Американская дырка Крусанов Павел
Сычевку; а там – по Минской трассе до Великих Лук.
На перекрестье дорог у села Новоспасское заметили указатель, который два дня назад по пути из Ельни второпях проскочили. Указатель извещал, что, повернув налево, пытливый путник попадет в музей-усадьбу Глинки. Я был ленив, но любопытен, а Капа вовсе без культуры извелась и жаждала припасть к истокам.
Мы свернули.
Усадьба была что надо – в два этажа, с осененным родовым гербом фронтоном и парой симметричных флигельков. Нам выдали из сундука тряпичные бахилы, и мы, повязав их поверх сандалий, ведомые благоухающей недорогим парфюмом провожатой, начали осмотр.
Что сказать – в былое время господа здесь жили широко. Усадьба
Мусоргского рядом с этим барством – сиротский дом, убежище анахорета.
Столовая с сервированным фарфором обеденным столом. Портреты на стенах в гостиной. Кабинет с роялем и двумя шандалами на крышке.
Личные вещи гения. Оказывается, он неплохо рисовал. Гипсовую маску с композитора сняли еще при жизни.
– А вот и сам Михал Иваныч, – сказала благоухающая смотрительница возле миниатюрного изваяния. – Заметьте – в натуральную величину. Он у нас был маленький – метр пятьдесят два, но, как известно, многие великие не могли похвастать ростом.
Маленький он у них был! Коза музейная, хранительница двухсотлетней пыли!..
Во втором этаже была просторная детская с игрушками и комната, поделенная надвое частой сеткой, за которой свиристели штук двадцать голосистых птах. Здесь композитор развивалвострил свой безупречный слух. С этой же целью, должно быть, выучил девять языков.
Вокруг дома раскинулся ландшафтный парк с вековыми дубами, липами и березами. Рядом – каскад прудов с фонтаном.
На отшибе, прикрытый небольшим срубом, бил чистый ключ – святой источник. В России так заведено: каждый третий родник тут – святой источник. Но этот и впрямь был благодатный – возле него по утоптанной дорожке полз, растопыря черные усы, крупный ивовый толстяк. Отличный экземпляр! Уж он-то не останется без дела – я давно задумал из особым образом расправленных усачей повторить матиссовский “Танец”. Конечно, в ином масштабе и не в сине-зелено-красной гамме, но в целом сохраняя пластику кружения.
Корпулентные ивовые толстяки подходили для этой цели как нельзя лучше.
Попили из ладони. Я знал, что родниковая вода бывает вкусной, а
Капа, городская детка, этому открытию изрядно удивилась.
За Дорогобужем свернули направо, снова переехали Днепр и по приличному асфальту довольно скоро и без приключений добрались до
Вязьмы.
Капа сказала, что проголодалась. Я сказал: херня, для того нам и даны чувства, чтобы их испытывать, – в том числе и чувство голода.
Капа надулась. Я подумал про нее, что Капа такой специальный человек, который отказался от событий, потому что однажды решил – если допустить в своей жизни приятные происшествия, вместе с ними непременно пролезут и дурные. Поэтому она позволяет другим решать за нее. Поэтому она и отправилась со мной в это странствие. Когда мы вернемся в СПб, как объяснить ей, что пестринка кончилась?
По лугам вдоль дороги бродили коровы. Бык с кольцом в носу посмотрел на “сузучку” пытливым взглядом – не покрыть ли?
За мостом через Вазузу свернули на проселок и, прокатившись краем поля по коровьим лепешкам, врезались в заросли ольхи. За ними открылся прибрежный низменный лужок, где мы и решили ставить палатку.
Впервые за время наших скитаний ночью мы расползлись по наглухо застегнутым спальникам.
День шестой.
Проснувшись, понял, что безделье больше не радует меня, что мир, в который я сбежал, вывалил меня обратно в мир, который я покинул, как плод из матки. Но почему это случилось? В чем причина?
Едва успели попить чаю, как на небо наползли грозовые тучи. В целом получилось красиво: на западе – зловещий свинец, на востоке – жидкое золото солнца. Величественная панорама – в духе героического романтизма, всякий миг готового на жертву.
Когда выезжали на большак, полыхнула первая молния и почти тут же, без задержки, ударил сухой оглушительный гром. Показалось даже, будто “сузучка” присела под упругой воздушной волной. Сегодня был мой день рождения, и Бог подарил мне гром и молнию.
Сказал это Капе. Та ахнула:
– Что же ты молчал, мерзавец? – и полезла целоваться.
Дело шло к расставанию, и меня ее ласки уже тяготили. Тем более – дорога была мокрой, стекло заливало так, что дворники едва справлялись, и над головой раскалывалось небо. Чуть не послал ее к черту. Я снова был в порядке. Ревность угасла во мне. Жест отчаяния, исчерпав себя, сделался вычурным.
Вазуза за Сычевкой была уже совсем другая – в такой и утонуть не стыдно.
Гроза понемногу утихла, гром стал раскатистым и отдалился. А вскоре вновь блеснуло солнце.
Над асфальтом курился пар. Вдоль дороги по обочинам стаями сидели какие-то черные птицы – не то грачи, не то галки. В детстве знал, кто из них кто, а теперь уже не вспомнить. В детстве вообще понятно, как устроен мир, – откуда взялись земля и солнце, сколько спичечных головок нужно соскоблить в поджигусамопал, где готовят самый вкусный молочный коктейль и почему летает самолет, хотя он тяжелее воздуха. А с годами все только запутывается.
