Немного ночи (сборник) Юрич Андрей
Я глубоко вздохнул, развернулся и пошел к выходу. Было слышно, как раздвигаются двери лифта.
Я остановился, замер на секунду, задерживая в легких аммиачно-сырой воздух подъезда, и быстро вернулся обратно. Он стоял в кабине, с трясущимися губами и растерянным лицом. Увидев меня, он испугался и вздрогнул. Я протянул руку, взял его за плечо и сказал:
– Извини, мне очень не хотелось тебя бить.
– Постой, – сказал он, – Мне нужно с тобой поговорить, – он вышел из лифта и устало прислонился к лестничным перилам, – Я не знаю, как так вышло, я просто хотел немного поиграть, и не думал… Я не хочу… Я хочу сказать…
– Я думаю, что сейчас уже поздно разговаривать, – сказал я спокойно и тоже устало, я не понимал его слов.
Он замолчал и продолжал молчать минуты две. Я смотрел на него. Его губы постепенно перестали трястись, лицо было бледным и выражало вялую болезненность, какое-то полускрытое нездоровье. Я повернулся и побежал вниз.
– Постой, я не хочу, чтобы так уходил… – сказал он мне вслед.
Я остановился на секунду и пошел дальше, вниз.
– Прости меня, Валюха… – мне показалось, что его голос задрожал и он почти всхлипнул.
– Я не могу, Тема. – ответил я.
(Мне понадобилось бить его, чтобы он попросил прощения…)
А дома я снова попытался простить плачущую Наташку. Только я уже не брал с нее обещаний.С коленом надо было что-то делать. Я морщился от боли, когда приходилось спускаться по лестницам, но никак не мог решиться лечь в больницу и сделать операцию. И как-то все завязалось в один клубок – порванный мениск, проблемы с учебой, мысли о самоубийстве, работа, Наташка… И я даже не пытался справиться. Клубок нарастал, вбирал в себя все новые и новые проблемы…
Я даже не сдал летнюю практику. Надо было принести в университет десять опубликованных материалов. А у меня было всего четыре или пять, как посмотреть – кое-что там и материалом-то назвать было нельзя. Сначала прошел крайний срок, потом – самый крайний срок, срок последней возможности настал и канул в лету.
Меня вызвали на заседание кафедры. Сборище было довольно забавным – все преподаватели сидели с веселыми лицами, потому что знали, что ничем плохим это не кончится. Только у замдекана Клюшкина лицо было озабоченным. Он протирал очки чистым платочком и смотрел в мою сторону грустными голубыми глазами. Видимо, портил я ему отчетность. И еще преподаватель этики Коровенок сохранял в лице серьезность, но это было его обычным состоянием. Я думаю, он даже сексом занимается с таким лицом, будто решает, этично ли журналисту раскрывать в суде источник информации.
Булаева, ясно было видно, вообще хотела поскорее закончить с этой тягомотиной и не наблюдать больше моей равнодушной физиономии.
– Валентин, – начал Клюшкин, – Сколько у вас было времени для выполнения плана летней практики?
Я немного подумал и ответил:
– Четыре месяца.
– Четыре месяца, – подтвердил Клюшкин, – За целых четыре месяца вы не смогли подготовить десять материалов, из которых половина – вообще информационные!
Клюшкин сорвал очки и снова принялся протирать линзы платочком.
– Как вы можете это объяснить? – он вперился в пространство в моем направлении, потом надел очки и стал смотреть немного левее, туда, где я сидел на самом деле.
– У меня были проблемы. – сказал я.
– Какие?
– Ну, там, работа…
– Это не основание… – он вдруг остыл и даже вяло махнул рукой, – Что вы намерены делать?
– Взять академ…
– Причина?
– У меня травма – разрыв мениска, нужна операция.
– Ну, – обрадовался упитанный кандидат наук, которого студенты за упитанность и жизнерадостность называли Чупа-чупсом, – Если у него есть повод для академа, то чего мы тут вообще сидим?
– Позвольте, – серьезно поморщился на меня Коровенок, – Я хотел бы спросить, не стыдно ли вам в сложившейся ситуации?
Я посмотрел на Коровенка с чувством внутреннего сожаления.
– Нет, – сказал я, – Не стыдно.
– Но элементарное чувство ответственности… – сказал Коровенок.
