Приглашённая Милославский Юрий

Нам необходимо понять только одно: в какой мере страдание, которое испытывает наш посетитель от нарушения его прав, может быть непосредственно побеждено? Корректирующая система на индивидуальном уровне также действует – это мы установили, – но действует немного иначе, нежели на уровне явлений массовых. Она каким-то образом связана с тем, что в теологии зовется «свободой воли». Мы же говорим, что Силы Природы не препятствуют человеку в его поисках удовлетворения его прав, но и не способствуют этому. Но есть условия, навязанные нам Силами Природы: желающий получить от нас помощь обязательно должен найти нас – сам – и обратиться к нам – сам . Иначе мы бессильны. Только если человек действительно всецело ощущает в себе заинтересованность в восстановлении своих исконных прав – и приходит к нам за помощью, – мы помогаем ему.

Сказанное, очевидно, представляло собой еще одну декларацию; предложить ее мне персональный куратор обязывался по службе; в ней обнаруживались и кое-какие повторы: нечто подобное мне уже сообщила г-жа Патриция Хэрбс, – но это вовсе не означало, будто здесь отсутствовали важные для меня сведения. Впрочем, я и без того знал, что надо поторопиться – поторопиться, не уменьшая приобретенной с таким трудом дозы напора, т. е. внутреннего согласия с отданным приказом об атаке, который был мне вручен посыльным – или я сам себе его отдал? – и отменить который никому не позволю.

– /…/ К числу таких исконных прав мы относим право, как мы здесь выражаемся, «на апелляцию» или «право на исправление допущенной темпоральной ошибки», – с настойчивостью добавил куратор. – Время обошлось с тобой нехорошо, Ник.

До сих пор я уклонялся от употребления понятия/термина «время», поскольку вообще стараюсь и в устной речи, и на письме избегать слов, значение которых для меня недостаточно ясно [42] . Но первой в «Прометеевском Фонде» заговорила со мною о времени, т. е. произнесла это слово, г-жа Патриция Хэрбс – и наш изначальный разговор получил дальнейшее продолжение уже в обществе моего персонального куратора.

Сейчас мне представляется разумным отказаться от необходимости строгого соблюдения линейного, последовательного принципа повествования – как правило, наиболее уместного. Но «как правило» не означает «всегда». Здесь я решаюсь приступить к обсуждению давным-давно косвенно поставленного, но постоянно отлагаемого вопроса о природе времени, что было обещано мною уже в самом начале этих записок [43] .

Итак, по совокупности причин я избегал этого разговора – но поскольку от него нам все равно не уйти, мы попробуем сперва продвигаться обиняками, или, как выражался один мой давний знакомый, помешавшийся на побеге за границу, «лесочком, лесочком…». К тому же мне трудновато было бы приступить к дальнейшему изложению событий без подготовки, т. с., без некоторого разгона, разбега, согревающей, бодрящей разминки, которую я не перестаю проделывать по утрам в Асторийском парке.

Мой личный опыт познания в этой области условно разделяется на две неравные части: a) опыт общий/ предварительный и b) опыт дополнительный.

О части b речь пойдет ниже.

Итак, время. Всякий может сказать о нем немало любопытного, стоит только слегка призадуматься. Начнем с общедоступного, но почти всегда – бессознательно отвергаемого. Из основополагающих строк/ стихов первой книги Моисеевой нам становится известно, что время есть тварь, явление тварное, имеющее вид как бы некоего процесса, который представляется нам движением. Французский религиозный автор Сен-Мартен (Louis-Claude de Saint-Martin) – из тех писателей, что не слишком внимательны к первоисточникам, – совершенно голословно утверждает, будто бы «до грехопадения человека времени не было. Время есть результат первородного греха, оно – необходимый спутник рождения и смерти». Дальнейшие утешительные сотериологические построения Сен-Мартена мы опускаем. Верно в них лишь то, что не вполне ясные механизмы/принципы работы времени, созданного в День Один (см. Книгу Бытия, 1; 5), были распространены на человека позднее, по изгнании во тьму кромешную; но это само собой разумеется, а пламенный сен-мартеновский антропоцентризм, конечно, смешон. В свою очередь, от Тайновидца в Откровении св. Иоанна Богослова мы уведомляемся, что нас ожидает конец времен, т. е. «времени больше не будет». В этом, строго говоря, не следует усматривать ничего ужасного и/или немыслимого. Если время было сотворено, а значит «начало быть», явив тем самым свой первый момент (т. е. День Один), с чем обычно никто не решается спорить, то и конец времени, предельное его истощание вплоть до полного исчезновения не должно представляться нам чем-то удивительным. Положительная наука, отклоняя за недоказуемостью для нее феномен разумного Творения, давно, пусть и не всегда охотно соглашается с тем, что время все же имеет начало, отмеченное не то Большим Взрывом, не то еще чем-то в этом же роде. Любопытно, что научных гипотез об эволюционном развитии явления времени, кажется, не существует. Никто не решился предположить, что время наподобие жизни зародилось в виде каких-нибудь первичных темпоральных частиц-клеток на теплом пространственном мелководье, а уж потом, постепенно, с течением самого себя развилось до своего нынешнего, совершенного (?) состояния. В лучшем случае утверждалось, что время было всегда. Далее. Эта же положительная наука с готовностью рассматривает время как процесс, обладающий свойствами потока, безостановочно движущегося в определенном направлении. Отсюда вошедшая в школьные учебники метафора «лента времени» [44] . Как правило, молчаливо признается, что нам внятны вектор и направление этого движения: от меньшего к большему, собственно – от прошлого через настоящее к будущему, в сторону количественного увеличения «отмотанных» единиц, остающихся (накапливающихся) «позади». В романе Томаса Манна «Волшебная гора» предлагается гипотеза, согласно которой время движется от будущего к прошлому. Можно и так. Но оставим литературу. Ведь и в самом деле живые организмы, существующие во времени, стареют (т. е. становятся старше) и умирают; механизмы от длительной работы подвергаются усталостному износу; капли изо дня в день точат камень. Но из сказанного всего-то следует, что положительная наука судит о направлении движения т. н. реки (ленты) времени, собственно, явления времени, исходя из характера изменений, которые свойственны иным явлениям. В этом есть своя толика формальной логики классического образца. Но вправе ли мы, установив, что в нами же означенный момент Х человек Y находится соматически в одном состоянии, а в момент Х + 1 – в другом, обыкновенно значительно худшем («старшем»), утверждать, что Y «движется» вместе со временем (по времени), т. е. что износ организма бедняги Y напрямую связан, вернее непосредственно собою свидетельствует, что природе времени присуще именно такое последовательное смещение, определенное нами как «от меньшего к большему», от «младшего к старшему»? Не убежден. Справедливость утверждения, согласно которому всё в мире существует во времени, столь же нам привычна, сколь и недостаточна. Стоит лишь поинтересоваться: а как именно существует? – и тотчас же очевидность вышесказанного приобретает характер, свойственный скорее широко распространенному, господствующему мнению, нежели установленному, подтвержденному факту. А между тем именно из этого постулата выводились и выводятся самые передовые и дерзкие теории о путешествии во времени – вспять, к прошлому, либо с опережением, к будущему, – что предполагает возможность выйти из времени в одном месте – и войти в другом. Впрочем, если время – явление природное, естественное, никем не управляемое, имеющее вид некоего потока, то почему бы и не допустить такую возможность? Достаточно научиться выходить из этого потока – и прицельно войти, но уже на ином его участке. Только недавно я (с опозданием) прочел, что некий ученый (цитирую) «профессор Израильского технологического института Амос Ори превзошел самого Эйнштейна: с помощью математических моделей он обосновал возможность путешествия во времени. Долгожданное открытие было опубликовано в последнем номере научного журнала “Физическое обозрение”. В основе сенсационных разработок лежит сделанный в 1949 году вывод Курта Геделя о том, что теория относительности предполагает существование различных моделей времени и пространства. По мнению Амоса Ори, в случае придания искривленной пространственно– временной структуре формы кольца или воронки появляется возможность путешествовать в прошлое. При этом с каждым новым витком в этой концентрической структуре человек будет все дальше углубляться в толщу времени. Однако для создания подходящей для таких путешествий машины времени необходимы гигантские гравитационные силы. Предполагается, что они существуют возле таких объектов, как черные дыры . Всякий объект, достигающий границы черной дыры – т. н. горизонта событий, всасывается в ее недра, причем снаружи не видно, что происходит “внутри”. Предполагается, что в глубине черной дыры законы физики прекращают действовать и пространственная и временная координаты, грубо говоря, меняются местами, а путешествие в пространстве становится путешествием во времени (?!) (Отмечено Н.Н. Усовым. – Ю.М. ). Но, несмотря на научный рывок, мечтать о временных перемещениях пока рано. Ори признает, что создание математической модели, доказывающей возможность путешествия во времени, пока не может быть реализовано технически. Вместе с тем ученый подчеркивает, что процесс развития технологии столь стремителен, что никто не может сказать, какими возможностями человечество будет обладать через несколько десятков лет. В целом возможость путешествий во времени была предсказана общей теорией относительности Альберта Эйнштейна. Отметим, – продолжает автор заметки, – что открытия в области путешествий во времени остаются одними из самых впечатляющих вслед за разработками в области телепортации, торсионных полей и антигравитации. Впрочем, путешествию во времени не повезло больше всего – до сих пор не только нет очевидцев перемещения во времени, но и универсального определения времени » (подчеркнуто Н.Н. Усовым – Ю.М. ).

«Нет универсального определения» – это высказывание в переводе с фарисейского на человеческий означает нечто неоспоримое: мы не знаем, что такое время. Еще бы. Однако собираемся «через несколько десятков лет» то ли по нему, то ли в нем – о котором мы ничего не знаем – путешествовать. А что если природа времени такова, что с путешествиями (и по нему, и в нем) не согласуется? – Нет, этого не может быть, потому что «процесс развития технологии стремителен».

Стоило бы также обратить внимание на спрятанную во всех наших рассуждениях о времени своеобразную договоренность. То, что его «универсальное определение» все еще отсутствует, почему-то не препятствует нам прилагать к самого разного рода и вида темпоральным явлениям-процессам категорию размерности, т. е. способность поддаваться измерению, выраженному в определенных единицах. Более того. Устанавливая размерность иных явлений и процессов, мы постулируем, что основой этой размерности является именно время: напр., км/ч, кБ/сек и прочее. Эти сек., мин. и ч. мы, не зная их природы, предварительно «измеряли» самостоятельно, прилагая к ним нами же самими измышленные (определенные) отрезки – единицы времени, о природе которого, повторюсь в который уже раз, мы не имеем данных. Мы не знаем, что именно мы измеряем. Уместность подобного подхода оправдывается тем, что всё во вселенной (за исключением «черных дыр»?) так или иначе протекает/происходит во времени. Даже если мы согласимся на этот компромисс, остается еще не обсужденной проблема «обязательной синхронности», т. е. всё в мире не просто «протекает во времени», но в нерасторжимой связке с ним: куда оно, туда и мир. В качестве противовеса и возникла концепция (скорее, различные концепции) «путешествие по/во/вне времени».