Когда машина приближалась, галкиграчи взлетали и всей бандой меняли место. Внезапно одна птица рванулась к нам, ударила в лобовое стекло и исчезла, оставив в щетке дворника смоляное перо – зловещую черную метку. Это произошло так быстро, что Капа (а вестник шлепнулся о стекло с ее стороны) успела лишь бессознательно вскинуть к лицу руку. У меня в груди лопнул горячий адреналиновый пузырь, однако делать что-то было уже поздно. Птица явно должна была покалечиться – я посмотрел в зеркало заднего вида, но на дороге было пусто.
Капа с опозданием охнула и принялась скорбеть, мол, какие мы изверги – угробили небесную тварь, которая не сеет, не пашет… На этот раз я не удержался и послал ее к черту. Тот, кажется, услышал – глотнув из бутылки воды, Капа поперхнулась и закашлялась так, что из глаз покатились слезы. Я даже остановил машину и крепко дал Капе по спине.
Потом дважды переехали Волгу. Вид великой русской реки отвлек Капу от обрушившихся на нее переживаний. Волга – волглый – влага… Ока – аква… Такой этимологический ряд. Поговорили об этом. Заодно решили проблему лавки – это место, где свершается английская любовь.
Гроза давно осталась позади, но небо тем не менее имело дикий вид – кругом по горизонту оно было выложено плотными, клубящимися агатово-лиловыми тучами, а над нами висела точно по циркулю выведенная гигантская голубая блямба – этакий глаз бури, словно мы угодили в самый центр какого-то кромешного циклона. Такое же живое небо, но непосредственно над головой, я видел в ноябре, когда в окно
“Танатоса” влетела шаровая молния.
В Великих Луках поначалу хотели заглянуть в уже известную нам
“Расстегайную”, но потом в целях расширения кругозора решили поискать что-нибудь новенькое. Недалеко от набережной Ловати наткнулись на блинную. Оказалась ничего себе, вполне человеческая.
Гроза, птица, чудовищное небо – если это не знаки, то что же? А если знаки – как их толковать? Капитан, будь он неладен, в миг просек бы.
– Куда ты гонишь так? – спросила Капа.
Я посмотрел на спидометр – 155. Сегодня я хотел проехать как можно больше, чтобы завтра одним рывком вернуться в СПб. Но все-таки немного сбавил.
В Порхове остановились размять ноги. Капа пошла за мороженым. Если по совести, без личного, она была красивая – стройная и протяжная, как гриб на тонкой ножке. Себе Капа взяла “пьяную вишню”, а мне сливочное с орехами. Вокруг мороженого, как вокруг всякой хорошо сделанной вещи, витало вожделение, приглашающее его хотеть.
Прогулялись по рынку, где Капа приласкала облезлого кота, угодливо выгнувшего под ее рукой спину, – за эту изворотливость ему дали полизать кусочек “пьяной вишни”. Лоточники сворачивались – дело шло к вечеру, – нам тоже надо было спешить. Голубая блямба по-прежнему висела над самыми нашими головами, а окоем по кругу был темен и страшен, как будто буря неслась одним с нами маршрутом, подстроив под нас свой небесный шаг. Как и положено в центре урагана, вокруг царил гробовой штиль.
За Боровичами, свернув в сторону Киевской трассы, дал по газам – дорога была пуста до самого мглистого горизонта.
Капа болтала чепуху, мол, что за лохотрон – на Барочной улице, где она живет, нет ни одного барочного дома. Я сказал, что Барочная улица не имеет никакого отношения к барокко, а имя свое получила по питейному дому, называемому “Барка”. Капа очень удивилась. Что мне делать с тобой, простая душа? Как объясниться в своей нелюбви? Эх, сдать бы тебя, как пустую бутылку, в жертвоприемник американского черта, куда я сдал уже первую в этом сезоне зернистую жужелицу, и дело с концом. Ведь говорил же Капитан: осталась малость – закрепляющая жертва…
Впереди в облаке пыли с проселка на дорогу вывернул потрепанный грузовик с вихляющим прицепом. Ехал он как-то кривенько, дребезжа на всю Псковскую губернию. Не снижая скорости, я врубил левый поворотник и загодя пошел на обгон.
“Сузучка” уже поравнялась с грохочущим прицепом грузовика, когда тот, разгоняясь, тоже сдал влево, вытесняя меня со встречной полосы на обочину. Мудила водитель либо не видел нас, либо был пьян и куражился, сволочь. Давя на гудок, я посмотрел в боковое зеркало грузовика и открыл рот – черт! – за рулем сидел карикатурный крючконосый дядя Сэм в звездно-полосатом цилиндре… Не может быть. Я поморгал и снова посмотрел – покачивая головой, как будто что-то напевая в эспаньолку, в грузовике крутил баранку Капитан. Бред какой-то… Мотнув головой, я взглянул еще раз – в зеркале, шевеля усами и жамкая пустоту серпами-жвалами, таращил фасеточные зенки невиданный карабус…
Левые колеса “сузучки” уже расшвыривали гравий с обочины, как тут я увидел, что впереди дорога перед мостом сужается, и машина несется прямо на столб ограждения. Адреналин вновь ошпарил меня изнутри, и я до предела вдавил в пол педаль тормоза.
Поздно. Глухой удар, и “сузучка”, сбив залитый в цемент железный столб, полетела в реку.
Чудовищная вспышка – тьма – новая вспышка… Мы очутились с Капой под водой, в просвеченной косыми лучами зеленовато-бурой толще. Капа была в белом платье, ее волосы и руки парили медленно и красиво. Она смотрела мне в глаза. Ноги не чувствовали дна и опереться было решительно не на что. Течение несло нас почему-то в разные стороны.
