Мария и Вера (сборник) Варламов Алексей
Пьянчужкой Лафтя никогда не был, но выпить, особенно в последнее время, любил. После стакана язык у него развязывался, и все накопившееся за долгое время вынужденного молчания выплескивалось наружу. С женой говорить было бесполезно: когда Лафтя в очередной раз пытался объяснить ей, почему надо отдать мужику землю, Зина затыкала уши:
— И слушать тебя не желаю. Поди лучше воды нанеси.
Лафтя страдал от непонимания и с какой-то очень глубокой, выстраданной горечью говорил:
— Глупая ты старуха!
Пока молоды были, пока были общие заботы, как-то жили, и ничего, а теперь тосковал Лафтя. Пьянел он катастрофически, хватал Руфину за руки и плакал старческими слезами:
— Не стало меня, Руфка, совсем не стало. Раньше б я все тебе сделал.
— Ладно, дедушко, отступись, — говорила она, — нам жаловаться не на что. Отжили уж свое. Молодым-то вот как?
Дед выпивал еще, его худое, костлявое тело сотрясалось, и, сверкая глазами, он восклицал:
— Политика! Знаешь ли ты, глупая женщина, что такое политика? Это экс-плу-о-та-ция экс-плу-о-ти-ру-емых, — он с наслаждением произносил эти чужие слова. — Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Ленина, Сталина — вот что такое политика!
Дед говорил, речь его становилась все бессвязней, потом голова бессильно падала на руки, и, глядя на него, Руфине странно было представить, что когда-то она была молодой, сильной бабой, а дед здоровым мужиком, что они жили вместе в этой избе как муж и жена. Лафтя-то, пожалуй, уже и не помнит. Да и ей самой теперь уже мало верится — уж целую вечность, кажется, старуха.
— Ну, дедушко, вставай. Пора тебе, а не то Зинка домой не пустит.
— Баба… глупая, — тяжело ворочая языком, говорил Лафтя, но послушно подымался и, нетвердо ступая, выходил.
Он шел по улице, как идет в стойло бычок, размахивая руками, что-то бормотал и спорил с самим собой, и Руфину вдруг охватывал безотчетный страх.
Это был их общий страх, то, что чувствовали они все: и Руфина, и Зинка, и дед, — все оставшиеся старские жители, то, о чем они постоянно думали, но о чем даже боялись говорить между собой. И страх этот был куда сильнее боязни, что разгонят колхоз.
Уже много лет смерть обходила деревню стороной, как обходит в засушливое лето дождь. Но все равно она придет, и, сами того не ведая, они стоят в какой-то очереди за ней, как стояли когда-то в Зинкином ларьке. Никто не знает своего места в этой очереди, но как жутко будет тому, кто не успеет раньше других и останется тут последним.
Как ловить рыбу удочкой
Как-то в отрочестве, когда я только начал проявлять интерес к женскому полу, мне попалось в одном из разукрашенных цветами девичьих песенников под портретом Софии Ротару такое изречение: «В любви как на рыбалке: не клюет — сматывай удочки». Сия мудрость меня рассмешила — на воде выросший, обученный рыбачить дедом, я хорошо знал, что если не клюет, надо прикармливать место, менять снасть, насадку, ждать, надеяться на случай, на перемену погоды, но только не отступать. Рыболовом я был удачливым и ожидал такого же везения в делах сердечных, однако, когда мне случилось впервые полюбить, судьба насмешливо разбила мой апломб.
А дело происходило на даче в мое последнее школьное лето, и предметом моих мечтаний была спокойная, рассудительная, лениво дремлющая барышня в красном сарафане на тонких тесемках, не скрывавших ее нежные, вечно обожженные солнцем плечи. Звали ее Аней, она была меня на год моложе, но всегда казалась мне взрослее, чем я, и эта ее взрослость только подхлестывала мой интерес, дальше которого, правда, ничего и не шло.
Мы проводили с Аней целые дни напролет, ездили купаться на карьер, ходили в лес за черникой и сыроежками, а по вечерам смотрели комедии шестидесятых годов в железнодорожном вагоне-клубе. После я провожал ее и засиживался на террасе под огромным, с бахромой ночным абажуром, вокруг которого летали ночные бабочки. Аня жила на даче вдвоем с бабушкой, глуховатой чудесной старушкой, которая ложилась спать в половине одиннадцатого, прослушав по включенному на полную мощность радио последние известия. Уходя, Ксения Федоровна всякий раз внимательно смотрела на нас с Аней, качала головой, но говорить ничего не говорила.
Она спала крепко, а мы сидели в плетеных креслах на террасе и пили чай с мятой. На террасе было полным-полно ящиков с яблоками, огурцами и помидорами, малина, вишня, банки с вареньем и маринадами. Мы пробовали варенье из разных банок и решали, какое отдать Ане и ее маме, а какое достанется прочим родственникам. Придавая лицу таинственное и задумчивое выражение, мы курили с важным видом наши первые сигареты, с важностью выпуская дым через вытянутые трубочкой губы и поминутно стряхивая пепел. И я был влюблен в эти теплые ночи, в Анину бабушку, в террасу, в бесшумных бабочек, в сигаретный дым, в Аню — мне было так хорошо, что я и сам этого не понимал. Потом светало, становилось зябко, у Ани начинали слипаться глаза — я поднимался, выходил на улицу и опасливо глядел в сизую предрассветную мглу: по ночам на участках бегала сторожевая овчарка Найда. Но идти мне было совсем недалеко: до конца улицы, немного по нижней дороге, и вот я дома.
Я спал до полудня, торопливо завтракал, стараясь не замечать подчеркнутой отстраненности моего интеллигентного деда, осуждавшего меня за безделье, шел к Ане, и так начинался наш новый день с купанием, томленьем на песчаном пляже, вечерним фильмом и легкой ночной болтовней. И я думать не думал, что однажды это все куда-то денется.