«Х километров в час» – можно. А наоборот? «Х часов в километр» – не принято. А ведь мерность пространства/расстояния от пункта А в пункт Б есть нечто много более очевидное, нежели мерность собственно времени. Километр – он и есть километр. Переводимый в мили, версты – и обратно. Секомый на футы, дюймы, метры, сантиметры. Получается, что я таким образом противозаконно смешиваю различные «константы», от чего мне будет радостно отказаться, как только нам предложат достаточное объяснение, почему позволительно прилагать категорию мерности во времени к перемещениям в пространстве, если, в отличие от могущего быть наблюденным процесса движения поезда ли, аэроплана, светового потока, движение (перемещение из пункта А в пункт Б) времени как такового мы наблюсти все-таки не в состоянии? И вновь пресловутый поезд выходит из пункта А в пресловутый пункт Б и приходит к месту назначения по расписанию, о чем позволительно судить, глядя на циферблаты вокзальных, или карманных, или наручных часов. Что измеряют часы? – Время. А что такое время? – См. выше.

Но если мы не знаем природы феномена, измеряемого нашими приборами, то как беремся мы судить, каковы, т. с., взаимоотношения между нашими измерениями – и тем, что нами будто бы измеряется? Я не хочу сказать, будто связь между двумя названными феноменами совершенно отсутствует, но в чем она состоит? «Время идет, а мы его измеряем» – это для меня не самоочевидно. Что, собственно, мы измеряем?

Но оставим полемику. Вновь напоминаю: каждый из нас, если он, вроде меня, замрет, прищурясь, покусывая или скорее притискивая зубами кромку верхней губы, уставясь в любую произвольно избранную на стене, на оконной раме, а то и за окном точку, сможет почти немедленно извлечь из своего сознания до десятка любопытных наблюдений, которые показывают, что природа времени вовсе не столь доступна даже для оснащенного самой передовой технологией ученого путешественника, но тем не менее иногда («время от времени») открывает себя совершенно неожиданным образом, без предупреждения, не оставляя нам возможности сосредоточиться, прийти в состояние готовности к осознанию события. Конечно, в явлении времени много – даже слишком много, подозрительно много! – будто бы очевидного. Повторюсь. Мы с легкостью измеряем его; сами устройства измерения времени доступны сегодня практически каждому, притом что устройства эти, будучи частью материальной культуры, оказываются иногда предметами дорогостоящими, обладание коими свидетельствует о принадлежности их владельца к определенному общественному сословию. Кроме того, над нами постоянно всходят – и заходят – луна, солнце и прочие светила небесные, что, как нас учат издревле, является вехой/сигналом истечения/прохождения определенного отрезка времени. Мы не знаем, что «это» и куда оно «идет», но вынуждаемся принять, что это «нечто», во-первых, подвижно, ему задан определенный ход, а во-вторых, этот ход нерасторжимо связан с каждым из нас в отдельности и со всеми вместе, хотя суть этой связи нам не столь ясна, что бы там ни утверждали в Израильском или каком угодно технологическом институте.

Однажды мне попалась под руку переводная книжка какого-то скандинавского автора, купленная (а возможно – для смеха стянутая) Катей в одном из «русскоязычных» магазинов, где между бакалеей и гастрономией также попадались полки с кое-какой подержанной печатной продукцией по бросовым ценам. Я едва тронул ее, открывая наугад то там то сям, покуда книга не разогнулась на странице, содержание которой (когда я принудил себя вчитаться) показалось мне до того любопытным, что я сберег все это сочинение у себя – и теперь предлагаю из него несколько абзацев.

Итак, юношу, от чьего имени ведется повествование, занимает феномен времени:

«Поль* пишет об Эйнштейне.

Я понял, что Эйнштейн – мой друг.

По словам Поля, из его теории каким-то образом следует, что прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно. Это одно из следствий теории относительности. Я, конечно, не представляю себе, как это должно получаться в действительности, но это и неважно. /…/

Я добрался до места, где сказано, что специалисты (бог весть кто они такие) до сих пор не пришли к единому мнению о том, что представляет собой время. Это подогрело мой интерес. Одни хотят раз и навсегда ввести единое определение своего рода универсального времени, которое служило бы для измерения происходящих изменений, другие же требуют объявить саму концепцию времени утратившей силу и отменить время, признав несуществующим. Мы можем по-прежнему пользоваться часами. Мы можем продолжать мерить изменения в секундах, часах и годах, но сама идея времени как явления, которое существует в природе, неприемлема. Все мои симпатии на стороне последних» [45] .

Автор/герой прав: как именно согласуются между собой элементы умозрительной тройственной категории «прошлое – настоящее – будущее» – действительно «неважно». Забавно получилось у него и насчет идеи неприемлемости времени как явления.

Но верно и то, что человечество в лице своих образованных представителей без колебаний отваживается на сколь угодно широкие обобщения и констатации.

Напр.:

«…время не отделено от пространства, но вместе с тем образует единый объект» (Стивен Хокинг. «Краткая история времени от Большого Взрыва до черных дыр»).

Если популяризатор желает повторить в который раз, что время сотворено исключительно «для пространства / в пространстве», т. е. есть часть тварного, конечного мира (см. выше), ему следовало бы победить свою склонность выражаться высокопарно, т. к. подобная манера обычно не идет на пользу делу.

См. у него также: «…существуют по крайней мере три стрелы времени, которые отличают будущее от прошлого. Это термодинамическая стрела, т. е. то направление времени, в котором возрастает беспорядок; психологическая стрела – то направление времени, в котором мы помним прошлое, а не будущее; космологическая стрела – направление времени, в котором Вселенная не сжимается, а расширяется. Я показал, что психологическая стрела практически эквивалентна термодинамической стреле, так что обе они должны быть направлены одинаково. Из условия отсутствия границ вытекает существование четко определенной термодинамической стрелы времени, потому что Вселенная должна была возникнуть в гладком и упорядоченном состоянии. А причина совпадения термодинамической и космологической стрел кроется в том, что разумные существа могут жить только в фазе расширения. Фаза сжатия для них не подходит, потому что в ней отсутствует сильная термодинамическая стрела времени» [46] .

С этими залихватскими воззрениями на природу времени, как они изложены в книге обездвиженного британского физика, я познакомился сравнительно недавно, купив разлохмаченный томик Хокинга (Hawking) на лотке букиниста, идя по 30-й (NB– асторийской) авеню по направлению к овощной лавке розничной торговой сети United Brothers / «Объединенные Братья». Читать эту, прямо скажем, торжественную галиматью сложно, т. к. форма, избранная автором ее, прочтению не способствует, но зато смысл доступен и горизонтов ожидания не преступает.

Впрочем, стрела так стрела [47] .

Гораздо больше изумило меня мнение о том же предмете другого автора.

«Равномерность течения времени во всех головах доказывает более, чем что-либо другое, что все мы погружены в один и тот же сон», – прочел я в возрасте четырнадцати лет в эпиграфе из Шопенгауэра, предпосланном стихотворению А.А. Фета [48] .

По сей день я не могу представить, чтобы это было сказано всерьез. Именно всегдашняя неравномерность течения времени не только во всех наличных человеческих головах, но и в пределах каждой по отдельности взятой головы поражает воображение дитяти, да и взрослого индивидуума; хотя бы ему уже не раз было объяснено, что, мол, его ощущение времени – субъективно и зависит от многих переменных факторов, а соотноситься следует не с ощущениями, а со временем объективным, «равномерность течения» которого во всех механизмах исправных часов хоть с анкерным, хоть с атомным приводом – эта равномерность и доказывает более, чем что-либо другое, что все мы погружены в один и тот же сон…

Я не верил этому никогда.

«Время неистощимо [49] , как основа самой жизни, – пишет Пауль Тиллих, – даже величайшие умы открыли каждый лишь по одному его аспекту. Но всякий, даже самый простой ум понимает значение времени, а именно свою собственную временность. Он может не быть способным выразить свое знание о времени, но он всегда неотделим от его тайны. Его жизнь и жизнь каждого из нас в каждом моменте, в каждом опыте, в каждом выражении пронизана тайной времени. Время – наша судьба. Время – наша надежда. Время – наше отчаяние. И время – это зеркало, в котором мы видим бесконечность… Человечество всегда понимало, что в течении времени есть что-то страшное, такая загадка, которую мы не можем разрешить и разгадку которой мы не могли бы вынести» (подчеркнуто Н.Н. Усовым – Ю.М. ).

Я готов подписаться почти под каждым словом этого отменно внимательного пастора. Почти – потому что единственное словцо-эмоцию «страшное», приложенное Тиллихом к устоявшейся метафоре «течение времени», мне бы, в согласии с моими испытанными по этому поводу ощущениями, желательно заменить на «в явлении времени содержится нечто такое, что мы и желаем, и страшимся понять».

И еще – у меня появились серьезные сомнения в том, что мы не вынесли бы разгадки тайны этого «течения». Не знаю, как другие, но я, получив некоторые сведения из данной области, остаюсь в целости и сохранности. Возможно, конечно, что полученные мною сведения то ли неполны, то ли неверны. Но об этом я судить не берусь.

Те тысячи и тысячи страниц, на которых запечатлены рассказы очевидцев о чудесном растяжении-стяжении времени, а в особенности о возвращениях к повествователям тех, кто, казалось, был отсечен от них темпоральными преградами, само необычайное количество этих настойчивых свидетельств заставляет нас – как принято говорить – задуматься.

Но над чем?

Большинство подобных свидетельств сосредотачивается в пределах, где доказательств им нет и быть не может (или не должно, как, напр., в художественной литературе различных жанров – см., напр., у Борхеса), что, разумеется, не есть достаточный признак их ложности (или предвзятости, или некомпетентности источников). Это очевидно, и здесь задумываться не о чем. Следует лишь непременно учесть, что даже самые лучшие свидетели-очевидцы практически никогда не в состоянии с полным отстранением («объективностью») изложить наблюденные ими факты, равно и последовательность, в которой эти факты были свидетелю явлены. К тому же, неощутимо для самих себя, они не могут отделить собственно факты от их автоматического истолкования; точнее сказать, они не могут воздержаться от комментирования сообщаемых фактов, причем комментарий этот всегда возникает совокупно / в смеси с сообщением о факте (событии). Таким образом, известный (и всегда значительный) процент искажающей мешанины в рассказах добросовестных и честных очевидцев неизбежен. Искажения охватывают не сам наблюденный факт как таковой. Это было бы поправимо, напр., при сопоставлении показаний двух и более свидетелей. Но неустранимые дефекты возникают в результате бессознательного встраивания некоего, даже вполне достоверного факта – в начисто ошибочный, недостоверный контекст, в котором традиционно/исторически принято рассматривать данные факты.

