Диссиденты Подрабинек Александр
Наивные, как дети, зэки всегда ждут избавления от неприятностей, и только самые мудрые из них знают, что в неволе вслед за одними неприятностями чаще всего приходят другие, еще бо2льшие. Баня представляла собой большой зал с бетонным полом и кафельными стенами. Из потолка торчало десятка два душевых кранов. Вода включалась то ли зэком-банщиком, то ли надзирателем – нам не было видно. Мы стояли продрогшие, мечтая согреться под душем, и все никак не могли понять, почему не включают воду. Наконец ее включили. Из душевых кранов полился кипяток. С воплями мы бросились к стенам и с разбегу впечатались в них, спасаясь от брызг горячей воды.
– Старшой, старшой! – загалдели зэки.
– Ну что еще? – поинтересовался молодой румяный мент, приоткрыв дверь в душевую. – Чего не моетесь?
– Да как же мыться, гражданин начальник, кипяток брызжет. Сделайте похолоднее.
– Похолоднее хотите? Ладно, сделаем, – согласился на удивление покладистый мент.
Мы устремили взгляды вверх, ожидая, когда от хлещущей сверху воды перестанет идти пар. Вскоре пар действительно исчез, и мы ринулись мыться, но не тут-то было – кипяток сменился ледяной водой.
– Старшой! – опять загудели зэки.
Дверь моментально открылась, и все тот же румяный мент бросил с порога:
– Сделали холоднее. Чего еще?
– Так ведь ледяная, старшой. Сделайте воду нормально.
– Нормальной дома мыться будете. Здесь тюрьма, а не санаторий. И не просто тюрьма, а Новосибирская. Усекли, господа зэки? Ладно, сделаю потеплее.
Через несколько секунд из душа опять полился кипяток.
Больше мы надзирателя не звали. Кипяток периодически сменялся ледяной водой, и наоборот. Мы успевали кое-как помыться в счастливые мгновения перемен. Было понятно, что это делают специально.
Уже попав в камеру, я узнал, что это местный ритуал – так Новосибирская пересылка встречает новых заключенных.
В тот же вечер в коридоре раздались яростный собачий лай и дикие крики зэков. Это развлекались надзиратели. Они открывали поочередно одну камеру за другой и привязывали овчарок к двери на поводке ровно на столько, чтобы зэки могли скучковаться у дальней стенки, а собаки их не доставали совсем чуть-чуть. Тот, кто не успевал вовремя отпрыгнуть к дальней стенке, в лучшем случае отделывался разодранной одеждой.
Мы заранее заняли нужную позицию под окном, но очередь до нашей камеры так и не дошла. То ли ментам наскучило травить заключенных, то ли у них нашлись другие дела…
Жизнь ментов, а тем более солдат-срочников, скудна и однообразна. Только издевательства над зэками немного скрашивают их серое существование. Если в пересыльной тюрьме еще можно пришпорить свою порочную фантазию, то в пути такого разнообразия нет. Что могут придумать конвоиры для собственного развлечения? Ну, запихнуть в одну камеру двадцать человек, а соседнюю оставить пустой. Ну, вывести девушку-зэчку в туалет, оставив дверь открытой, и, посмеиваясь, смотреть, как она справляет нужду, отпуская при этом ядовитые комментарии. Ну, не давать зэкам воды, чтобы они помучились от жажды после своей пайки – хлеба с соленой рыбой. И самое развлекательное – дать им напиться вволю, а потом не выпускать в туалет. Это у конвоя коронный номер.
Дело в том, что зэк не может справить нужду в своей вагонной камере. Что бы ни было, это невозможно. Так устроен арестантский мир. Конвоиры знают это и отрываются вовсю. Но, как гласит народная мудрость, на хитрую ж… есть х.. с винтом. У зэков имеется секретное оружие, которое они с успехом применяют в безвыходных ситуациях. Оружие это – раскачка вагона.
На этапе между Новосибирском и Иркутском мы раскачали вагон. Это довольно просто: все зэки в вагоне одновременно делают незначительные движения влево-вправо. Синхронно, вместе. Возникает эффект резонанса. Через некоторое время колеса вагона начинают стучать, отрываясь то от правого, то от левого рельса. Чем дольше раскачивается вагон, тем больше он переваливается с одного бока на другой. Это смертельный номер. Вагон запросто может сойти с рельсов и утянуть за собой весь остальной состав. Все могут погибнуть, но зэки – народ бесшабашный: начальник, выводи в туалет, иначе все под откосом будем! Тут конвою не до развлечений, особенно если вагонзак прицеплен к пассажирскому поезду. Метод действует безотказно, все требования сразу выполняются. Удовлетворили и наше требование, не такое уж избыточное – всего-навсего вывести в туалет.
Конечно, конвой грозит многими карами: при высадке посадить на снег, притравить собаками, посадить в автозак «без последнего». Да, это он может. Посадить «без последнего» – это значит на последнего, кто будет садиться в «воронок» или вагонзак, натравят овчарку. Зэки, расталкивая друг друга, стремятся забраться в автозак быстрее других. Никто не хочет быть последним. Последнему не позавидуешь.
Иркутская тюрьма оказалась грязной и угрюмой даже на фоне других пересыльных тюрем, которые жизнерадостными тоже не назовешь. Кормили совсем скверно – горячую воду с плавающими в ней рыбьими косточками называли супом; на второе давали неполный черпак жиденькой сечки. Единственная отрада – 650 граммов в день хорошего сибирского серого хлеба.