А кончилось все по моей же глупости. В середине лета на дачу приехал мой старый приятель Артур. Он был меня тремя годами старше, и я во всем чувствовал его превосходство, во всем, кроме рыбной ловли, которой мы оба были фанатично преданны. Артур считал себя великим теоретиком по этой части, в детстве его настольной книгой была потрепанная довоенная брошюра под названием «Как ловить рыбу удочкой», и из нее мой товарищ черпал какие-то поразительные сведения, навроде того, что леску правильно называть лесой, а закидушку донной удочкой, что рябь на поверхности водоема улучшает клев, а удильщик, стоящий в воде босыми ногами, поймает больше, чем сосед, ловящий в сапогах. Исходя из этого, бедняга лез в самую холодную воду, мучил червей, насаживая их, как требовала книжка, радовался захлестывающей поплавок волне, но почти всякий раз я его облавливал, что, впрочем, не мешало ему находить себя более опытным рыболовом и поучать меня, когда и как надо правильно подсекать в противоположную от погружения поплавка сторону.
Правда, не рыбачили мы с ним давно. Он с тех пор, как поступил в институт, на даче не появлялся, а я был до такой степени увлечен Аней, что даже рябь на поверхности нашего карьера не будила во мне никаких чувств. И вот теперь, обрадованный его приездом, я простодушно рассказал другу детства об Ане, которую он помнил толстой капризной девчонкой. Он как-то скривился, проворчал, что лучше бы пошли на зорьке поспиннинговать судачков, у которых нынче самый жор, но я, дурак, был непреклонен, и в тот вечер мы сидели на террасе втроем. Было оживленно, Аня, неуловимо изменившаяся и похорошевшая, прогнала скуку с его лица, Артур рассказывал про университет, тут и там мелькали манящие слова — сессия, коллоквиум, пара, зачет — мы слушали Артура, раскрыв рот, а он между тем ухитрился съесть почти целиком литровую банку золотистого крыжовенного варенья. Потом он облизнулся, довольно откинулся на спинку стула, похлопал себя по намечающемуся брюшку и, плотоядно поглядев на Аню, предложил ей погадать по линиям на ладони. Аня тотчас же согласилась, и ее маленькая ладошка очутилась в его руке. Он держал ее ладони, поворачивая их, поглаживая и разглядывая со всех сторон, и нес какую-то околесицу про бугор Венеры, а я смотрел не отрываясь на Аню и подмечал в ее глазах новое выражение.
Со мной Аня держалась всегда ровно, ей было легко, привычно, тут же в ее взгляде появилась доверчивость, ее лицо показалось мне совсем детским, и я ощутил в душе необыкновенную нежность ко всей ее фигуре, к длинному с капюшоном свитеру, к красным заколкам в волосах, к ее кроссовкам и синим в белую полоску шерстяным носкам, и с этой нежностью я почувствовал боль. Артур вскоре ушел, и нам обоим стало неловко, мы молчали, Аня переменилась, притихла, а я не знал, что сказать. Мне и не хотелось ни о чем говорить, а только сидеть и смотреть на ее лицо, еще ничего не умевшее скрывать.
Когда я вышел, было уже совсем светло, и мне вдруг сделалось тревожно и неловко. Я стыдился признаться самому себе, что люблю ее, полюбил, увидев это преобразившееся лицо, и именно в этот момент я был счастлив, как никогда. Мне совсем не хотелось спать, и в каком-то странном возбуждении я принялся ходить по тенистым дачным улицам, названным в честь женщин-революционерок, как вдруг откуда-то сбоку на меня налетела молчаливая сильная овчарка Найда и сбила с ног могучими лапами. Я лежал на сырой траве, слышал, как дышит мохнатая псина, чувствовал ее запах и даже не пробовал освободиться — с Найдой такие фокусы не проходили. Вызволил меня через полчаса сторож дядя Леша. Он долго ворчал, бурчал, что на улице Клавы Цеткиной давеча покрали доски, а у Ларионовых с Люксембургской обтрясли грушу, и мне почудилось в этом дурное предзнаменование: а что бы было, если бы меня, позорно лежавшего под собакой, увидела Аня?
На следующий день, когда я по обыкновению зашел к своей прелестнице, Ксения Федоровна известила меня, что Аня уехала купаться, и стала угощать яблоками по случаю яблочного Спаса. Но мне было не до яблок, я вскочил на велосипед и помчался к карьеру, объехал его несколько раз кругом по рыхлому песку, но Ани нигде не было. Я не застал ее дома и вечером, тогда я сел напротив ее забора и стал ждать. Я курил до одури, не замечая, что пепел сыплется мне прямо на телогрейку, но вот наконец в темноте мелькнул ее свитер с капюшоном и светлая рубаха Артура. Они вошли в дом, и на террасе загорелась моя лампа под абажуром с длинной бахромой, созывая бабочек к ужину с вареньем и чаем. Я решил было встать и непринужденно войти на террасу, но почувствовал, что сделать этого не могу, не могу видеть их рядом, Артура и Аню, я кружил вокруг участка, боялся, что снова налетит на меня из темноты Найда, однако все было тихо. Часа через два Артур вышел и зашагал вверх по улице, а я, пожелав ему встретить Найду, открыл калитку.
До этой минуты я еще кое-как держал себя в руках и убеждал, что все это ерунда, случайность, что может быть общего между бородатым студентом и робкой девочкой, но когда я увидел разочарованное при моем появлении Анино лицо, все поплыло у меня перед глазами. Я почувствовал, что краснею, чуть ли не плачу, однако Аня ничего не замечала. Я ждал, что она хотя бы предложит мне чаю — Аня же смотрела на меня с досадой. Я упрямо сидел на Артуровом месте, и мне хотелось вернуть по крайней мере наши прежние покойные отношения, но все было напрасно: банки с вареньем неприступно стояли в шкафу, отсвечивая темно-красными боками и отражая мое вытянутое лицо. Наконец Аня потеряла всякое терпение и раздраженно сказала, что хочет спать.