И он говорил еще много серьезных и правильных вещей, от которых всем становилось скучно и слегка неудобно, будто в их присутствии осуждали онанизм. Минут через двадцать он кончил. А через пару дней Клюшкин подписал мое заявление об академическом отпуске.Больницы меня угнетали с детства. Трудно придумать что-либо менее жизнеутверждающее. Один больничный запах чего стоит. Я думаю, дело не в хлорке, которую добавляют в воду, когда моют полы. И даже не в смешивающихся запахах лекарств. Скопище больных человеческих тел – вот, чем пахнет в больницах.
И когда я вошел в это серое здание, с высокими темными потолками и облупленными бледно-голубыми стенами, я подумал:
– Подходящее место, чтобы умереть.
И я представил, что уже никогда не выйду отсюда, что через несколько дней моя жизнь кончится, и эти стены – весь мой мир, все, что осталось.
Я не знаю, почему я так подумал. Я тут же улыбнулся собственным мыслям, но улыбка вышла нехорошая. Мне было неуютно здесь.
В больницу я шел со своей сестрой. Она переживала, что я ложусь на операцию, и, так как была старше меня на восемь лет, хотела позаботиться обо мне. Она испекла пирожков с картошкой, купила пару яблок и завернула все это в полиэтиленовый пакетик.
Мы встретились рано утром на автобусной остановке, как договаривались. Она отдала мне пакетик с пирожками, поежилась от холода в своем старом пальто с песцовым воротником, и сказала:
– Пойдем.
Но тут подъехал автобус. Он был пустой, потому что утром на окраину никто не едет. А больница находилась на самом краю города. За нею ползли до горизонта сизые в предрассветных сумерках снежные поля, и уныло шагали в даль решетчатые колонны высоковольтных опор.
Мы проехали всего две остановки и успели выслушать жалобу пожилой кондукторши, в линялой рыжей кожанке, на тяжесть кондукторского труда. Вышли на конечной.
В приемном покое нас усадили на жесткую кушетку и велели ждать.Два упитанных мужика в белых халатах долго совещались, раздев меня до трусов, ощупывая колено и заставляя приседать.
– Ну, да, по-видимому, мениск… – сказал наконец один, который был погрустнее, с проседью в волосах, – Надо оперировать.
– Ты сегодня завтракал? – спросил меня другой, румяный и жизнерадостный, с аккуратными щеткообразными усами.
– Так ты его, что, сегодня хочешь?… – седоватый сделал удивленное лицо, – Анализы ведь надо сделать.
– Блин, ну тогда давай на завтра, – румяный сожалеюще взмахнул руками, – А так сегодня поработать хотел…
– Завтра дежурный день, – в голосе седоватого послышались угрюмые нотки, – Привезут тебе снова пазл из пятнадцати шахтеров, а у тебя на столе этот, со своей коленкой…
Их дискуссия закончилась тем, что мне дали баночку из-под майонеза и велели сдать мочу дежурной медсестре. Никогда не любил эту процедуру. В ней заключено какое-то тихое издевательство. Я должен преподносить незнакомой даме еще теплую банку собственной мочи… тут что-то неправильно.
Потом та же медсестра, что приняла от меня банку с мочой, молодая унылая девушка, отвела меня в палату и сказала, что сейчас принесет белье и подушку. Я сел на кровать. В палате находились четверо человек.
На самой большой кровати, весь в повязках, окруженный противовесами, лежал худой носатый старик и пессимистично разглядывал потолок. Из его ноги, сквозь бинты, торчали стальные спицы, слега согнувшиеся под тяжестью тела. На самой маленькой кровати, у входа, помещался мелкий мужичок лет сорока, в синем спортивном костюме нараспашку, с перевязанной рукой и страшными шрамами на горле и голом животе. На соседней с ним койке сидел улыбающийся круглолицый здоровяк с костылями в руках. А рядом со мной, через проход, на смятой простыне и продавленном сером матрасе, маялся пузатый пожилой дядька. Его нога от бедра до стопы была замотана толстым слоем бинта, а сквозь бинт сочилась кровь и что-то желтое. Его трясло, как в лихорадке. Я поздоровался с ним. Он посмотрел на меня блестящими широко раскрытыми глазами.
– А у тебя что? – спросил здоровяк с костылями.
У него были коричневые тени вокруг глаз, будто он долго-долго не спал.
– Разрыв мениска, это в колене, – сказал я.
– Ключица? – переспросил маленький мужичок в спортивном костюме.
