Пелагия и белый бульдог Акунин Борис
Митрофаний закряхтел, завздыхал:
— Ох, не знаю, не знаю… Молиться буду, спрошу Господа, допустимо ли такое ухищрение. Конечно, Он иногда допускает, чтобы злое злым же и истреблялось, но все же нехорошо это.
— Еще более нехорошо сидеть сложа руки и ничего не делать, а вам, владыко, что ни предложи, вы всем недовольны, — укорил преосвященного губернатор.
— Вы правы, сын мой. Лучше согрешить, чем безвольно злу попустительствовать. Вы, Антон Антонович, напишите брату, и пусть он с государем побеседует. Чтоб его величеству не с одной только стороны в ухо дуло. А ты, Матвей, действуй по своему разумению. — Бердичевского владыка звал попросту, без церемоний, потому что знал его еще подростком. — Тебя учить не нужно. И вот еще что… — Митрофаний покашлял. — Антон Антонович, вы уж жене про замыслы наши не говорите.
На длинной физиономии барона отразилось глубочайшее страдание.
— А вы что же, отче? — поспешно спросил Бердичевский, чтобы проскочить неловкость. — Каковы будут ваши действия?
— Молиться стану, — веско проговорил епископ. — Чтобы послал Господь избавление. А также имею большую надежду на помощь одной неизвестной вам особы…
Итак, уходящее лето отцы губернии провожали в тревоге и смятении, имея на то самые серьезные основания, однако верно и то, что никогда еще наше заволжское общество не жило так увлекательно, как в эти августовские и сентябрьские дни.
И дело здесь не только в политическом и религиозном потрясении, что в считанные дни прославило наш край на всю Россию. Подобные события способны волновать умы, но особенной щекотки нервов от них не происходит, у нас же наблюдалось именно что нервическое возбуждение — то особого свойства возбуждение, создать которое могут только взбудораженные и ошалевшие от любопытства женщины. Ведь главный нерв общества, как известно, определяется настроением представительниц слабого пола. Когда они скучают и хандрят, в мире все мельчает, ссыхается и сереет. Когда же, охваченные волнением, они стряхивают с себя сон — жизнь сразу убыстряет пульс, расцветает, наполняется звуками и красками. В столицах дамы почти постоянно находятся либо в трепещущем экстазе Сопричастности Большому Событию, либо в предвкушении этого восхитительного состояния, чем и объясняется извечное женское стремление вырваться из провинции в Петербург или, на худой конец, в Москву, где шум, огни и переливчатое сияние непрекращающегося праздника. В глубинке же дамы от тишины и тусклости впадают в истеричность и меланхолию, но тем неистовее всплеск застоявшихся чувств, когда свершается чудо и над родными до зевоты пенатами вдруг засияет солнце Истинного Скандала. Тут вам и драма, и страсти, и сладостнейшие сплетни — причем всё это вблизи, рядом, и находишься почти что на самой сцене, а не взираешь в лорнетку с кресел четвертого яруса, как в столицах.
В центре всей этой увлекательной жизни, ареной которой с некоторых пор сделался тихий Заволжск, конечно, находился Владимир Львович Бубенцов, бывший грешник, а ныне герой, то есть фигура, для женского сердца опасная даже не вдвойне, а в квадрате. Отношения синодального эмиссара с губернаторшей Людмилой Платоновной, почтмейстершей Олимпиадой Савельевной и еще несколькими львицами местного значения стали главной темой для обсуждения во всех наших гостиных и салонах. О природе этих отношений высказывались самые разные мнения, от милосердных до предерзких, и следует признать, что последние явно преобладали.
Другим, почти столь же пикантным источником для пересудов служила Наина Георгиевна Телианова. Покинув бабушкину усадьбу, она переселилась в Заволжск и не проявляла ни малейшего желания скрываться бегством в иные края — то есть произошло именно так, как предсказывала проницательная сестра Пелагия. Все, разумеется, знали про неблаговидную роль Наины Георгиевны в истории с несчастными собаками, и мало кто теперь хотел знаться с полоумной княжной, однако же всеобщее осуждение решительную барышню ничуть не смущало. Выяснилось, что опасения, некогда высказанные сестрой Пелагией относительно бедственного положения, в которое угодит Наина Георгиевна, если останется без бабушкиного наследства, совершенно неосновательны. Помимо славного особнячка, доставшегося княжне от недавно усопшей родственницы, у Телиановой, оказывается, имелся и собственный капитал, опять-таки завещанный ей каким-то не то двоюродным, не то троюродным дядей. Не бог весть какое богатство, но все же вполне достаточное, чтобы держать горничную и одеваться по последней моде. Наина Георгиевна совершенно открыто являлась повсюду, где хотела, и вообще вела себя таким образом, что по временам даже затмевала своими выходками миссионерские и амурные свершения Владимира Львовича.
Чего стоили хотя бы ежедневные предвечерние выезды взбалмошной барышни на Питерский бульвар, наш заволжский Шанзелизе!
Наряженная в умопомрачительное платье (всякий раз новое), в широчайшей шляпе с перьями, под ажурным зонтиком, Наина Георгиевна неспешно проезжала в коляске по эспланаде, дерзко разглядывая встречных дам, а на Храмовой площади повелевала извозчику остановиться перед гостиницей «Великокняжеская» и долго, иной раз до получаса, неотрывно смотрела на окна флигеля, где квартировал Владимир Львович. Зная это ее обыкновение, к условленному часу у ограды уже собиралась небольшая толпа, пялившаяся на удивительную девицу. Правда, никто ни разу не видел, чтобы дверь флигеля открылась и инспектор пригласил княжну войти, но эта неприступность еще больше усиливала скандальность ситуации.
А в канун Дня усекновения главы Иоанна Крестителя в городе запахло новым скандалом, пока еще не ясно, в чем именно состоящим. Но запах был тот самый, пряный, безошибочный. И слухи витали самые что ни на есть обнадеживающие.
Намечалось событие, для Заволжска редкое и даже почти небывалое, публичная художественная выставка, да не гимназических рисунков и не акварелек, писанных членами общества «Чиновницы за благонравие», а демонстрация фотографических картин столичной знаменитости Аркадия Сергеевича Поджио.