Близился Новый год. Зэки рассказывали, что в Якутию отсюда добираются только одним способом – спецэтапом на самолете до Якутска. У надзирателей я выведал, что зэков на этап уже собрали, но самолет не может вылететь из-за нелетной погоды. Сколько это продлится, было неизвестно – может, день, может, месяц.
Мы бедствовали. Денег ни у кого не было, курево кончилось, и голод заглушить было нечем. Мой сосед по шконке Серега, молодой парень из деревни в Калужской области, вспоминал, какую вкусную картошечку печет его мать и как замечательно она подает ее к столу с маслицем и малосольными огурчиками. Он брал с меня обещание обязательно приехать к нему после срока и оценить все самому. Слушать его было невыносимо, но остановить его никто не мог. Он все время вспоминал дом, цепляясь своими воспоминаниями за волю, чтобы не думать о тюрьме.
Серега служил в армии на Сахалине, и его достала дедовщина. Старослужащие избивали молодых, особо изощренно издеваясь над теми, кто не подчинялся сразу. Ему здорово доставалось. Наконец он не выдержал и как-то, схватив валявшуюся на земле доску, начал отмахиваться ею от нападавших. Серега не был силачом, но доска была длинная и крепкая – попав одному из дедов по голове, он убил его на месте. Молодые солдаты очень радовались этому и давали показания в пользу Сереги. Следователь из военной прокуратуры тоже ему сочувствовал и решил освободить от наказания, признав невменяемым. Серегу направили в Москву в Институт судебной психиатрии им. Сербского, где он месяц провалялся на экспертизе. Теперь Серега возвращался на Сахалин, не зная даже, что решили на его счет московские психиатры.
Прошла неделя, а этапа все не было. Мы курили нифеля – собирали испитой чай, сушили его на батарее, сворачивали в самокрутки и затягивались, изображая удовольствие. Дым нещадно драл горло, и удовольствие от такого курения было очень сомнительным.
Под Новый год в тюрьме начался бунт. Не знаю, что спровоцировало его и как он проходил. Наш коридор был на отшибе, информация до нас почти не доходила. Иногда слышались дружные крики заключенных, топот ментовских сапог в ближайших коридорах, лай служебных собак. Говорили, что Иркутская тюрьма – расстрельная и заключенные кипешуют здесь часто. Одна из обязательных мер при бунтах – этапирование в другие зоны и тюрьмы зачинщиков волнений. Из тюрем прежде всего выкидывают этапников, чтобы они не стали свидетелями кипеша и не разнесли весть об этом по другим тюрьмам. За два дня все соседние камеры опустели. Выдернули с вещами и меня. Я обрадовался, что наконец-то настала летная погода, и был очень удивлен, когда вместе с остальными зэками меня привезли на железнодорожную станцию. Поезд следовал через Тайшет и Братск в Усть-Кут. Когда этап загрузили и поезд тронулся, я позвал офицера и рассказал ему, что, скорее всего, при формировании этапа произошла ошибка, потому что пункт моего окончательного назначения – Оймяконский район Якутии.
– Если не верите, посмотрите дело и убедитесь сами. Кто-то ошибся, – заверил я его.
Офицер пошел в дежурку за делом, посмотрел и, вернувшись, сообщил:
– Никакой ошибки. Вы едете в ссылку в Чунский район Иркутской области.
Я удивился, но возразить было нечего. Да и к чему? Чуна уж точно не хуже Якутии.
В камере со мной ехал паренек, который, услышав мой разговор с офицером, попросил зайти в Чуне к своей матери, передать привет и кое-какие указания. Он мечтательно рассказывал о Чуне: какой это классный поселок, какие там у него верные кенты и клевые телки и как бы славно он там жил, если бы не угнал по пьянке чужой мотоцикл и не получил за это два года лагеря.
На следующий день утром поезд остановился в Чуне. Меня одного выпихнули из вагона на перрон в объятия местных ментов, вместе с которыми на милицейском газике мы поехали в РОВД. Здесь меня должны были поставить на учет по месту моей ссылки.
Чуна
Ах, свобода! Кто не голодал, тот не почувствует аромата хлеба; кто не корчился от боли – не поймет радости здоровья; кто не сидел в тюрьме – не ощутит вкуса свободы. Камеры и тюрьмы, лагеря и пересылки, КПЗ и автозаки, бездонные зрачки автоматов и рвущиеся с поводков овчарки. «Сесть на снег», «Руки за голову», «Статья, срок?» – ничтожность личности и всесилие государства. И снова тюрьмы, тюрьмы, а воля только во сне и мельком при посадке в вагон или через щелочку неплотно закрытой двери воронка.
И вдруг – свобода. За спиной никого нет. Можно смотреть на солнце, можно увидеть горизонт, можно идти направо или налево – куда захочешь. После вонючих пересылок, тесных прокуренных камер и заплеванных вагонзаков мне казалось, что я попал в рай. Свобода оглушила меня. Я стоял на ступеньках крыльца Чунского РОВД, где мне только что выдали удостоверение ссыльного и сказали, что я свободен в пределах района. Чистый январский воздух, белоснежная Сибирь, снег и солнце. Хотелось кричать до неба и обнять весь мир. Я стоял совершенно пьяный от свободы и вольного морозного воздуха.