Во всем, что касается времени, только так и происходит, и потому раздумывать, размышлять о нем бесполезно. Это ни к чему не приведет.

Для постижения истинной природы времени необходим особенный личный опыт как материал для раздумий.

Таким опытом почти наверняка обладал поэт и мыслитель Александр Иванович Введенский: «У меня, – замечает он, – основное ощущение бессвязности мира и раздробленности времени (подчеркнуто Н.Н. Усовым – Ю.М. ). А так как это противоречит разуму, то, значит, разум не понимает мира». И в ином произведении: «Тем не менее, может быть, что-нибудь можно попробовать и написать если и не о времени, не по поводу непонимания времени, то хотя бы попробовать установить те некоторые положения нашего поверхностного ощущения времени, и на основании их нам может стать ясным путь в смерть и в широкое непонимание. Если мы почувствуем дикое непонимание, то мы будем знать, что этому непониманию никто не сможет противопоставить ничего ясного. Горе нам, задумавшимся о времени (подчеркнуто Н.Н. Усовым – Ю.М. ). Человек говорит: завтра, сегодня, вечер, четверг, месяц, год, в течение недели. Мы считаем часы в дне. Мы указываем на их прибавление. Раньше мы видели только половину суток, теперь заметили движение внутри целых суток. Но когда наступают следующие, то счет часов мы начинаем сначала. Правда, зато к числу суток прибавляем единицу. Но проходит 30 или 31 сутки. И количество переходит в качество, оно перестает расти. Меняется название месяца. Правда, с годами мы поступаем как бы честно. Но сложение времени отличается от всякого другого сложения. Нельзя сравнить три прожитых месяца с тремя вновь выросшими деревьями. Деревья присутствуют и тускло сверкают листьями. О месяцах мы с уверенностью сказать того же не можем. Названия минут, секунд, часов, дней, недель и месяцев отвлекают нас даже от нашего поверхностного понимания времени. Все эти названия аналогичны либо предметам, либо понятиям и исчислениям пространства. Поэтому прожитая неделя лежит перед нами, как убитый олень. Это было бы так, если бы время только помогало счету пространства, если бы это была двойная бухгалтерия. Если бы время было зеркальным изображением предметов. На самом деле предметы – это слабое зеркальное изображение времени. /…/ Если с часов стереть цифры, если забыть ложные названия, то уже, может быть, время захочет показать нам свое тихое туловище, себя во весь рост».

В точности таковы всегда были и мои чувства – чувства, нашедшие свое полное опытное подтверждение в развитии моих личных жизненных обстоятельств [50] .

Для начала я расскажу, какое из свойств времени произвело на меня наибольшее впечатление как часть опыта общего еще до той поры, когда мне пришлось познакомиться с прочими его свойствами – уже в рамках опыта дополнительного, личного.

Я бы назвал это свойство коротким темпоральным замыканием, а может быть – выпадением того или иного участка темпорального пласта (я, по своим соображениям, предпочитаю «пласт» – «потоку», «ленте» и «реке»), – итак, выпадением, возникающим при определенных (не открытых мне) условиях взаимодействия между человеческими особями.

Замечу: не индивидуум рывком смещается по (или – во) времени, но то ли время под ним проседает, то ли нечувствительно для него самого он «переставляется» не на последующий, согласно принятому нами порядку исчисления времени, темпоральный участок, куда бы ему, вероятно, следовало перешагнуть, но на участок, достаточно удаленный от того, который должен был бы оказаться под ногами. Но в какую же сторону? В т. н. прошлое или в т. н. будущее его переставило? Да и переставило ли? Или он-то сам не стронулся с места, а время само продвинулось под ним? Это вовсе не досужие рассуждения в духе авторов фантастических сочинений. Также заранее хочу предупредить, что отмеченный феномен не имеет ни малейшего касательства к явлению, описанному, например, Ф.И. Тютчевым: «Я встретил Вас, и все былое в отжившем сердце ожило, я вспомнил время золотое» и т. д. В моем случае (случаях) никакое событие не воспринималось участниками в качестве «былого», почему и не происходило «оживления сердца» и «воспоминания» чего бы то ни было. – Но здесь в очередной раз дает о себе знать моя крайне низкая способность к писательской работе, и поэтому я непосредственно перейду к изложению событий.

В этих записках я, как и следовало ожидать, практически не касаюсь ничего, что не имело бы вполне определенного отношения к жизнеописанию А.Ф. Чумаковой (Кандауровой). Но сейчас, рассуждая о времени, я вынужден сделать исключение из этого правила и обратиться к моей собственной биографии, точнее – биографии моих родителей.

Моя мать, Анна Валентиновна Усова, носившая до замужества фамилию Закачурина, была родом из мельчайшего городка на восточном побережье Крыма. В 50-х – и до начала 60-х годов прошлого столетия – в тех краях у нас еще оставались кое-какие родственники, что позволяло практически каждое лето возить меня к морю без особенных затрат, которые наша семья вряд ли смогла бы себе позволить. Когда я немного повзрослел, мама, давно, видимо, этого дожидавшаяся, принялась с увлечением водить меня по своим памятным местам, что для меня, по правде сказать, всегда бывало неинтересно. Мне показывались дома, где прежде будто бы жили какие-то замечательные, но исчезнувшие люди или располагались кафе, где подавались необыкновенно вкусные пирожные (надо ли говорить, что ни самих кафе, ни пирожных в природе уже не существовало?). В парке мне показали участок, на котором находилась танцевальная площадка, куда мама впервые пришла с одноклассницами. И наконец, я увидел поместительное здание, где и по сей день находилась школа, в которой мама училась с 1925-го по 1934 год (затем деда-путейца перевели на иной участок, тоже, однако, в пределах Тавриды).

Знакомство с маминой школой произошло летом 1961 года около восьми часов утра. Мне должно было исполниться тринадцать. Повзрослел я рано, и потому свою школу я ненавидел, своих учителей терпеть не мог, ни малейшего уважения к ним не испытывал, зато начинал активно покуривать, попивать и тискать девчонок.

Итак, мы очутились у главных дверей старого гимназического корпуса. То была длинная – от угла она продолжалась до полуквартала в направлении приморской набережной – о двух, но высоких этажах постройка, фасадом своим выходившая на широкий короткий проулок, называвшийся, разумеется, Школьным, угловым же торцом – устремленная к трамвайной линии одной из главных магистралей города. Я говорю «устремленная», поскольку это зеленовато-коричневое с белесым налетом здание было достаточно далеко отодвинуто и от проезжей, и от прохожей частей улицы; его предварял обширный двор – прямоугольная вытоптанная площадка с несколькими акациями, огороженная низким каменным бордюром. На узкой его части, поближе к школьной стене, сидел какой-то человек. Приблизясь, я безошибочно определил его как «местного» – прежде всего по тусклой, даже грязноватой скучной одежде и плоской кепке. Заметно было, что он погружен в дремоту, по всей вероятности – с перепоя.

Мы двигались прямо на него. Мама увлеченно, даже с хохотом, рассказывала мне о каком-то преподавателе, произносившем слово «смешно» с ударением на первый слог: «смешно»: «Закачурина, что вам все смешно?»

Мамин смех, за который ее постоянно бранила бабушка, потревожил сидящего на бордюре. Он, не распрямляя при этом туловища, исподлобья, чуть пригляделся к нам – без особого, впрочем, внимания – своими почти бесцветными, бывшими наверняка когда-то совершенно прозрачными, как у большинства крымских славян, узкими глазами, высоко посаженными на состоящей из многочисленных железисто-темных от загара и гадкого питья складок тощей физиономии, и произнес:

– Закачурина, дай три рубля.

Едва остановясь, мама достала из своей курортной сумки-корзинки утлый, с клапаном на кнопке, кошелечек, вытащила оттуда свежую, зеленоватых тонов трешку и передала ее в лениво приподнятую, тоже темноватую, немытую руку.

– Ага-ага, – сказал пропойца, кивая при этом головой. – Ну, беги дальше.

– Кто это? – спросил я, как только мы последовали его совету.

– Наш пионервожатый, – комическим шепотком отозвалась мама, оглянувшись.

Между тем пионервожатый уже снялся с бордюра и довольно бодро направился в противоположную от нас сторону, где, кажется, находился рано отмыкающийся винный ларек.

– Пионервожатый? – переспросил я.

– Да; тоже Коля. Бороденко. Он из деревни какой-то, под Мелитополем. Физкультурник.

– Сколько ему лет? – мне было непривычно видеть старика на этой требующей постоянного нарочитого оживления должности.

– Не знаю, – вздернула плечи мама. – Он лет на десять или даже побольше старше. Двадцать с чем-то, может быть…

– Мама, что ты?! Ему как нашему деду…

– Ну, какому там деду, – как бы задумавшись, не сразу найдясь, ответила она. – Ему двадцать…

И тотчас остановилась. Корзинка, куда она успела вернуть кошелек, бывшая у правого запястья, поехала к ее локтю, потому что она вдруг со всплеском взялась ладонью за щеку, захватывая при этом и скулу. В своем движении корзинка накренилась – и чуть было не выронила наземь мамин прекрасный, на самшитовых планках, шелковый расписной веер, который я же и подарил ей на 8 Марта (деньги на его покупку были мною собраны из разнообразных, не всегда легальных источников).

– Ой, – произнесла мама испуганно. – Что-то мне плохо стало с сердцем, сыночек. Давай постоим в тени две минутки.

Ее лицо – несколько обвисшее по сторонам, лицо тогдашней небогатой, постоянно в рабочих и домашних трудах сорокадвухлетней женщины, несуразно разведенной, живущей с ребенком вместе с родителями; миловидное, даже отчасти веселое, но болезненное, с кожей, требующей особого ухода по наклонности к раннему увяданию, – мамино лицо, совершенно, ни в одной подробности своей не сходное с теми многочисленными детскими и девическими (в большинстве – прибрежными) ее фотографиями, которыми полон был наш семейный альбом с перламутровыми накладными лебедями на крышке, так что узнать ее, тогдашнюю, в теперешней было делом невозможным, – мамино лицо побледнело до того, что на слегка раздвоенном хрящике ее приподнятого угловатого носа стали видны – в виде черных точек – расширенные и забитые поры.

К ней уже приходилось вызывать «скорую помощь», но не из-за сердца, а из-за нездоровой от юности печени.