Vernissage для приглашенных — с шампанским и закусками — был назначен на самый день сего скорбного праздника, который, как известно, предписывает строжайшее соблюдение поста. Уже в этом чувствовался вызов приличиям. Но еще примечательней была многозначительная таинственность, с которой патронесса выставки Олимпиада Савельевна Шестаго рассылала приглашения узкому кругу друзей и знакомых. Поговаривали, что сим немногим счастливцам будет показано нечто совершенно особенное, и высказывались нервирующие опасения, что публике потом самого интересного не предъявят, а возможно, публичная демонстрация и вовсе не состоится.
Почтмейстерша купалась в лучах всеобщей ажитации. Никогда еще она не получала сразу столько приглашений на всевозможные вечера, именины и журфиксы. Ездила не ко всем, а с большим разбором, держалась интригующе, а на прямые просьбы о пригласительном билете отвечала, что помещение слишком мало и сам художник возражает против многолюдства, ибо тогда его работы будет неудобно смотреть. Вот со следующего после вернисажа дня — милости просим.
Наконец знаменательный вечер настал.
Выставка расположилась в обособленном крыле почтмейстерова дома, выходившем дверью прямо на улицу. Здесь, в этой удобной квартире, Аркадий Сергеевич жил уже целый месяц, после того как съехал из Дроздовки. Произошло это по не вполне понятной причине, потому что никакой заметной окружающим ссоры с обитателями усадьбы у Поджио не было, однако некоторые самые прозорливые наблюдательницы отметили, что по времени это перемещение совпало с эмиграцией Наины Георгиевны. На первом этаже квартиры находился просторный салон, где разместилась собственно выставка, и перед салоном еще гостиная. Второй этаж вмещал две комнаты: одна служила Аркадию Сергеевичу спальней, в другой же, наглухо завесив окна, он устроил фотографическую лабораторию.
Приглашенные собирались не вдруг, а постепенно, поэтому предусмотрительность хозяйки, приготовившей в салоне стол с закусками, была оценена по достоинству.
Едва не первыми прибыли Степан Трофимович Ширяев и Петр Георгиевич Телианов, что окончательно опровергло предположение о ссоре между Аркадием Сергеевичем и дроздовскими жителями. Ширяев был бледен и напряжен, точно предвидел от выставки какую-то для себя неприятность, зато его молодой спутник держался весело, много шутил и всё норовил украдкой сунуть нос в запертый салон, так что Олимпиаде Савельевне пришлось взять проказника под особый присмотр.
Кроме того, со стороны художника были приглашены Донат Абрамович Сытников и Кирилл Нифонтович Краснов. Генеральша Татищева, хоть и оправилась от болезни, из усадьбы еще не выезжала, да если б и выезжала, вряд ли удостоила бы посещением экспозицию нелюбимого ею «щелкунчика» (именно так в конце концов стала она называть Аркадия Сергеевича, очевидно, имея в виду щелканье, которое производил при съемке фотографический аппарат).
Гостей со стороны хозяйки было звано больше: Владимир Львович со своим неразлучным секретарем, губернский предводитель граф Гавриил Александрович (на сей раз с супругой), несколько либеральных друзей из числа самых доверенных и проверенных, и еще приезжая из Москвы — некая Полина Андреевна Лисицына, прибывшая в Заволжск не так давно, но уже успевшая подружиться со всеми столпами заволжского общества. Супруг Олимпиады Савельевны к участию в суаре допущен не был из-за невосприимчивости к искусству и вообще явной своей неуместности при наличии Бубенцова.
Все уже собрались, и с минуты на минуту ожидалась самая существенная персона — Владимир Львович, несколько задержавшийся из-за государственных дел, но обещавшийся беспременно быть. Гости успели хорошо ободриться шампанским и со всевозрастающим любопытством поглядывали на виновника торжества. Поджио переходил от группы к группе, много шутил и взволнованно вытирал платком руки, то и дело посматривая на дверь — вероятно, терзался нетерпением и мысленно поторапливал припозднившегося Бубенцова.
Вот Аркадий Сергеевич приблизился к москвичке, подле которой увивался один из местных прогрессистов, и с преувеличенной оживленностью воскликнул:
— Нет, Полина Андреевна, вы непременно должны позволить мне сделать ваш портрет! Чем больше я смотрю на ваше личико, тем интереснее оно мне кажется. А еще чудесней было бы, если б вы уговорили вашу сестру позировать мне вместе с вами. Это просто поразительно, до чего различными могут быть черты, обладающие всеми признаками родственного сходства!
Лисицына улыбнулась, блеснув живыми карими глазами, и ничего на это не сказала.
— Уж не сердитесь, Poline, но этот двойной портрет красноречивейшим образом продемонстрировал бы всем, как преступно поступают с собой женщины, решившие удалиться от мира. Ваша сестра Пелагия — серая мышка, а вы — огненная львица. Она как тусклая Луна, а вы как ослепительное Солнце. Нос, брови, глаза по рисунку такие же, но вас никогда и ни за что не спутаешь. Она, должно быть, намного вас старше?
— Это комплимент или желание установить мой возраст? — рассмеялась Лисицына, обнажив ровные белые зубы, и шутливо ударила Аркадия Сергеевича черным страусовым веером по руке. — И не смейте при мне поносить Пелагию. Мы так редко с ней видимся! В кои-то веки приехала проведать, а ее в какой-то дальний монастырь услали.
Она помахала своим орудием возмездия, обдувая обнаженные плечи, премило осыпанные веснушками светло-апельсинового цвета, тряхнула пышной рыжеволосой прической и прищурилась на часы.
— Вы близоруки? — спросил наблюдательный Поджио. — Двадцать минут девятого.
— Близорукость у нас в роду, — призналась Полина Андреевна и обезоруживающе улыбнулась. — А очки носить я стесняюсь.
— Вас и очки вряд ли бы испортили, — галантно уверил ее Аркадий Сергеевич. — Так как насчет портрета?
— Ни за что. Еще на выставке показывать начнете. — Лисицына перешла на заговорщический шепот. — Что там у вас за сюрприз такой, а? Поди, что-нибудь неприличное?
Поджио улыбнулся чуть вымученной улыбкой и ничего не ответил. Рыжая чаровница смотрела на него снизу вверх, пытливо морща круглый лоб, и словно бы пыталась разгадать какую-то головоломку.
Ах, да что морочить читателю голову, тем более что он и так уже обо всем догадался.
Перед нервничающим художником стояла (в открытом бархатном платье для визитов, в белых перчатках по локоть, в обрамлении причудливо накрученных медно-рыжих локонов) никакая не Полина Андреевна Лисицына, а…
То есть не то чтобы совсем не Полина Андреевна Лисицына, ибо когда-то ее действительно звали именно так, но затем она сменила имя, лишилась отчества и стала просто Пелагией.
