Немного ночи (сборник) Юрич Андрей
– Ты, хоть, потрахался? – спросила она.
– Да, – сказал я, – Еще как…
– Красивая девушка была? – спросила она, – Как звали?
– Ольга… – сказал я.
– Козел. – сказала она. – Чо ревешь-то?
И отвернулась.Мы купили недалеко от дома большую бутылку сухого молдавского вина и яблок. И еще тортик. Отметить расставание. Она сказала, что на днях переедет к подружке.
Сидя на полу посреди комнаты, ели торт. Пили вино, кусали сладкие яблоки. Было вкусно. В окне чернело одиночество.
– Ты меня хочешь? – спросила она.
– Да, – сказал я.
Действительно, очень хотел. Сам удивился, что так хочу.
Так она и не переехала к подружке.А где-то через год, когда мы жили совсем в другом месте, тоже зимой, я пошел за молоком. Мы любили молоко. Мы покупали молоко у одной женщины из частного сектора, на краю города, недалеко от нас. И когда я выходил из ограды ее домика, с полной трехлитровой банкой в сумке, я увидел, что прямо у калитки растет рябина. Ветки ее обледенели. А каждая ягода в шарике прозрачного льда, как в стекле. Говорят, рябина становится сладкой от мороза, подумал я. Сорвал несколько ягод и стал жевать. Сначала ничего не чувствовал зубам и языком, кроме холода. А потом мой рот начал заполняться ледяной пронзительной горечью.
– А все оказалось совсем не так, – подумал я.
Захотел выплюнуть, но почему-то не выплюнул, а продолжал жевать, втягивая в себя убийственную горечь мерзлых ягод. От их сока немело горло. Я сорвал себе целую гроздь. И ел. Я чувствовал, что было бы совсем неправильно жить и не знать этой ледяной горечи.Когда-нибудь я приеду в теплый, даже зимой, теплый Киев. Сойду с поезда. Среди миллионов чужих людей, говорящих на смешном языке, найду Ольгу. Она испугается до полусмерти, будто я пришел разрушить ее жизнь.
А я скажу ей ртом, полным рябинового сока, из всей моей ледяной нежности, из черного вьюжного одиночества, из смертельной северной тишины – ей, пахнущей нагретым крымским прибоем:
– Прощай. Мы больше никогда не увидимся.
Обниму ее, сжав до самого сердца. И пойду.Кемерово, 2006
Школа капитанов
– Давай ему морду набьем. – шептались за моей спиной. – Какого… он тут сидит!
– А что, хорошо бы…
– Давай. Вот сейчас он выйдет. И мы за ним…
«Вот, сволочи!» – подумал я, – «Специально, ведь, громко шепчут. Чтобы я слышал».
Я огляделся. Кругом, в полумраке, видны были только напряженные внимательные лица, синхронно двигающие глазами. Стоял сильный одеколонный дух, перебиваемый особым запахом новой одежды. Впереди, на полузакрытой спинами и головами маленькой сцене танцевался танец.
Танцевала Надька, с огромным плюшевым цыпленком в руках. Весело танцевала. Все смотрели. Особенно пацаны. Еще бы! Практически, самая красивая девчонка в школе. Практически, потому что у каждого свой вкус. И кому-то она не казалась симпатичной. Но я был согласен – самая.
Дело происходило в помещении, называемом в нашей школе малопонятным словом «рекреация». Просто большое квадратное помещение, проткнутое насквозь коридором, обшитое деревом и с двумя деревянными колоннами посередине. Когда-то здесь даже проводились уроки физкультуры. Стены разрисованы картинками из жизни иных планет: серьезные космонавты, дикие джунгли, выжженные пустыни и свет далеких звезд. Одну стену занимал космический корабль. На его корпусе выцарапаны традиционные утверждения из трех букв.
Под потолком висят красные и зеленые шарики, которые я же и надувал несколько часов назад. Народ, состоящий, в основном, из школьников старших классов, сидит на поставленных рядами стульчиках и смотрит представление. Представление называется «Мисс Школа».
За окнами черная полярная ночь. Вечер.
В финал тогда вышли две «мисс». Леночка Буряк из одиннадцатого «А», то есть моя одноклассница, и Надя Левченко из одиннадцатого «Б». В жюри сидели учительница истории, директриса, учительница литературы и одна особенная учительница по фамилии Соколова. Все – пожилые тетки. Именно они должны были выбрать самую обаятельную и привлекательную.
Претендентки были совершенно друг на дружку не похожи. Лена – с широченными бедрами, и бюстом, больше чем у любой училки в школе, упитанная, со сложной кудрявой прической, в дорогом красивом платье, коричневом с золотом. Она всегда поджимала пухленькие губки, щурила глаза и славилась необоснованными претензиями на все подряд. Родители ее были заняты в сфере торговли.
Надя была худа, стройна и мускулиста, как молодая породистая лошадь. Поражала всех половозрелых мальчиков красотой чистого голубоглазого лица и длинными ровными ногами с гладкой блестящей кожей. Фигуру имела точеную, с высокой грудью, тонкой талией и круглыми бедрами. Слыла особой несерьезной, любящей посмеяться и погулять в компании. Одета была просто – в голубой топик и мини-юбку. Мама ее работала мелким начальством в системе образования.
Говорили претендентки с одинаковым хохляцким акцентом, выговаривая «шо» вместо «што» и смягчая звук «г».