Между тем надо было как-то устраивать жизнь, а в карманах не было ни копейки. Все нелегальные деньги были давно истрачены на этапах и пересылках. По закону ссыльным при расконвоировании положено было выдавать сорок рублей, но я этого не знал, а районные менты деньги зажали. Надо было звонить в Москву, но это тоже стоило денег. Впрочем, я знал, что в Чуне отбывает ссылку семья диссидентов – Анатолий Марченко и Лариса Богораз. Найти их в небольшом поселке будет, конечно, нетрудно. Но прежде всего надо выполнить обещание, которое я дал вчера парню из Чуны. Я пошел по адресу и все передал. Меня покормили, напоили чаем, и уходя, я, превозмогая неловкость, попросил одолжить мне двадцать рублей, обещая вернуть через несколько дней. Мне тут же выдали эти деньги, которые я вернул, получив телеграфный перевод из Москвы.
В тот же день я снял номер в местной гостинице «Сибирячка» и дал самым близким несколько телеграмм. Все они начинались словом «Освободился». Две молодые очаровательные телеграфистки с интересом смотрели на меня, понимая, что я из Москвы, что я освободился из тюрьмы, но при этом совсем не похож на уголовника. Мы познакомились, и через пару дней я уже думал пригласить одну из них в кино или на ужин, но, как буриданов осел, никак не мог выбрать, которая из них лучше.
Толи Марченко и Ларисы Богораз в Чуне не оказалось. Несколько месяцев назад срок их ссылки закончился, и они вернулись в Москву. Но они передали мне через общих московских друзей адреса своих знакомых в Чуне, к которым можно было обратиться в случае необходимости.
Через три недели в Чуну приехали мои друзья – Слава Бахмин, Ира Гривнина и Алла Хромова. Я встречал их на железнодорожном вокзале. Мы обнимались, целовались, пили около вокзала шампанское, и море нам было по колено. Я сменил свою тюремную телогрейку на привезенный полушубок, надел приличную шапку и меховые сапоги.
Ребята остановились в той же гостинице. Вечером мы пили в моем номере что-то крепкое и настоящее, курили импортный «Данхилл» и «Мальборо», ели баночную ветчину, бутерброды с красной икрой и еще какие-то немыслимые по тому времени деликатесы. Жизнь была прекрасна. Мы сочиняли стихи, играли в буриме, пели песни, вспоминали прошлое и строили планы на будущее. Ночью мы выходили на улицу под звездное сибирское небо, снег хрустел под ногами, и ночной февральский мороз был нам нипочем, потому что нас грела не только меховая одежда. Нас согревали горячая дружба, преданность друг другу и твердая уверенность в том, что мы победим, что бы с нами ни случилось.
Через неделю мои друзья уехали. Я снял маленький деревянный флигелек с одной комнаткой и печкой и стал устраиваться на работу. Районное медицинское начальство брать на работу политссыльного не решалось. Отговаривались отсутствием вакантных мест. Пришлось искать работу самому и поставить их перед неопровержимым фактом: в поселке Бармакон, в восьмидесяти километрах от Чуны, есть фельдшерско-акушерский пункт, который уже несколько лет закрыт из-за отсутствия работников. Меня взяли. Из-за перерыва в стаже надо было подтвердить диплом, и я по два-три дня стажировался у каждого врача-специалиста в центральной районной больнице, доказывая свою квалификацию.
Тем временем в личной жизни произошли важные перемены. Я предложил Алле Хромовой выйти за меня замуж, она сразу согласилась и вскоре была в Чуне. Оттуда мы поехали в наш дом в Бармаконе.
Бармакон
Поселок находился в самой настоящей сибирской тайге, вдали от цивилизации и советской власти. Из Чуны надо было ехать поездом километров пятьдесят на юг, в сторону Тайшета, до поселка Каменск, а оттуда еще тридцать пять километров на запад по грунтовой дороге до Бармакона. Автобусы туда не ходили, только большегрузные машины, перевозящие лес. Все они ехали до Бармакона и еще километров на десять дальше, до лесозаготовок.
На этих лесозаготовках работало практически все мужское население Бармакона. Точнее, не столько работало, сколько числилось, потому что добывало себе средства на жизнь не работой, а промыслом. В поселке жило 196 человек. Женщины занимались хозяйством и детьми, а мужики били пушного зверя и пили самогон.
Браконьерство и самогоноварение преследовались Уголовным кодексом. За это в СССР могли посадить где угодно, но только не в глухом сибирском поселке. Туда еще надо было добраться. Милиции в поселке не было. Не было вообще никакой власти. Не было телефона, почты, вокзала и телеграфа. Если бы большевики захотели по рецептам Ленина и Троцкого устроить там революцию, они бы растерялись, не зная, с чего начать. Захватывать было решительно нечего. Некое подобие власти осуществлял мастер – инженер с лесозаготовок, который всю рабочую неделю оставался ночевать в Бармаконе. Но властью он был не в силу своего авторитета, а потому, что у него была рация, по которой можно было связаться с Каменском. Впрочем, инженер старался не вмешиваться в дела сельчан. Участковый милиционер, который жил в Каменске, иногда навещал одинокий поселок, но разумно не конфликтовал из-за самогона или пушнины с местными жителями, которые имели на руках отличное охотничье оружие и со ста шагов попадали белке в глаз.
Бармаконцы жили вольной жизнью дикого американского Запада. Если районное начальство или милиционер собирались наведаться в поселок, жители узнавали об этом задолго до того, как те проезжали хотя бы половину пути. Да и добраться сюда можно было далеко не всегда. Трасса была проходима зимой по снегу и летом по сухому грунту, но по весенней распутице или слякотной осенью движение прекращалось. Поселок оставался отрезанным от мира на недели, а то и месяцы. Стало понятно, почему в Бармаконе фельдшерско-акушерский пункт был закрыт уже три года: добровольных отшельников среди медиков не находилось.