Для того чтобы понять, как свершилось невероятное и даже кощунственное превращение инокини в светскую даму, нам придется вернуться недели на две назад.
Тогда лето доживало свои самые последние дни, вверх по Реке плыли баржи с астраханскими и царицынскими арбузами, а владыка Митрофаний только что провел свой тягостный «совет в Филях».
— …Тут опасность не только для меня и губернатора. Это бы полбеды, даже четверть беды. Но нынче поставлен под угрозу весь наш уклад. Как пастырь я не могу сидеть сложа руки, когда алчный зверь пожирает мое стадо. Я весь на виду, руки мои связаны, вокруг соглядатаи бубенцовские кишмя кишат, не знаешь, кому и верить. Уже донесли, что я вчера с Антоном Антоновичем и Матвеем келейничал, это мне доподлинно известно. Без тебя, Пелагия, мне не справиться. Выручай. Будем с двух концов пожар тушить. Как в прошлом годе, когда ты со мной в Казань ездила похищенную икону Афонской Богоматери искать.
Так закончил преосвященный свою речь. Митрофаний и его духовная дочь гуляли вдвоем по дорожкам архиерейского сада, хотя день был пасмурный и с неба побрызгивало дождичком. Вот до чего дошло — опасался владыка в собственных палатах тайный разговор вести. Ушей-то вороватых много.
— Так все-таки опять Полину представлять? — вздохнула монахиня. — Зарекались ведь, говорили, что в последний раз. Я не со страха говорю, что разоблачат и из инокинь погонят. Мне это лицедейство даже в радость. Того и боюсь. Соблазна мирского. Очень уж сердце у меня от маскарадов этих оживляется. А это грех.
— Про грех не твоя печаль, — строго проговорил Митрофаний. — Я послушание даю, на мне и ответ. Цель благая, да и средство, хоть и незаконное, но не бесчестное. Иди к сестре Емилии, скажи, что я тебя в Евфимьевскую обитель отсылаю. А сама доедешь на пароходе до Егорьева, там приведешь себя в должный вид и послезавтра чтоб снова здесь была. Я тебя в дома введу, где Бубенцов бывает — и к графу Гавриилу Александровичу, и к губернатору с губернаторшей, и к прочим. А дальше уж сама. На вот. — Он протянул Пелагии кожаный кошель. — Туалетов закажешь у Леблана, духов там всяких, помад купишь — ну что там полагается. И лохмы свои рыжие в куафюру уложи, как в Казани, с этакими вот завитушками. Ну, иди, иди с Богом.
Жить Пелагия — нет, не Пелагия, а молодая московская вдовушка Полина Андреевна Лисицына — стала у полковницы Граббе, давнишней приятельницы Митрофания. Старушка про маскарад знать не знала, но приняла гостью радушно, поселила удобно, и все было бы замечательно хорошо, если б добрейшей Антонине Ивановне не взбрело в голову, что милую, несчастную даму нужно как можно скорее выдать замуж.
От этого для конспиратки возникало множество неловкостей. Полковница что ни день приглашала на чай молодых и не очень молодых господ холостого или вдового состояния, и чуть не все они, к крайнему смущению Полины Андреевны (будем уж называть ее так), проявляли самый живой интерес к ее белой коже, блестящим глазам и прическе «бронзовый шлем»: сверху всё гладко в пробор, по затылку волны, а с боков по три витые подвески. Даже и до соперничества доходило. Например, инженер Сурков, очень хороший человек, придет в гости с огромным букетом хризантем, а инспектор гимназии Полуэктов заявится с целой корзиной, и после первый ко второму весь вечер ревнует.
Сестра Емилия, которая, прежде чем постричься, трижды побывала невестой и потому считала себя большим знатоком по части мужских повадок, поучала, что мужчины оказывают внимание определенного рода (так и говорила: «внимание определенного рода») не всем женщинам, а только тем, кто им некий знак подает, иной раз даже и ненамеренно. Взглядом там, или внезапным румянцем, или вообще неким неуловимым запахом, до которого мужские носы чрезвычайно чувствительны. Знак этот означает, я доступна, можете ко мне приблизиться. И в доказательство Емилия, будучи среди прочего еще и учительницей естествознания, приводила примеры из жизни животных, главным образом почему-то собак. Христина, Олимпиада, Амвросия и Аполлинария слушали затаив дыхание, потому что в миру с мужскими повадками ознакомиться не успели вовсе. Пелагия же внимала печально, потому что из опыта пребываний в роли госпожи Лисицыной со всей очевидностью проистекало: подает она знаки о своей доступности, всенепременно подает. То ли взглядом, то ли румянцем, то ли треклятым предательским запахом. Неприятнее всего было то, что в роли легкомысленной госпожи Лисицыной черница чувствовала себя как рыба в воде, и всегдашняя ее неуклюжесть странным образом куда-то улетучивалась. Повадка становилась уверенной, движения грациозными, и даже бедра при ходьбе начинали вести себя самым предательским манером, так что иные мужчины и оборачивались. После каждого перевоплощения приходилось не одну тысячу поклонов класть и по сто раз молитву Божией Матери читать, чтобы снизошло блаженное спокойствие.
Пока же получалось, что в этот раз Пелагия брала грех на душу почти что и напрасно. За две недели самого безудержного верчения по званым вечерам, обедам и балам выяснить полезного удалось не много. Бубенцов у Наины Георгиевны не бывал, она у него тоже. Если они где-то и встречались, то втайне. Хотя вряд ли, если принять во внимание ежедневные демонстрации княжны Телиановой перед гостиничным флигелем. Один раз, заглянув вместе с почтмейстершей на квартиру к Владимиру Львовичу, Пелагия увидела на столе конверт, надписанный косым почерком и с буквами «НТ» внизу, но конверт валялся там нераспечатанный и, судя по всему, не первый день.
Несколько успешнее были действия, предпринятые госпожой Лисицыной в направлении зытяцкого дела.
Любопытное обстоятельство выяснилось из беседы с патологоанатомом Визелем, одним из протеже сердобольной Антонины Ивановны. Оказывается, Бубенцов вывез со зловещей лесной поляны, где предположительно находилось капище кровожадного Шишиги, образцы почвы, пропитанной некоей похожей на кровь жидкостью, и поручение произвести анализ этого трофея досталось как раз Визелю. Лабораторное исследование показало, что это и в самом деле кровь, но не человеческая, а лосиная, о чем и было доложено полицмейстеру Лагранжу. Однако до сведения газет и общественности это важное известие доведено не было.