Конкурс состоял из ряда заранее подготовленных номеров, в которых главную роль исполняли соискательницы титула «Мисс». От каждого класса выдвигалась одна девочка. Как правило, не самая красивая, но самая активная. Так от нас выдвинулась Лена Буряк. Содержание номеров высасывалось из пальца, и поэтому иногда блистало какой-то потусторонней оригинальностью. Например, наша первая сценка, в которой мы должны были представить свою участницу, выглядела следующим образом.
Мы вышли на сцену втроем: я, Лена и Кеша Андреев, по кличке Кошмар. Я держал в руках напрочь расстроенную гитару, а Кеша – листок с текстом, который не успел даже просмотреть. Лена встала между нами в позе, преисполненной претензии на благородство, я вдохновенно поднял гитару к груди, стоя вполоборота к публике и к Лене, а Кеша горбился над текстом. Не поднимая головы от листка, он бубнил гнусавым голосом что-то неразборчивое о том, что Лена лучше всех готовит, запинался и путал слова. Я время от времени бил по струнам. Они звучали, как жестянка по асфальту, а я пытался мелодично тянуть: «О-о, прекрасная Елена, о-о, прекрасная Елена». Публика хохотала до слез.
– Такие придурки!!! – восхищались старшеклассники.
Учителям тоже понравилось.
Благодаря этому номеру Лена сразу опередила конкуренток с их глупыми сценками из недавнего «кавээна». Но к финалу стало ясно, что победит Левченко. Не отличаясь умом и артистизмом, она просто светилась легкостью и стройностью на фоне тучной Кабучки – как называли Лену. Учителя симпатизировали Лене и завышали ей баллы за конкурсы. Но публика требовала справедливости. И жюри потихоньку сдавалось. Поначалу уверенная в своей победе, Ленка злилась, щурила глаза и шипела. Становилась дерганной и крикливой. Она сидела на стуле, выпрямив спину и задрав подбородок, выражая тем самым презрение – ее окружали похотливые молодые самцы.
В качестве финального конкурса предполагался танец. Школьный донжуан Паша Панченко, по кличке Санчо Панча, танцевал с Леной неспешный вальс. Он бы с удовольствием сплясал что-нибудь посовременней с Надькой, но он был одноклассник Кабучки и танцевал с ней. Потом, когда на сцену выскочила Надька, в мини-юбке, с огромным пушистым цыпленком и принялась лихо скакать, сверкая белизной зубов и трусиков, Ленка поняла, что проиграла и тихо заплакала, отвернувшись в сторону. А я услышал за спиной: «Давай ему морду набьем!»
Это про меня. Мои одноклассники. Они уже выпили водки в туалете и теперь их тянет на подвиги. Многих из них я знаю с детского сада. И бить морду они мне вряд ли станут. Хотя я редко бываю уверен в людях. И поэтому мне сразу стало неуютно и противно.
– Эй, Батон, в морду хочешь?
Батон – это тоже я. Кличку придумал Паша Панченко, когда нам было лет по шесть. Мы сидели в детском кафе «Изюминка» и ели по третьей порции мороженого. И вдруг он сказал задумчиво: «Дракон. Дракон-батон. Батон». Не знаю, что навело его на подобную логическую цепочку, но с тех пор меня все называли Батоном. Или Батошей.
– Эй, Батон, в морду хочешь?
– Позже.
И мы снова смотрим, как выплясывает Надька. У нее, кстати, тоже есть кличка – Лев.
Надька признана «Мисс». Она сверкает улыбкой, радостно раскланивается. Машет рукой Кабучке.Все встают. «А теперь – дискотека!!!» Растаскивают по ближайшим кабинетам стулья. Учителя одевают в учительской шубы и расходятся по домам. Следить за порядком остаются злобная бородавчатая химичка, молодой стеснительный физик Шпагин и мой классный руководитель Николай Яковлевич Похил, которого за глаза зовут Колка. О нем тоже будет рассказано ниже.
Вдоль одной из стен рекреации расположена «аппаратура» – куча старых радиодеталей, слитая в единый организм волей лаборанта Игоря Кульковского (Кулька) и его же любовью к громкой музыке. Звук дают колонки в человеческий рост. Когда-то они стояли в кинотеатре. Звук сильный, но нечеткий. На потолке мигают разноцветные лампочки.
Музыка орет, в рекреации пусто. Только довольный Кулек сидит за пультом. А все побежали пить водку. Пьется она либо в туалете, в открытую, либо в классных комнатах – тайком.
Я пошел сначала в туалет. Там было накурено – не продохнуть. И курили, по всей видимости, не только табак. Туалет у нас в школе большой – человек двести может втиснуться. И всего три унитаза. Просторно, в общем. Когда я вошел, там как раз стояли наши. Макс Кашин пил водку из горлышка, а все на него смотрели. Он опустил бутылку, крякнул и утерся рукавом. Его худое длинное лицо раскраснелось, а зеленые глаза с белыми ресницами смотрели зло.
– Че это за дерьмо? – спросил он, – Вы где ее брали?
Ему не ответили, забрали бутылку и передали дальше. Паша Панченко стоял чуть в стороне и с удовольствием курил. Видно было, что он уже успел отхлебнуть из бутылки. Тут же вертелся Кеша Андреев. Он был, что называется, совсем косой, и радостно что-то рассказывал, не обращаясь ни к кому конкретно. По его широкому смуглому лицу блуждала улыбка удовлетворения.
– О! Батон! Дайте Батону выпить! – закричал кто-то за пеленой дыма.
Откуда-то слева вынырнула бутылка. Я взял ее и отпил несколько глотков с каменным выражением лица. Это моя «фишка» – пить с каменным выражением лица. На вкус было ужасно. Явный суррогат. Меня чуть не вывернуло. Но по лицу этого не было заметно.