Это было так хлестко, что, выйдя на улицу, я поклялся сам себе, что не пойду к ней теперь ни за что до тех пор, пока она не придет первая и не позовет меня. Но Аня и не думала меня звать, прошел один вечер, другой, а Аня прекрасно обходилась без меня, не было дома и Артура, и я, как мне этого ни хотелось, должен был сделать печальный вывод, что они гуляют где-то вместе. Предатель, мерзавец, козел вонючий, какими только словами я не крыл своего старшего друга, но не сдавался и все выжидал, когда же ей станет без меня скучно, так же невыносимо тошно, как мне без нее. Пожалуй, на моем лице аршинными буквами было написано это отчаяние, и даже дед перестал меня корить и только вздыхал, глядя, как я слоняюсь по саду, высматривая каждого прохожего и набивая себе оскомину поздним сортом смородины. А занять себя мне было нечем — у нас на даче даже не было толком книг, только стояли где-то на полке среди садоводческих справочников украшенные Сталинскими премиями издания послевоенных лет — романы Тихона Семушкина, Ванды Василевской, Семена Бабаевского и Павла Вершигоры.
На третий день, прочитав половину «Кавалера Золотой Звезды», где снова было о женщинах и о любви, я себя вконец запрезирал, решил, что пора мне возмужать и научиться обходиться без женского общества, но Анин голос, ее скользящие с поволокой глаза, маленькие ладони и ножки в шерстяных носках — все это мерещилось мне во сне и наяву, и от этих противоречивых чувств я полез на чердак, достал оттуда спутавшиеся снасти, наладил их и отправился на карьер ловить рыбу донными удочками.
Наш карьер был водоемом необычайно капризным, рыбы там водилось много, и притом самой разной, но она была закормлена и избалована многочисленными рыболовами, и требовалось изрядно поломать голову, чтобы ее привадить. Ловили мы чаще всего удочками около затопленных деревьев, где держался мелкий окунь, плотва и карась, но все это было баловство — настоящей рыбалкой на нашем карьере считалась ловля зеркального карпа на закидушки. Карп брал редко, но уж когда это случалось, могучая рыба шла с сопротивлением, делала в воздухе свечки, рвала прочнейшую леску, доводя до исступления самых стойких мужиков.
Я уезжал обычно с вечера на велосипеде, ставил несколько закидушек, разводил костер и пялился на огонь, прислушиваясь, не звенит ли колокольчик. Так я просидел на берегу несколько ночей, меняя места, колдовал над кашей для рыбы, смешивая манку, пшенку и геркулес, замешивая тесто на белке, добавляя туда сахар, постного масла или анисовых капель, лепил из каши хитрые рогатины, в которых был спрятан десяток крючков с отточенными жалами, но счастья мне не было и здесь. А август в тот год был теплым, и тихие ночи с тут и там вспыхивающими огнями костров немного успокаивали мою душу, и на какое-то время мысли об Ане становились сладкими, как прежде. Я забывал об Артуре, и мне казалось, что Аня просто уехала, но очень скоро обязательно вернется на нашу увитую диким виноградом террасу на улице Инессы Арманд.
И вот однажды на рассвете, когда костер догорел, небо едва забрезжило и над водой потянулся такой плотный туман, что, кажется, руку протяни — не увидишь, я услыхал совсем рядом голоса.
— Тихо как…
— Нравится тебе, малыш?
— Да. И даже спать не хочется. Хорошо, что ты приехал, а то я тут так скучала.
— Да если б не ты, я бы тут трех дней не высидел.
— Правда, Артур?
— Правда, маленький.
Она засмеялась, а потом, видно, подбежала к воде и сказала:
— Теплая-то какая!
— Давай искупнемся, малыш, — хрипло сказал Артур.
— У меня купальника нет, — ответила Аня упавшим голосом.
— Так кто же ночью в купальнике купается?
— А как?
— А так, маленький… — И я услышал легкое потрескивание синтетической рубашки.
— Вдруг тут кто-нибудь есть?
— Нет, никого нет, не бойся.
— Не надо, Артур, я сама.
Уйти, убежать отсюда! Я лежал на телогрейке, похолодевший, как неделю назад под лапами Найды, растерявшийся от этого неслыханного вероломства, о котором и сам помышлять не смел, и в этот момент дернулся и оглушительно зазвенел колокольчик.
Я подсек.
Ощущение было такое, что к тому концу лески кто-то привязал валун. Я стал медленно подтягивать леску на себя, по сантиметру, осторожно, как вдруг она сама ослабла, а потом натянулась, запела, на воде в тумане раздался удар, всплеск, и закидушку стало рвать из моих рук.
— Стой, сучара! — выругался я вполголоса, но, как оказалось впоследствии, очень громко.
Рыбина снова сделала свечку, и удар был еще сильнее, я боялся, что карп сорвался, однако он сидел и, значит, теперь уже сидел крепко сразу на нескольких крючках. Он слегка затих, ослабел, и я начал подматывать леску на себя. Увы, это была самая скверная моя закидушка, на леске в одном месте был узелок, я чувствовал ее предельное натяжение, и мне казалось, что я сам, вся моя энергия перетекает в эту леску — только бы она выдержала! Чуял эту слабину и карп, он мотался, как бешеный пес на привязи, и я был вынужден отдавать ему метр за метром.
— Дай сюда, Серега!
Я обернулся и увидел в двух шагах от себя Артура, он стоял босыми ногами на песке, и глаза у него горели, как у безумного.
— Ппашшел ты!.. — сказал я задушенно, вложив в эти слова всю свою ненависть к растлителю, но он будто и не слышал меня.
— Упустишь ведь! Ты же не знаешь, как его тащить, — застонал он. — Ослабь, ослабь, тебе говорю! Тяни!
— Не упущу, — процедил я сквозь зубы.
— Уйдет, ой, уйдет, сука!
— Не каркай!