“Я не прощаюсь, – сказала Капа и улыбнулась. – Просто мы больше никогда не увидимся”. Меня не удивило ни ее белое платье, ни то, что она разговаривает под водой. Кругом метались, взблескивая чешуей, серебряные рыбы. Нас разносило все дальше и дальше друг от друга, и в промежутке, снизу, между нами разрасталось сияние. Я вгляделся.
Ничего определенного я не увидел – сполохи, чудесный свет, блистающие грани. Не увидел, но знал – это Империя, Россия, Рим в снегу. Некоторое время Капа еще стояла перед моими глазами в виде удаляющегося размытого светлого пятна, а потом время остановилось по-настоящему.
Глава одиннадцатая. РИМ В СНЕГУ
“Где моя черная жужелица?” – как позже призналась медсестра, это был первый вопрос, который я задал ей, придя в себя. Она даже решила, что я брежу. Но я не бредил – я просто включился. Включился и вспомнил. А потом опять выключился. А потом включился уже окончательно.
Голова моя была в бинтах, грудь, левая рука и правая нога – в гипсе.
У изголовья стоял штатив с капельницей, и в сгибе локтя правой руки торчала игла, прилепленная пластырем. Если бы не ремень безопасности, сломавший мне ключицу и несколько ребер, я был бы покойником. Да и головой я звезданулся в левую стойку довольно удачно – череп треснул, но не раскололся, не потек желтыми извилинами, которыми я делал комплименты Оле. Это я тоже узнал от медсестры псковской больницы, улыбчивой девчонки с мелированными волосами, наряженной в прелестный голубой халатик – короткий, приталенный и стерильный. Именно такие девки задом наперед летают на свинье над ночным Изборском.
– Олеся, – к голубому карману у медсестры был пришпилен бейдж, – разве мы не утонули?
– Утонули? – Олеся улыбнулась. – Вы в Коломенку упали, а там воды – вот по сюда. – Она провела ладонью по обрезу голубого подола, оканчивающегося сантиметров на двадцать выше загорелых коленок.
Я вспомнил свои подводные видения и Капу в белом платье. В машине она была в джинсах, а тут – платье…
– А Капа? – спросил я. – Со мной была Капа.
Медсестра Олеся посмотрела на меня растерянно и с опаской.
– Я говорила вам – она разбилась.
– Сильнее, чем я?
– Насмерть. Рассказывали, вы весь были в ее крови. Да и сами четыре дня в сознание не приходили. Я говорила – вы не помните? Вы плакали еще…
Я не помнил. Должно быть, это случилось между двумя включениями.
Тогда все было как в тумане, как в густом, осевшем на землю облаке.
Боже мой! И без того я чувствовал себя хреново, а тут… Тело было набито углями и сложено как-то не так – перекручено, что ли, как, отжимая, перекручивают полотенце, – где-то невыносимо жгло, где-то давило, где-то тянуло и кололо. Так плохо бывает, когда отпускает наркоз. У меня болело все – голова, нога, ключица, ребра и что-то невещественное внутри, то, что, бывает, не дает покоя, тревожит и свербит с похмелья. Может быть, личинка-душа?
Боль, накладываясь одна на другую, не суммировалась, не умножалась, а странным образом одна другую поглощала, как в УК больший срок поглощает меньший, при этом оставшаяся большая боль, способная убить, сосредоточься она в одном месте, распылялась, рассеивалась гнетущим фоном по всему телу и по тому невещественному, что, возможно, было во мне чужим телом. И так, рассеиваясь, она позволяла мне скрипеть дальше. Возможно, я до сих пор был жив лишь потому, что сама смерть жалела меня, видя, как изнурили меня страдания.
Я закрыл глаза. Я не хотел ни думать, ни чувствовать. Всему во мне было больно. Как же так? Выходит, я – непредумышленный убийца?
Немудрено, что в первый раз об этом я забыл – ведь это же невыносимо помнить. Как с этим жить?
Я открыл глаза.
Жить с этим, оказалось, можно. Жизнь – сущий ад, вот и лижи свою сковородку.
Но что-то мучило меня еще, что-то тревожило, что-то появилось во мне такое, чего прежде не было, что до сегодняшнего дня либо отсутствовало, либо вело себя смирно, не вызывая подозрений относительно собственного наличия.
В руке медсестра Олеся держала небольшой поднос, на котором чуть колыхался стакан с водой и глянцевая оранжевая пилюля. Поставив поднос на тумбочку, она надавила какой-то рычажок в моей кровати, после чего та медленно, однако все же отдаваясь кинжальными уколами в сломанных ребрах, приподняла изголовье. Теперь я как бы лежал полусидя. Или наоборот.
Я огляделся с нового ракурса: непонятно из каких соображений начальство псковской больницы пожаловало мне отдельную палату с телевизором – именно о такой мечтает разбитый хворями обыватель.
Право, я не заслужил. Пульт лежал рядом с подносом на тумбочке, но воспользоваться им в больную голову мне пока не приходило. Ну то есть не приходило за все утро, что я пребывал в относительно полноценном сознании.
– Выпейте, это обезболивающее, – улыбнулась Олеся.
– Во мне болит частица Бога, – признался я и осторожно, чтобы не потревожить торчащую из вены иглу, взял пилюлю. – Поможет?
– Непременно, – легкомысленно заверила милосердная сестра.
Я положил оранжевую глазурованную штучку в рот и запил водой. Пилюля гладко проскочила в пищевод и шлепнулась на дно порожнего желудка. И тут я понял. Понял, что вызывало во мне ту добавочную тревогу, которой я не мог найти причину, – я знал об Олесе все, хотя прежде не только не был с ней знаком, но даже никогда ее не видел. А если бы и видел, это ровным счетом ничего б не прояснило – я знал не только прошлое Олеси, я знал все ее будущее.