– Блин, как сок пьет! – восхитился Кеша.
– Дерьмо! – сказал я прочувствованно.
– Первая лучше была, – сказали мне.
Где-то под ногами катались и звенели по кафелю несколько первых бутылок.
Кроме как пить водку, в туалете делать было нечего. Один глупый восьмиклассник прошел к унитазу и уже принялся расстегивать ремень, но тут же получил пинок под зад.
– Совсем оборзел! – зашумели на него, – Гадить тут собрался! Иди на улицу, под школу!
– Ну, пацаны, ну, там холодно. – упрашивал он, но его никто не слушал.
И он ушел. Под школу, наверное.
От выпитого я повеселел. Макс Кашин (кстати, это он мне морду бить хотел) сказал:
– Останься! Выпей еще.
Но я помотал головой. Мне уже хватило. Я поднялся на второй этаж, в наш двенадцатый кабинет. Там сидел Кеша Андреев и на чужом магнитофоне переписывал себе альбом «Агаты Кристи», в ускоренном режиме. Лицо его было радостно. Он давно хотел этот альбом и сейчас наконец-то заполучил, правда лишь на полчаса. Хозяйка магнитофона, очень некрасивая девочка из моего класса, Лена Лебедева, сидела рядом. Ей давно пора было уйти домой, она даже пальто надела, но осознание того, что она кому-то здесь нужна, хотя бы только из-за магнитофона, не давало уйти. Кабинет находился в конце коридора, но музыка в рекреации звучала так громко, что даже здесь разговаривалось с трудом. Поэтому они молчали.
Сработал магнитофонный автостоп. Кеша вскочил со стула и радостно воскликнул:
– Переписал!!!
Достал из деки кассету. За кассетой блестящей полосой потянулась изжеванная пленка. Кеша замер на секунду, а потом зло выкрикнул:
– Дерьмовый у тебя магнитофон, Ленка! Забирай его отсюда и вали домой! На автобус опоздаешь.
Лена, привычно вздохнув, застегнула пальто, надела песцовую шапку, взяла магнитофон и вышла, ничего не сказав. Кеша ругался матом, громко и безадресно.
Я подумал, что мне, может быть, стоит пойти домой, потому что кроме пьянки и мордобоя на этой дискотеке вряд ли что-нибудь ожидается. А наблюдать, как пацаны поят девчонок водкой, а потом растаскивают по темным углам – тоже не очень-то интересно. Особенно, если сам в ни в чем перечисленном не участвуешь. Но я и так никогда не остаюсь на дискотеки, а уже идет последний школьный год… В общем, я решил остаться.
Кеша Андреев наконец перестал ругаться. И мы только начали разговор, в котором Кеша спрашивал меня, не знаю ли я, где взять последний альбом «Агаты Кристи», а я отвечал, что проще всего купить в магазине, как вдруг распахнулась дверь и какой-то невысокий парень, со шкодливой улыбкой на лице, ввел, поддерживая за плечи, Лену Буряк. Ее глаза смотрели в никуда, рот весело улыбался, а нос был забавно наморщен. В общем, пьянее некуда. Парень толкнул ее внутрь классной комнаты, а сам отступил в темноту, где благополучно и быстро скрылся в известном направлении, потому что наш кабинет находился в конце коридора. Лена прошла по инерции несколько шагов, уперлась в парту и рухнула на нее верхней частью тела, оставив нижнюю стоять.
– Лена, э-э-э, двусмысленное положение… – сказал Кеша, рассматривая оттопыренную нижнюю часть Лены.
– А мне плевать! – убежденно ответила Лена. И добавила удивленно, – Когда же я успела напиться?
– А что еще ты успела? – спросил я.
– Ивлев, твое ехидство не уместно. – спокойно объяснила она, – Моя личная жизнь ни для кого не секрет, но при этом она никого не касается. Какого хрена ты вообще тут делаешь? Сейчас дискотека, тебе пора на горшок и спать.
– Дура ты, Ленка, – сказал я, – Нашла из-за чего расстраиваться!
Лена, сильно пошатнувшись, выпрямилась и, с трудом остановив на мне взгляд, заявила, с претензией на превосходство:
– Чтобы я расстраивалась из-за этой тощей… Да у нее… Проводите меня до туалета. Меня сейчас вырвет.
Кеша поспешно подскочил к ней, подставил плечо и повел к двери. Лена пьяным голосом бубнила:
– Кеша, у тебя пиджак в два раза шире тебя. В плечах – сплошная вата. Все сразу видят, что ты комплексуешь из-за своих узких плеч…
– Ты только терпи, – отвечал Кеша, – а то меня опять убирать заставят…Я огляделся. Выключил свет, вышел в коридор и прикрыл за собой дверь. В рекреации уже скакали по стенам тени танцующих. Многие были пьяны. Попахивало анашой. Кто-то был в костюме и при галстуке, кто-то в рэперском балахоне, кто-то вообще в затрапезном виде – футболке и спортивных штанах. Я был в костюме и при галстуке. Кстати, нарядился я таким образом, наверное, второй или третий раз в жизни. И сам себе не до конца отдавал отчет, зачем вообще я так нарядился. Но было, в общем, приятно, тем более, что костюм мне шел. Я сунул руки в карманы и неспешно пошел по коридору. Я думал, что зря, наверное, не ходил на дискотеки – довольно интересное времяпрепровождение. У входа в рекреацию стояли несколько мордоворотов из числа недавно вернувшихся из армии, бывших учащихся нашей школы. По всему было видать, что их привело сюда настойчивое желание набить кому-нибудь морду и подцепить малолеточку. С ними стоял брат Паши Панченко – Максим. Он в армии не служил – учился в какой-то шараге на Украине, купил диплом, а теперь работал инспектором налоговой полиции.