Я был доволен. Поселок стоял на реке Чуна, на высоком берегу, с которого открывался величественный вид на сибирскую тайгу, бескрайние снега и сопки. Несколько десятков деревянных домов на единственной улице, дорога вокруг поселка, тайга, подступающая прямо к домам. За дорогой росла клюква, и летом туда залезали полакомиться ягодами медведи, разрываясь между клюквой и помойкой, в которую жители выбрасывали пищевые отходы. Медведи – большие любители продуктовых помоек.
Дорога от Каменска до Бармакона пролегала через тайгу и была необычайно красива. Надо было очень далеко откидывать голову назад, чтобы увидеть верхушки подступающих к дороге огромных кедров и высоченных сосен. Воздух был необыкновенно вкусен и напоен такими ароматами, которые городскому жителю и не снились. Когда лесовоз почему-либо останавливался, можно было выпрыгнуть из кабины и слушать звенящую тишину зимней тайги, вдыхать пьянящий лесной воздух и чувствовать себя частицей первобытного и подлинного мира. Как прекрасно все, к чему не прикасается рука человека!
Жители встретили нас несколько настороженно, но в общем приветливо. Присутствие медика повышало в их глазах собственный статус и давало возможность лечиться дома, а не ехать за помощью в Каменск или Чуну. Мое положение ссыльного никого не испугало – здесь привыкли к зэкам, но все немного удивлялись: разве еще есть такое наказание?
Амбулатория находилась в обычном для Сибири пятистенке – рассчитанном на две семьи удлиненном доме, разделенном посередине пятой стеной. В другой половине дома поселили нас. Таким образом, на работу ходить было недалеко – с одного крыльца дома на другое. Первые два дня мы обживались. В полутораметровой толще снега прорубили коридор от калитки до нашего крыльца. На тракторном прицепе нам привезли сосновые чурки, и я полдня рубил их колуном, чтобы затопить печь. Дымоход был забит, и дым поначалу шел в избу, но это были временные трудности.
Закрепленная за амбулаторией санитарка, невзрачная женщина средних лет, почему-то страшно боялась, что я приму на ее место свою жену, а она останется без работы. Ее просто качало от волнения, и я уже тоже начал волноваться, не зная, как ее успокоить. Зато мои просьбы всё в амбулатории вычистить, вымыть, постирать и привести в приличный вид она выполняла беспрекословно и старательно. Потратив выходные на обустройство жилья и работы, в понедельник я начал прием.
Первой пришла местная учительница. В поселке была школа, в которой учились дети с первого по четвертый класс. Всего учеников десять младшего школьного возраста, и все они сидели вместе в одной классной комнате и учились у этой самой учительницы. Ей было лет двадцать с чем-нибудь, она попала сюда по распределению после техникума и все никак не могла выбраться к врачам в Чуну или Каменск. Беда ее была самая незатейливая: она жаловалась на задержку месячных, искренне не понимая, что с ней происходит. За неимением гинекологического кресла смотреть ее пришлось на кушетке. Диагноз сомнений не вызывал: у нее была беременность порядка восьми-десяти недель. Как молодая женщина могла этого не понимать, не мог понять уже я. В глазах ее читался вопрос «Откуда?», но, слава богу, она меня об этом не спросила. Я написал ей направление к гинекологу в Чуну, и она ушла, совершенно обескураженная свалившейся на нее новостью.
Разумеется, она тут же рассказала всем местным дамам и о своем положении, и о том, что новый фельдшер не кусается, не пристает и обращается на «вы». Народ повалил валом. Большинству никакого лечения не требовалось, они приходили на нового человека посмотреть и себя показать. Я терпеливо их осматривал, по большей части ограничиваясь психотерапией. Впрочем, были и настоящие хронические больные, которым требовалось наблюдение и медицинская помощь.
Закончив прием, я пошел домой и в сенях обнаружил целый склад продуктов. Здесь были яйца, масло, свиной окорок, птица, соленые огурцы, каравай хлеба, что-то еще. Алка объяснила, что все пациенты, выйдя из амбулатории, обходили дом и оставляли ей эти продукты в знак благодарности. Такова была местная традиция – без подарка к фельдшеру ходить не полагалось. Кто-то за неимением продуктов принес электрические лампочки, которые в тот год были в большом дефиците по всей стране. Отказываться от продуктов было уже поздно, но я категорически запретил жене принимать в дальнейшем какие-либо подношения, кто бы как ни обижался. Односельчане сначала удивлялись странной прихоти нового фельдшера, но на своем не настаивали.
Вечером нас пригласили в гости. Одинокая семейная пара жила на другом краю поселка, то есть примерно в десяти минутах неспешной ходьбы от нас. Обоим было за сорок. Он числился на лесозаготовках, но большую часть времени охотился на пушного зверя. Она заведовала местной пекарней и днем пекла хлеб, а вечером, как и все, варила самогон. Ради нас достали бутылку водки. Допив ее, вернулись к самогону, закусывая пельменями из медвежатины и жареным глухарем. Хозяин рассказывал об их житье, о работе, об охоте. Даже продавая перекупщикам пушнину по немыслимо заниженным ценам, они не знали, куда девать деньги. Их было с избытком. Год назад он зачем-то купил себе дефицитные в то время «Жигули», но, поскольку ездить на них было некуда и незачем, он наворачивал круги вокруг поселка, к восторгу ребятишек и недоумению сельчан. Расчувствовавшись, он обещал Алке, что в ближайший же сезон оденет ее в меха с ног до головы и не возьмет ни копейки, а мне прямо на днях справит шапку-ушанку из рыси. Как закончился тот вечер, я не помню. Алка потом рассказывала, что я героически прошел половину недолгого пути до дома, а потом свалился в снег с твердым намерением спать непременно здесь. Меня притащили в наш дом и уложили одетым на кровать, потому что расстилать постель, да еще и раздевать меня у Алки уже не было сил. Я так напивался всего несколько раз в жизни.