Мать родила Олесю от испуга – она ждала мальчика, но у акушера в роддоме были такие волосатые уши и такой сизый нос, что родилась девочка. Связь между этими явлениями на первый взгляд четко не прослеживалась, но она определенно была и все случилось именно так.
Задуманная мальчиком, Олеся полдетства играла в машинки, сажая кукол в кроватки и устраивая аварии со взрывами. Но потом она смирилась, сама стала заплетать себе косички и, насмотревшись сериалов, решила после школы пойти в актрисы. В театральном она завалила туры, плохо прочитав Надсона и не сумев изобразить ящерицу, но зато ее успел опылить пролетавший мимо студент четвертого курса. Вернувшись обратно в Псков, Олеся сделала аборт и поступила в медицинское училище. Сейчас у нее как раз была практика и она попросилась в мою палату, потому что я побывал в аварии, а ей в жизни не хватало именно этого. Но Олеся переживала зря – жизнь ее только начиналась.
Через полтора года она выйдет замуж за боксера, с которым познакомится в поликлинике, куда тот придет делать витаминные уколы.
Она родит ему двух круглоголовых сыновей и научит их играть в машинки, устраивая аварии со взрывами. Какое-то время, пока не привыкнет, она будет любить боксера, но так никогда и не сходит ни на один его бой – ей неприятна будет сама мысль о том, что придется смотреть на мужа, которого бьют по голове, взбалтывая ему мозг, как в маслобойке – масло. А потом она встретит опылившего ее студента, который к тому времени станет дважды разведенным комедиантом и будет играть роль Артемона в “Золотом ключике”, – этот спектакль привезет в Псков на гастроли Петербургский ТЮЗ, и Олеся поведет на него своих сыновей. На этот раз она полюбит Артемона взаимно, но муж-боксер заподозрит своим взбитым мозгом неладное и начистит комедианту морду. Тогда влюбленная Олеся вместе с влюбленным Артемоном устроят боксеру автомобильную аварию со взрывом. Боксер погибнет, но дело раскроется, и любовников посадят в тюрьму, откуда Олеся выйдет досрочно, как мать двух несовершеннолетних круглоголовых детей.
Однако сыновья не захотят жить вместе с убийцей их отца, и тогда
Олеся завербуется медсестрой в госпиталь русского Красного Креста, который отправится в воюющий сам с собой Заир. Там она станет любимой женой одного из местных царьков, наряженного в красивую леопардовую шкуру, воплощающую в себе национальную идею, и пристрастится гонять по саванне и хлопковым полям на трофейном
“дефендере” (почему трофейный? кто кого победил?). Ночью она будет воображать себя бумагой, на которую ложится типографская краска, и надеяться, что таким образом возникнет какой-то новый текст. Но текст выйдет старый – она родит царьку черную принцессу с белыми волосами и во время ритуальных автомобильных гонок по случаю зимнего солнцестояния попадет в смертельную аварию со взрывом. Такие дела.
Медсестра стояла и смотрела, как мой организм усваивает оранжевую пилюлю.
– Ничего, – сказал я. – Бог с ним, с театральным. У вас жизнь будет, как в кино.
Олесина улыбка замерла в растерянном полуоскале, но тут дверь отворилась, и в палату вошел доктор. Бейдж на его халате извещал, что зовут его Сольницев.
О, это был интересный господин! Нейрохирург по профессии, на досуге он конструировал лучевые пушки для лечения нервной системы и разных психических аномалий, но беда была в том, что луч по пути к очагу расстройства убивал все здоровые ткани. Сейчас доктор изобретал фильтры, которые снимали бы негативные свойства луча и делали его пригодным для пользования больных, при этом их не калеча. Разработки требовали серьезных финансовых вложений – а где их взять? Сейчас деньги взять было решительно негде. Но судьба ему улыбнется. Однажды к нему придет один новорусский татарин и скажет, что не может работать, потому что его брат сошел с ума, зарылся под землю и, точно крот, принялся копать норы, которые так и копал, пока не умер.
Лужайка перед особняком миллионера до сих пор усеяна большими, с автомобиль, кротовьими отвалами. А теперь и у сестры дело идет к тому же. Если бы ее удалось вылечить – так, чтобы она снова стала здоровой, – тогда бы он смог спокойно делать дела и зарабатывать деньги. Доктор Сольницев предложит миллионеру стать спонсором своих лучевых пушек и пообещает осмотреть его сестру, но при условии, что две эти вещи никак не будут между собой связаны. На том и порешат.
Сестра миллионера окажется красивой умной девушкой с табачными глазами, которую Сольницев полюбит, и она его полюбит тоже.
Приставлять к ее милой головке лучевую пушку покажется доктору немыслимым – вместо этого он будет ее целовать, сделает девушке ребенка и в конце концов на ней женится. Как выяснится, именно это лекарство и было ей необходимо. В результате миллионер снова займется делами и заработает столько денег, что их, должно быть, хватит не только на все проекты доктора Сольницева, но и на все проекты его правнуков, однако новорусский татарин будет строго держаться уговора. Пусть и медленнее, чем холостяком, но доктор все же разработает отличную серию фильтров для своих пушек – будут там, среди прочих, и такие, которые смогут вызывать смех, ощущение сытости, сексуальное влечение и непреодолимое желание выболтать тайну. На предпоследнем фильтре доктору удастся прилично заработать, так что он отдаст шурину все долги.
– Как себя чувствуете? – спросил доктор.
– Скверно. – Мне вспомнилась Капа и ее счастливый визг в холодной
Шелони – в горле тут же вырос сухой ком. – Ведь я невольно убил человека.
– Это для исповеди. – Доктор сложил на груди руки. – Как вы себя чувствуете в медицинском смысле?