Но на мое предложение усадить ее на все тот же школьный бордюр, от которого мы еще не весьма удалились, а самому подбежать в курортную поликлинику, которая находилась буквально в нескольких десятках метрах от нас, – и пригласить оттуда врача, мама отозвалась резким и поразившим меня ледяной своей серьезностью отказом.

– Нет; никуда не ходи; посой спокойно; сейчас у меня всё пройдет; я просто перегрелась.

– Мама! Да когда же ты могла? Мы же даже на пляже еще не были…

– Молчи! – с гневом прикрикнула она. И повторила трижды: – Молчи; молчи; молчи.

Я не то чтобы оробел, но, скорее, растерялся. И чтобы, как я полагал, отвлечь и развеселить ее, решил засмеяться:

– Ты, мама, чудачка, – в нашем семейном обиходе часто употреблялось это южное выраженьице. – Отдала старому пьянице наши деньги на мороженое и еще говоришь, что ему двадцать лет.

– Мол-чи-и!!! – на этот раз тихо, но с настоящим исступлением вновь потребовала мама. – Замолчи совсем. Ничего не говори, ничего не спрашивай. Или я сейчас уйду, а тебя оставлю. Прямо здесь.

– Но ты же плохо себя чувствуешь…

– А значит, я сейчас умру, – перебила меня мама. – Хочешь? Вот прямо здесь упаду и умру. Сразу умру. Хочешь?!

Я онемел от никогда не испытанного прежде страха.

Но мама уже пришла в себя; что-то в очертаниях и окраске ее лица переменилось к прежнему; улыбаясь, она наклонилась ко мне и громко поцеловала в самое ухо.

– Страшно, а? Страшно? – При этих ее словах мы уже оба смеялись. – Всё. Я выздоровела. Быстро пошли искупаемся – и домой завтракать. Тетя Лара (двоюродная; в далеком прошлом – известная на побережье красотка) уже помидоры с огурцами режет для салата.

Фотографии пионервожатого я не видел – т. е. мне на него никогда не указывали. Предположительно, что на самых ранних снимках он присутствовал на заднем плане – среди прочих сухощавых мускулистых молодчиков, обнаженных до пояса либо в белых «соколках». Во всяком случае, повторюсь, ни он для мамы, ни мама для него ни при каких условиях не могли быть узнаваемыми. Но там и не произошло ни единовременного, ни последовательного узнавания – не только как церемонии, процедуры, но и как события, сколь угодно «компактного». Я оказался свидетелем того, как вследствие какой-то ничтожной неисправности, «заскока» в работе темпоральной системы на одном из ее участков произошел своего рода сбой, отчего постулируемое временное «расстояние», накопившееся между данными двумя индивидуумами, резко сократилось (я сознательно определяю произошедшее так, будто бы вместе с Шопенгауэром поддерживаю нелепый миф о «равномерности течения времени во всех головах»; это делается мною исключительно для удобства изложения). Важно отметить, что, судя по всему, оно не исчезло совсем, но именно уменьшилось: от «объективных» тридцати лет – до «субъективных» мгновений. Нам возразят, что напрасно-де субъективное и объективное заключены здесь в кавычки. Со временем ничего не стряслось, а вот в пропитанных ядовитым алкоголем нейронах бывшего физкультурника произошло нечто инволюционное, возможно, из области ретроградной амнезии, когда осознание настоящего путается, а прошлое, напротив, помнится в мельчайших деталях и т. п. В таком состоянии позволительно допустить до сих пор не классифицированное патологическое обострение чувства прошлого, феноменального внимания к нему, что и позволило больному мгновенно узнать одну из своих пионерок, вспомнить ее фамилию и т. д. При этом самого себя в настоящем он «не забыл» и потому обратился к прохожей немолодой даме с естественной в его настоящем положении просьбой (т. е. исходя из настоящего времени). В свою очередь, сознание дамы, в этот период также всецело ориентированное на прошлое, можно сказать, поглощенное им, оказалось способным признать в старом алкоголике своего давнишнего веселого вожака. Признать – т. е. принять это знание. Но откуда оно явилось к ней? Нельзя исключить и вероятность своеобразной суггестии, прямого эмоционального и даже психического (телепатического) контакта – ведь, в конце концов, мы всё еще недостаточно осведомлены о происходящих в мозгу процессах.

Я, конечно, готов допустить, что самих себя мы знаем еще хуже, чем природу времени, но без малейшего колебания оставляю закавыченными «субъективное» и «объективное»: ничто не дает нам оснований считать, будто о времени мы знаем все же достаточно, чтобы безоговорочно отнести описанный мною случай темпорального короткого замыкания – к области психиатрии.

То, что мама, окруженная, т. с., вещественными, материальными феноменами милого ей прошлого, оказалась способной взойти в него – и встретиться там с тогдашним своим знакомцем, вполне может сойти за бродячий сюжет множества фантастических повестей. Впрочем, позвал ее в это прошлое – пионервожатый, явившийся, таким образом, инициатором встречи; он узнал ее – и она ответила ему; в этом и заключается некоторое своеобразие явленного нам сюжета.

И все же я склонен считать, что зачинщицей была именно моя мама: она находилась в состоянии невысказанной отчаянной просьбы – просьбы о воссоздании того парадиза, эдемского курортного парка, частью которого она некогда была; сегодня мне это внятно. И просьба-мольба ее была исполнена на уровне «объективном», пространственном. В пределах этого совсем небольшого участка случайно оказался мой тезка – пропащий физкультурник. Кстати, случайно ли? Или в горьком умилении утренней похмелюги, когда в мозгах ни с того ни с сего загорается ослепительный и безнадежный свет понимания: неужели это всё? – Да, всё. А что ж мне теперь делать-то? – А ничего, – загорается, но сейчас же и гаснет, – бедняга с нисколько не меньшею, чем когдатошняя юная его пионерка, со всею силою пожелал и взмолился: «Раю мой, раю…» – и его мольба была признана достаточной, чтобы ему перепала хотя бы эта мамина трешка?

Пусть так. Но в моем предварительном знании о времени было и еще нечто, особенно противящееся пересказу. Поскольку время есть явление тварное [51] , постольку не исключается, что оно может иметь и определенный плотский облик. Эта плоть времени, даже будучи, как правило, невидимой для нас, вероятно, оказывает свое прямое воздействие на те физические/тварные же объекты, с которыми мы находимся в соприкосновении. Тем самым время дает себя увидеть как таковое. Мы же приписываем времени воздействие исключительно косвенное – т. е. убеждены, что наблюдаем его, видя, например, старение, превращение в прах либо, напротив, расцвет, созревание и тому под. Доказательства того, что все эти перемены происходят под действием фактора времени, связаны с ним – отсутствуют. Мы лишь допускаем (по взаимной договоренности), что именно время, мол, наложило свою печать на это человеческое лицо, на это здание, на эти его подгнившие, изрезанные ножами подростков лестничные перила. Откуда мы это взяли? А ниоткуда. Из всё того же произвольного допущения, что время идет, движется и мы движемся в нем / вместе с ним, а наблюдаемые нами перемены есть признаки работы/движения времени.

Я всегда хотел увидеть время.

Заботясь о моем образовании, мама не раз приводила меня в краеведческий музей, где обращала мое внимание на битые глиняные горшки, каменные наконечники стрел и проржавевшие остатки железных орудий. Там были, конечно, и более привлекательные предметы вроде мечей с узорными рукоятями, крупных золотых гребешков с украшениями в виде столкнувшихся лбами косматых чудовищ, выпуклых элементов рыцарских панцирей с кружевной чернью.

– Здесь все старое? – спрашивал я.

– Это не старое, Коленька, а очень-очень древнее, из курганов, из раскопок, – отвечала мама. – Это нашли глубоко в земле. Почитай, ты же у меня хорошо читаешь, что здесь пишется.

И я прочитывал те или иные цифры в римском написании, за которыми стояло: «…до н. э.» или «…н. э.», – но не видел бесспорных признаков, действительно отличающих это древнее от нового , будь оно целым и чистым либо поломанным и грязным.

Мною владели сомнения.

С бабкой (переехавшей к нам после того, как отец и мать расстались) мы частенько ходили на рынок, называемый по старинке Рыбным. На пути к нему долго сносили разрушенное бомбами здание. Однажды я заметил на очищенном от строительного сора участке высокую конусовидную кучу каменного щебня. Воспользовавшись тем, что бабка остановилась поговорить с приятельницей-соседкой, которая, уже побывав на Рыбном, возвращалась к себе, нагруженная двумя черными хозяйственными кошелками, я подобрался к щебенке – и без труда обнаружил там множество наконечников стрел; нашлись также и три-четыре фрагмента каменных топоров.

Постоянно встречались мне во дворах и на улицах насквозь проникнутые ржавчиной железные листовые обрезки, из которых можно было выкроить экспонаты для нескольких музеев кряду, и, конечно, вдавленные в грунт глиняные черепки. В подобных случаях (как утверждают некоторые сочинители) дитя либо восторженно бросается к старшим, показывая им найденные свидетельства жизнедеятельности первобытных/древних людей, либо – старательно припрятывает свои сокровища, начиная составлять свою собственную тайную коллекцию древностей.

Подобная глупость мне никогда не приходила в голову. Напротив, я обрадовался, что наконец-то выяснилось действительное происхождение всех этих «наконечников» и «топоров», помещенных в музейных витринах.

Т. е. мои подозрения были оправданными.

Но я не подавал виду, что это жалкое вранье, с помощью которого меня пытались перехитрить, мною уже разоблачено и отвергнуто, т. к. не хотел понапрасну расстраивать маму. Было ясно, что обманывать ей приказали на службе или в школе, где она состояла в родительском комитете.

Я понял, что мне не разрешается видеть время – так же как, например, голую женщину, и эти запреты вызывали во мне общие по своей природе чувства.

Томление продолжалось до моего перехода в шестой класс, когда делу помог случай.

Из комнаты во флигеле или, точнее, в пристройке, примыкающей к черному ходу нашего дома, был увезен в больницу старик по прозванию Градоначальник. Считалось, что будто бы он состоял в родстве, а то и приходился младшим братом одному из последних наших губернаторов царской эпохи. То был маленький, болезненно искривленный, но вместе с тем судорожно быстрый человечек, одетый в, казалось, облипший на его теле буроватых тонов «утиль» и всегда при низко напяленном матерчатом картузе с большим прямоугольным козырьком. Позднее за этот картуз его прозвали еще и Маленковым; и мы, мальчишки самого начала 60-х годов, разумеется, толком на ведающие, в чем состояла соль прозвища и кому изначально принадлежала эта фамилия, тем не менее сразу же отыскали ее обидную, уничижительную основу, пронзительно выкрикивая на разные голоса: «Маленькой, маленькой!!»