Один из мордоворотов, самый плечистый, в желто-зеленом свитере, дал мне ногой под зад, когда я проходил мимо. Я обернулся и попытался возмутиться, но замер, глядя ему в лицо. На лице буквально читалось: «Ну, давай, скажи мне что-нибудь, и ты уйдешь отсюда без зубов, а твои очки я впечатаю тебе в рожу». Я повернулся и пошел дальше, стараясь не торопиться, чтобы не доставить ему лишнего удовольствия. В груди что-то мерзко дрожало, и горело лицо. Он прохрипел мне вслед: «Иди отсюда, МАЛЬЧИК».
Думаю, его возбудили очки в сочетании с галстуком.
Я шел по улице в том же костюме, без верхней одежды. Было хорошо за тридцать. Я дрожал от холода, но идти оставалось недолго – я жил в пяти минутах ходьбы от школы. Окно нашей кухни уютно светилось теплым желтым светом. И с улицы был виден оранжевый абажур и оранжевые обои на стенах.
У нас были гости. Тетя Галя. Они с мамой сидели на кухне и, кажется, пили чай. Мама сидела на табуретке, спиной к прихожей, и когда я вошел, она обернулась. А тетя Галя восхитилась с дивана:
– Алешка, как на тебе хорошо костюм сидит! Смотри, какой бравый парень!
Я молча разулся и прошел в свою комнату. Снял костюм. Аккуратно сложил его и повесил в шкаф, навсегда или почти навсегда, как я чувствовал. Включил музыку и лег на диван, пытаясь расслабиться. Вместо расслабления пришла злость, даже кулаки сжались. И в этот момент заглянула мама. Больше всего не люблю такие моменты. Она начнет спрашивать, что случилось и говорить: «Я же вижу, что с тобой что-то не так». А мне будет нечего ей сказать, и я буду тупо молчать, не глядя на нее. Ну, в самом деле, не рассказывать же ей, как я оскорблен тем, что меня на дискотеке пнули по заднице. Она скажет: «Дураков много». Но мне от ее слов не станет ни легче ни спокойней. А когда тебя жалеют – хочется плакать.
Я опять хотел отмолчаться, но потом сказал просто, что с дискотеки меня выгнал какой-то урод. Она сказала про дураков и ушла допивать чай с тетей Галей. А я расстелил постель и лег спать, все равно уже поздно было.Проснулся я в темноте. Сквозь щелку между шторами в комнату проникал холодно-синий свет уличного фонаря. Он ничего не освещал в комнате. Так, светился себе и все. Я приподнялся и поглядел туда, где должен был находиться будильник. Нарисованные в черноте зеленые цифры показывали, что я проснулся за двадцать минут до звонка. Как всегда. Если перевести стрелку звонка на двадцать минут раньше, я все равно буду просыпаться за двадцать минут до звонка. Видимо, где-то внутри меня тоже есть часы, и они принципиально спешат. Я встал, потянулся, сделал несколько махов руками, пару раз присел и лег обратно в постель. Может быть кому-то утренняя зарядка и дает прилив бодрости, но мне от нее только еще сильнее хочется спать.
Некоторое время я боролся со сном, и когда уже почти уснул, запищал будильник. Протянув руку, я включил свет. Утро началось.
В ванной мучительно кашлял отец. Утренний кашель курильщика. Мама ушла гулять с собакой. Я пытался вспомнить, какие сегодня уроки.
– Сегодня среда, – говорил я себе, – сегодня среда…
Но это не помогало. Бросив в сумку несколько тетрадок и учебников, я отнес ее к порогу, чтобы не забыть, когда буду уходить, и стал потихоньку одеваться, одновременно, на ходу, завтракая. Пища с утра кажется безвкусной, будто бумагу жую. Все время тянет прилечь и закрыть глаза. На первом уроке это желание усилится, буду за партой носом клевать, а на втором уроке я мучительно захочу есть, поэтому сейчас надо съесть побольше, чтобы на дольше хватило.Дорога до школы. Идти несколько минут, а я всегда мерзну, как ни одеваюсь. Поэтому я не одеваюсь тепло. Все равно, ведь, замерзну.
Школа моя – длинное двухэтажное строение. По плану, тут строили общежитие, но потом решили сделать школу. Говорят, было время, когда здесь одновременно существовали и общежитие и школа, в одном здании.
Утро каждого входящего в школу ученика мужского пола начинается одинаково. Он здоровается. Направо и налево. Жмет десятки рук. Скалится на приветствия вроде: «Привет, придурок». Потом раздевалка. Потом путь к нужному кабинету, все еще продолжая здороваться. Девочки делают просто, они говорят: «Всем привет». У мальчиков так не принято.
Как только я вхожу в класс, на меня сразу наваливается сон. Я сажусь за последнюю парту, достаю розовую тетрадку, ложусь на нее лицом и закрываю глаза. Вокруг о чем-то разговаривают тихими утренними голосами. Слышатся шаги. Парта вздрагивает. Я открываю глаза. Это Паша Панченко пролазит на свое место, рядом со мной. На лице его, немного опухшем со сна и похмелья, заметны красные полоски. Невероятно, но проснулся он не более пяти минут назад.