– В медицинском – немного лучше. Готов даже что-нибудь съесть для питания тела. – Я и впрямь внезапно почувствовал голод. – Вы, между прочим, не переживайте – с лучевыми пушками у вас все получится.
Кажется, я озадачил доктора своей осведомленностью. Он выразительно посмотрел на медсестру Олесю, решив, должно быть, что это она разболтала мне про пушки, после чего склонился надо мной, полулежачим, и, как Вию, разводя пальцами веки, заглянул сначала в один глаз, потом в другой.
– Какой сейчас год – помните? – поинтересовался эскулап.
– Две тысячи одиннадцатый, – удивился я.
– Верно, – в свою очередь удивился доктор. – Ну что же, кризис позади – дело идет на поправку. Распорядитесь, Олеся, чтобы нашего больного накормили, и снимите капельницу.
Олеся кивнула, выдернула из моей вены иглу, проложила сгиб локтя ваткой и выпорхнула из палаты, как голубой мотылек, – на кой черт ей сдастся этот Заир с его пятнистой национальной идеей? Летала бы здесь задом наперед на свинье и бед не знала.
Потом мы недолго поговорили с доктором – болит ли голова, в каком месте, как именно и что мне известно про лучевые пушки – после чего он тоже удалился. Разумеется, про пушки я ему больше не сказал ни слова – если человек узнает свое будущее, то настоящее станет для него прошлым, которое только представляется не до конца сбывшимся.
Жизнь при жизни сделается как бы загробной – нам это надо?
В ожидании еды делать было решительно нечего. Некоторое время я размышлял о своей новой способности, находя ее забавной, потом осторожно (каждое движение и каждый вздох отдавались в сломанных ребрах) взял с тумбочки пульт и включил телевизор. Впрочем, труд этот дался сравнительно легко (подействовала оранжевая пилюля?), но то, что на меня обрушилось с экрана…
Шла какая-то новостная программа – мир клубился, скрежетал, как-то косо и нелепо кренился на бок, в нем происходило черт знает что. На европейских биржах золото стремительно дешевело – откуда-то
(известно откуда) просочились слухи о скором притоке презренного металла на рынок из русской сверхглубокой скважины, и в ожидании обвала все спешили избавиться от скопленного злата, пока за него еще давали хоть какую-то цену. (Не Капитан ли – либо другие осведомленные русские финансисты, возможно, спонсировавшие проект
“Другой председатель”, – скупал бросовое золото через подставные банки?) Товары, напротив, дорожали – конфигурация устойчивой модели товарно-денежных отношений разваливалась на глазах, а следом, точно бусы с разорванной нитки, рассыпа2лся и построенный по этой модели мир, в одночасье становясь злым, опасным и слабым. Но это было сущей ерундой в сравнении с тем, что творилось за океаном.
Техас заявил о выходе из Союза Американских Штатов. Луизиана, Южная
Каролина, Арканзас, Джорджия, Алабама, Миссисипи и Флорида опубликовали совместную декларацию о независимости и создании нового государства на конфедеративной основе. Калифорнийский лидер латиносов Хуан Пансо призвал жителей штата к референдуму по поводу досрочных перевыборов губернатора и одновременно – к гражданскому неповиновению, вооруженному восстанию и присоединению штата
Калифорния к Мексике. Вместе с тем в северных штатах на скот напал мор, а посевы зерновых пожрала невесть откуда взявшаяся саранча – федеральное правительство, фактически уже неспособное управлять страной, попросило у мирового сообщества гуманитарную помощь. Россия и Великая Британия изъявили готовность ее предоставить. Однако после неудачной, с сотнями трупов, попытки спецназа федералов захватить телецентр в бунтующей Атланте, гражданской войны было, видимо, уже не избежать… В завершение блока зарубежных новостей показали статую
Свободы, светоч в руке которой был обернут в траурный флер.
Ну вот, стоит только на миг отвлечься, и картина мироздания катастрофически меняется. Значит ли это, что некто получил закрепляющую жертву, или просто янки в Миннесоте забурились на глубину, где их подстерегло смешенье языков? И если дело в жертве, то кто тот жрец у окровавленного алтаря? Хотя с последним все как раз предельно ясно…
Я закатил глаза и тихо взвыл.
Что ж, связь подобных явлений превозмогает наше понимание, но Капа в любом случае останется на моей совести.
Тут дверь опять отворилась, и в палату вошел худощавый, наголо стриженный мужчина, совершенно не похожий на обещанный обед. Или полдник – я не совсем ясно понимал, который теперь час, – видно, просто не достиг возраста, когда ход времени ощущается болезненно и остро. Хотя, казалось бы, пора…
– Здравствуйте. Следователь Взбрыкин, – сказал гость.
Разумеется, за миг до того, как он представился, я все уже о нем знал.
В юности он был изобретателем и умел противопоставлять энергию явления самому явлению – в результате из-под его рук выходила то сушилка, работающая за счет дождя, то обогреватель, заряжающийся от мороза, то накопитель, приводимый в действие силой потерь. Однако в
Дедовичах, где он родился и жил, такие вещи не очень ценились, и тогда Взбрыкин, отказавшись от услуг поставщика деталей для своих изобретений, работавшего мусорщиком, ушел в армию, где оснастил казарму кондиционером, действующим за счет спертого воздуха.
Впрочем, это не спасло его от курса молодого бойца, и ему все равно пришлось хоронить окурки и чистить зубной щеткой сортир. После армии
Взбрыкин поступил в школу милиции, а потом, проработав четыре года в питерском ОМОНе, – в академию МВД. Теперь в звании капитана он работал следователем в Псковской областной прокуратуре, и на его счету было уже восемь раскрытых дел и целых три опасных задержания.