По неизвестным причинам наши крики приводили Маленкова-Градоначальника в неистовство, и он, притом довольно ловко, гонялся за нами, а настигнув, пытался посильнее ударить ногой, что ему изредка удавалось. Впрочем, при появлении кого-то из взрослых он сразу же оставлял нас в покое и переходил на обычный свой шаг.

Но его увезли. Те же, кто наблюдал за произошедшим, рассказывали, что Маленков еще «рыпался» и лепетал, когда его размещали в фургоне.

Прибывший по вызову участковый опечатал дверь умирающего в больнице жильца, наклеив на замочную скважину особенный бумажный прямоугольник, от которого тянулись две нити, объединенные сургучной лепешкой. Все это, однако ж, не помешало нашим ребятам поздним вечером проникнуть в маленковскую комнату; меня, одиннадцатилетнего, взяли с собой. Щель между наружными покоробленными оконными рамами с легкостью пропускала нож; его лезвие достигло крючка, а гвозди (или, скорее, болты), на которых держались шпингалеты, вылетели вон при первом нажиме. С внутренними рамами также долго не замешкались, только чуть было не наделало шуму стекло, что, разумеется, никого бы не остановило: окно располагалось в тыльной стене флигеля и выходило на высокий, не слишком тщательно установленный дощатый забор, а за ним простиралось незаселенное, поросшее кустарником пространство, где, судя по всему, давно предполагали начать какие-то земляные работы.

Ребята были навеселе и оттого не столько искали денег и ценностей, сколько дурачились: они роняли на пол стаканы и тарелки, перехватывали друг у дружки знаменитый маленковский картуз, примеряя его перед зеркалом, вделанным в шифоньер; а в конце концов разбили и самое зеркало, запустив в него увесистым настольным предметом, который, как я теперь понимаю, служил подставкой для чайника или самовара.

Несомненно, нас могли услышать – и, при желании, увидеть, но кто бы стал вступаться за Маленкова?

Раздражал недостаток света: под потолком горела одна-единственная лампочка без абажура, свечей на двадцать пять, да и она то и дело мигала. Но у старших нашлись карманные фонарики; впрочем, и я захватил с собой бывший в те дни новинкой китайский походный «рефлектор» с цилиндрическим серебристым корпусом.

Подурачась еще немного, старшие принялись обшаривать комнату, причем в толстой книге из числа стоявших на полке сразу же были найдены несколько десятирублевок, а затем и полусотенная. На меня внимания больше не обращали, потому что подобных томов оказалось до нескольких дюжин и обыскать их надо было внимательно, т. к. улежавшиеся в книгах одиночные, а в особенности новые купюры могут и не объявиться, если страницы всего лишь перетрясти.

Предоставленный самому себе, я подобрался к высокой тумбочке / шкафчику со скошенным верхом – то была, вероятно, вышедшая из обихода мебель, называемая конторкой. В среднем ее отделении под лежащими там бумагами отыскался обтянутый черной кожей продолговатый коробок на защелке. Едва я сместил ее, лампочка в комнате вновь и вновь мигнула, а затем и погасла. Это вызвало смех, ругань и небольшую суматоху, покуда кто-то из нас не забрался на стол, чтобы попробовать всадить инвалидку поглубже в патрон, если только она не перегорела вовсе. Затея отчасти удалась. Жалкое устройство еще периодически вспыхивало, но было понятно, что ему приходит конец. Поэтому я, кое-как пристроив на выдвинутом ящике фонарик, занялся своей находкой. В коробке, который не сразу позволил себя приоткрыть, лежала крупная и, очевидно, тяжелая серебряная рюмка с червленой насечкой и тремя золотистыми накладными цветками. Их развернутые на зрителя перламутрово-белые лепестки плавно мерцали. Мое внимание привлекли яркие алмазные крупинки, что составляли центры каждого из цветков. Чем дольше я смотрел на красивую «маленковскую» рюмку, тем сильнее утверждался во мнении, что ее увезенный хозяин не отмыкал коробок с тех пор, как убрал его подальше от посторонних глаз. До меня, в продолжение скольких-то трудно представимых подростку лет, за этой рюмкой не наблюдал никто, и, в отличие от музейного хлама, ее не подсунули Маленкову обманом за день до нашего вторжения.

Уже протянув руку, чтобы поскорее присвоить найденное, я увидел, что прежде замеченное мною мерцание в действительности не исходит от лепестков и вообще никак с ними не связано. Над поверхностью рюмки, полуокружив ее, но отнюдь не прикасаясь, разместилось некое туманно-студенистое сосредоточение/сгущение неопределенной консистенции. Оно словно бы состояло из бесчисленных мелких частиц, напоминая этим участок солнечного луча, когда тот становится видимым благодаря парящим в воздухе пылинкам. Я попробовал было направить на него (?) свой фонарик, но эффект оказался обратным ожидаемому: освещенная туманность переставала быть видимой.

Я тщательно прикрыл коробок и вернул его туда, где он был обнаружен, стараясь не потревожить накопленной в нем временной (как мне представлялось) субстанции.

Здесь мы переходим к обсуждению действительной природы феномена времени.

В ходе длительных бесед с персональным куратором «Прометеевского Фонда» мне было разъяснено, что феномен этот никак не может быть описан в виде некоего потока, поскольку природа его – совершенно иная.

Тварное явление времени (не забудем, что «время» есть понятие/существительное собирательное) представляет собой некое подобие многослойной сети или, вернее сказать, пластов упаковочного/обивочного пузырчатого материала, состоящего из непостоянного числа особого рода «подушечек» или, точнее, пузырьков [52] . Эти пузырьки герметичны в отношении друг ко другу, т. е. все то, что заключено в каждом из них, не обладает свойством взаимопроникновения. Временная сеть / «пузырчатая обивка» пребывает неподвижной, а всеобщая для человечества иллюзия «реки» или, опять же, – потока, смещения «струй», по течению которых мы «плывем», «путешествуем», а когда-нибудь научимся «поворачивать назад»,«прорываться вперед» и тому под., – иллюзия эта вызвана постоянным процессом изменения количества названных темпоральных капсул (именно такое словосочетание постоянно употреблял персональный куратор). Их число растет. Возникающие всё новые и новые пузырьки располагаются не «по цепочке», а как бы «накрывая», вбирая в себя пузырек предыдущий по принципу русской матрешки; или, что нагляднее, этот процесс отображается принципиальной схемой конструкции «капсула в капсуле». Условной моделью может стать классическая поделка стеклодува-виртуоза: в стеклянной сферической колбе размещается иная такая же, но меньшего размера; в ней – еще меньшая и т. д. При этом, подчеркну, мы лишь допускаем, будто бы работа нашего стеклодува идет от меньшего к большему. Повторимся: «оболочка» каждой из темпоральных капсул непроницаема для своих «обитателей». И если мы представим, что в каждой из составляющих этой пузырчатой системы «мал мала меньше» обитает по мухе, которая лишена возможности не только навестить соседок, но и как следует разглядеть их, так как стенки колбы выдуты из матового стекла, характер нашего бытования во времени сколько-то прибавит для нас в своей удобопонятности.

Это также означает, что темпоральная сеть (или, пожалуй, «колония») увеличивается не «в длину», а, скорее уж, «в толщину». Итак, время не движется «лентой», а «нарастает» с одной стороны, а с другой – «утончается». Т. е. – условно – «сверху» оно «толстеет», но при этом – убывает «снизу». Так происходит потому, что по наступлении смерти пребывание во времени прекращается. Усопший исторгается из временной среды, и его пузырек перестает существовать. Или, точнее, все эти темпоральные капсулы/пузырьки/ячейки, в каждой из которых всякий усопший обитал при жизни, исчезают, сводятся в нечто единое. Оно-то и изымается – вместе со своим содержимым, что бы оно из себя ни представляло, – из состава времени.

Отлично помню, как я, не выдержав, перебил собеседника – и поинтересовался, сколько же таких капсул приходится на долю каждого из нас.

Ответом было: их нарастание приостанавливается сразу же по завершении телесной жизни индивидуума. Но это я уже усвоил и без куратора. Мне желательно было узнать, какова, так сказать, периодичность образования пузырьков.

Далее разговор наш касался следующих подтем, которые я конспектирую в форме вопросов и ответов:

– Как следует исчислять количество темпоральных капсул, приходящихся на данную человеческую жизнь/ особь?

– Это и есть вопрос членения/природы времени.

– Можно ли предположить, что человек постоянно (каждое «мгновение») перемещается в новую капсулу? И какова протяженность этого постулированного «мгновения»? Может ли оно быть каким-то образом измерено?

– Неизвестно, т. к. мы всё еще не знаем, что такое время, «из чего оно состоит». Но, поскольку нам стало понятней, как именно оно функционирует в отношении/«вокруг» человека, наши возможности применить это знание на практике резко возрастают. Великие скульпторы древности не знали химического состава мрамора, – заметил применительно к данному случаю мой куратор. – Но это не помешало им высечь из этого неизвестного им вещества великие произведения искусства [53] .

Мне, впрочем, показалось, что он уклонился от ответа.

Итак, по словам куратора, Силы Знания, преодолев косное упорство Сил Природы, разработали методику проникновения (при строго определенных условиях) сквозь оболочку личной темпоральной капсулы – от начальных ее модификаций и до уровня последней из уже сформированных (т. е. по воображаемой линии «от прошлого к настоящему», считая, т. с., «сверху»).

Как следствие этого, обитателю «вскрытой» капсулы предоставляется возможность перемещения в области темпорального пространства («настоящее время/местопребывание») иного индивидуума при данных темпоральных координатах, соответствующих некоей условной позиции наблюдателя, каковая и принимается за точку отсчета в процессе перемещения. Получается, что для перемещенного/освобожденного из узилища индивидуума это иное/«чужое» темпоральное пространство оказывается т. н. «временем будущим» (я вынужден постоянно делать оговорки, закавычивать те или иные привычные, но лишенные содержания понятия/формулы, чтобы облегчить возможному читателю понимание подлинных темпоральных феноменов). При этом «обратный» процесс – а именно проникновение по воображаемой осевой нисходящей (от «настоящего» в «прошлое»), а также по воображаемой восходящей, т. е. в область еще не замкнутой в капсулы темпоральной материи (в «будущее») – оказался невозможным, что связано с неизвестными нам свойствами состава времени.

Существуют, однако, и другие ограничения:

1) физические:

воспользоваться своим правом мы можем только в том случае, если индивидуум, с которым мы желаем вступить в общение, жив и общение это нам будет позволено продолжать только до тех пор, покуда продолжится его физическое существование;

2) юридические:

необходимо согласие обеих сторон и наличие материальных возможностей у принимающей стороны. Но кто вправе дать такое согласие? Юристы Фонда, действуя в соответствии с прецедентным правом, сочли, что такое согласие должно быть получено от обитателя последней – к моменту обращения в Фонд с ходатайством – темпоральной капсулы как стороны принимающей, с подтверждением от стороны приглашаемой. В вашем случае искомое подтверждение было получено, не так ли?