Он спит на кухне, на стареньком диване, в непосредственной близости от обеденного стола. Его никто никогда не будит. Просто в один момент утренний шум в квартире возрастает настолько, что спать больше не представляется возможным. Он приподымается и, еще не открыв глаза, начинает шарить по столу. Нащупав что-нибудь съестное, он принимается есть, все еще не открывая глаз. Через минуту, к концу завтрака, он уже наполовину одет. Еще через минуту он нетвердыми шагами, зевая и сопя, выходит из подъезда. Еще усилие – и двухминутный переход от дома до школы завершен. И вот Паша уже сидит рядом со мной и бессмысленно лупает глазами в некоем полусонном оцепенении.
– Здорово, Панча.
– Здорово, Батон. У нас сейчас биология или химия?
– Не знаю.
Разговор утомляет нас, и я снова ложусь на тетрадку, а Паша цепенеет.Тра-та-та-та! Торжественные фанфары! Маэстро, туш! В класс летящей походкой, запрокинув лысую голову и выпятив острый подбородок, входит Николай Яковлевич Похил. Он свеж, выбрит, бодр. Он готов учить. Он жаждет влить в пересохшие мозги старшеклассников новую порцию живительной влаги знаний. Есть в нем что-то козлоподобное. Он высок ростом, худощав, всегда тщательно выбрит и постоянно одет в серый костюм с медалькой на груди. Это он пару лет назад занял первое место на каком-то учительском конкурсе. Остатки волос по бокам его лысины невероятно засалены и висят сосульками.
А вообще, он учитель добросовестный. И только войдя в класс, с порога начинает что-то бубнить об электронных облаках. Сегодня химия.
– Смотрите, как интересно! – вдохновенно восклицает Похил, – Эти два атома притягиваются!!!
Подняв голову от парты, всматриваюсь в нарисованное на доске. Два замалеванных кривых овала с нарисованными стрелочками. Ничего интересного. Опять ложусь щекой на тетрадку. Кстати, тетрадка по истории.Есть такое состояние полусна, в котором любая, даже самая мимолетная мысль сразу предстает в виде развернутого повествования, цветного и в лицах. А каждое воспоминание становится кинофильмом.
Уснуть на уроке удается редко – Колка бубнит, парта неудобная. Поэтому состояние полусна – обычно для меня здесь.
Мне вспомнился первый класс. Седьмой кабинет, выдержанный в грязно-желтых тонах, – в таких стенах хорошо с ума сходить. И жара. Меня посадили возле радиатора, вплотную к нему. Школьная форма шилась тогда из плотной ткани, но за полчаса она нагревалась так, что становилось больно. Еще через час я почти терял сознание, сидел весь красный, с испариной на лице. А выходить из класса не разрешали, даже если очень нужно было. Учителя почему-то считали, что слова «мне плохо» или «я хочу в туалет» – это такой хитрый предлог, чтобы сбежать с урока. Один мальчик, Коля Рубец, как-то раз даже описался. Он просится, а наша Тамара Хамзатовна его не пускает, он снова просится, а она на него орет. Он испуганно замолкает, а потом встает из-за парты и, с мокрыми штанами, под общий хохот, молча выходит из класса. После этого случая мы его постоянно били, толпой, и его сестре доставалось – она с нами в одном классе училась, Наташа.
Я сидел за одной партой с Катькой Самолововой. Маленькая, смуглая, быстроглазая, она напоминала бурундука. Хихикала, вертелась, тыкала меня карандашом в бок. Я очень ей нравился. Мы дружили, и наши родители очень радовались этой дружбе. Когда я сломал руку, неудачно прыгнув с качели, Катька пришла домой вся в слезах.
Мы лазили вместе по сопкам, жгли костры из пахнущих яблоками и печеньем ящиков, которые брали возле какого-нибудь магазина. Порой тащили эти ящики километры по тундре, прежде чем сжечь вдали от взрослых. Ящики делались из тонких ровных досок и горели хорошо, с гулом. Пламя было выше нас. Мы скакали сквозь него, иногда по очереди, иногда держась за руки. Потом пекли картошку в золе и жарили хлеб и сало на веточках лиственницы. Сало отдавало смолой, а подгоревший хлеб похрустывал. Катька мне тоже очень нравилась.
Уже в пятом классе она лишилась девственности и попробовала анашу. К девятому классу, когда ее выгнали из школы, она была законченной наркоманкой и проституткой. Продавалась сезонным рабочим, обворовывала их и ходила постоянно под кайфом и в синяках.
Ее мать спилась. А отца убил очередной любовник матери, когда тот застал их вместе. Мать на суде выгораживала любовника.
Мне было больно смотреть на Катьку. Иногда мы встречались с ней глазами, и я не мог понять, что я в них вижу. То ли пустоту, то ли какую-то чудовищную усталость. Когда все это с ней начало твориться, я не понимал, что происходит. А она на любую попытку сближения отвечала таким холодом и злобой, что я плакал. Я так и не понял, что произошло.А с Вовкой Капустиным я постоянно дрался. Хотя при чем тут Капустин.
– Батон, у тебя перо от подушки на волосах, – шепчет Паша, – возле уха.
Я поднимаю руку вверх, и, еще не донеся до уха, слышу радостный Колкин возглас:
– Ивлев, вы желаете отвечать?!!
В голосе учителя слышна неподдельная радость.
– Нет, – говорю, – не желаю.
– Чего-чего?
Колка картинно пригибается и подставляет ладонь к уху, будто в надежде расслышать.
– Не желаю! – говорю я громче и чуть менее уверенно.