Полгода назад он женился на молоденькой буфетчице Свете, но скоро, через полтора месяца, та его обманет и уйдет к юноше Вениамину. От горя Взбрыкин потеряет голову и даже попробует уговорить Свету вернуться – она пообещает, что вернется, но только если Взбрыкин сможет удивить ее своим будущим. Однако время будет работать не на него, потому что Вениамину придет пора мужать, а ему – стареть, – какое же тут будущее? Тем более если потеряна голова. Поняв это,
Взбрыкин начнет умнеть от отсутствия выбора и в конце концов провернет такую махинацию с бензиновой мафией, что ему прямо на дом принесут мешок денег. Тут Света не выдержит и, бросив возмужавшего
Вениамина, замаячит у Взбрыкина на горизонте, но ее он обведет вокруг пальца даже без применения ума. И вовсе не потому, что деньги покажутся ему нужнее Светы, – просто к тому времени он поумнеет настолько, что поймет – возвращаться ей не следует даже при их обоюдном желании. В сорок пять он уйдет из прокуратуры на пенсию и снова увлечется изобретательством. Кроме того, он наймет агента, который каждый вечер будет приводить ему новую красавицу. Конечно, это будет не любовь, а что-то другое, но все равно так лучше, чем ежедневно напиваться перед постелью, как будут, сойдясь снова, делать Света с Вениамином. Мешка денег Взбрыкину хватит до самой смерти, то есть до того момента, как он, испытывая ледобур, сверлящий лунки за счет толщины льда, провалится на Великой в полынью, подхватит тяжелейшую пневмонию и умрет в той же больнице, куда сейчас пришел снимать показания с Евграфа Мальчика. И даже после этого денег в мешке останется на две горсти, но они уже больше не сгодятся ему ни на красавиц, ни на новые изобретения.
Я рассказал следователю все, как было. Ну про грузовик с вихляющим прицепом, про то, как он вытеснил меня с дороги, когда я пошел на обгон, и как буквально насадил “сузучку” на столб мостового ограждения. Про коварную Свету и грядущий мешок денег говорить ничего не стал – по той же причине, по которой прежде при разговоре с доктором умолчал подробности о лучевых пушках. Знание будущего смертным невподъем. И вправду ведь: не дело человека знать сроки.
– Номер не запомнили? – Мои показания следователь записывал на листе бумаги, под который подложил извлеченный из портфеля журнал “Наука и жизнь”.
Какое там! Это что же – всякий раз, идя на обгон, запоминать номер?
– А он что, не остановился? – спросил я, имея в виду оборотня за рулем чертовой колымаги.
Оказалось, что не остановился. В реке “сузучку” заметила головная машина военной колонны – батальон 104-го гвардейского парашютно-десантного полка направлялся в учебный центр в Остров.
Офицер, с которым разговаривал следователь, тоже сказал, что видел встречный грузовик с прицепом, громыхающий и едва держащий дорогу, но и он номер не запомнил. В колонне была медицинская машина, и медсестра оказала мне первую помощь. Военные же вызвали ДПС и
“скорую”. Слава русской армии, спасшей мою дурацкую жизнь!
– А знак “сужение дороги” вы не видели? – осведомился следователь.
– Нет, – честно сказал я. – А он был?
Тут начиналась путаница: милиционеры утверждали, что знак стоял, а военные говорили, что знак был повален и лежал на обочине. Похоже, порховская ДПС просто боролась за честь мундира. Тормозной путь
“сузучки”, между прочим, свидетельствовал о том, что столкновения с оградой моста было не избежать. Так что если мои показания и показания военных относительно отсутствия знака и наличия злополучного грузовика совпадут (а они совпали), то вины водителя
(меня) в случившемся усмотрено не будет, дело пойдет по разряду несчастных случаев, и мне даже не придется оплачивать работы по восстановлению сбитого столба ограждения. Я удивился: какой же это несчастный случай, раз была вероломная колымага и знак валялся на обочине?
– А грузовик этот дикий найдете?
– Будем искать, – не слишком искренне заверил следователь Взбрыкин и, довольный скорым завершением дела, смылся.
Тут как раз Олеся принесла поднос с овсянкой, компотом и очередной пилюлей, на этот раз ярко-голубого цвета.
Признаться, я чувствовал себя усталым – возвращение в реальный мир порядком меня измотало. Поэтому, разделавшись с овсяной кашей, показавшейся мне амброзией, и запив пилюлю компотом, я тут же провалился в глубокую, набитую мягкими снами яму.
Когда проснулся, снова было утро, но, надо полагать, уже другого дня.
Что творится в мире? Телевизор, наглядно иллюстрируя речь движущимися картинками, поведал, что правительственные войска Союза
Американских Штатов поразила эпидемия массового дезертирства. Кроме того, задержка зарплаты в армии, перебои с поставками продовольствия и горючего вынуждают военных коррумпироваться, о чем свидетельствуют незаконные распродажи оружия, техники и амуниции с военных складов.
В южных штатах, напротив, на волне регионального патриотизма и обострения сепаратистских настроений активно формируются вооруженные народные дружины. Атланта охвачена огнем народного гнева – молодчики громят полицейские участки, представительства федерального центра и, как водится, подвернувшиеся под руку магазины. Власть в Атланте, да уже и во всей Джорджии, либо вообще отсутствует, либо находится в руках Гражданской милиции и Арийской республиканской армии. На улицах – заснято и показано – лежат трупы полицейских и федеральных чиновников, которые никто не убирает…
В этом месте Олеся принесла мне булочку с маслом, чай и манную кашу.