Утром мы проснулись от холода. Дверь на улицу была приоткрыта, у порога гулял снежок, печка остыла. Так мы поняли, что протопить Сибирь одной печкой совершенно невозможно. Голова гудела и раскалывалась на маленькие кусочки. Тут как нельзя кстати оказались принесенные вчера кем-то соленые огурцы. Хорошо еще, что прием больных начинался со второй половины дня. В тот день жители поселка признали, что мы – свои.
У меня были грандиозные планы по части местной медицины. Я решил провести поголовную диспансеризацию всех жителей, сосредоточившись на туберкулезе, детских болезнях и сердечно-сосудистых заболеваниях. Лечить больных было практически нечем. Стандартный набор для неотложной помощи да убогий ассортимент сельской аптеки – вот и все, что было в амбулатории. Тем более надо налегать на профилактику, решил я.
На следующий день я послал главному врачу участковой больницы в Каменске длинный список необходимого мне оборудования. Там не было ничего особенного, кроме разве что электрокардиографа, которые в те времена в сельской местности не водились.
Дня через два сразу несколько водителей лесовозов один за другим вваливались ко мне в амбулаторию с рассказом, что ко мне едет на двух машинах важная комиссия из Чуны, среди которых главврач ЦРБ, главврач Каменской больницы, наш участковый милиционер и еще какие-то люди. Все свободные от работы бармаконцы высыпали на улицу смотреть на комиссию. Районного начальства, даже медицинского, здесь не видели никогда.
Важные люди посмотрели амбулаторию, поинтересовались трудностями, расспросили о планах. Я коротко отвечал. Потом комиссия пошла осматривать поселок, а главврач моей участковой больницы задержался и, когда все ушли, спросил, зачем мне кардиограф. Такого еще не бывало, чтобы в сельском фельдшерско-акушерском пункте снимали кардиограмму. Для этого больных посылают в район. Главврач решил, что я прошу дорогостоящую технику из пижонства. Я объяснил ему, что освоил электрокардиографию, работая в Москве на «скорой помощи». Он извинился за свои подозрения и обещал помочь. «Вы понимаете, – рассказывал он мне, – до вас здесь три года назад работала старая заслуженная фельдшерица, она была на хорошем счету в районе, член партии, передовик производства. Но, боже мой, как она лечила и что она писала! Какая там кардиография! Однажды она направила нам больного с фурункулом на ягодице. Вы знаете, что она написала в направлении, там, где пишется диагноз? “Чирей правой полужопицы”. Вот так. А вы говорите – кардиограф!»
Поддержка главврача участковой больницы меня обнадежила. Нам предстояло жить здесь еще три года. Я хотел поставить здравоохранение в этом маленьком поселке, затерянном посреди Сибири, хотя бы на городской уровень. Была энергия, были желание и уверенность в собственных силах. Я строил планы поступления в институт на заочное отделение, хотя бы на фармакологический факультет. Были надежды, что мы проведем время в сибирской ссылке с пользой. Увы, моим планам не суждено было сбыться.
Свадебное путешествие
Первую неделю мы жили, упиваясь возможностью самостоятельно устраивать свою жизнь. Утром я уходил на работу в другую половину дома, ходил по вызовам на дом к сельчанам, что с восторгом воспринималось больными, инспектировал санитарное состояние единственного в поселке магазина и пекарни.
Через несколько дней к нам приехала в гости Ася Липская – московский геолог, близкая к диссидентским кругам. Я часто встречал ее раньше на «пятницах» у Пети Старчика. Она привезла нам кое-какие вещи из Москвы, рассказывала последние новости, поведала грустную историю о малоизвестных обстоятельствах смерти в Париже Александра Галича.
По официальной версии французской полиции, он умер от удара электрическим током, когда попытался то ли включить телевизор, то ли самостоятельно починить его. Такое действительно было возможно. В телевизорах есть места с очень высоким напряжением при значительной силе тока. Прикосновение к такому месту при включенном телевизоре может кончиться смертью. Работая на «скорой помощи», я сам дважды сталкивался с такими случаями, оба раза летальными. Про смерть Галича мы знали из сообщений западного радио, но Ася рассказала то, чего по радио не передавали. Она была знакома с матерью Александра Аркадьевича, и та говорила, что в течение последних нескольких недель перед гибелью сына она получала анонимные предупреждения, что ему будет плохо, если он не прекратит антисоветскую деятельность. Галич тогда работал на радио «Свобода» и, как рассказывают, обрел второе дыхание, бросил пить, был на подъеме. Мы с Алкой не сомневались, что его убили.
Ася переночевала у нас и на следующий день уехала в свою экспедицию, куда-то еще дальше на восток.
К исходу второй недели жизни в Бармаконе мы поняли, что пора обзавестись самым необходимым. К тому же в пятницу по поселковой рации мне передали уже запоздалую просьбу прийти в Чунское РОВД. Мы решили совместить полезное с неприятным: в выходные дни походить по магазинам, а в понедельник пойти в ментовскую. В субботу мы добрались до Чуны, обошли все магазины, купив всякую всячину – от веника до почтового ящика на калитку. Ночевали у Володи Сидорова – местного жителя, корейца, прежде водившего дружбу с Толей Марченко и Ларисой Богораз, которые одно время даже жили у него.