Полученные мною объяснения (в области феномена времени) – а получал их я от персонального куратора умеренными порциями – меня обрадовали, но, правду сказать, нисколько не удивили. Конечно, сам я ни за что не смог бы так браво и четко изложить их ни на словах, ни на письме, вообще привести их в удобопонятный вид хотя бы для собственного моего внутреннего употребления. Зато я догадался обо всем много прежде посещения «Прометеевского Фонда» – и, аккуратно закрывая шкатулку с накопившейся в ней темпоральной материей в разграбленной комнате Маленкова, уже нечувствительно рассуждал и действовал исключительно с учетом этой догадки. Мне ни разу не приходилось специально изыскивать ей подтверждения, потому что таких подтверждений у меня было хоть отбавляй.

Всегда отрадно, если твоя правота – удостоверена кем-либо значительным и сильным, но в особенности меня утешало другое: «Прометеевский Фонд» предоставляет мне способ достойно отплатить т. н. Силам Природы за все причиненные унижения.

Однако по несчастному своему характеру я вскорости стал тяготиться ролью почти безмолвного слушателя, объекта приложения родительских забот Фонда о моем благополучии. Виной тому была, конечно, моя беспокойная личность, но причиной – манеры моего персонального куратора. Его отвлеченная улыбка, его издевательская, если мои подозрения были верны, предупредительность, его всегдашняя готовность отшутиться, его неуловимая стремительность в переходах от самого для меня главного, да так и не обсужденного, к остроумным, даже пронзительно остроумным, но посторонним рассуждениям – все это становилось мне невтерпеж.

Не однажды я спрашивал у него о портрете Сашки Чумаковой, который, надо полагать, по-прежнему оставался в галерее-музее «Старые шляпы» – где я не бывал вот уже более трех недель. Персональный куратор с вниманием, «по-врачебному», молча поглядывал на меня, уважительно задумывался – и наконец с долей добродушного юмористического недоумения чуть-чуть пожимал плечами, взъерошивая при этом свою легкую бороду.

Портрет. О да, точно. Портрет привел тебя сюда, он нас, можно сказать, познакомил; и за это ему спасибо. Признаться, он, куратор, портретом еще не занимался. А – надо? Мне это в самом деле теперь может что-то дать? Или я хочу получить его в свое распоряжение? Чтобы его преподнесли мне в подарок?.. Он-то, куратор, всегда предпочитал оригинал – даже самому лучшему изображению, так что в русской тюрьме ему пришлось бы плохо.

– А в чем связь? – поневоле интересовался я, и персональный куратор с нарочитым сокрушением, лукаво посмеиваясь, пояснял, как забавно было для него узнать, что русские, будучи в заключении, онанируют на женские снимки, даже не обязательно порнографические, а, напрмер, на журнальные обложки. Когда ему впервые сообщили об этом в Москве, он до того заинтересовался, что по возвращении принялся старательно выспрашивать подробности у своих американских и британских приятелей – из тех, что знакомы с тюремными нравами. Ничем подобным на Западе в тюрьмах давно не увлекаются, а е…т друг дружку всеми возможными способами. /…/ Наши недостатки – это продолжение наших достоинств. У вас, русских, невероятно богатое воображение, вот поэтому вам достаточно фотографии.

Понемногу и меня начинал разбирать смех. Персональный куратор, не слишком таясь, прохаживался по моему русскому адресу, но ведь и я не испытывал ни малейшего пиетета по отношению к Николаю Усову, а сами эти кураторские подначивания были, несомненно, товарищескими и беззлобными.

Т. о., по-настоящему к теме Сашкиного портрета кисти Маккензи мы покуда не возвращались. Притом нами велись и вполне деловые собеседования по вопросам процедурного характера: так, мне предстояло посетить одного из работающих на Фонд адвокатов и пройти врачебное обследование.

За прошедшую неделю мы с А.Ф. Чумаковой разговаривали мало и кратко: я ссылался на служебную занятость, в чем была и доля правды, – а она, в свою очередь, на усталость. В эти дни ей будто бы приходилось все свое внимание уделять внуку, поскольку сын ее приобрел новый загородный дом и был постоянно занят своей покупкой. « Коробку ему подняли и закрыли , – объясняла мне Сашка, – а внутри у нас теперь все самим надо делать, нанимать людей двери навешивать, полы настилать… А у вас тоже так принято?» – и с каждым произнесенным словом ее голос становился все отчужденней и тише, словно, рассказывая все это, Сашка Чумакова смотрела не на Кольку Усова, а отводила взгляд в дальний угол, где никого не было. У меня, впрочем, достало ума, чтобы не одергивать и не останавливать ее, когда – чего я постоянно ждал и обычно не обманывался – мне бывали предлагаемы очередные гадкие обороты речи, теперь из обихода строительного [54] . К тому же причины ее усталости и отчуждения были общими для нас обоих. С моей стороны отчуждающая работа проявлялась в том, что некстати упомянутый Сашкой призрак из английского романа – который я собрался было прочесть и, вероятно, прочел бы, не возобладай надо всеми резонами обычная неприязнь к новым для меня литературным сочинениям, – призрак этот мною не забывался и не прощался. Я теснил себя как мог, но сил и средств, способных извлечь, погасить или для начала как-то перехитрить свое нелепое возмущение, – не находилось. А Сашка, разумеется, чуяла постоянно исходящий от меня – и на нее / к ней обращенный – утомительный, горестный и злобный гул, которому я никак не мог положить предел, противилась ему – и оттого сама все сильнее и сильнее уставала.

Между тем ключевое слово «призрак» постоянно вертелось у меня на языке, что и привело к маленькой неприятности.

В ходе одной из последних встреч с куратором я легкомысленно счел возможным показать себя – и попросил пояснить, как соотносятся с подлинной природой времени случаи т. н. паранормальные, напр., классические явления живым умерших в облике призраков/теней или, на жаргоне знатоков данного вопроса, «в тонком теле». Не являются ли эти феномены, эти пришельцы результатом «технического дефекта», повреждения временной плоти, допустим, случайного разрыва стенок темпоральных капсул?

В ответ куратор выразительно свел брови и прищурился, показывая, что покуда не может взять в толк, что, собственно, я подразумеваю. Мной уже было замечено, что в мало-мальски затруднительных случаях он считал своим долгом валять дурака и – я это весьма и весьма допускал – такое паясничанье входило в его обязанности.

–/…/ В людских головах (мне в очередной раз вспомнился пассаж, взятый у Шопенгауэра в переводе А.А. Фета; см. выше) закреплено традиционное представление о том, что есть время.

– Oh, yeah! – иронически-готовно откликнулся куратор, но я продолжил настаивать на своем.

Т. о. (частично передаю в изложении), свидание с теми, кто должен, по своей «биографии», находиться на ином темпоральном участке, молчаливо предполагает этот участок находящимся в «прошлом» или «будущем», – я старался пользоваться терминологией, предложенной Фондом. Тот, кто нам явился, допустим, на спиритическом сеансе – если только он не святой, не демон и не колдун, – отсутствует в условном настоящем, и стало быть, он или мертв, а значит из «прошлого», или еще не рожден и пришел из «будущего».

Куратор готовно, со всё усиливающейся частотой закивал, показывая, что ждет продолжения.

– А как в действительности?.. Ведь эти явления… в тонком теле… они постоянно отмечаются во все культурные эпохи. Разве они не могут быть, например, последствиями неудач при чьих-то ранних экспериментах?

Эту свою прикладную научно-фантастическую гипотезу я измыслил тут же, на месте, исключительно для поддержания разговора, не придав ей никакого значения. Оттого меня крайне удивило выраженное неудовольствие куратора. Физиономия его, как принято в таких случаях выражаться, – окаменела, притом далеко не метафорически: черты ее огрубели, а лучше сказать упростились; они вдруг утратили свойственные только им подробности линий; персональный куратор не то чтобы побледнел, но кожа на его лице стала в один цвет, т. е. лишилась оттенков. Я бы не узнал его в таком виде при случайной встрече. Мной наверняка было сказано нечто такое, чего от меня не ждали.

Нельзя сказать, чтобы я принадлежал к разряду храбрецов. Но при этом меня нисколько не испугал гнев назначенного мне Фондом персонального куратора. Поручение, ему данное, и самая должность его – в чем у меня сомнений не оставалось – носили характер экзекутивный, исполнительский. Ему велели поступить со мной так-то и так-то, сообщить мне то-то и то-то, но моя зависимость от него – бойкого, моложавого, хорошо говорящего по-русски англичанина Майка, – если она и вправду существовала, не шла ни в какое сравнение с той, в которой я находился от художницы-толстухи Маккензи, или хотя бы от проницающей меня дрожи опор железнодорожного моста над Вратами Адовыми, или, если уж на то пошло, – даже от взгляда красноплечего черного трупиала, подошедшего ко мне в Центральном парке. Я был вполне убежден, что персональный куратор в своем раздражении – о причинах которого я мог лишь догадываться – перебрал по очкам, и ни под каким видом он не решится превысить свои полномочия, да к тому же от его мнения – и настроения – все равно ничего не зависит. Мне было совершенно безразлично, кто он сам таков. Но, повторюсь, наши собеседования – в том виде, в каком они стали вестись, – меня тяготили. Мне опротивела их неторопливость, их едкая плавность, их взаимная вежливость – и это при полном беззвучии и немоте не только в коридорах, но и за окном; мертвая тишина стояла на видимом сквозь него участке острова Манхэттен – что предположительно было связано с изолирующими свойствами материалов, пошедшими на изготовление перегородок, окон и дверей в помещениях «Прометеевского Фонда».

Я не понимал, чего же еще от меня хотят.

А меня ждала Сашка Чумакова, которой я обещал, что мы скоро увидимся.

– Вы сами – наблюдали ? – произнес персональный куратор, с упором на последнее слово и не называя по имени то, о чем зашла у нас речь.

– Нет. – Я не обязан был говорить ему правду, если уж он сам ее не знал или только притворялся, что ему ничего не ведомо.

– Друзья, знакомые, которых вы давно и хорошо знаете и которым доверяете?

– Боюсь, мне до сих пор не представилось случая объясниться с кем бы то ни было по данному предмету, – я перешел на английский, чтобы в моих словах не возникало свойственного русскому смыслового разнобоя.