– Бросьте, Ивлев, не стесняйтесь! Панченко, скажите, он желает отвечать?
– Да, желает. – уверенно подтверждает Паша, и тихо шепчет, – Извини, Батон, он хотел меня спросить.
– Козел. – отвечаю я ему.
– Что вы сказали? Я не расслышал. – Колка, серьезно наморщив лоб, стоит у доски, лысый, длинный, в отлично выглаженном сером костюме.
– Это я не вам.
– Выходите, отвечайте. – Колка разыгрывает нетерпение, протягивает в мою сторону указку.
А я сижу и лихорадочно размышляю. Ведь есть вероятность, что я знаю тему, вот знать бы еще, о чем он спросил.
– Панча, – говорю, – о чем он спросил?
– Что-то про атомы, – спокойно и развязно отвечает Паша.
– Козел! – говорю я.
– Что-что?
– Это я не вам.
– Ивлев! – Колка раздражается, – Давайте к доске! Быстро! – теперь он серьезен.
И я прибегаю к последнему средству:
– Спросите Андреева, он знает, – говорю я.
– Андреев, вы знаете? – спокойно спрашивает Колка.
– Да, – с пришибленным видом отвечает Кеша Андреев.
Он находится в плену детских страхов и не может сознаться учителю в своем полном неведении на заданную тему.
– К доске!
Кеша медленно, цепляясь ногами за каждую трещинку в паркете, идет к доске по проходу между партами. На него смотрят. Сидящие на последних партах – с сочувствием, на первых – с усмешкой. На самой первой парте, возле учительского стола, кто-то даже хихикает. Там сидят отличницы.
Кеша доходит до доски, печально смотрит на ее глянцево-коричневую неровную поверхность с нарисованными кривыми овалами и обреченно поворачивается лицом к классу. Всю тяжесть химических знаний человечества ощущает он на ватных плечах своего пиджака. А в голове его – гулкое горное эхо.
– Ну, – подбадривает его Похил, усевшись на стул, нога на ногу, и разыгрывая на лице понимание и сочувствие.
И в этот момент раздается звонок.
Лицо Кеши неуверенно расцветает.
– Только не говорите, что вы знали, – торопливо выговаривает Похил, – У нас с вами еще один урок.
Кеша мрачнеет. Его смуглое лицо приобретает синеватый оттенок, будто туча нашла.
– Вторым уроком будет биология. – Похил, усмехаясь, поднимается со стула.
– Как жаль! А ведь я знал! – почти кричит Кеша и сожалеюще взмахивает рукой.
Как я уже замечал, он не может говорить учителям правду.В первом классе я был отличником. И во втором. И в третьем. А потом у нас в школе решили устроить доску почета, на которой висели бы все отличники школы. В виде фотографий, естественно. Повесили в рекреации кусок фанеры, покрытый лаком. И наклеили на него фотографии. Всех наклеили. Кроме меня. Для меня единственного – места не нашлось. Я был каким-то внеплановым отличником. И так я нехорошо себя тогда почувствовал, что вдруг понял, как, на самом деле, неважны оценки. И дал себе слово – никогда больше не быть отличником. И слово сдержал. Я редко могу сказать, что дал слово и сдержал. А тут, вот, был тверд, как кремень. Учителям как-то очень прочно засело в головы, что я мальчик умный и когда-то учился на одни пятерки. И поэтому, сколько я себя помню, меня всегда пытались «подтянуть». Ругали, даже. Вызовут к директору. Я прихожу, а они там сидят уже, человек пятнадцать, в ряд, смотрят на меня так сурово и жалеючи. И, на лицах написано, ждут стандартных развлечений – обещаний исправиться, виноватого взгляда и так далее. Спрашивают:
– Что ты нам хочешь сказать, Алеша?
А я искренне так отвечаю:
– Ничего.
И они всякий раз воспринимали это как оскорбление. Они, дескать, для меня стараются, а я, такая свинья, даже разговаривать с ними не желаю. Но мне на самом деле было нечего сказать. Ну, не прощенья же просить, неизвестно за что… Поэтому учителя считали меня очень грубым.На перемене уважающий себя ученик идет или в туалет или на крылечко. Цель тут может быть только одна – курить. Старшеклассники курят открыто, народ помладше прячет сигареты в кулак, затягивается украдкой, а после курения жует жвачку – это называется зажевывать. Некурящих в школе не уважают. Считается, если не куришь – значит или мама запрещает, или, что еще хуже, ты ПРАВИЛЬНЫЙ мальчик.
Я тоже обычно иду в туалет или на крылечко. Надо же мне с кем-то общаться, не болтаться ведь одному по коридорам. Я не курю. Я – объект презрения. Но я, в некотором роде, исключение из правил: меня не считают ПРАВИЛЬНЫМ мальчиком. Меня считают просто дебилом.
Как сказала мне однажды Надя Левченко, целуясь с Пашей, – Ты, Ивлев, не понимаешь жизни. У тебя к ней вкуса нет.
И, сдается мне, была она права. Жизнь иногда кажется штукой, на вкус не то чтобы тухлой, но с явным душком. И это все портит.Еще нужно обязательно рассказать об уроке литературы.
Литераторшу нашу звали Ирина Петровна Бельцева. Это была на редкость симпатичная фигуристая женщина лет сорока, тонкая и небольшого роста. Темноглазая блондинка.
У всех учителей тараканы в голове, но она из общей массы выделялась сильно. Она была повернута на всем, что касалось любви, в том числе и на сексе.