В воскресенье утром мы проснулись от рева милицейского газика, который как безумный носился по улице то в одну, то в другую сторону. Володя рассказал, что накануне к нему приезжала милиция, вынюхивая, не остановились ли мы здесь и где мы вообще находимся. Это было довольно странно, и мы решили пойти в райотдел сейчас и все разузнать, не откладывая до понедельника. Набив купленным добром просторный абалаковский рюкзак, мы с Алкой, весело поскрипывая снегом, очень довольные жизнью и весенним солнцем, топали по улице в сторону РОВД, когда около нас, лихо развернувшись, затормозил тот самый милицейский газик. Если бы на улице был асфальт, а не плотный сибирский снег, он бы наверняка завизжал тормозами, как в залихватском голливудском боевике. Удостоверившись, что мы – это мы, отчего-то радостные милиционеры предложили нам поехать с ними в РОВД, потому что нас «давно там ждут».
Начальник РОВД майор Михайлов сидел за столом в своем кабинете, вокруг толпились его разнокалиберные подчиненные.
– Как вы попали в Чуну? – прищурившись, спросил он, глядя на меня грозно и в то же время проницательно.
– Странный вопрос, гражданин начальник, – отвечал я. – Под конвоем. Знаете, здесь ездят такие поезда, в них заключенных перевозят. Так вот, я на таком поезде и приехал.
– Но почему именно в Чуну?
У меня дух захватило от идиотизма этого вопроса, и масса вариантов самых замечательных ответов завертелась в голове – от восторженного «Я много слышал о вашем прекрасном поселке» до однозначного «Я так решил». Однако, пока я выбирал, пауза слишком затянулась, и я ответил просто:
– Спросите у конвоя.
Спросить у конвоя начальник уже не мог. Мне объявили, что место ссылки меняется, сюда меня прислали по ошибке и теперь отправляют в Якутию.
– Никаких сборов, поедете прямо отсюда, конвой сейчас подойдет, – резюмировал начальник.
– Но у нас в Бармаконе остались все вещи, документы, – возражал я. – В конце концов, у меня с собой даже зубной щетки нет!
Начальник посмотрел на меня непонимающим взглядом и, не найдя ответа на этот, надо признать, хилый аргумент, просто мотнул головой, будто отмахивался от назойливой осенней мухи. Потом, чуть подумав, добавил:
– Жена может вернуться за вещами и потом привезти их вам.
Тут настала очередь Алки. Она вцепилась в меня и заявила, что поедет вместе со мной и ни о чем другом речи быть не может. В этот момент чунские менты, вероятно, поняли, что легче в один день арестовать в СССР всех диссидентов, чем оторвать от меня Алку. В сущности, им было все равно. «Да пусть едет, если конвой не против, но только за свой счет», – согласился начальник.
Милицейский конвой, которому было поручено этапировать меня до Якутска, был не против. Молодым ребятам – офицеру и сержанту – это поручение вообще казалось каким-то странным. С какой стати они должны были покупать билеты и везти преступника в пассажирском поезде, если ему положено ездить в «столыпине» под военным конвоем? К тому же в деле нет постановления о взятии под стражу. Я подогревал их недовольство, поясняя, что вполне мог бы и сам добраться до нового места ссылки.
Мы ехали на север, в плацкартном вагоне пассажирского поезда «Тайшет – Братск». Поняв, что я не собираюсь бежать, с меня сняли наручники, и мы сидели с Алкой рядом. Конвоиры интересовались нашим делом, и мы охотно рассказали о себе, о том, что фактически это наше свадебное путешествие. По этому поводу мы даже все вместе распили бутылку шампанского, которую собирались употребить с Алкой по какому-то поводу у нас дома в Бармаконе. Конвоиры сочувствовали нам и желали счастливой семейной жизни.
Между тем офицер конвоя рассказал нам забавную историю. В субботу, когда мы не явились в РОВД в назначенное время и уже уехали из Бармакона, я был объявлен в розыск. Мои фотографии и описание были разосланы по всем областным подразделениям милиции, вокзалам и аэропортам. Видимо, милицейское начальство не на шутку всполошилось, потеряв меня из виду после того, как им пришло указание из Москвы немедленно перевести меня в Якутию.
В аэропорту Братска ждать самолета на Якутск пришлось довольно долго. Все это время я таскался с совсем уж нелепым при нынешних обстоятельствах рюкзаком, набитым хозяйственными вещами. Мы перекусывали все вместе в каком-то привокзальном кафе, а Алка бегала звонить в Москву, благо в аэропорту была почта и междугородняя связь. В самолете мы сидели вместе.
В Якутск прилетели поздно ночью. Уставшие, мы уже мечтали о том, как доберемся до гостиницы и растянемся на кровати. Я все пытался выведать у конвоиров, намерены ли они ночевать в одной комнате с нами или мы все-таки переночуем в разных номерах. Они не знали, что отвечать. Не потому, что не хотели, а действительно не знали. У трапа самолета нас встречали свои и чужие. Свои – красавица Ася Габышева, жена Паши Башкирова, диссидента и недавнего политзаключенного, и друг их семьи Вадим Шамшурин. Пока мы летели из Братска в Якутск, им позвонили из Москвы с просьбой встретить нас. Да они и сами уже слышали о моем новом аресте из передачи новостей по Би-би-си. Алкин звонок из Братского аэропорта не прошел даром. Ася Габышева заявила, что мы едем к ней.