Жандармский ротмистр Пришибякин, откомандированный из Петербурга в помощь Чрезвычайной комиссии, жарко дыша в ухо и щекочась напомаженными усами, по секрету рассказал про сушеные человеческие головы, якобы обнаруженные у зытяцкого шамана, и обещал показать их Полине Андреевне, если она навестит его в гостинице. Лисицына, поверив, пришла — и что же? Никаких сушеных голов Пришибякин не предъявил, а вместо этого хлопнул пробкой от шампанского и полез с объятиями. Пришлось словно бы по неловкости попасть ему локтем в пах, отчего изобретательный ротмистр сделался бледен и молчалив — лишь замычал и проводил упорхнувшую гостью страдальческим взглядом.
Со следователем Борисенко, тоже из Чрезвычайной комиссии, повезло больше. На балу в Дворянском клубе, красуясь перед любознательной прелестницей, он посетовал, что арестованные зытяки упрямы, чистосердечных показаний давать не желают, а те, кто рассказывает про Шишигу и жертвоприношения, все время путаются и сбиваются, так что приходится потом протоколы подправлять и переписывать.
Всё это было примечательно, однако же недостаточно, чтобы «заволжская партия» могла повести решительное контрнаступление против петербуржского нашествия. Потому-то Полина Андреевна и придала такое значение открытию фотографической выставки: вновь выплывала дроздовская линия, и на сей раз, кажется, что-то могло проясниться. Уж не это ли и есть та таинственная угроза, которой Аркадий Сергеевич стращал Наину Георгиевну? Опять же и Бубенцов там будет. В общем, требовалось непременно раздобыть приглашение на вернисаж, в чем Полина Андреевна в конце концов и преуспела, проявив изобретательность и недюжинный напор.
Накануне заветного суаре у госпожи Лисицыной возникло нешуточное затруднение в связи с обозначенным в билете предписанием: «Дамы в открытых платьях». Даже на балы Полина Андреевна являлась, прикрыв плечи, грудь и спину газовой пелеринкой, которую местные модницы сочли последним московским шиком и уже заказали себе у Леблана такие же. Однако пренебрежение строгим указанием хозяйки выглядело бы афронтом, тем более заметным, что москвичка, судя по всему, была едва ли не единственной из дам, удостоившихся приглашения на вернисаж Олимпиады Савельевны. Вызывать неудовольствие главной конфидентки и союзницы Бубенцова было бы по меньшей мере неразумно.
Бедная Пелагия без малого полдня просидела у себя в спальне перед туалетным зеркалом, то подтягивая вырез на бесстыдном бархатном платье чуть не до самого подбородка, то снова опуская легкую ткань в предписанные мсье Лебланом границы.
Впрочем, следовало признать, что декольте смотрелось совсем недурно, ибо к осени веснушки спереди почти совсем сошли, но зато они вскарабкались на плечи — очевидно, вследствие занятий плаванием — и, по мнению Полины Андреевны, придавали этой части анатомии сходство с двумя золотистыми апельсинами. То-то все будут пялиться.
Ужасно, но выбора не было.
Тренькнул медный колокольчик — кто-то вошел в подъезд с улицы, и Лисицына увидела, что Аркадий Сергеевич аж на цыпочках приподнялся, вытянув шею.
То прибыли Владимир Львович и его неотлучный патрокл Спасенный. Полина Андреевна успела отметить разочарование, скривившее рот художника, и вместе со всеми оборотилась к вошедшим.
Бубенцов слегка кивнул гостям, не сочтя нужным извиниться за опоздание. Хозяйке пожал руку и чуть придержал ее длинные бледные пальцы, отчего Олимпиада Савельевна сразу раскраснелась и похорошела.
— Ну вот все и в сборе! — весело воскликнула она. — Что ж, Аркадий Сергеевич, сезам откройся? — И показала на закрытую дверь салона.
— Так нельзя. Нужно дать возможность опоздавшим выпить по бокалу вина, — возразил художник, вновь оглянувшись на вход. — Право, шампанское куда привлекательней моих скучных пейзажей.
— Пост сегодня, — строго укорил его Тихон Иеремеевич. — А мы с Владимиром Львовичем люди Божьи. Давайте уж, показывайте ваши картинки.
Бубенцов, правда, пригубил бокал, но тут же отставил его. Выжидательно приподняв брови, государственный человек сказал:
— Ну что же, в самом деле. Открывайте. Посмотрим, чем это вы так всех интриговали.
Поджио сделался бледен. Наконец, преодолев волнение и словно бы даже сам на себя осердившись, произнес скороговоркой:
— Хорошо, быть по сему. Итак, дамы и господа, как известно некоторым из вас, я приехал сюда, чтобы сделать ряд работ для выставки в Москве, в Румянцевском музее. Название — «Русь УХОДЯЩАЯ». Поэтический мир старой дворянской усадьбы, образ заброшенного сада, обвитые плющом беседки, предвечерние дымки и прочая романтическая ерундистика. Ах, да что расписывать — смотрите сами.
Каким-то преувеличенно резким, точно отчаянным жестом он толкнул створки, приглашая в салон.
Небольшая выставка — пожалуй, не более трех десятков работ — была устроена просто, но искусно. Чуть подрагивающий свет от газовых рожков не портил изображение бликами, а, наоборот, придавал черно-белым картинам вид подлинно живой реальности. По обе стороны на стенах висели прелестные пейзажи и этюды, запечатлевшие неброскую, но чарующую красоту дроздовского парка, речного простора, ветшающего помещичьего дома. Зрители медленно проходили вдоль ряда фотографий, одобрительно качая головами, потом достигали стены, противоположной входу, и застывали, не передвигаясь дальше, так что довольно скоро там образовался целый затор.
Полина Андреевна оказалась у заколдованного места одной из первых и тихонько ойкнула, схватившись за сердце.
Под тремя большими, в аршин, работами значилась общая подпись «У лукоморья». На каждой — обнаженная женщина, по всей видимости, одна и та же. Мы говорим «по всей видимости», потому что лицо позировавшей было скрыто. На левой фотографии она сидела на корточках близ воды, голова опущена, длинные волосы свисают вниз, в них вплетены водоросли. На правом снимке натурщица лежала спиной к зрителям, закинув руку поверх головы; передний план — песок, задник — солнечные зайчики по воде. В центре же висел поясной портрет en face: женщина стояла в воде, доходившей ей до бедер, прикрыв руками лицо; мокрые светлые волосы увенчаны короной из лилий, меж чуть раздвинутых пальцев поблескивают искринки смеющихся глаз. Следовало признать, что выполнены работы были с большим мастерством, но все столпились подле них, конечно, не из-за этого.