Она любила дразнить мальчиков собой, своим телом. Делала она это отчасти сознательно, отчасти – по-другому просто не могла. Несмотря на свои немолодые годы, она носила очень короткие юбки. «Взрослая баба, а задница голая!», – ругались некоторые родители. В туалете и на крылечке мальчики из старших классов регулярно обсуждали ее белье.
– Видели Бельцеву? Такие белые кружевные трусики…
– А мне розовые больше нравятся.
– Не, лучше всего у нее черные…
– Чем лучше?
– Там кружева такие, с крупными дырками…
Ирина Петровна любила сидеть не за столом, а немного сбоку, чтобы всем желающим были отчетливо видны ее красивые ноги. Она задирала юбку, выискивая на ее обратной стороне какие-то несуществующие соринки. По-киношному медленно перекидывала ноги с одной на другую, поднимая их гораздо выше, чем нужно. Ей ничего не стоило на уроке, объясняя тему, запустить руку себе в бюстгальтер и там чего-то увлеченно мять и поглаживать, заставляя нас напряженно следить за каждым движением ее пальцев под одеждой. Еще она имела совершенно порнографичную привычку облизывать и посасывать толстенную тридцатидвухцветную ручку. Она языком и губами делала с этой ручкой вещи, которые мы могли наблюдать только просматривая тайком кассету с порнушкой у кого-нибудь дома. Делая все вышеперечисленное, наша преподавательница литературы постреливала темными глазками по нашим лицам – смотрим ли мы на нее. Мы смотрели. Мы так смотрели, что сердце начинало ухать, а пальцы подрагивать. Коронным ее номером, сногсшибающе действовавшим на всех существ мужского пола в пределах видимости, было вставание в позу, когда локти опирались на парту, талия прогибалась вниз, ноги выпрямлялись, а зад оттопыривался. Никто из знакомых мне пацанов не мог пройти мимо, не сосредоточившись на ее заднице хотя бы на секунду. С некоторыми мальчиками она заигрывалась очень далеко. И глубоко. Хотя я не знаю ни одного стопроцентно достоверного случая.
При всем том, она совершенно не знала литературы и русского языка. Ее опыты в этимологическом анализе слов казались полнейшей ахинеей. Она, например, утверждала, что слово «электричество» произошло от некоего словосочетания «электрические частицы». Когда я заикнулся про греческое слово «электрон», что значит «янтарь», она посмотрела на меня сочувствующе и спросила, при чем тут янтарь. Девочки ее любили.
Любое литературное произведение строится на идее любви – так утверждала Ирина Петровна. Причем, как правило, не какой-то там абстрактной любви к родине или к человечеству, а самой, что ни на есть физической любви мужчины и женщины. Когда ее выносило на обожаемую тему, она могла плавать по ней часами, упиваясь словом «любовь» и толстой авторучкой. С одной стороны, это предельно упрощало для нас проблему анализа художественных текстов. На любой вопрос можно было отвечать: любовь. Но, с другой стороны, от любви уже тошнило.Когда она рассказывала, как Лев Николаевич сильно любил и уважал русский народ, я спросил, как она относится к тому, что граф Толстой значительный период своей жизни развлекался растлением несовершеннолетних крестьянок, платя им за это полкопейки. Причем, каждый раз он заказывал свеженьких девочек. И было ли это проявлением любви или уважения?
Она возмутилась, но потом снизошла к моей глупости, и доверительно сообщила, что в то время крестьяне, в общем-то, людьми не считались, и потому поведение великого гуманиста вполне простительно. Тем более, что мужчина он был весьма темпераментный, а жена его была холодна к плотским утехам.
Любопытно, что девочки ее поддержали. А Лена Буряк даже сказала мне:
– Толстой был человеком своего времени.
Стоит еще добавить, что, по моим подсчетам, я сдал Бельцевой около сотни сочинений на разные темы. И все их нагло списывал, откуда только мог. Уличила она меня только однажды. А Толстого я не могу читать до сих пор.
Значит, на крыльце мы курили. Вернее, все курили, а я стоял и пропитывался дымом. А учителя почему-то считали, что курю больше всех именно я. Видимо, когда они принимались ругать нас за окурки, валяющиеся на крыльце, у меня был самый независимый вид, что считалось признаком вины.
Тот момент, когда мои сверстники начали приставать к девочкам не с дерганьем за косички, а с требованиями ответной ласки, я пропустил. Я витал в каких-то неземных мирах, читал запоями, и дома и в школе, слабо отличая, где заканчивалась одна книга и начиналась другая. Люди вокруг были тенями. Дни сливались, путались времена года. Утро и вечер существовали без дня.
Мое невнимание к противоположному полу расценивалось как физическая незрелость. Мне было плевать, что думают и о чем шелестят вокруг эти тени. Их слова и мысли ничего не трогали и не меняли во мне.
А потом я как-то вдруг увидел Надю. Ту самую Надю Левченко, которая мисс школа. С этого, в общем, и началось мое повествование. Конечно, я ее видел и раньше. А тут, вдруг, она выделилась из окружающего сонма теней и облеклась в плоть и кровь, звуки и запахи.
И жизнь весьма незаметно и постепенно, тайком от меня, сосредоточилась вокруг этой хохлушки-хохотушки. Мне нужно было каждый день ее видеть, ее глаза, ее ноги, (ноги меня вообще с ума сводили), слышать ее голос.
Никто не знал об этом. Она – тем более. Я не проявлял себя никак. Конечно, можно было регулярно замерять мне пульс, и обнаружить таким образом, что ее присутствие на меня влияет. Но этим ведь никто не занимался. А по лицу моему никогда ничего нельзя было узнать.