Однако вмешались чужие – работники МВД Якутии, которые тоже встречали нас у трапа самолета. У них были другие планы. Нас запихнули в воронок и повезли в МВД. Ася только успела крикнуть свой адрес, по которому нам надо будет прийти, когда все формальности утрясутся. Однако поездка в воронке не предвещала ничего хорошего.
Довольно долго мы сидели в здании МВД в коридоре перед каким-то кабинетом, где решалась наша дальнейшая судьба. Видимо, никто не хотел принимать решение. Какие-то люди с большими звездами на погонах носились из кабинета в кабинет, поглядывая на нас неодобрительно. Наши чунские конвоиры попрощались с нами, пожелали счастливого пути и сказали, что хотят вернуться домой тем же самолетом. Наконец часа в два ночи из кабинета вышел некто и объявил, что меня повезут в тюрьму, а оттуда самолетом на место ссылки. На меня надели наручники, а Алку выставили из МВД на улицу – в легком пальтишке, глубокой ночью, в сорокаградусный мороз, в абсолютно незнакомом городе. Почему она тогда не замерзла насмерть, можно объяснить только случайным стечением обстоятельств. Позже она так описала свои приключения:
«Я стояла на пустой улице и пока ещё не чувствовала лютого холода, а только ужасное горе оттого, что нас разлучили. Медленно побрела, сама не зная куда, съёжившись от страха и нереальности происходящего. Меня обступила колючая тьма. Я оказалась в городе-призраке, где не было ни людей, ни машин, ни огней. Особенностью этого города была теплотрасса, проложенная не под землёй, как везде, а над ней. Всюду тянулись укутанные в рваные изоляционные материалы унылые трубы, а над дорогами они выкладывались в виде ворот. Сыпался лёгкий, но очень колючий снежок. Вернее, он даже не сыпался, а как бы стоял в воздухе – миллиарды маленьких острых иголочек. В Якутске тогда уже запирали на ночь все подъезды от бомжей, которых там было превеликое множество. Ни единой души на улице не было. Всё-всё-всё было закрыто. Я была одна в целом мире, и этот мир был настроен очень враждебно. Очень скоро я начала замерзать. Было так холодно в эту ночь, что и бомжи, и собаки попрятались. Может, это и хорошо, что было холодно и они попрятались, – я не стала их лёгкой добычей.
Глядя на мрачные коробки домов и в пустое небо, я вдруг поняла, что на свете есть только я и Бог. Это было как озарение, я никогда раньше не задумывалась о Боге. Я перестала бояться, одним концом шарфа обмотала лицо, другим – правую руку. Я правша, и её мне было больше жалко. Хотя отмораживать левую тоже, конечно, не хотелось, но кожаные перчатки были совсем тонкие. Искать гостиницу не имело смысла – денег для этого было явно маловато. Монеток для телефона-автомата у меня не было, взять их было негде, так что позвонить тем людям я не могла, хотя отлично помнила номер телефона. Впрочем, не помню, чтобы мне попались автоматы на моём пути…
Я побежала искать названную мне улицу, а чтобы Бог не оставлял меня ни на минуту, я всё время разговаривала с Ним. Я знала единственную молитву, “Отче наш”, которой в детстве меня научила мама, и читала её бессчётное число раз. Сначала шёпотом, потом, поняв, что кроме Него меня всё равно никто не слышит, – криком. Я бежала по тёмным и пустым улицам и кричала “Отче Наш”. Я очень замёрзла, и время, казалось, тоже замёрзло и остановилось. Я пробегала так пять часов, совсем этого не понимая. И, хотя я не спала уже почти сутки, у меня совсем не было соблазна привалиться к какому-нибудь забору и уснуть. Откуда-то я ЗНАЛА, что всё обойдётся.
Потом, поближе познакомившись с этим довольно большим городом, я выяснила, что моя отправная точка была в центре, а нужный мне адрес – не так уж далеко, на автобусе я доехала бы за полчаса.
Ближе к утру, когда появились первые прохожие, поиски мои пошли быстрее. В семь часов утра я, не чуя ни рук, ни ног, поскреблась в дверь маленького двухэтажного особнячка, в котором жили встретившие нас в аэропорту люди, и наконец, расплакалась.
Меня напоили горячим чаем, водкой с мёдом, растёрли спиртом, накормили, уложили в постель и укутали одеялами. Забегая вперёд, скажу, что я даже насморком не заболела, только кожа на лице потрескалась от мороза, но это потом быстро прошло».
У меня, в отличие от Алки, все сложилось гораздо проще и прозаичнее. Я доехал в комфортабельном воронке до теплой тюрьмы, которая ждала меня с распростертыми объятиями. Было часа три ночи. По случаю столь неординарного поступления в тюрьму подняли ДПНСИ (дежурного помощника начальника следственного изолятора). Он пришел заспанный и хмурый, не понимая, зачем его позвали. Чтобы окончательно его разбудить, я поведал ему, что меня привезли сюда незаконно и пусть убедится в этом сам – в моем деле нет постановления о взятии под стражу. ДПНСИ окончательно проснулся и полез в дело. Санкции на арест действительно не было. Он пробормотал что-то и пошел куда-то звонить, но вернулся очень скоро. «Ничего, не переживайте – мы примем вас и без постановления об аресте», – сообщил он мне. Меня подняли на второй этаж и посадили в пустующую камеру. Я тут же свалился на шконку и заснул.