Выходит, это и был тот прекрасный, ужасающий, небывалый скандал, приближение которого Заволжск уловил своим чувствительным носом! И дело было вовсе не в том, что обнаженная натура. Хоть у нас и медвежий угол, но все же не Персия, и изображением ню, пусть бы даже фотографическим, наших ценителей искусства не смутишь. Нет, тут весь фокус заключался в персоне натурщицы, стати которой зрители разглядывали с жадным интересом. Она или не она?
Донат Абрамович крякнул, ухватил пятерней бороду, осуждающе покачал головой, но отходить в сторонку не спешил — какое там. Напротив, нацепил пенсне, совсем ему не шедшее, и принялся изучать детали, будто оценивал партию товара.
На Ширяева было жалко смотреть. Он залился краской до самых волос, грудь его порывисто вздымалась, пальцы то судорожно разжимались, то сцеплялись в кулаки. Странен был и Поджио. Он взирал на собственные произведения с болезненной, блуждающей улыбкой, о публике же словно и забыл.
Последним подошел Бубенцов. С видом знатока, склонив голову набок, рассмотрел триптих. Усмехаясь, спросил:
— Кто сия нимфа?
Аркадий Сергеевич встрепенулся, небрежно махнул рукой:
— Так, одна из местных жительниц. Мила, не правда ли?
В этот миг сзади раздался громкий, насмешливый голос:
— Что это вы, господа, там разглядываете? Верно, какой-нибудь шедевр?
В дверях стояла Наина Георгиевна, невыразимо прекрасная в белом, перехваченном широким алым поясом платье, в бархатной шляпе с вуалью, сквозь которую мерцали огромные черные глаза.
Получалось, что главный скандал еще впереди.
— Явились-таки! — выкрикнул Аркадий Сергеевич, делая шаг ей навстречу. — Поздно! Или думали, я шутки шучу?
— Я нарочно, — ответила она, приближаясь к собравшимся. — Любопытно было проверить, какие в вас черти сидят.
С нарочитой медлительностью она обошла пейзажную часть выставки, у одного не особенно примечательного этюдика даже задержалась — вероятно, чтобы поинтересничать. Наконец добралась до кучки, столпившейся возле триптиха. Все поспешно раздвинулись, пропуская ее вперед.
Пока Телианова смотрела на крамольные фотографии, было очень тихо. Полина Андреевна заметила, что некоторые с особенным интересом изучают сзади линию шеи опасной барышни и сравнивают с натурщицей, изображенной de derriere.[8] Выходило похоже, и даже очень.
Наконец Наина Георгиевна обернулась, и стало заметно, что первоначальной бравады у нее поубавилось, а глаза под тонкой сеткой заблестели как-то уж чересчур ярко — не от слез ли?
— А при чем здесь лукоморье? — громко сказал Кирилл Нифонтович Краснов, очевидно, желая сгладить остроту момента. — Это мотив из Пушкина, «Руслан и Людмила»?
— Точно так, — ответил Поджио, глядя воспаленными глазами на Наину Георгиевну.
— Так это вы русалку представили, вот оно что! «Там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит».
Раздвинув красные губы в безжалостной улыбке, Аркадий Сергеевич протянул:
— Возможно. Или оттуда же из «Руслана», другое… — И прибавил, чеканя каждое слово: — «Ах, витязь, то была Наина».
Без единого слова (и это было самое страшное) Степан Трофимович кинулся к своему однокашнику и бешено ударил его кулаком по лицу, так что художника отшвырнуло к стенке, а из разбитого рта на бороду хлынула кровь.
— Степан, ты что?! — в ужасе вскричал Петр Георгиевич, обхватывая Ширяева сзади за плечи. — Что с тобой? — И вдруг сообразил: — Ты подумал, что это Наина?!
Далее началась сцена решительно безобразная. Несколько мужчин удерживали Степана Трофимовича, который вырывался и ничего при этом не говорил, только хрипел. Петр Георгиевич, закрывшись руками, рыдал в голос. Поджио же, похожий со своим окровавленным ртом на вурдалака, наоборот, захлебывался не то кашлем, не то истерическим хохотом.
Наина Георгиевна вдруг резко повернулась к Бубенцову, с беззаботной улыбкой наблюдавшему за баталией, и спросила звенящим голосом:
— Что, весело вам?
— А то нет, — негромко ответил он.
— Князь Тьмы, — прошептала Наина Георгиевна, испуганно от него отшатнувшись, и еще тише присовокупила непонятное: — Князь и княжна, как сошлось-то…
И, не дожидаясь окончания противоборства, опрометью бросилась вон.
— Госпожа Телианова не вполне овладела искусством покидать сцену, — иронически заметил Владимир Львович, обращаясь к хозяйке. — Просто выйти у нее никак не получается, беспременно выбежать.
Олимпиада Савельевна глядела победоносной Никой — суаре превзошел все ее ожидания.
— Полноте, господа! — громко провозгласила она. — Право, что за ребячество. Это всё шампанское виновато. Приходите завтра на широкое открытие. Думаю, будет интересно.
Только назавтра никакого широкого открытия не произошло, потому что открывать стало нечего. И некому.
VIII
ТЕ ЖЕ, ДА НЕ ВСЕ
Но по порядку, по порядку, ибо здесь имеет значение всякая, хоть бы на первый взгляд и совершенно незначительная деталь.
Когда в половине десятого утра Аркадий Сергеевич не вышел к завтраку, Олимпиада Савельевна поначалу ничего такого не подумала, потому что столичный гость, как и следует представителю вольной профессии, пунктуальностью не отличался. Однако спустя четверть часа, когда омлет больше ждать не мог, послали лакея. Тот прошел через двор и улицу, так как иначе в обособленное крыло попасть было невозможно, позвонил в колокольчик, потом для верности еще и постучал — никакого ответа.
Тогда почтмейстерша забеспокоилась, не стало ли Аркадию Сергеевичу дурно после вчерашних переживаний и весьма ощутимой оплеухи, полученной от Степана Трофимовича Ширяева. Лакей был отряжен во второй раз, уже с ключом. Ключ, впрочем, не понадобился, так как Поджио по обычной своей рассеянности оставил замок незапертым. Посланец проник внутрь и через краткие мгновения огласил дом истошными криками.