Я начал подматывать леску и краем глаза заметил появившуюся из тумана Аню в темной куртке. Она встала у меня за спиной, и я почувствовал себя увереннее.
— Серега! Сереня, что ты делаешь? — причитал Артур. — Дай же ты ее мне! Ой, бляха муха, ой, упустишь! Леса-то какая у тебя?
Но карп не срывался, он был уже изрядно вымотан, и я вырывал у него метр за метром, хорошо понимая, что бородатому завистнику больше всего сейчас хотелось бы, чтобы карп сорвался, но для меня это было делом чести, и проклятый узелок по-прежнему еще находился в воде. Я подтягивал на себя леску, как вдруг карп снова выпрыгнул, теперь уже совсем близко, и мы успели разглядеть его мощное тело.
— Ееее! — застонал Артур горестно, а Аня за моей спиной вскрикнула.
Но мои руки работали уверенно, точно это был мой сотый по счету, а не первый в жизни карп, вот наконец и узелок — теперь все, теперь все, теперь можно отдохнуть и показать им обоим — как ловить рыбу!
— Закурить дай! — небрежно обратился я к Артуру.
— Ты че? — вылупился он на меня. — Ты его вытащи сначала!
— Сходи, сходи, принеси мне цигарку! Нам с рыбкой перекур надо сделать.
Артур исчез в тумане, охая и вздыхая, а я в это время обернулся к Ане и встретился с ней глазами. Они выражали испуг, нетерпение, интерес и уже по крайней мере не смотрели на меня как на пустое место.
Я закурил от услужливо поднесенной мне спички и, выпуская кольцами дым, присел, стряхнув пепел.
— Серега! Что ты тянешь?
— Да теперь уже не уйдет, — отозвался я с ленцой и стал снова подтягивать леску, но она не шла. Я потянул сильнее, леска сидела мертво и давала слабину, стоило ее отпустить. Камни… Пока я пижонил, карп запутал леску в подводных камнях, и это конец, и ему, и мне. Я представил, что сейчас выдаст Артур, как я буду выглядеть в Аниных глазах, и не решался во всеуслышанье объявить, что случилось.
— Не идет? — спросил Артур, и в глазах его вспыхнула надежда.
— Что ты встал тут? Что ты пялишься на меня, как баба? Лезь в воду живо! Ну! — заорал я в спасительной догадке.
— Зачем?
— Идиот! — сказал я с наслаждением. — Будешь леску отцеплять.
Артур плюхнулся в воду, нырнул, нащупал жилку рукой, и через мгновение она снова натянулась, карп сделал последнюю свечку, а я перед самой физиономией ночного купальщика, поддерживающего рукой трусы, выкинул добычу на берег.
На песке лежал длинный, почти в метр зеркальный карп, упитанный, склизкий, с темной чешуей и могучим хребтом, с растопыренными жабрами, и вздрагивал, собираясь взмахнуть хвостом. Я живо достал нож и под испуганный Анечкин вскрик всадил его карпу в голову.
— Хорош, хорош, — растерянно бормотал мокрый, покрытый пупырышками студиозус, и на его лице было написано такое же безнадежно горестное выражение, как все эти дни на моем.
Только теперь я почувствовал, что устал. Наш поединок с карпом длился минут двадцать, не меньше, уже совсем рассвело, появилась долгожданная рябь на поверхности водоема, и Артур засуетился вокруг закидушек, ожидая поклевки.
На Аню он просто не глядел, пробовал поминутно леску, спрашивал, что там насажено, и в сомнении качал головой.
— Артур, я хочу домой, — сказала Аня.
Он поглядел на нее все теми же безумными глазами, будто только сейчас ее увидел, и в отчаянии от ее бестолковости воскликнул:
— Малыш, сейчас, когда уже рассвело, но еще не взошло солнце, будет брать самая крупная рыба.
Так было написано в его любимой книжке, но я-то знал, что мой карп распугал всю рыбу в округе и ничего он не поймает.
— Артур, я хочу спать, — капризно повторила Аня.
Теперь он даже не обернулся, ему почудилось, что колокольчик слегка тронулся, Артур схватил рукою леску и замер, готовый подсечь.
— Артур, скоро проснется бабушка. Мы должны успеть вернуться!
— Давай я тебя провожу, — сказал я Ане.
Она скользнула по моему лицу ленивым взглядом, сощурилась, но я выдержал этот взгляд — лежащий на песке карп придал мне сил.
— Артур, мы уходим! — сказала Аня, топнув ножкой.
— Ага, ага, — закивал он, хлопая на голой спине комаров.
Я засунул карпа в холщовый мешок, и мы пошли домой. Я шел впереди, гордый собой, недоступный, как кавалер Золотой Звезды, попыхивая на ходу папироской и время от времени перекладывая мешок с одного плеча на другое. А Анечка дулась — она дулась на росу, вымочившую ее кроссовки и шерстяные носки, на комаров, на Артура, на карпа, на меня, она ждала, что я снова начну лебезить, — но я теперь сам себя не узнавал, этакого плотного мужичка в посконной рубахе с пушком на верхней губе.
Когда мы подошли к Аниному дому, играли гимн, на террасе в утреннем чепце восседала Ксения Федоровна и пила кофий. Увидев нас, она направилась к Ане, сверкая рассерженными глазами, но я выступил вперед, загораживая свою спутницу и протягивая старушке мешок.
— Ксень Федна, подарочек вот вам, — сказал я как умел обаятельно.
— Аня!
— Что Аня? — устало произнесла моя изменница.
— Где ты была?
— Так, Ксень Федна, — снова вмешался я, — вы думаете, легко такое животное вытащить? Вы бы видели, как наша Аня работала!
А карп в утреннем розоватом освещении был превосходен, недаром он прозывался зеркальным, и на его боку отражалось мое самоуверенное, бабушкино суровое и Анино трогательное лицо.