– Мениск у него, – раздраженно ответил здоровяк, – Не слышал, что ли? Колено!
– А че ты орешь-то? – возмутился мужичок.
– А че ты сегодня весь день… – здоровяк не закончил фразу, улыбнулся и сказал мне весело, – А у меня тоже. Мениск.
Облезлые стены, высокий потолок, запах немытых тел, кровавые бинты делали воздух в палате похожим на густой зловонный суп. Мне хотелось поскорее уйти, но медсестра никак не несла белье.
– Когда операция? – спросил здоровяк.
– Послезавтра, – сказал я.
– А чего ты тут сидишь? – удивился он, – Иди домой.
– Сказали белье получить, – объяснил я.
– А кто принести должен? – спросил он, – Эта, что тебя привела? У-у-у, от нее дождешься. Мы сейчас другую позовем.
Он привстал на костылях, держа одну ногу на весу, тяжело вздохнул и крикнул солидным начальническим басом:
– Люба!!!
В двери заглянуло немолодое и явно испитое женское лицо.
– Люб, принеси пацану бельишко, – попросил он.
– Ладно, – сказала Люба, улыбаясь, – Подушку одну или две?На следующий день я со всеми познакомился. Мужика с забинтованной ногой больше не трясло, он вяло матерился и собирался с силами, чтобы дойти до туалета. Для этого он взял костыли здоровяка и пытался привстать на кровати. Его звали Геннадием, он был жертвой автокатастрофы на междугородней трассе. Как выяснилось позже, он лежал в больнице уже четыре месяца и сильно хотел домой – варить вечерами украинский борщ, а днем руководить фирмой по изготовлению поролоновых валиков.
Здоровяк с тенями вокруг глаз оказался Витей, лейтенантом милиции. Он порвал мениск на дне рожденья друга, когда пьяные товарищи устроили свалку на газоне, под окнами пятиэтажки, а он оказался в самом низу свалки. Он пил еще два дня. А на третий вдруг понял, как сильно болит его колено.
Дед Роман, разглядывающий потолок, тоже был из больничных долгожителей. Его раздробленная автомобильными колесами нога третий месяц не хотела заживать, потому что он был старый и к тому же алкоголик. В больнице он, конечно, не пил. Но организм, истощенный вековым пьянством, отказывался регенерировать.
Мелкий мужичок Миша работал всю жизнь сантехником. Больше он о себе ничего не сказал – только махнул рукой и отвел в сторону синие, похожие на собачьи, глаза. И у всех при виде этого жеста сделалось понимающее выражение лица.В палате, как раз у моего изголовья, стоял маленький телевизор. По нему постоянно шло какое-нибудь идиотское шоу. Больничные обитатели знали нюансы всех этих шоу и обсуждали их во время рекламных блоков. Я участия в обсуждении не принимал, пытался читать книгу, «Возвращение» Ремарка. Дядя Гена тоже читал, и ему, судя по всему, не мешал телевизор. На его тумбочке высилась целая стопка книжек, на туманно-синих корешках которых читалось: «Андре Нортон. Шедевры мировой фантастики». Читал он шедевры яростно, с треском переворачивая страницы и поводя головой из стороны в сторону. Иногда он недоверчиво хмыкал, обводил палату взором, вобравшим в себя завихрения далеких галактик, морщился от боли в раздробленном колене, и снова нырял в космическую глубину.
Вечером, когда телевизор все-таки умолк, окна, обращенные в глухую степь, стали черными зеркалами, и воцарилась вязкая тишина, пришла моя сестра. Она принесла еще горячую тушеную курицу в банке из-под майонеза. И расстроилась, когда я сказал, что мне нельзя есть, потому что завтра утром назначена операция. Она спросила, страшно ли мне. Я сказал, что просто немного волнуюсь. Мы посидели, поговорили о том, что операция пройдет легко. И она ушла, поцеловав меня в щеку. Я проводил взглядом ее нездоровую полную фигуру с чувством усталой жалости. Сестра сама болела, но пыталась ухаживать за мной.
Мне долго не спалось в тот вечер. Часов до одиннадцати я читал. Хотя в палате давно погасили свет, я взял настольную лампу с тумбочки дяди Гены, и в ее желтом теплом свете перелистывал страницы. В двенадцать в палату заглянула медсестра и заругалась на меня шепотом. Я выключил лампу, вышел в коридор, сел у стола медсестры и снова стал читать. Мимо проходили врачи в белых халатах и голубых медицинских костюмах. Мне было не по себе, я нервничал. Но читать мне тоже не хотелось. Крушение кайзеровской Германии не находило больше благодарного зрителя.