Однажды один местный хулиган – неоднократный второгодник по кличке Сироп – развлекался тем, что стоял у входных дверей, в вестибюле школы, и пожимал руки всем входящим. Пожимал так, что мальчики начинали корчиться и скулить, как раздавленные собаки. Он был крупного сложения, упитанный кучерявый детина, дни напролет проводивший в спортзале. Так что мальчики корчились обоснованно. А Сироп поворачивал свою щекастую голубоглазую физиономию к стоящим неподалеку девочкам и ловил в их взглядах восхищение своей животной силой. И ее взгляды тоже ловил. Может быть, не будь ее, я просто обошел Сиропа стороной, как делали многие, и пусть бы он победоносно смотрел мне вслед. И пусть бы он вышел победителем, и справедливо презирал меня. Но я увидел ее. И сказал Сиропу:
– Здорово, Андрюха!
И протянул руку.
Счастливо улыбаясь, он стал сжимать мою ладонь. Неспешно, каждое мгновение ожидая, что я начну приседать, дергаться и ныть: «Андрей, пусти!».
Я смотрел ему в глаза со своим каменным выражением лица.
Он перестал улыбаться. Я чувствовал, как давление растет, было больно. Я просто терпел. Он сжимал все сильнее. Я внутренне уже начал кричать. И все силы, всю свою волю и злость направлял к лицу – не дрогнуть, не сморщиться, не задрожать нервным тиком.
Он скривил от усилия губы. И я ощутил, как в моей кисти что-то хрустит и рвется, как выходят из лунок суставы и кость трется о кость.
В руке что-то лопнуло, как струна. Вспышка боли залепила мне глаза желто-фиолетовым сиянием. А в голове высветилась дикая фраза: «РУКЕ БОЛЬНО. ПУСТЬ РУКА КРИЧИТ».
И все вдруг стало на свои места. Рука, подыхающая от боли. И я, которому безразлично, и даже чуточку смешно из-за глупой самоуверенности Сиропа.
Я мягко улыбнулся и не спеша выговорил:
– Ты не можешь сделать мне больно.
– Ну, да. С этим не пройдет… – ответил Сироп.
Он уважительно посмотрел на меня, и растерянно – в сторону девочек. Разжал пальцы. Моя рука бессильно повисла вдоль тела, и я быстрым шагом скрылся за поворотом коридора. Зашел в туалет и оглядел кисть. Для этого пришлось взять ее другой рукой и поднести к глазам – предплечье казалось мертвым. Пальцы были сведены судорогой, кожа шла синими и красными пятнами. Ничего не шевелилось. Сустав основания указательного пальца находился где-то посреди ладони, между суставами среднего и безымянного. Я взял его пальцами левой руки и нажал. С жутким влажным щелчком он встал на место. От боли я присел и затопал ногами.
Пока я доехал до больницы, моя кисть стала похожа на раздутую медицинскую перчатку. Врач, поглядев на рентгеновский снимок, сказал, что трещины не опасные и все срастется за две недели, и связки не порваны, чуть-чуть… Даже гипс накладывать не стал, только вправил мизинец. Но я две недели не мог держать авторучку. Всем врал, что растянул запястье на турнике. Ходил с повязкой.…ну, не замечала. А если и замечала, то я этому не радовался.
В школе было принято посмеиваться над моими странностями. И если пацаны ограничивались шутками, то девочки часто позволяли себе откровенно подразнить и поиздеваться. Мне, в общем-то, было плевать. Но когда я слышал издевательства из ее уст, становилось обидно. Излюбленным приемом у них, и у нее, было – у всех на виду подойти ко мне, не спеша, страстно покачивая бедрами. Посмотреть мне в глаза и сказать томным голосом, с придыханием, что-нибудь вроде:
– Ивлев, меня так возбуждают твои очки…
Или
– Неужели я тебе не нравлюсь? Возьми меня…
Тут же следовал дружный хохот и комментарий типа:
– Ну, и урод!
Я до сих пор помню влажный, чуть сладковатый запах ее дыхания, когда она произнесла это в миллиметре от моего носа. И синтетический аромат губной помады.
Понятно, что единственным оружием от подобных выходок было уже не раз упомянутое каменное лицо. Я даже не краснел.
И молчание. Ну, что можно сделать человеку, который молчит? Ударить?
Но эта же каменная маска была главным аргументом в пользу теории о моей ненормальности. Разве НОРМАЛЬНЫЙ человек останется невозмутим в подобной ситуации?
Те девочки, которые понимали чуть больше, и не принимали участия в развлечениях такого рода, говорили обо мне – «непрошибаемый». К сожалению, это тоже не было комплиментом.
Вообще, для учениц старших классов считалось позором со мной общаться. Те, кто был не согласен, все-таки старались не идти против общего мнения. И за партой, если со мной не садились Паша или Кеша, я всегда сидел один.Странности начали происходить… я даже не помню – когда…
Я часто выгуливал свою собаку возле Надькиного дома. Там как раз была собачья площадка. Я учил Вегу, небольшую восточноевропейскую овчарку, ходить рядом, лазить по лестницам и скакать через препятствия. У нее получалось плохо. Учитель слишком часто отвлекался на окна одной из квартир. Я сам себе не сознавался, почему я так подолгу здесь торчу.
Иногда, когда все небо закрывали шевелящиеся радужные спирали северного сияния, я ложился в снег и смотрел вверх. А Вега садилась рядом и вертела головой, нюхая холод.