— Ну ладно, — Ксения Федоровна сменила гнев на милость, — если ты была с Сережей, то я спокойна, — и поворотилась ко мне: — А ты вечером приходи, я его приготовлю.
— Благодарю, — ответил я с достоинством.
В то утро за все это время я спал нормальным сном здорового подростка, и лишь часа в три дня меня разбудил свист Артура. Мой друг выглядел еще страшнее, чем ночью, бледный, осунувшийся, с красными слезящимися глазами, он смотрел на меня растерянно и жалко.
— Старик, дашь мне еще закидушки на одну ночь?
Своих закидушек у него не было: Артур всю жизнь ловил рыбу поплавочными удочками и говорил, что иначе теряется удовольствие от созерцания игры поплавка на поверхности воды.
— Да бери, — пожал я плечами, стараясь никак не выказать своей радости и вспугнуть Артура.
— Спасибо, Серега, век не забуду, — проговорил он торопливо и исчез.
А я потянулся и пошел досыпать, но сон уже не шел, и я взял дедову электробритву, впервые в жизни прикоснувшись кружочками лезвий к подбородку.
Карп был изготовлен превосходно, ни до, ни после этого дня я не ел ничего подобного. Мы чинно сидели за столом, беседовали на садоводческие темы, о женщинах-революционерках, но вот кончились последние известия, и мы снова остались одни — Аня и я, и больше не мешал нам незваный гость Артур. Но, увы, наших прежних безмятежных ночей было уже не вернуть, и по Аниному беспокойству я чувствовал, что она думает об Артуре, и даже отсутствующий, он стоял между нами. Мне бы сейчас встать, подойти к ней, закинуть ее голову, обнять: ну что, малыш?
Но какой она мне малыш… Она ждала своего Артура, и тогда я встал и сказал:
— Ну пока?
— Иди, Сережа, — и в ее голосе прозвучала благодарность.
И мне вдруг стало так за нее обидно, что впору было кинуться самому на карьер и приволочь оттуда этого дурня. Ну куда там!
Я вышел из дома и побрел, не разбирая дороги, и теперь мне было не больно, как прежде, а как-то тяжело, однако эта тяжесть казалась посильной, точно я сам добровольно ее на себя взвалил.
Я почувствовал раньше, чем увидел или услышал, догадался, что из темноты на меня снова бежит Найда, выдернул из забора кол и шагнул навстречу овчарке.
Найда отступила, она была умной собакой.
— Пошла отсюда!
Они тихо зарычала и стала отступать, точно выжидала удобный момент для броска, но я сделал упреждающее движение, и она так же бесшумно исчезла в ночи, как и появилась.
А я дошел до своей калитки, бросил кол и сел на лавку. Закурил. Вот все и кончилось.
Два следующих дня были пасмурными, с несильным юго-западным ветром, благоприятствующим клеву. Но Артур не приходил, и, значит, карпом у него не пахло. Он пропадал на карьере с утра до ночи, облизывал пересохшие губы, тер тыльной стороной ладони глаза и иногда заскакивал домой перекусить. А я помогал деду чинить сарай, и на душе у меня было пусто и тихо.
Но на третий день открылась калитка, и в сад вошла Аня. Боже мой, что с ней сделалось! Она выглядела хуже своего возлюбленного.
— Сереж, пойдем рыбу ловить.
— Так ведь клева не будет, Аня.
— Бабушка просила еще ей карпа поймать.
— Ну тогда пойдем, — сказал я обреченно.
По счастью, это была последняя ночь того дачного лета, и только однажды мне пришлось увидать искаженное злобой лицо студента, решившего, что я непонятно почему решил ему отомстить и привел для этого на рыбалку бабу, которая полночи проревела в двадцати шагах от костра и так и не дала ему вытащить карпа.
На рассвете начался дождь, и мы пошли домой. Нашу глинистую дорогу размыло, и так мы и шли, спотыкаясь и падая: впереди налегке яростный Артур, за ним с закидушками шел я, а позади всех плелась Анечка и продолжала, не стесняясь, в голос всхлипывать то ли потому, что хотела обратить на себя внимание, то ли ей уже было все равно. Но мы шли не оборачиваясь и, дойдя до улицы Крупской, расстались, чтобы уже никогда не встретиться.
Сиг
Озеро возникло внезапно. Казалось, мы будем вечность плыть сквозь заросли кувшинок и камыша, пытаясь определить по движению воды и наклону колышащихся водорослей, куда течет извилистая, измучившая нас за два дня сплава речка. На карте ее не было, в описаниях про нее ничего не говорилось, но когда мне начинало чудиться, что мы окончательно заблудились и байдарка упрется в тупик, течение вдруг убыстрялось, и за поворотом возникали перекаты. Дважды мы пропарывались, клеились, злясь друг на друга и проклиная болотистые, поросшие осиной и ольхой берега, где было невозможно развести костер, но водилось столько мошки, что из наших пупков текла кровь. Мы продирались сквозь эти заросли с уверенностью, что вот-вот за поворотом окажется устье, но по-прежнему вокруг была тяжелая, густая чаща, над которой стояли тучи гнуса, и когда утром третьего дня открылась и ударила в глаза обжигающая, взбитая ветром гладь озерной воды, я понял, что если б еще через полчаса этого не случилось, я бы лег и умер.
Было десять утра или немногим позднее, время в тех местах, где солнце летом не заходит, роли не играло, и мы давно перепутали день с ночью. Огромное озеро лежало перед нами и казалось миражом. Дальнего берега не было видно вообще. Дул несильный ветер, я смотрел на воду и думал о том, что большего счастья в жизни нет. Не спеша разделся, сняв всю одежду, благо людей не было на много километров вокруг, и поплыл, смывая с себя грязь и пот предыдущих дней. Вода была прохладная, но разгоряченное тело этой прохладе радовалось и просило еще. Товарищ мой занимался в это время тем, что безуспешно купал в озере блесны, а третий человек в нашей компании разводил костер и готовил чай.