– У тебя же завтра операция, – сказал молодой невысокий врач, обутый в домашние шлепанцы и несущий в обеих руках стойки для капельниц, – Иди, спи.
– Успею еще отоспаться, – попытался я отшутиться, – Завтра, под наркозом.
– Вот как? – спросил он, и добавил озабоченно, – Сиди здесь, я сейчас приду.
Он вернулся через минуту, сел рядом со мной на диванчик.
– Я твой анестезиолог, – сказал он, – Буду тебе наркоз давать.
Я хотел сказать, что знаю, кто такой анестезиолог, но он меня перебил:
– С тобой беседовали об операции?
– Нет, – сказал я.
– Ну, тогда слушай, – он нахмурился, – Спать под наркозом ты не будешь. Я введу тебе лекарство в позвоночник, и ты не будешь чувствовать ничего ниже пояса. Будешь в сознании, понимаешь?
Я кивнул.
– Аллергия на что-нибудь есть? – спросил он.
– На пыльцу белой акации, – ответил я.
– Это вещество мы не используем, – он усмехнулся, – Волнуешься?
Я снова кивнул.
– Вот поэтому иди, спи. – он указал на дверь палаты, – Завтра ты должен себя хорошо чувствовать.
Я кивнул, улыбнулся и пошел спать. Простыня и подушка неприятно пахли чем-то дезинфицирующим.Утром симпатичная черноглазая медсестра принесла мне старый бритвенный станок и пачку лезвий «Нева». Велела побрить ногу.
– Всю ногу, от самой стопы, – сказала она, – И в паху тоже…
– А там-то зачем? – спросил я.
– Положено так. – строго объяснила она.
Я представил себя в больничном туалете, выбривающим собственную промежность, и решил: обойдутся, в этом месте пациент будет прост и натурален.
Сидя на кровати, я аккуратно вставил лезвие в станок и осторожно провел им по голени. Мягкие волосы сбривались легко. Я принялся обрабатывать ногу широкими малярскими движениями и основательно порезался в двух местах. Один порез был длиной сантиметров двадцать – уж не знаю, как я умудрился – из него по лодыжке стекали струйки крови.
– Промой спиртом, – посоветовал лейтенант милиции Витя, – Этим станком тут всех подряд бреют, наркоманов…
Я вытер кровь платком, подождал, пока порез перестанет кровить, и очень аккуратно добрил коленку и бедро.
– Позови Наташку, пусть тебе там побреет, – подмигнул из-за туманно-синей обложки фантастических шедевров дядя Гена.
Я посмотрел на него.
– Медсестру Наташкой зовут, что тебе бритву дала. – объяснил он, кивая в сторону коридора, – Красивая девка!
– Там брить не обязательно, – подал свой хриплый прерывающийся из-за привычки молчать голос дед Роман.
Мужики сдержанно заржали, каждый на своей кровати.
– А что, дед, – ехидно подмигнул почему-то мне Витя, – Не понравилось тебе, как Любка бреет?…
– Да, ну… – дед раздраженно махнул сухой морщинистой рукой.
Витя сопел, хрюкал и давился смехом.
– Она ему порезала… – выдал он залпом и снова затрясся в мелком хихиканье, – Ты проверь, дед – может, откромсала…
Дед Роман обиженно отвернул лицо к стене.
Я надел штаны, лег и попробовал читать Ремарка. Несколько раз перечитал один и тот же абзац. Не понял ни слова. Отложил книгу. В груди почему-то холодело от волнения.
Через несколько минут пришла медсестра Наташка. Она встала рядом с моей постелью, просвечивая сквозь халат здоровым стройным телом, строго посмотрела на меня и велела показать ногу. Я закатал штанину. Она провела пальцами по моей голени, проверяя, как я побрился.
– Порезался весь… – сказала она.
– Первый раз ногу брил, – попытался я пошутить.
Она почему-то тяжело вздохнула. Спросила, нет ли у меня аллергии на атропин. Я сказал, что не знаю.
– Не волнуйся, – сказала она, – все будет хорошо.
Она ушла и через минуту вернулась со шприцем.