– Тогда эта ни на чем не основанная и вами не подтвержденная концепция, г-н Усов, не может стать и предметом нашего разговора, – не унимался персональный куратор. – Разве та религиозная доктрина, деноминация, к которой вы принадлежите, настаивает на вере в призраков? В этом случае спешу сообщить вам, если я этого еще не сделал, что наш Фонд уважает все религиозные доктрины без изъятия. Вы ведь подписывали документ, в котором подтвержается, что деятельность Фонда никак не противоречит основам вашего вероисповедания и ценностям, которым вы привержены?

Я сообразил, что моя ради красного словца предложенная тема относится к разряду не предусмотренных в деловой беседе со служащими Фонда – с просителями подобные штуки не обсуждают, да к тому же еще по их, просительскому, почину. Т. о., мною были проявлены известные неблагодарность и неуважительность, что едва не привело к своего рода перебранке с персональным куратором. То, о чем я нечувствительно заговорил, возможно, относилось ко внутренним делам Фонда, которые меня уж никак не касались. Да и знать я хотел совсем не то. Видимо, я не слишком удачно выразился, выстраивая этакий дипломатический словесный переход к тому, что меня действительно тревожило – и в чем разобраться самостоятельно я возможности не имел.

– /…/ Время чужое вокруг нас, – вдруг пробормотала Сашка, не закончив рассказ о внуке, сыне и подъеме коробки . – Чужое, отвратное. Да, Колька? Конечно, так всегда говорят, это же такой штамп, но если сейчас это правда, то что ж поделаешь? Колька? Это правда?

– Вокруг нас нет никакого времени. – Сашке пришлось тяжело, и мне надобно было ее выручать, отвлекать, утешать, но я почему-то затруднялся с ответом. – Никакого общего времени – нет, оно не там находится.

– А что, оно внутри нас? Как Царство Небесное?

Я сообщил Сашке о когда-то прочитанной ученой статье библейско-исторического содержания, откуда я узнал, что традиционный перевод известного изречения – ошибочен: на самом деле Учителем было сказано: «Царство Небесное среди вас, между вами».

Вот так и время – оно находится между нами.

– Красиво, но неправильно, – заявила Сашка.

Я и сам постоянно испытывал известные сомнения по этому поводу, но рассуждал «от противного».

Время, которое теоретически могло бы находиться внутри меня, всегда молчало, словно я наблюдал его из окна «Прометеевского Фонда», – молчало, не проявляя и не выказывая себя ни в чем – а иначе бы я еще в детстве обязательно поймал его на каком-либо неосторожном движении. Поэтому, скорее всего, этого внутреннего времени – не существовало вовсе. Но и время закапсулированное, время изученное и отчасти побежденное «Прометеевским Фондом», – время, внутри которого мы: люди, животные, растения – сидели каждый в своем «пузырьке», – оно также таилось и, за редкими исключениями, не показывалось нам на глаза. То, что мне до сих пор удалось подсмотреть, я полагал недостаточным – но где-то же надо ему быть?!

Как уж было сказано, сама возможность «вскрытия темпоральной капсулы» и, пускай ограниченного, манипулирования ее содержимым не удивила меня нимало. Я весьма допускал, что Устроителю и Владельцу этой необъятной коллекции/колонии пузырьков с шевелящейся начинкой, этого гигантского зоопарка, аквариума, вивариума, террариума – было все равно. Владелец контролировал/отмечал лишь возникновение каждого первоначального пузырька – и исчезновение его итоговой модификации. Т. е. Он управлял ситуацией на первом входе и на последнем выходе, но какие-то события в пузырьках промежуточных, равно и «взаимоотношения» этих пузырьков друг с другом, очевидно, пускались Им на самотек – и туда-то, в эти свободные от контроля зоны, и пробрались научные сотрудники «Прометеевского Фонда». Но их проникновение не причиняет Владельцу хлопот, ибо, во всяком случае, никакое из промежуточных событий не обладает способностью хоть как-нибудь воздействовать на конечный результат, когда – напомним – «содержимое темпоральной капсулы изымается, а сама капсула перестает быть», освобождая при этом место для чьей-то новой капсулы или просто бесследно исчезая.

/…/ – Колька, ты что молчишь? Задумался?

– Нет. Сколько раз я себя проверял, подлавливал, как у нас в школе говорили, пока не понял: я не думаю.

– А что ж ты делаешь вместо этого? – А.Ф. Чумакова мгновенно, как это было ей свойственно, развеселилась.

– Я мыслечувствую, Сашка. Ко мне приходят мыслечувства.

– Да. И я так. И это сложнее и больше.

– Еще бы.

– Колька, мне сегодня прямо на щеку присела божья коровка. Я ее на ладонь пересадила, прочла заклинание – и она как-то недоверчиво на меня посмотрела, но потом все-таки послушалась и улетела. Вот тогда я испытала мыслечувство.

– Какое именно?

– Дурацкое. Вот кто бы мне сказал: «Сашка-Сашка, улети на небко, там твои детки кушают котлетки…»

– Конфетки.

– Не-а, котлетки, «эН. Усов», – Сашка, очевидно, не забыла, какую подпись я проставлял под стихами, – котлетки. Когда меня и тебя этому заклинанию научили, котлетки были важнее конфеток. И божья коровка на небко к своим деткам за котлетками полетела. Зачем мы их всегда обманываем? Они нам верят, прилетают на небко – и видят, что там нет ни деток, ни котлеток.

– Не скажи, Чумакова! Этого мы с тобой знать не можем, а конфетки для деток всегда были интересней. Вот потому божья коровка сначала и удивилась, что ты ее деткам какие-то котлетки суешь, и была в нерешительности. Пока не сообразила, что это Сашкина случайная оговорка.

– А ты меня не обманываешь?..

– Насчет чего?

– …Когда ты заклинаешь меня улететь с тобой на небко, где наши детки, Колька и Сашка, ждут нас, кушают котлетки с конфетками. /…/ Я не тебе поверила – я себе поверила, но раз даже Колька то же самое говорит, что я и без тебя, давно, раньше, чем ты! – знала, значит, правда: пора лететь на небко. Ты всё выяснил, Колька? Только не дури меня; надо еще чего-то подождать? Или вообще ничего не получается? Или получается?

– Да; почти всё.

Мне действительно казалось, что подготовительный этап моей работы с «Прометеевским Фондом» близился к концу, но я не смог бы объяснить, какими признаками я руководствуюсь, приходя к подобным выводам. Т. с., проблематика сроков, естественное и потому грубоватое «когда?» мною даже косвенно не предлагалось к рассмотрению. Равно и персональный куратор, пускай только в качестве допустимого, не предлагал ничего, что позволительно было бы принять за ответ на этот незаданный вопрос.

«Не спрошено – не отвечено», – говаривала моя грайворонская тетка.

Меня почему-то не отпускали – или не пропускали дальше, – и я толком не понимал, зачем я прихожу к персональному куратору, зачем пью с ним то безвкусный жасминный чай, то грубый африканский кофе, то чрезмерное (для меня) количество спиртного. Но все же я не хотел бы вступать в конфронтацию – не с куратором, а с неизвестным мне высшим руководством Фонда. И, чтобы избежать этого, нельзя было злить куратора, который, неприязненно отзываясь обо мне в своих отчетах, мог, например, высказаться в пользу пересмотра наших отношений с Фондом. С дружбой у нас не прошло, но оставались приязнь и несомненное родство в понимании вещей – из разряда важнейших для успеха запущенного нами (?) процесса. Поэтому интересоваться чем-либо по собственному почину я должен был с осторожностью.

Между тем персональный куратор вел себя как ни в чем не бывало. Услышав мои сожаления по поводу кое-каких неловкостей, допущенных в недавнем разговоре, он вытаращился на меня с веселым изумлением, и за этим я не почуял притворства: куратор не помнил, что произошло, потому что с ним-то не произошло ничего.

– Не фантазируй, Ник. Ты слишком мало выпиваешь, и это вредно для здоровья. Надо себя беречь.

Я не успел отозваться на кураторскую шутку, как он тотчас же добавил, что русские, особенно из непьющих и малопьющих, невероятные любители фантастики; это его поразило в Москве – сколько у вас тогда выходило местной и переводной чепухи, fantasy и sci-fi; повсюду создавались какие-то клубы любителей фантастики, и эта фигня стоила довольно больших денег, вы ее покупали втридорога; эти наши – как там? – Моррисон и Шекли были знаменитыми русскими писателями вроде Евтушенко и Аксенова. Но, конечно, самыми знаменитыми русскими писателями были наши графоманы-романисты вроде Джона Голсуорси и здешних – Лондона, Драйзера, Хемингуэя, – его у вас называли «папа Хэм», – а меня в Москве научили стишку: «К литературе страсть имея, купил я том Хэмингуэя, но, видимо, дал маху я – не понял ни хэминхуя» , – Ник, признайся, что ты ни одного их опуса до конца не прочел, но у тебя возле книжного шкафа висела фотография «папы» с бородой и в свитере, и это потрясающе трогательно; скажи правду – висела?!

Я позволил себе возразить, напомнив персональному куратору, что все роды и виды произведений, которые позволительно числить за широко понимаемой «фантастикой», «готикой», есть порождение европейских литератур – и, чуть позднее, литературы американской. Это знает каждый школяр, это же общее место, не правда ли?

– Понятия не имею, – тотчас отозвался персональный куратор.

Но я решил не обращать внимания на его выходки.

– …«Фантастика» стала популярной в Европе и Америке задолго до того, как добралась до нас, так что степень ее здешней распространенности нельзя даже сравнить с ее положением в России; вы нас, в сущности, и научили ее читать. Вот мы и читаем. А кино?! О кино я уж не говорю…

– В общем, да, – подтвердил куратор. – Только читать ее правильно мы вас совсем не научили. Для нас это байка, чтиво, – он перенес ударение на последний слог, чем офранцузил наше пренебрежительное-собирательное, но я не стал его поправлять. – У нас «фантастикой» увлекаются подростки, хулиганы-бедняки, сексуально ущeмленные неудачники, человеческие отбросы [55] , а у вас – все: ее обожают русские чекисты и русские интеллектуалы, русские сливки общества, русские бандиты – и даже такие, как ты, Ник. Я это знаю. И вы принимаете ее – всерьез. На обложке может быть напечатано крупным шрифтом, что это «библиотечка фантастики и приключений», намалеваны какие-нибудь дикие рожи с зубами вместо глаз и с глазами на ушах, и вы это все, конечно, видите, знаете, понимаете, но уже со второй страницы книга «фантастики» у вас превращается в какой-то документальный отчет с намеком! Слегка приукрашенный очевидцем – они всегда привирают – но в главном многое рассказывают, как было. Даже сегодня, Ник, сегодня! – ты не следишь, а я интересовался: больше всего денег платят у вас тем авторам, кто пишет фантастический noir, но дискретно направленный против «совка» и вашего имперского реванша. Потому что «фантастика» действует на вас по-прежнему. Не спорь. Ты же знаешь, что это правда. И для тебя самого – это правда.