Это распределение обязанностей произошло случайно. Обыкновенно в походе мы выполняли кухонную работу попеременно, но тот, кого мы звали по имени-отчеству Иваном Ивановичем, в самом начале попросил, чтоб мы доверили дежурные обязанности ему одному. Мне стало не по себе от этой ненужной щедрости, но Павлик легко согласился, сказав, что ничего особенно сложного или неприятного в походном быту нет, а третий у нас все равно за новенького.
Он странно появился здесь. Накануне отъезда позвонил наш приятель, который должен был идти вместе с нами, и сказал, что ехать не может, но попросил взять вместо него друга его друга, которого он сам никогда не видел, но друг ручается, что человек надежный и очень хочет на Север. Мы взяли час на обдумывание этой комбинации и согласились. Нам нужен был для компании третий — во-первых, потому что было много снаряжения, а во-вторых, вдвоем мы достали бы друг друга уже через сутки, это было дело печально проверенное, однажды едва нас навсегда не рассорившее, и с тех пор мы с Павликом никогда не ходили тет-а-тет. Но когда мы увидели ночью на Ленинградском вокзале своего неизвестного спутника — толстого, нескладного, пожилого, с сумкой вместо рюкзака и в желтых сандалиях на босу ногу, в душе оба чертыхнулись.
Ему было, наверное, лет пятьдесят с лишком — больше, чем нам, даже если наш возраст округлить и сложить. Что могло нас связывать с этим матрасником, как поведет он себя на воде, о чем мы станем говорить у костра и как себя с ним держать? Мы почти одновременно подумали об этом и, глядя в глаза друг другу, мысленно произнесли: «Влетели!» А он уже ухватился за самый тяжелый рюкзак с байдой и, надсадно задышав, потащил его к вагону, но не удержался, его затолкали идущие сзади милосердные пассажиры, и нам ничего не оставалось, как вытащить Ивана Ивановича из толпы, поручив ему стеречь вещи, а самим в несколько ходок перенести хотули к головному вагону. Мы едва успели забросить все в тамбур, как грязный, набитый туристами дополнительный состав тронулся, и мы оказались в привычном для себя измерении походной жизни, которую ждали весь долгий год. Всю следующую ночь, покуда мурманский поезд трясся на стыках Октябрьской железной дороги, торопясь скорее свернуть на север и там уже ехать медленнее, останавливаясь на всех полустанках, мы от восторга души пили паленую теплую водку сначала вдвоем с Павликом, а потом с ребятами из соседнего купе, собиравшимися пройти на парусных катамаранах Сям-озеро. Иван Иванович с нами не пил, он залез на верхнюю полку, и я с опаской подумал: а вдруг свалится?
С утра за Лодейным Полем началась жара, какая бывает только на северах, в вагоне сделалось нестерпимо душно, у нас болела с вчерашнего похмелья голова, а Иван Иванович стоял у окна и жадно ловил ртом воздух — ему было еще хуже, чем нам. Мы ехали весь день и следующую ночь через Карелию с ее бесконечными лесами, озерами, ламбушками, скалами, реками и ручьями… Сходили группы, которые выбрали для сплава места поближе и с более удобной заброской, но мы стремились на север, и наша станция со смешным названием Лоухи была лишь следующим утром. К этому часу Иван Иванович с серым лицом и бескровными губами был никаким.
Он бодрился, просил не обращать на него внимания, но было видно, что он измучен донельзя.
— Сердце у меня, — сказал он и заискивающе улыбнулся.
Зачем он поехал в поход? Чего хотел? Что мы станем с ним делать, если его прихватит где-нибудь на середине пути вдали от людей и жилья?
— Может, отправить его, пока не поздно, домой?
— А нас через пару дней за ним следом, — буркнул Павлик.
За дорогу мы выяснили, что Иван Иванович живет в Душанбе и работает учителем истории, почти никуда из родного города не выезжал, ни в какие походы не ходил и вообще был мало к чему приспособлен. Семьи у него не было, он жил вдвоем со старенькой мамой. Экипирован он был чудовищно — ни спальника, ни штормовки, ни плаща, ни сапог — точно не в поход собрался, а в дом отдыха.
— Да я и должен был поехать по путевке в пансионат на Клязьму.
В его улыбке, во всех его жестах было что-то беспомощное, детское, одновременно раздражавшее и обезоруживавшее.
Первым же походным утром, едва мы продрали глаза и собирались еще поваляться, он радостно объявил:
— Мальчишки, поздравляю вас с днем взятия казарм Монкада! — и запел бравурный кубинский гимн.
Мы переглянулись, вылезли из палатки и полдня с ним не разговаривали. Но постепенно к чудаку привыкли и даже полюбили. Он был ненавязчив, кроток и незлобив, ничему не пытался нас учить, не обижался, когда попадал под горячую руку и получал от нас бестактные или оскорбительные замечания, на которые был особенно тороват, как и все московские, Пашка. В первые дни мы спешили, потому что хотели уйти как можно дальше от дорог, машин, моторок и туристических групп в те места, где люди редки и мы будем предоставлены сами себе. И вот наконец, пройдя непроходимую речку, оторвались от всех примет цивилизации и могли больше никуда не нестись.
Неторопливо шли по пустынному дикому озеру с его изрезанными берегами и редкими островами, я сидел впереди, на своем привычном месте, откуда не видно перед тобой ничьей спины, а одна только туго натянутая, тяжелая, маслянистая поверхность воды, которую с усилием разрезает нос байды, Павлик сзади — на командирском месте, а Иван Иваныч с двумя веревками руля посредине. Нас немного качало, день был ясный, солнечный, с теми резкими, контрастными очертаниями предметов, какие бывают только в разреженном воздухе Приполярья. Мы вразнобой взмахивали веслами, с них стекала вода, я представлял, как ярко отражается в мокрых лопастях солнце, и блики его видны издалека, и мне было удивительно хорошо. Ивана Ивановича мы за весла не сажали, но не потому, что берегли, а из молодого эгоизма — мы не хотели уступать ему своих мест, ибо нет ничего более тоскливого, чем сидеть в байдарке и ничего не делать.