После укола я почувствовал сонливость и сердцебиение.Мне велели раздеться догола, завернуться в простыню и лечь на холодную металлическую каталку. Потом повезли по длинному тусклому коридору, и я видел, как высоко под потолком проплывают слабо светящиеся стержни ртутных ламп. На поворотах каталка с глухим стуком задевала углы стен.
В удивительно небольшой операционной я перебрался на широкий белый стол, лег, вытянувшись во весь рост и с меня сдернули простыню. Я разглядывал громоздящуюся до потолка незнакомую аппаратуру, мертво блестящую матовыми черными поверхностями и глянцевыми серыми экранами.
Операционная медсестра, в марлевой повязке до самых глаз, разглядывала мою правую руку.
– Куда подкалываться-то будем? – спросила она кого-то за моей головой, – Вен нет.
– На левой посмотрите, – сказал я.
Я знал, что у меня очень неудобные вены для уколов. Они почему-то почти не выступают под кожей.
– А что, в левую не кололся? – неприязненно спросил незнакомый женский голос.
Я промолчал и даже обиделся, что меня приняли за наркомана.
– Хорошие у тебя венки, не слушай ее… – шепнула медсестра.
Нужно было ложиться на бок и подтягивать колени к подбородку. Анестезиолог в это время втыкал в мой позвоночник длинную иглу и вводил наркоз. Было не очень больно, но когда его рука чуть дрогнула, вся левая половина моего тела содрогнулась, как от удара током.
Жизнерадостный хирург, которого звали Евгений Евгеньевич, сказал:
– Скальпель, – и скрылся за белой занавеской, отделяющей от меня мою ногу.
– Вот тут режь, – подсказал зачем-то Евгению Евгеньевичу другой врач, которого я не видел.
Через полминуты они оба удивленно хмыкнули.
– Ничего себе, – присвистнул Евгений Евгеньевич.
– Ты что, спортсмен? – спросил он меня, и добавил тихо, – Вот это сустав…Медсестра повернула колесико капельницы, и я заснул.
Меня привезли в палату и две медсестры долго помогали перебраться на кровать. Потому что ниже пояса я ничего не чувствовал и не мог шевелить ногами.
Мужики в палате сочувственно и радостно улыбались мне, спрашивали про самочувствие. Я улыбался в ответ.
У меня забрали подушку, и велели мужикам следить, чтобы я не заснул. Я и сам боялся заснуть. В голову лезли какие-то слышанные в детстве истории, как «один мальчик уснул после операции и умер». Поэтому я болтал с мужиками и слушал ту ерунду, которую бубнил телевизор.
Первым, что я стал ощущать ниже пояса, был мочевой пузырь. Казалось, он сейчас лопнет. Меня отговаривали идти в туалет, и дядя Гена даже предлагал мне свою бутылку из-под кефира, чтобы помочиться. Но я был горд, выпросил у Вити костыли и кое-как, на ватных ногах, опираясь плечом о стену, добрался до туалета. Все замки, которые некогда имели место на внутренних сторонах дверей, в туалетных кабинках, были аккуратно сорваны. Это также было связано с одной больничной легендой – как «один мужик заперся в кабинке, снял штаны, сел на унитаз и потерял сознание». Через несколько часов, не приходя в сознание и не надев штанов, этот человек умер. Потому что всем, кто дергал дверь кабинки, не приходило в голову, что на унитазе может кто-то умирать.
В больнице все истории были так или иначе связаны со смертью. И было даже непонятно, какие из этих историй смешные, а над какими надо задуматься.
Я старался не задумываться над последней, про смерть на унитазе. Я в данный момент тоже сидел на унитазе, и мне было плохо. Это «плохо» выяснилось как-то внезапно, когда я еще стоял. Навалилась такая слабость, что я неуклюже развернулся, опуская тело трясущимися от напряжения руками, и сел на воняющий хлоркой холодный фаянс. Взгляд сам собой стремился к полу и хотелось закрыть глаза. Внезапно, в какой-то момент просветления я осознал, насколько близок к обмороку, и насколько далека от меня моя палата, с такой мягкой уютной постелью и бутылками из-под кефира, в которые можно легко мочиться…
Легко… Я хотел, чтобы это было легко. Но как я ни тужился из глубины своего полуобморока, из меня не вытекало ни капли. В глазах снова посветлело и я подумал: «Мало того, что я писаю сидя, у меня это еще и не получается». Тут же захотелось мелко хихикать, хотя в груди все тряслось от слабости и тревоги.