Тут надобно пояснить, что смертоубийства в нашем городе в последние годы стали крайне редки. Собственно, в предыдущий раз такой грех приключился позапрошлым летом, когда двое ломовых извозчиков повздорили из-за одной рыночной карменситы, и один слишком азартно ударил другого поленом по голове. А перед тем убийство было лет пять назад, и опять не по злодейскому умыслу, но от любви: двое гимназистов шестого класса вздумали стреляться на дуэли. Кто-то там из них, теперь уж не разберешь кто, перехватил любовное письмо, адресованное хорошенькой дочке нашего городского архивариуса Беневоленского. Пистолетов у мальчишек не было, стреляли они из охотничьих ружей, и оба легли наповал. О той истории писали все газеты, хотя, конечно, и не столь шумно, как о нынешнем зытяцком деле. А бедную девочку, ставшую невольной причиной двойного убийства, отец навсегда переправил из Заволжска к родственникам в какую-то отдаленную губернию, чуть ли не в самый Владивосток.
Но на сей раз речь шла не о пьяной драке или юношеском максимализме, тут проглядывали все приметы злонамеренного, обдуманного убийства, да еще отягощенного особенным зверством. Безголовые трупы, неизвестно чьи и бог весть из какой глухой чащи притащенные, — это одно. И совсем другое, когда этакая страсть приключается в самом Заволжске, на самой лучшей улице, да еще со столичной знаменитостью, которую знало всё хорошее общество. Самое же ужасное заключалось в том, что преступление — в этом решительно никто не сомневался — совершил кто-то из этого самого общества, к тому же по мотивам, до чрезвычайности распаляющим воображение (нечего и говорить, что о скандальном исходе почтмейстершиного суаре весь город узнал в тот же вечер).
Вот об этих-то мотивах в основном и рассуждали, что же до личности убийцы, то тут предположения были разные, и даже возникло по меньшей мере три партии. Самая многочисленная была «ширяевская». Следующая по размеру та, что видела виновницей оскорбленную Наину Георгиевну, от которой после истории с собаками можно было ожидать чего угодно. Третья же партия держала на подозрении Петра Георгиевича, напирая на его нигилистические убеждения и кавказскую кровь. Мы сказали «по меньшей мере три», потому что имелась еще и четвертая партия, немноголюдная, но влиятельная, ибо образовалась она в кругах, близких к губернатору и Матвею Бенционовичу Бердичевскому. Сии шептались, что тут так или иначе не обошлось без Бубенцова — но это уж слишком явственно относилось к области выдавания желаемого за действительное.
Не мудрено, что уже к полудню весь Заволжск прознал о страшном событии. Горожане выглядели одновременно взбудораженными и притихшими, и общее состояние умов сделалось такое, что владыка велел отслужить в церквах очистительные молебствия и сам произнес в соборе проповедь. Говорил о тяжких испытаниях, ниспосланных городу, и понятно было, что в виду имеется отнюдь не только убийство фотографа.
А непосредственно перед тем, как Митрофанию ехать на проповедь, у него на архиерейском подворье побывал посетитель, товарищ окружного прокурора Бердичевский, вызванный к преосвященному нарочным.
— Ты вот что, Матюша, — сказал владыка, уже обряженный в фелонь и саккос, но еще без митры и панагии. — Ты этого расследования никому не перепоручай, возьмись сам. Я не исключаю, что тут может вскрыться что-нибудь, выводящее к известному тебе лицу. — Митрофаний мельком оглянулся на притворенную дверь. — Посуди сам. И убиенный, и та особа, которую, по всей видимости, он хотел уязвить, нашему шустрецу отлично знакомы, а с последней его связывают и какие-то особенные отношения. Опять же он самолично, в числе немногих, присутствовал при вчерашнем ристалище…
Матвей Бенционович руками замахал и даже перебил преосвященного, чего прежде никогда не бывало:
— Отче, я этого совсем не могу! Во-первых, придется ехать на место убийства, а я покойников боюсь…
— Ну-ну, — погрозил ему пальцем Митрофаний. — Слабость сердца одолевать нужно. Ты прокурор или кто? Вот повезу тебя с собой на Старосвятское кладбище, откуда гробы перевозят, поскольку Река совсем берег подмыла. Я, как полагается, буду молитвы читать, а тебя поставлю извлечением останков распоряжаться. Для укрепления нервов тебе полезно будет.
— Ах, не в покойнике только дело. — Бердичевский просительно заглянул владыке в глаза. — У меня дознавательского дара нет. Вот акт обвинительный составить или даже допрос вести у меня отлично получается, а уголовный расследователь из меня никакой. Это у вас, отче, талант загадки разгадывать. Жалко, вам самим туда поехать нельзя, не к лицу.
— Я не поеду, но око свое к тебе приставлю. Войди-ка, дочь моя, — позвал преосвященный, поворотясь в дверке, что вела во внутренние покои.
В кабинет, где происходила беседа епископа с товарищем прокурора, вошла худенькая монахиня в черном апостольнике и черной же камилавке, молча поклонилась. Бердичевский, не раз видевший Пелагию прежде и знавший, что она пользуется у Митрофания особенным доверием, поднялся и ответил не менее почтительным поклоном.
— Сестру Пелагию возьми с собой, — велел архиерей. — Она наблюдательна, остра умом и очень может тебе пригодиться.
— Но там наверняка уже полиция и сам Лагранж, — развел руками Матвей Бенционович. — Как я объясню столь странную спутницу?
— Скажешь, после проповеди владыка приедет сей дом опоганенный от скверны святить, а прежде того инокиню присылает подготовить всё, чтоб прилично было и взору преосвященного владыки не оскорбительно. А что до Лагранжа, то, как я понимаю, он, шельма, теперь у тебя по струнке ходит. — И, блеснув глазом на Пелагию, прибавил: — Скажи ему: черница тихая, смиренная, умом убогая, следствию не помешает.
Пока ехали в коляске по Дворянской, оба молчали, потому что Пелагия такого многоумного и высокоученого спутника несколько робела, а Матвей Бенционович не имел привычки к общению с духовными особами (Митрофаний не в счет, тут дело особое) и уж совсем не знал, как вести беседу с монахиней.
Наконец, придумав удачную тему, он открыл рот и сказал:
— Матушка… — Но сбился, потому что ему пришло в голову, что женщине совсем нестарого возраста, хоть бы даже и монахине, вряд ли будет приятно такое обращение от лысоватого и уже немножко обрюзгшего господина сильно за тридцать.