Завтракать пришлось под известие о демонстрации сексменьшинств в
Сан-Франциско, перекрывших движение на центральных магистралях города. В пику Хуану Пансо меньшинства требовали провозгласить
Калифорнию независимой республикой, сотворить этакий остров Лесбос в океане разнополой любви, с последующей депортацией с его территории всего традиционно (в сексуальном смысле) ориентированного населения.
Забыв о политкорректности, мажоритарное сообщество разметало шеренгу полицейского ограждения и крепко наложило демонстрантам в кису.
Поучительное зрелище.
Я едва успел разделаться со сладкой размазней, как в палату ко мне, придерживая накинутый на плечи халатик, влетела Оля. По телевизору в это время показывали экстренный репортаж – радиоактивная туча над бабахнувшим реактором какой-то американской АЭС закрывала половину неба.
– Мерзавец! Изменщик! Он еще лопает! – Оля, окутанная облачком малинового аромата, впилась мне в губы.
Вкус ее мерцающей помады приятно оттенил у меня во рту вкус жидкой манной каши. Боже, как я был не прав! Я увидел такое сияние в нашей с люткой судьбе, что дар мой тут же ослеп. Куда там взрыву на АЭС… Я не все разобрал в этой вспышке, но она была прекрасна. Там был ребенок, мальчик, сын, которого Оля красила зеленкой и учила по учебнику литературы классике, а я воспитывал в нем крепость духа и самозабвенно решал с ним загадки по математике… В результате правильной жизни он станет невидим для зверей, опасен для врагов, а для друзей сделается нечаянным счастьем… Там был остров с тропической флорой, из которой высовывался вулкан. На склоне вулкана мы с Олей обнаружили месторождение изумрудов – камни были теплые и на глазах из земли вылезали все новые и новые. Мы не потеряли голову от удачи, а поняли, что назревает извержение… Но главное – Оля простила меня, а я… я… Я чувствовал себя полным идиотом. Счастливым идиотом. Думаю, именно в этот миг полюса благоденствия и беды со всей определенностью поменялись местами.
– Как ты меня нашла?
– При тебе визитки были, – улыбнулась нежно, как улыбаются ребенку,
Оля. – Менты позвонили в “Карачун”, сказали, что ты в Порхове, в больнице, без сознания. Я чуть с ума не сошла! Абарбарчук похлопотал – тебя в Псков перевели, палату вот отдельную устроили…
Действительно, проще простого.
Минуту спустя Оля сидела на моей кровати, мы держали друг друга за руку и со счастливыми слезами на глазах ворковали, как влюбленные подростки, только что взаимно открывшиеся в своих чувствах.
– Там, в “Лемминкяйнене”, мы смотрели каталог “Tropical insects”, – сказала Оля. – Выбирали тебе жуков ко дню рождения. А ты что подумал?
– Я… я… – Я не знал, что сказать. Конечно, я подумал не то.
– На, маленький, держи. Дурной тон какой-то – чуть не убиться в собственные роди2ны! Убился бы – кому дарить подарки?
Из кармана больничного халатика Оля извлекла огромного южноамериканского дровосека-титана. Он лежал на мягкой подстилочке, устроенной поверх картона, и был туго затянут целлофаном, прискобленным степлером к той же картонке, – так называемый “сухой материал”, который после размягчающего эксикатора можно расправлять, как хочешь. О-о, это был царский жук! Царский! Темно-коричневый, с шипами по бокам переднеспинки, ребристыми надкрыльями, хитиновыми щетинками на чемпионских усах и мощными мандибулами – каждый из его пятнадцати сантиметров был прекрасен, и вся эта красота едва умещалась на люткиной ладони. Этой красотой – особого сорта – можно было пугать детей, и те пугались бы…
На первый взгляд жук казался немного тяжеловатым, как тяжел для эллина мясистый зиккурат, но он был монументален – ничего не скажешь. Я знал, что зверь этот довольно редок, – даром что ловят его лишь во время лета в феврале-марте, так еще местные индейцы издавна пристрастились употреблять его личинки в пищу и уже почти сожрали весь вид, как аборигены с архипелага Фиджи под корень сожрали своего эндемика, крупного усача Xixuthrus heyrovskyi – осталось лишь несколько редких экземпляров в коллекциях. Что тут попишешь – чистые французы, потому что те едят даже то, что не едят китайцы.
Надо ли говорить, как я обрадовался?
Оля явно была удовлетворена моим видом, хотя сама, как эллинка по духу, подозреваю, сомневалась в эстетической безупречности своего выбора.
– Меня Увар привез, – сказала она и махнула рукой. – Он там, за дверью ждет.
– Так пусть заходит, – милостиво разрешил я.
За жука я был ей страшно благодарен, но еще больше я был признателен
Оле за то, что она ни словом не обмолвилась о Капе. Иначе бы со мной случилась ипохондрия. Ведь, как ни крути, ожидающий нас с люткой один на двоих чудесный свет, обещанные нам покой и воля зиждились на костях. Отныне, увы, мне предстояло нести это бремя до конца – нести без истерик, с обреченным достоинством, как верблюд носит свой горб, как ворон носит в себе целое кладбище.
Увар вошел и барственно проследовал к моей постели. Интересно было проверить, сработает ли вновь моя провидческая оптика, не выдержавшая сияющей картинки нашей с люткой идиллии, или хрусталик помутнел серьезно, навсегда? Черт побери! – мой новый дар ослеп, я потерял его, по сути, толком не успев к нему привыкнуть. Не говоря уже об извлечении возможных выгод. Я знал об Уваре только то, что знал, – его грядущее и темные провалы прошлого были от меня надежно скрыты. Что ж, теперь по крайней мере я представляю, как от счастья слепнут люди…
– Ну что, Америке кердык, – вместо приветствия сказал Увар.