Ветер налетел внезапно, словно из-за поворота, хотя никакого видимого поворота не было. Волна ударила вбок, едва не захлестнув тяжелую байду, следующая была еще круче — озеро поднялось в одно мгновение как на дрожжах и покрылось пенистыми барашками. От ближнего берега нас отделяло метров семьсот. Фартука на лодке не было, даже спасжилеты и те мы с собой не брали, давно решив, что с нами ничего не случается и случиться не может. Особенно Павлик, который был уверен в своем походном бессмертии. Но теперь еще пара захлестов, и лодка пошла бы ко дну, а добраться до берега вплавь мы, верней всего, не сумели б. Во всяком случае, Иван Иванович точно.
— Табань! — я крикнул, не оборачиваясь, и попытался оттолкнуться от набегающей на нос воды, но Павлик несколькими гребками уже стал разворачивать байдарку, пуская ее по волне.
— …Иваныч, руль держ… — донеслось до меня.
Позднее мы поняли, что это было единственно правильное решение, которое непонятно каким образом в считаные секунды пришло в Пашкин чайник. При другом раскладе нас либо залило бы, либо опрокинуло — а так был шанс. Мы шли по волне практически вровень с нею, не позволяя воде попасть внутрь. Никогда в жизни я не летел на обыкновенной трехместной байдарке с такой скоростью, и было странно, как она с этой волны не сваливается и не ухает в бездну. Байда скрипела, ходила ходуном, сотрясаясь на всех своих креплениях, шпангоутах, кильсонах, стрингерах, привальных брусьях и фальшбортах, и казалось, что старенький, доставшийся нам от Пашкиных интеллигентных родителей, латаный-перелатаный «Таймень» не выдержит напора воды и разломится пополам как раз в том месте, где сидел грузный Иван Иваныч и, вцепившись в веревки, удерживал лодку, не давая ей развернуться и потерять управление. Наше спасение было в его руках, не дай Бог он бы запаниковал и не удержал руль.
Ветер усиливался, громко хлопал плохо уложенный кусок полиэтилена, в ушах у меня свистело, я был мокрый от брызг с головы до ног, и ослепленные солнцем глаза едва различали пространство перед собой. Не знаю, как было там, сзади, за моей спиной им двоим, но я в тот момент ничего, кроме ужаса и полной заброшенности, не испытывал. Воде не хватало сантиметра-двух, чтобы нас залить, а уж отсюда, с середины озера, не выбрался бы никто.
— Парус бы сюда, а! — заорал Павлик, громко ухая, и мне захотелось этого идиота убить. Нас несло прочь от берега в открытое пространство, туда, где не было видно ничего, кроме взмыленной воды и узкой полоски земли, на которой росло несколько деревьев.
— Расческу видишь, туда держим.
В нормальную погоду мы шлепали бы до этой расчески полдня, но сейчас нас донесло до нее за час. Или меньше, я не смотрел на часы и не помнил, где висело солнце, когда мы влетели в волну. Островок приближался рывками, сначала я видел только его очертания, потом стал различать отдельные деревья, камни, о которые разбивалась с грохотом вода.
Мы завернули за косу и, защищенные от волн, вывалили в бухточке на маленьком клочке каменистой земли, взбудоражив бродившую по песку стаю крупных чаек. Пашка, с которого только теперь слетело дурацкое беззаботное настроение, упал без сил на траву, схватившись за живот, а на Ивана Ивановича я просто боялся посмотреть — что пережило за этот час его бедное сердце? Но поразительное дело, он выглядел лучше нас и куда здоровее, чем в предыдущие дни. Учитель наш, кажется, просто не понял, какой опасности мы чудом избежали. Он деловито ходил по островку в своих мокрых, потерявших желтизну сандалиях, и я не стал ему ничего объяснять, а лег на спину и принялся смотреть на ясное небо, которого могло больше не быть, и не заметил, как на пригреве в тени от ветра уснул.
Разбудила меня тишина. К ночи озеро умиротворилось. В середине островка стояла палатка, горел костер, около него суетился Иван Иваныч. Языки пламени ровно обнимали котелок с кашей. Из палатки вылез с зеленой армейской фляжкой Пашка.
— Ну что, мужики, за спасение утопающих?
— Я не пью, товарищи, — извиняющимся голосом сказал Иван Иванович.
Мы только вздохнули в унисон и опрокинули из кружек по разу, затем по другому, по третьему и — шабаш. Пора было собираться. Оставаться на островке дальше смысла не имело: с утра могло снова задуть и запереть нас еще на сутки.
Мы шли всю ночь; потом, когда рассвело, на озеро упал туман, и в этой мгле двигались наугад, ориентируясь по желтку тусклого солнца, которое еле просвечивало сквозь молочное марево. Туман рассеялся только к полудню, когда мы окончательно выбились из сил и, проспорив с полчаса, куда идти дальше, причалили к неизвестному высокому берегу, затащили байду и завалились отсыпаться.
…Мы с Павликом знали друг друга вечность и сколько знали — были соперниками, соревнуясь во всем, что находили наши честолюбивые души — кто поймал самую крупную рыбу, у кого круче снасти или экипировка, кто кого перепьет, пересидит в бане или закадрит самую красивую барышню на курсе, — это было соперничество шутливое, но иногда оно перерастало в нечто большее и мешало нашей дружбе, особенно в тех случаях, когда мы начинали бодаться и спорить.
Обычно кризис наступал на пятый или шестой день похода. Тогда я больше не мог слышать любимых Пашкиных словечек и прибауток, меня злила его привычка разбрасывать по палатке и на стоянке свои вещи и поминутно спрашивать, где его носки, брать без спросу мою кружку, набутыливаться на ночь чаем, а потом вылезать из палатки, оставлять после себя мусор, мой глаз подмечал его чудовищный эгоизм, пофигизм и разгильдяйство, а его, наверное, утомляло что-то во мне. Иногда я даже не понимал, почему мы столько лет дружим, зачем продолжаем вместе ходить на воду, если все заканчивается руганью и он говорит, что у меня несносный, скандальный характер.