И вечно у него выходили трудности в общении с Пелагией, хоть разговаривать им доселе выдавалось не так уж часто. Инокиня, с точки зрения Матвея Бенционовича, обладала крайне неудобным свойством выглядеть то зрелой и умудренной женщиной, то сущей девочкой, как, например, сейчас.
— То есть сестра, — поправился он, — вы ведь сестра (это уж вышло совсем глупо) Полины Андреевны Лисицыной?
Черница как-то неопределенно кивнула, и Бердичевский испугался, не нарушил ли он какого-нибудь неведомого ему этикета, согласно которому с монахинями нельзя беседовать об их оставшихся в миру родственниках.
— Я только так спросил… Уж очень умная и приятная особа, и на вас немножко похожа. — Он деликатно посмотрел на спутницу, покачивавшуюся рядом на кожаном сиденье коляски, и добавил: — Совсем чуть-чуть.
Неизвестно, куда вывернул бы этот не вполне уклюжий разговор, если бы экипаж не въехал на Храмовую площадь, главный плац нашего города, где находятся и кафедральный собор, и губернаторский дом, и главные присутствия, и консистория, и гостиница «Великокняжеская», где лет сто тому и в самом деле останавливался великий князь Константин Павлович, совершавший ознакомительную поездку по восточным губерниям империи.
Там-то, у чугунной ограды сей лучшей заволжской hotellerie толпился народ, что-то там шумели, толкались и виднелись даже полицейские фуражки. Происходило некое явное безобразие, причем в непосредственной близости от обиталищ духовной и светской власти, чего Матвей Бенционович как лицо облеченное оставить без внимания не мог. По правде говоря, он вообще испытывал слабость к положениям, в которых мог проявить себя с начальственной стороны.
— Посидите-ка, сестрица, — сказал он важно Пелагии, кучеру велел остановиться и пошел разбираться.
Солидного чиновника беспрепятственно пропустили в самый центр скопища, и оказалось, что все глазеют на восточного человека, бубенцовского абрека.
Черкес был мертвецки пьян и исполнял сам с собой какой-то безумный танец, время от времени гортанно вскрикивая, а больше, впрочем, беззвучно. Топтался на месте, мелко переступая большими ступнями в потрепанных чувяках, по временам преловко вскакивал на цыпочки и описывал над бритой своей головой сияющие круги чудовищной величины кинжалом. Сразу было видно, что он этак выплясывает очень давно и предаваться сему занятию намерен еще долго.
— Эт-то еще что? — нахмурясь, спросил Бердичевский околоточного.
— Так что сами видите, ваше высокоблагородие. Скоро час как куражится без малейшего передыху. А перед тем в трактире «Зеркальном» зеркала бил и половых ногами топтал, ранее побывал в кабаке «Самсон», где тоже дебоширил, но и туда прибыл уже сильно пьяный.
— Почему не пресекли?
— Пробовали, ваше высокоблагородие. Но он городовому Карасюку вон всю харю расквасил, а меня чуть тесаком своим не зарубил.
— Пристрелить его надо, — зло сказал полицейский, закрывавший лицо окровавленным платком, — надо думать, тот самый Карасюк. — Ничего боле не остается, пока он не порешил кого-нибудь.
— Я те пристрелю! — цыкнул на него околоточный. — Это же самого Владимира Львовича Бубенцова человек.
— А вы-то куда смотрите? — обернулся Бердичевский к Тихону Иеремеевичу Спасенному, жавшемуся здесь же, в первых рядах толпы. — Уведите отсюда вашего дикаря.
— Уж я за ним с ночи хожу-с, — жалобно произнес Спасенный. — Не пей, говорю, не пей. Да он разве послушает. Нельзя ему вина, совсем нельзя. Нерусский человек, что с него возьмешь. Или вовсе в рот не берет, или выдует полведра и после звереет. Подпоил его какой-то лихой человек. Теперь пока не рухнет, плясать будет.
Матвей Бенционович, чувствуя, что на него обращены взгляды всей толпы, произнес с непререкаемой авторитетностью:
— Не положено. Это вам не что-нибудь, а Храмовая площадь. Скоро владыка приедет проповедь говорить. Убрать немедленно!
Из толпы крикнули (вот они, плоды достоинства-то):
— Умный какой. Поди-ка сам убери, если такой смелый!
И понял тут Матвей Бенционович, что угодил в ловушку, собственноручно им же и изготовленную. Дернуло же его останавливать коляску! А отступать было некуда.
И от околоточного с побитым городовым тоже сикурсу ждать не приходилось.
Поиграв желваками для большей храбрости, Бердичевский сделал шаг, другой и приблизился к страшному танцору. Тот вдруг взял и запел какую-то дикую, но по-своему мелодичную песню, и быстро-быстро замахал клинком.
— Немедленно прекратить! — что было сил гаркнул Матвей Бенционович.
Черкес только повел в его сторону багровым от хмеля глазом.
— Я тебе говорю!
Бердичевский шагнул вперед еще, потом еще.
— Ишь, бедовый, — сказали сзади в толпе.
Непонятно про кого — про Черкеса или про товарища прокурора, но Матвей Бенционович принял на свой счет и несколько воодушевился. Он протянул руку, чтобы схватить горца за рукав, и вдруг — вшшить! — у самых пальцев Бердичевского сверкнула стальная дуга, а с сюртучного обшлага отлетели две чисто срезанные гербовые пуговицы.
Матвей Бенционович с невольным криком отскочил в сторону и, разъярившись от такой потери лица, крикнул околоточному:
— Живо за Бубенцовым! Если не усмирит своего абрека, приказываю стрелять ему в ноги!
— Владимир Львович спят еще и будить не велели, — объяснил Спасенный.
— Вот, жду десять минут по часам. — Бердичевский сердито помахал серебряной луковицей. — И велю палить!
Тихон Иеремеевич засеменил по направлению к флигелю, а на площади установилось заинтересованное молчание.
Черкес, как заведенный, все продолжал свой ни на что не похожий танец. Бердичевский стоял с часами в руках, чувствуя себя преглупо. Карасюк с видимым удовольствием всовывал в револьвер патроны.
Когда до истечения срока ультиматума оставалась минута, околоточный нервно сказал:
— Ваше высокоблагородие, засвидетельствуйте, что я никакого касательства…
— Идет! Идет! — зашумели в толпе.