Не знаю, чем бы закончился мой туалетный героизм, но дверь вдруг распахнулась с громким стуком. За ней оказался Миша из моей палаты.
– Ты не помер? – спросил он, – Уж минут сорок, как ушел.
– Чего? – спросил я.
Видимо, что-то случилось со временем.
– Ты не сможешь сейчас, – объяснил Миша, – Мышцы там, внутри, еще парализованы.
Я принялся сидя натягивать штаны. Потом попытался встать.
– Тебе помочь? – он протянул свою целую руку.
– Не надо, – мне хотелось быть в тот день героем…
Я не позволил себе помогать, но Миша шел рядом и немного сзади. Я дошел до палаты и рухнул на кровать. Мужики сочувственно посмотрели на меня.
– Что-то ты пятнами пошел, – сказал Витя.
– Бутылку дать? – спросил дядя Гена.
А Миша принялся долго и громко рассказывать о своем опыте посещения туалета после операции. Ему, как выяснилось, было сложнее – он пытался сходить по-большому.
Я слушал их, что-то отвечал, и понимал, что засыпаю. И еще у меня зверски чесалось лицо, особенно нос.
– Сейчас можно спать? – спросил я, не понимая, почему в палате так тихо.
– Спи, – ответил дядя Гена растерянным голосом.
Время явно куда-то исчезало.Потом я открыл глаза и увидел Наташку. Она сидела на краю постели и смущенно улыбалась.
– Ты чего так спишь? – спросила она. – Я тебя разбудить не могу, – и снова улыбнулась.
Я сел и взял ее за руки. Прижался лицом к ее лицу. Неудержимая, текучая нежность переполняла меня. А воздух вокруг был наполнен сумрачно-серебристым мерцанием, и лишен объема.
Я целовал ее и спрашивал:
– Ты меня любишь? Ты меня любишь? Это правда?
– Конечно, люблю, – отвечала она, удивленно улыбаясь.
Потом Наташки уже не было, а была сестра. Я целовал ее лицо, и что-то говорил, но уже сам не мог понять своих слов. Я сознавал, что получается смешно, и смеялся. Сестра улыбалась настороженно и смущенно. Я запомнил ее лицо, как неподвижную, медленно выцветающую фотографию, к которой тянулся как бы руками, потому что у меня не было рук, и которая оказывалась лицом Наташки…Темноту нарушил крик. Хриплый женский визг-вой, на пределе срываемых связок, долгий и стремительный, прорывающийся ко мне. Я слышал его, но не думал о нем, потому что я вообще не думал. Внутри меня было тихо. Невозможно было определить, где начинается это внутри, и где я слышу крик. Он умолк вспышкой грязно-желтого света, и темнота снова была.
Ничего не было. Меня не было. Была тьма. Женский вой коротко вспыхнул, и его бледно-дрожащее сияние ударило, и я увидел кости своих челюстей, как силуэт во тьме. Это была сестра, я узнал голос. И в этот раз она попала в меня.
Тьма снова была, но что-то уже нарушилось, и появилась разница между мною и остальным. Я хотел тишины, и тишина растворяла.
Невозможно сказать, как долго это повторялось, потому что, когда не думаешь – невозможно считать.
– Валя! – крикнула мне сестра, глухо и устало, – Валя, живи!
Я ощущал только форму слов. Смысла не существовало.
– Валя, живи! – кричала она.
И неизвестно, было ли это сказано однажды или повторялось много раз.
Я согласился. Тьма стала трехмерной, отодвинулась и стала лицом Наташки. Она смотрела на меня.
И появился голос, приказавший:
– Дыши! Валя, дыши!
Сначала это был голос сестры, потом Наташки. Но я понял, что это был чужой голос, хотя на самом деле он был мне роднее всех других.
Это повторялось много раз. И, повинуясь, я, наконец, вздохнул – увидел, как призрачные ребра расходятся дугами в высоту, легкие наполняются, будто мехи водой, а голова на гибком прозрачном позвоночнике откидывается назад.
– Валя, дыши! – снова приказал голос, и покоя уже не было.
Я вдруг ощутил свое тело – моя голова моталась по подушке, потому что кто-то сильно бил меня по щекам.
– Дыши! – приказал голос.
Я хрипло и долго вздохнул, прогнув спину и запрокидывая подбородок.