Все складывалось как нельзя лучше, и разговор наш смещался в желательном для меня направлении.

Я признал, что особое отношение к «фантастике» в России, особое ее воздействие на нас, ее преломление в русском сознании – подмечены куратором безошибочно. И я сам, разумеется, не свободен от этого воздействия. Частично. Но если мы с ним все еще обсуждаем феномен времени, то бесконечные «хроноклазмы», которыми нашпигована «фантастическая» литература, ни в чем не вызывали моего к себе доверия. Эта область меня занимала с детства, и разобрался я в ней лучше известных писателей-фантастов с зубами вместо глаз.

Кроме одной вещи. «Хроноклазм» при темпоральном столкновении.

Персональный куратор приостановил свои выразительные гримасы, на быструю смену которых он был большой мастер.

– Допустим, некто, благодаря «Прометеевскому Фонду», получает возможность повторного… – я замешкался, – соприкосновения с… тем, кто находится… находился на ином темпоральном участке, а значит, их капсулы… одна из капсул… станет проницаемой для другой… другого, то сохраняется ли при этом возможность контактов обычных?

– Каких-каких? – переспросил куратор.

– Тех, которые происходили… вне… до обращения в «Прометеевский Фонд». Допустим, соприкосновение на ином темпоральном участке уже наступило, оно длится. Сохраняется ли при этом возможность… контакта индивидуумов… на прежнем… общем для них темпоральном участке?..

Персональный куратор помалкивал.

Я надеялся, что собеседник меня не поймет, посоветует не утомляться, и тогда мы отправимся с ним выпивать; была моя очередь; нынче я предложил бы ему отведать старинный русский коктейль «бомба» – коньяк пополам с шампанским; его предпочитали завсегдатаи наших ипподромов.

Но получилось иначе.

– Ага! – воскликнул персональный куратор. – Мы должны были бы объявить, что ты ни в коем случае не должен предпринимать таких попыток, Как полагается у знаменитого русского писателя Рэя Бредбери. Я-то думал, тебе все давно понятно. Ник. Относительно людей Силы Природы поддерживают временной баланс в виде феномена исключительно личного. У каждого свое время [56] , а всеобщее согласование времени – это древняя культурно-психологическая иллюзия, компромисс по взаимному согласию, Ник. Полезный для организма самообман. Просто люди постепенно приспособились, а не то человечество схватило бы хронический jetlаg с морской болезнью, и все бы только и делали, что непрерывно блевали.

– Ты же знаешь: ничто так легко не разрушается, как чувство времени, – продолжил куратор, когда мы вволю посмеялись. – Пару недель тебя подержат взаперти при искусственном свете или совсем без света – и ты уже толком не знаешь, день сейчас или ночь, сколько их, этих дней и ночей, прошло. А если ты сидишь взаперти не один, то обязательно начинаются споры: сейчас утро! Нет, сейчас вечер!.. Потому что не видно движения маятника: день – ночь, светло-темно. Стоит только лишить контрольную группу контактов с внешним миром, и довольно скоро их временное согласование друг с другом будет нарушено. Потому что общего для всех времени – нет. И наступает неразбериха.

Далее куратор сообщил, что – предположительно – общая масса темпоральной материи не является постоянной. Исследования, проводимые Фондом, показывают, что ее будто бы становится все меньше и меньше, тогда как людей – все больше и больше; парадокс, а?!

Но если, как он только что сказал, общего времени для нас – или у нас? – нет, то как этот парадокс надо понимать?

– Общего времени нет у людей , – поправил меня куратор. – Это – как очень личное дело каждого в о-очень секретной службе. Время – это не общедоступный воздух для дыхания, Ник. Оно надето на людей, словно хороший космический скафандр. В этом смысле любая темпоральная капсула для человека непроницаема – ни изнутри, ни снаружи. И ты не можешь ее снять. Но это не означает, что между отдельными скафандрами нет времени, что там – вакуум. Разве ты не заметил этого? Там своя… темпоральная атмосфера. И вот, наши говорят, она как-то… редеет или ее концентрация понижается. Или просто сокращается расстояние между капсулами? – Куратор изобразил крайнюю степень задумчивого недоумения, для чего пошли в ход не только физиономия, но также плечи и руки. – К сожалению, сведений об этом у нас недостаточно: за Силами Природы часто никак нельзя уследить. – И он подмигнул.

– Но ведь «Прометеевский Фонд» сумел с этим справиться?

– Как они объясняют, мы в состоянии проникнуть под оболочку только одной определенной капсулы зараз, и только при особых условиях. Все прочие твои капсулы остаются закрытыми. Понятно, их становится больше, но каждый до конца жизни находится в своем собственном, отведенном ему времени, и это состояние базовое. Оно не поддается нашим усилиям. И вообще, Ник, я культуролог.

Он, как водится, уклонялся в сторонние соображения, ускользал – но я не мог позволить ему в очередной раз меня околпачить.

– Да я же буду помнить, допустим, номер телефона… И могу позвонить…

Куратор неожиданно вскочил на ноги и, ловко принимая какие-то обезьяньи позы, громко запел с преувеличенным кавказским акцентом что-то вроде: « Бит можит, ти забила мой номэр тэлыфона, ну пиристан смияца и пазваны скарэй !..» Я с трудом удерживался, чтобы не запеть и не заплясать вместе с ним, для чего мне пришлось ухватиться за поручни канцелярского креслица, на которое меня усадили. Впрочем, слов я не знал, и мне пришлось бы сопровождать пение куратора мычанием или воем.

– Это замечательная песня, но я ее когда-то чуть не возненавидел, – сказал куратор, когда все успокоилось. – Ты ее тоже помнишь?

Ничего подобного я не помнил. Судя по всему, подразумевался какой-то образчик советской эстрады кавказского или, шире, – восточного – извода [57] . Во мне сбереглось лишь единственное подходящее имя – некоего Рашида Бейбутова, да и то благодарянашей соседке по коммунальному жилью Иде. По нескольку раз на день она, возясь у своей керосинки, запевала – столь же внезапно, что и мой куратор, – пронзительным истошным голосом: «Ах, эта родинка меня с ума свела-а-а!..», чем вызывала крайнее раздражение моей бабки, что хозяйничала неподалеку.

– О-о, вы не любите Бэйбутова?! – изумлялась Ида. – Извините, но я его обожаю.

Куратор был в своем репертуаре. Но меня насторожил – даже, скорее, ужаснул – мой собственный отклик на эту, пускай несколько экстравагантную, но по внешности безобидную кураторскую выходку. Получалось, что я был не в состоянии верно оценить – что же такое творится со мной при посещениях «Прометеевского Фонда», где поначалу всё мне казалось таким умиротворяющим. Чрезмерного значения произошедшему придавать не следовало, но и задерживаться здесь без крайней необходимости – пользы не приносило.

Я счел за лучшее промолчать, а между тем куратор со смехом рассказывал, что по приезде в Москву ему пришлось прожить сколько-то недель в общежитии для аспирантов. Комнату гостю отвели, разумеется, отдельную, но за стеной у него обитала не то старшая дежурная, не то, м. б., комендант – одинокая дама средних лет, которая ежедневно часами слушала запись восточной песенки о телефонном звонке и громко, с большим чувством ей подпевала. В результате куратор, сам того не желая, затвердил эту нехитрую лирику…

– …И она так и осталась торчать у меня в голове…

– А у меня не выходит из головы то, о чем я тебя спросил.

– Знаешь, когда я уже готовился к московскому диплому, нам устроили интересный экзамен: проверку, действительно ли мы понимаем русские литературные тексты, особенно в поэзии. У нас был чудесный преподаватель. Он продиктовал нам две строчки из Батюшкова: «О память сердца! Ты сильней/рассудка памяти печальной…» – и попросил нас разобрать, что имеется в виду, кто тут сильнее – сердце, память или рассудок [58] . Не волнуйся. Твой вопрос решится сам собой.

Мне хотелось выдать ему что-нибудь вроде “I see your point” или иное подобное речение из репертуара моего доброго старого приятеля Джорджа Донована, по которому я успел соскучиться; но в контексте нашей нынешней беседы это неизбежно прозвучало бы как «а пошел ты куда подальше» [59] . Поэтому я попросил прощения за свою непонятливость.

Кое-какие из наших разговоров существуют в виде аудиозаписи, которую я решался незаметно вести, если мы с куратором оказывались вне пределов его кабинета, – прочие я воспроизвожу здесь по памяти. Несмотря на известную их сумбурность, продолжительность и странность – сам-то я ничего странного в них не находил и употребляю прилагательное «странный» по соображениям ложной (в значении – «лживой») вежливости, пытаясь встать на точку зрения тех, кому попадутся на глаза мои заметки, – изо всех этих разговоров я ухитрился вынести то, что было для меня единственно важным – и подтверждало мои всегдашние ощущения, в совершенной правильности которых я и без того был убежден: моя Сашка Чумакова находилась и находится в пределах постижимых и достижимых , в пределах, т. с., технически доступных. (Кстати, столь же верным оказалось и мое чувство неисчезновения Кати; но ее положение разнится от положения Сашкиного в том, что по некоторым причинам, связанным с явлениями, которые мой собеседник определял как «природные», она не может быть про/от/пущена ко мне, как это должно было произойти с Сашкой.)

Для подписания предварительного соглашения о намерениях с Prometheus Fund мне предстояли встречи с юристами. Я позвонил по указанному в документации телефону – и секретарша с добродушнейшими, почти материнскими и вместе достаточно романтическими, несомненно латиноамериканскими в своей основе, интонациями, издавая какие-то смешные ойки-айки, сетуя таким образом на плотность и даже неполную определенность графика встреч моего адвоката – некоей Маргарет Глейзер, которую она именовала просто Магги, – и при этом разок назвав меня dear, но тут же перейдя на Mr. Oussoff, назначила час и число, легко меня устроившее: 4 сентября 2007 года.

В этот день я посетил нью-йоркское отделение адвокатской фирмы «Саймон и Глейзер», расположенное на пересечении Мэдисон и 48-й улицы.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Каждый лунный день имеет свою энергетическую особенность. Если правильно распорядиться энергиями, ко...
Вчера самым страшным чудовищем был василиск из любимой книжки, а сегодня умирает ближайшая подруга, ...
Амалия унаследовала коллекцию драгоценностей от своего деда, за которым преданно ухаживала в последн...
Воспользовавшись рекомендациями специалистов по сбалансированному питанию и здоровому образу жизни, ...
«Молитва есть восхождение ума и сердца к Богу», – говорил преподобный Нил Синайский. Молитвослов же ...
Легкомысленное приключение в заснеженной Миннесоте оборачивается для инструктора по лыжам Энн Райс г...