Тут только до меня дошло, что, выйдя из больницы, мне вновь придется заниматься коммерческой энтомологией – изготовлением жучиных рамок на продажу – и тем, возможно, уже довольствоваться до конца.
Зарабатывать деньги суетой мне не хотелось. Я посмотрел на Олю.
– А “Танатос”? Контора пишет?
– Абарбарчук всех отправил в отпуск, – сказала лютка. – Возможно перепрофилирование. Он звонил с утра – хотел узнать, когда тебя удобно навестить.
– Да пусть приходит, когда хочет. – Я больше не видел в Капитане соперника. Напротив, я был полон раскаяния за свои прежние фантазии и заочно чувствовал себя перед ним немного виноватым.
Впрочем, я знал за собой это качество – стыдиться наперед. И знал, что стыд этот пустой – люди, если они не законченные подлецы, более снисходительны друг к другу, чем самим им мнится. Как правило, мы стыдимся взаимно, чему приятно удивляемся при встрече. Так что, не будь Капитан трансцендентным, он тоже непременно испытывал бы легкий стыд. Стать, что ли, тоже запредельным? Оставить позади все уровни человеческого состояния и освободиться от свойственных им, этим состояниям, предрассудков и ограничений. Стать трансцендентным и свинячить без сердечного укора. Чего стыдиться-то – я же и впрямь почти что умер.
Увар рассказал историю о Белобокине – как тот ездил в Швецию за премией. После вручения Вова решил прогуляться по Стокгольму и пропустить рюмку-другую в местной забегаловке, забыв, что Стокгольм ныне – очаг европейского бандитизма. Очнулся он в пригороде, называемом Сундбюберг, в полицейском участке, – с разбитым лицом, без документов и обратного билета. Хорошо, деньги Вове дали не наличными, а – с учетом захлестнувшей улицы европейских столиц преступности – перевели на специально заведенный по такому случаю счет. Где он был, что делал и как очутился в Сундбюберге, Белобокин категорически не помнил. Эвакуировать Вову из Швеции пришлось через
Российское посольство. По возвращении, удрученный обстоятельствами своего шведского вояжа, Белобокин в медицинских целях увлекся поэзией и сейчас уже учит наизусть второй том Лермонтова, потому что прочитал в газете, будто зубреж различной силлабо-тоники изрядно укрепляет память.
– А монумент? – спросил я. – Что с монументом?
– Будут ставить, – сказал Увар. – Уже расчистили площадку – возле ратуши, на набережной.
Немного поговорили о погоде (замечательная), о том, кто, как и какие ломал себе кости (многие ломали), о чудесах современной медицины
(черт-те что творит), о перспективах Увара стать электрическим скатом (сомнительные). Оля рассказала, как ездила в Порхов, чтобы забрать вещи из разбитой “сузучки”, переправленной эвакуатором на штрафную стоянку: все мои жуки, включая черную жужелицу-кориациуса, о которой, очнувшись, я вспомнил прежде всего, уцелели, спасшись на своих ватных матрасиках, а вот самой машине теперь путь один – на разборку, чтобы продаваться по винтикам.
Потом пришла медсестра Олеся и, сославшись на неизбежность процедур, попросила гостей удалиться. Надо сказать, что я и сам порядком подустал – острую боль глушила фармакология, но что поделаешь со слабостью? Оля снова меня поцеловала и сказала, что придет завтра, – она решила остаться на неделю в Пскове, а Увар взялся отвезти ее в гостиницу.
Разделавшись с посетителями, Олеся измерила мне температуру и давление, скормила уже известную оранжевую и еще неизвестную зеленую пилюли, ловко сменила повязку на голове, после чего с ее помощью я впервые освоил “утку”.
Эта возня вконец меня измотала. Поэтому я почти не почувствовал, как
Олеся воткнула мне в вену иголку капельницы. Прежде чем уснуть, я взглянул в окно – в синем небе на тугом ветру трепетал воздушный змей, украшенный шаманскими лентами. Он был сделан в виде белой чайки с красным клювом и казался огромным – на нем, должно быть, можно было летать, как летают на своих воздушных змеях тибетские монахи.
– Не унывай, Евграф. То, что нас не убивает, делает нас сильнее.
Капитан умел удивить. На этот раз он удивил меня банальностью.
Он сидел на стуле возле моей постели, а я пытался сообразить – он уже был здесь, когда я проснулся, или же разбудил меня, входя? Этот момент – момент пробуждения – отчего-то напрочь ускользнул из моего сознания. Зато засела первая явившаяся мысль: “Ну почему?! Почему он не пришел ко мне вчера, когда я мог узнать о нем все при одном только взгляде?!” Действительно – если бы Капитан пришел вчера, мне ни о чем не пришлось бы его спрашивать. А так я спросил:
– Зачем этот анархизм? Этот бунт – он во имя чего?
Вопрос, конечно, был сформулирован спросонья неловко и весьма туманно, но Капитан меня понял.
– Мир так устроен, что его, как мешок с крысами, надо время от времени встряхивать. Крыс нужно отвлекать или развлекать, иначе они сожрут друг друга. Белые сожрут черных, желтые – белых, рыжие – желтых, маленькие – больших, хромые – шепелявых. И потом, о каком анархизме речь? Если мы с нашими ценностями встанем в центре мира, мы сможем переписать его матрицу. Мы подготовим истинный миллениум – тысячелетние царствие Христа.
– А какие у нас ценности? – Со сна я соображал довольно туго. Или это уже навсегда?
– Все те же – вечные ценности русского мира. Мы будем смотреть на белый свет молодыми глазами и в сердце своем восклицать: “Акулина! друг мой, Акулина!”, и это лишь поможет нам построить мощную державу, великую континентальную империю…