– Дыши! – снова требовал голос.
Но я не дышал – просто не хотел. Меня еще били по щекам, но удары становились все слабее и затихли в отдалении. Я еще пару раз честно попытался выполнить приказ дышать, который навязчиво повторялся. Но, не ощущая тела, дышать было тяжело и я перестал. Совсем.
Было мгновение, в котором я вдруг открыл глаза и видел над собой в голубом мертвом свете незнакомых людей в белом. Они двигались непонятно и суетливо. Мою голову повернули вбок. Кто-то сказал:
– Адреналин! Быстро!
И я увидел, как в плечо втыкается игла шприца, и даже ощутил боль.
– Валя, дыши! – истерически закричал голос из обступающей меня тьмы.
– Он опять уходит… давайте… – глухо пробубнили в отдаляющемся облаке мертвого света.– Где я? – спросил я испуганно, глядя на расплывчатый желтый свет, льющийся из-за стеклянной перегородки, рядом с которой я лежал.
Я начал вставать, упираясь в мягкую поверхность непослушными руками, и за мной потянулись гибкие блестящие трубочки. Они были везде – на руках, на лице, даже между ног.
– Что это? – спросил я и принялся брезгливо выдергивать их из тела.
Что-то побежало струйкой на пол. Что-то звякнуло. Послышались быстрые шаги.
В поле зрения возник очкастый парень в белом халате и темных брюках.
– Валентин, ты в реанимации! Успокойся! – попросил он твердо и настойчиво.
– Вытащи это! – потребовал я и указал на оставшиеся во мне трубки.
– Мне не хочется этого делать, – объяснил парень, – Потом опять вставлять придется.
Я попытался встать на ноги. В колене что-то жутко и влажно затрещало.
– Лежи! – парень бросился ко мне.
Я понял, что сил встать у меня не хватит, и лег. Он принялся подбирать с пола все, что я вытащил из себя.
– Если ты думаешь, что мне это удовольствие доставляет, – говорил он, – Ты ошибаешься…Как ни странно, несколько дней, проведенных в реанимации, были, пожалуй, самым спокойным и безмятежным временем моей жизни. Мне ставили капельницы с демидролом, и большую часть дня и ночи я спал. Иногда просыпался, чтобы немного подумать о чем-нибудь и снова заснуть. Не нужно было ни есть, ни ходить в туалет – катетер и внутривенные вливания глюкозы делали свое дело.
Часто приходили врачи и расспрашивали меня о самочувствии. У меня была амнезия и поэтому я почти никого из них не мог вспомнить. Они говорили, что у меня была реакция на какой-то из компонентов наркоза. Но молоденькие медсестры фыркали, когда слышали это и потом, шепотом, рассказывали мне, что во всем виноват анестезиолог, у которого это уже третий случай в году.
Мне казалось это неважным. Я знал, почему я стал умирать – потому что сам этого хотел. Для меня лишь было загадкой, почему я выжил, и что этот факт означает. И еще мои воспоминания постоянно вертелись вокруг голоса, который я слышал там, в темноте. Я даже спрашивал у медсестер, не они ли меня звали тогда. Но они улыбались и говорили «нет».Через три дня я оклемался настолько, что было решено перевести меня в общую палату. (Я уже мог самостоятельно пить воду и пользоваться уткой) Операцию по переводу поручили двум санитаркам, суетливым худеньким женщинам лет сорока.
Одна из них дала мне простыню и велела закутаться в нее, потому что под одеялом я был голым, как и все пациенты реанимации. Предполагалось, что мне выдадут каталку, на которой я и поеду до самой палаты. Каталка нашлась, но доехал я с помощью тетенек-санитарок только до лестничной площадки. Лифта в этом здании не было, и операции по подъему и спуску больных с этажа на этаж выполняли парни-охранники, что сидели внизу на вахте. Парней долго искали, и я уже начал мерзнуть в больничном коридоре, на железной каталке, в одной тонкой простыне. Минут через двадцать недовольные санитарки принесли мне костыли.
– Ты аккуратненько, потихоньку, – сказали они мне, – А мы тебя поддержим.
Когда я встал на костыли, с меня свалилась простыня. И я замер, стоя голышом посреди лестничной площадки. Я ждал, когда мне подадут простыню. Но санитарка, которая стояла рядом, почему-то этого не делала.
– Ну, ты его оденешь или как? – недовольно спросила другая.