Но в этом походе, оттого ли, что мы проплутали два драгоценных дня в вонючей речке, из-за этой ли сумасшедшей, едва не погубившей нас в озере волны, из-за кроткого ли Ивана Ивановича с его неумеренными восторгами и благодушием — в этом походе я как-то особенно остро почувствовал, что хочу ходить один и ходил бы, но я не мог, я физически боялся одиночества, особенно по ночам, и в то же время представить, что я откажусь от этих двух-трех недель в Карелии, от озера, байдарки, костра, терпкого запаха вереска — это было выше моих сил.
Вечером мы с Павликом стали собираться рыбачить.
— А вы, Иван Иваныч?
— Да плывите одни, ребята, я тут ужин приготовлю, ягод на компот пособираю…
— Неужели не хотите рыбы половить?
— Что ты пристал к человеку? Ну не хочет он, чего ты его неволишь?
— Вы правда не хотите, Иван Иванович?
— Да у меня и удочек-то нет. И как ловить, я не знаю.
— Пашка свою даст, у него три штуки. А не даст — мою берите. Я вас научу, как ловить.
— Да дам я, дам, — сказал Пашка с досадой, — только скорей давайте.
Мы сидели втроем в байде метрах в сорока от берега — на большее расстояние я теперь отплывать опасался и, как Пашка ни злился и ни говорил, что хорошая рыбалка начинается дальше, стоял на своем. Клевали окушки и плотва с ладонь или чуть больше — стоило ради такой тащиться на дикое озеро, которое нам расписывали! Но самое ужасное, что у Ивана Ивановича почему-то не клевало вообще. Я проверил удочку, все в ней было в порядке — леска, крючок, спуск, насадка, — но пузатый красный поплавок покоился на зеленоватой поверхности воды. Не знаю, что отдал бы я в ту минуту за то, чтоб он дернулся и Иван Иванович поймал хоть бы самую завалящую сорожку. Но вместо этого я вытащил сам с глубины хорошего окуня. Пашка мельком на него глянул и горестно отвернулся…
— Иван Иваныч, а где ваш поплавок?
— Не знаю, я его не трогал.
— Да подсекайте же!
— Что?
— Тащите!
— Не тащится!
— Тащите, кому говорю!
Все дальнейшее проходило в полусне. Там, в глубине, под байдой ходила ходуном крупная рыбина, залезала под лодку, сгибала удилище и рвалась, Пашка громко орал: «Дайте мне мою удочку, я вытащу сам», но я ему не позволял.
— Пусть поймает Иван Иваныч.
— Да не сможет он!
— Сможет!
Рыбина появилась возле борта. Она была громадного размера, каких мы не ловили никогда, и я понял, что без подсачка мы ее не вытянем. Но подсачка у нас, разумеется, не было: Пашка не верил не только в плохое, но и в хорошее.
— Уйдет, ох, уйдет!
— Ножом ее надо, к борту прижать и ткнуть!
— Лодку пропорем.
— Да черт с ней, с лодкой! Нож давай.
Азарт был так велик, что я был уже готов попытаться всадить в рыбину лезвие, из чего не вышло бы ничего, кроме очередной пробоины, но в этот миг Иван Иванович, нас не слушая, отбросил удилище и стал за леску тянуть свою добычу. Я был уверен, что леска скажет «бэмс!», но поразительным образом японская нейлоновая ниточка выдержала и оборвалась в тот момент, когда серебристая с небольшим горбом рыбина забилась о дно байды, сама не понимая, как здесь оказалась.
— Мама! — закричал Иван Иванович на все озеро. — Мама! Смотри, твой сын поймал рыбу!
Она была не так велика, как казалась в воде, но все равно килограмма на три тянула.
— Что это? — спросил я. — Язь такой странный?
— Это сиг! — сказал Пашка дрожащим голосом.
— Какой еще на фиг сиг? Сиг на удочку не ловится.
— Это сиг, сиг, — повторял Пашка. — Смотри, жировой плавник. Иван Иваныч, вы поймали сига!
Ивану Ивановичу было, похоже, совершенно все равно, кого он поймал — он глядел своими круглыми голубыми глазами на воду, на байдарку, которая качалась на больших пологих волнах, на нашу освещенную заходящим солнцем стоянку, которая так хорошо была отсюда видна с ее палаткой, кострищем и столиком, сложенным из больших камней, на небо, сосны, на наши важные лица, и в глазах у него было столько счастья, что ему можно было все простить, даже штурм казарм Монкада. Мы смотрели на этого нескладного толстого человека как на чудо. Боже мой, ему было пятьдесят пять, он казался нам, двадцатитрехлетним, глубоким стариком. И как странен был он, как непонятен, непостижим со всей своей учительской жизнью в далеком, никогда не виденном нами Душанбе. Какая страшная пропасть была между нами и чем можно было ее зарастить?
После сига клев как отрезало, мы меняли глубину, насадку, место и даже отплыли подальше от берега, но в конце концов плюнули и вернулись на стоянку.
Накатилась короткая августовская ночь, граница между нею и светом проходила через наши головы — к югу была звездная темень, а на севере не гасла зеленоватая полоска света. Мы развели огромный костер, разлили водку, которая совсем нас не брала, и закусывали ее кусочками свежезасоленной нежнейшей рыбы. Даже Иван Иванович не стал на сей раз отнекиваться. Он выпил вместе с нами, и с непривычки его вскоре развезло, учитель наш вдруг расчувствовался и начал, задыхаясь, говорить, что нас очень мало и мы должны любить друг друга, не раздражаться, не обижаться, а прощать.
— Кого мало, Иваныч?