Из ворот гостиницы неспешно вышел Владимир Львович — в шелковом халате и турецкой шапке с кисточкой. Перед ним расступились. Он остановился, упер руки в бока и некоторое время просто смотрел на своего ополоумевшего янычара. Потом зевнул и тихонько двинулся прямо на него. Кто-то из баб ахнул. Черкес вроде бы не смотрел на своего господина, но в то же время, продолжая пританцовывать, понемногу пятился к стене гостиницы. Бубенцов двигался всё так же лениво, не произнося ни единого слова, до тех пор, пока Черкес не уперся в самую стену и замер на месте. Взгляд у него был совершенно остановившийся, будто мертвый.
— Наплясался, дурак? — сказал Владимир Львович в наступившей тишине. — Идем, проспись.
После этих слов инспектор повернулся и не оборачиваясь пошел назад к флигелю. Мурад послушно шагал за ним, сбоку мелко переступал Спасенный.
Все молча провожали живописную троицу взглядом.
Какой-то дьячок, перекрестившись, басом сказал:
— Даде им власть над дусех нечистых.
Перекрестилась и Пелагия, которая, как нам уже известно, никогда не сотворяла крестного знамения всуе.
У входа в квартиру, которую до недавнего времени занимал бедный Аркадий Сергеевич, тоже стояло плотное кольцо любопытствующих, и у крыльца грозно пучил глаза полицейский урядник. Перед тем как войти, Пелагия перекрестилась еще раз, и опять не без причины.
Гостиная выглядела почти так же, как накануне, только опустели столы, на которых во время суаре стояли вино и закуски. Тем ужаснее смотрелась картина, открывшаяся взору монахини в салоне. Все фотографии были не только содраны со стен, но и изорваны в мельчайшие клочки, усыпавшие весь пол. Кто-то, находившийся в исступлении, потратил немало времени, чтобы обратить выставку Поджио в совершеннейший прах.
Навстречу товарищу прокурора сбежал по лесенке из бельэтажа деловитый полицмейстер Лагранж, при виде Бердичевского просиявший заискивающей улыбкой.
— Матвей Бенционович, вы? Решили сами? Что ж, правильно.
Он с поклоном пожал руку Бердичевскому, с недоумением воззрился на Пелагию, однако объяснением Матвея Бенционовича остался полностью удовлетворен и в дальнейшем не обращал на монашку ни малейшего внимания. Видно было, что Феликс Станиславович находится в самом великолепном расположении духа.
— Тут что рассматривать, — небрежно махнул он рукой на разгром в салоне, — вы наверх пожалуйте. Вот где картинка.
Наверху было всего две комнаты — спальня и еще одна, где, как уже говорилось, Аркадий Сергеевич расположил фотографическую лабораторию. В нее сначала и заглянули, поскольку она располагалась ближе.
— Вот-с, — горделиво показал Лагранж. — Расколочено вчистую.
И в самом деле, лаборатория выглядела еще ужаснее самой выставки. Посреди комнаты лежал не то разбитый со всего маху, не то растоптанный ногами аппарат «Кодак», а вокруг посверкивающими льдинками валялись осколки фотографических пластин.
— Ни одной целой не осталось, все вдребезги, — всё так же бодро, словно хвастаясь способностями неведомого преступника, объяснил полицмейстер.
— Следы? — поинтересовался Бердичевский, поглядев на двух полицейских чиновников, ползавших по полу с лупами в руках.
— Какие уж тут следы, — ответил один, постарше, подняв мятое, испитое лицо. — Сами видите, будто стадо слонов пробежало. Ерундой занимаемся, осколки складываем. Тут вот внизу каждой пластинки бумажка с названием. «Белая беседка», «Закат над Рекой», «Русалочка». Подбираем уголок к уголку, как в детской игрушке «Собери картинку». Вдруг сыщется что полезное. Конечно, навряд ли.
— Ну-ну. — Бердичевский вполголоса спросил Лагранжа: — А где… покойник?
— Идемте, — засмеялся Феликс Станиславович. — Ночью спать не будете. Одно слово — натюрморт.
Матвей Бенционович, вытерев лоб платком, последовал за синемундирным вергилием по коридору. Пелагия тихонько шла сзади.
Поджио лежал на кровати, торжественно глядя в потолок, будто задумался о чем-то очень значительном — уж во всяком случае, не о какой-то жалкой треноге, которая пригвоздила его к кровати, да так и осталась торчать, зажатая сводом грудной клетки.
— Разумеется, наповал, — показал пальцем в белой перчатке полицмейстер. — Удар, изволите ли видеть, нанесен строго вертикально. Стало быть, убитый лежал, встать не пытался. Очевидно, спал. Открыл глаза, и в тот же миг — царствие небесное. А крушить и ломать убийца уже потом принялся.
Матвей Бенционович заставлял себя смотреть на три сдвинутые ножки, глубоко утопленные в теле мертвеца. Ножки были деревянные, но в нижней части обитые медью и, должно быть, с острыми концами.
— Сильный удар, — сказал он, изображая невозмутимость, и попробовал обхватить пальцами верх треноги. Не вышло — пальцы не сошлись. — Женщина так не смогла бы. Тяжеловато, да и не ухватить как следует.
— Я тоже так думаю, — согласился Лагранж. — Так что это не Телианова. Дело-то, в сущности, немногим сложнее пареной репы. Я только следователя ждал, а мои уж и полный осмотр произвели. Не угодно ли протокольчик подписать?
Бердичевский поморщился от столь явного нарушения процедуры: протокол осмотра без прокурорского представителя составлять не полагалось, и оттого стал читать бумагу с нарочитой медлительностью. Но всё было составлено идеально — Лагранж полицейскую работу знал, следовало это признать.
— Какие у вас соображения? — спросил Матвей Бенционович.
— Пойдемте, что ли, вниз, в салон, пока этого вынесут, — предложил Феликс Станиславович.
Так и сделали.
Встали в углу пустого салона, полицмейстер закурил трубку, Матвей Бенционович достал тетрадочку. Здесь же пристроилась и сестра Пелагия: ползала по полу, вроде как убирала мусор, а на самом деле собирала обрывки картин, складывала один к одному. Собеседники внимания на нее не обращали.
— Слушаю, — приготовился записывать Бердичевский.
— Круг фигурантов по делу узок. Тех, кто мог иметь хоть какие-то мотивы для убийства, и того меньше. Надо установить, кто из сих последних не имеет алиби, да и дело с концом.