Утром я решил не брать еду, а вместо этого попросил бумагу и ручку и на утренней поверке подал дежурному офицеру заявление в прокуратуру о голодовке. Мой фактический арест был действительно вопиющим беззаконием даже по беспредельным советским временам. Все-таки для помещения в тюрьму всегда была необходима санкция на арест. Понятно, что за всем этим стояла Москва. Я слышал, что после четвертого дня голодовки заключенных не берут на этап. Нужны им лишние хлопоты с искусственным кормлением политзаключенного, на которого даже нет постановления об аресте? Я рассчитывал своей голодовкой стравить тюремное начальство и прокуратуру с КГБ и таким образом сократить срок своего пребывания в СИЗО. Сидеть в тюрьме, будучи приговоренным к ссылке, мне казалось очень глупым. И хотя день тюрьмы считался за три дня ссылки, покупать сокращение своего срока таким способом мне уже совершенно не хотелось. Азарт пересыльных тюрем с постоянным радостным пересчетом «один за три» куда-то улетучился.
Через несколько часов меня повели к начальству разбираться с объявленной голодовкой. Заместитель начальника СИЗО по оперативной работе (по тюремному – кум) капитан Альберт Стрелков был спокойным человеком лет сорока пяти, с проседью в волосах, с наигранно неподвижным холодным взглядом бесцветных глаз, какие в американских фильмах бывают обычно у патологических убийц. Едва начался разговор о причинах голодовки, как в кабинет Стрелкова кряхтя ввалился начальник тюрьмы майор Ионошонок. В ширину он был немыслимых размеров, с обвисшими щеками, огромным животом, несколькими подбородками и многочисленными складками на шее. Послушав мои претензии не больше минуты, Ионошонок вдруг затрясся и начал кричать, что он меня сгноит, что таких мерзавцев, как я, белый свет еще не видывал и что он лично заменит мне ссылку вечным сидением в самой худшей камере его тюрьмы. Я смотрел на него сначала с удивлением, а потом начал считать складки на его шее, но постоянно сбивался, потому что начальник тюрьмы не стоял на месте и все время трясся. У меня даже мелькнула мысль, не попросить ли его успокоиться и замереть, и я улыбнулся этой мысли, а майор решил, что я смеюсь над ним, и совершенно рассвирепел. Капитан Стрелков смотрел на него с легкой улыбкой, как бы давая понять мне, что «мы и так вот можем». Наконец Ионошонок откричался и ушел, на прощание велев Стрелкову мое заявление в прокуратуру не отсылать, а меня посадить в карцер на 10 суток. Видимо, истерики майора были здесь не внове, потому что в карцер сажать меня никто не стал, а отвели обратно в камеру.
На следующий день я потребовал отоварки – как всякому арестанту, мне была положена возможность купить в тюремном магазине продуктов на десять рублей в месяц. Меня повели в ларек на первом этаже. Пока я заполнял ведомость с названием продуктов, которые хотел приобрести, в коридоре «случайно» нарисовался капитан Стрелков.
– Решили прикупить продуктов? – спросил он меня благожелательно. – И правильно, – продолжал он, не дожидаясь ответа, – питание у нас здесь хорошее, но все-таки тюремное, а в ларечке продукты настоящие. Правильно решили: голодовкой все равно ничего не добьетесь.
Я кивнул ему и стал дожидаться, когда мне выдадут то, что я заказал. Стрелков стоял рядом и смотрел. Возникло неловкое молчание. Кум, разумеется, не мог уйти, не уличив меня в покупке продуктов. Он предвкушал, что напишет рапорт о прекращении голодовки. Наконец мне просунули в окошечко мой заказ – на два рубля пять пачек сигарет «Столичные» с фильтром, а на остальные шесть рублей – около сорока пачек дешевых сигарет «Прима». Я наблюдал за Стрелковым. Надо сказать, он ничем не выдал своего разочарования. Более того, изобразил на лице удовлетворение и, радостно вздохнув, сказал:
– Но голодовка все равно прекращена.
– Почему?
– Потому что вы купили продукты в продуктовом магазине.
– Какие же это продукты? Сигареты не едят. Ноль калорий.
– Вы ошибаетесь, – возразил Стрелков. – Посмотрите, на пачке сигарет внизу написано: «Министерство пищевой промышленности» – значит, это продукты.
На этот аргумент я не нашелся, что ответить. Вернувшись в камеру, посмотрел – и правда, на пачке внизу мелким шрифтом напечатано «Министерство пищевой промышленности». Надо же, подивился я, при таком обилии в нашей стране разнообразнейших министерств партия и правительство до сих пор не озаботились созданием министерства табачной промышленности. Однако, решил я, все это игры для малолеток, у них, говорят, даже «Приму» курить западло, потому что пачка красного цвета. Меня этим не собьешь. При голодовке есть нельзя, а курить можно, любой авторитетный зэк это подтвердит.
Рассчитывая пробыть в тюрьме не больше двух недель, я оставил себе пять пачек «Столичных» и десять пачек «Примы», а все остальные вечером, когда на смену заступил беззлобный вертухай, передал в соседние камеры, где у ребят, как они мне подкричали, без курева уже «пухнут уши».
Я не пробыл в Якутской тюрьме двух недель. На четвертый день голодовки, когда чувство острого голода уже стало постепенно отступать, меня выдернули на этап. Внизу мне выдали по описи мои вещи: почтовый ящик, резиновый коврик, совок, веник, щетки, хлебницу, кастрюли, посуду, что-то еще. Все, кто видел, как я упаковываю это в рюкзак, смотрели на меня с изумлением. Наверное, за всю историю этой тюрьмы здесь такого не было. Говорят, старые зэки, любители пооригинальничать, иногда возят с собой по этапам любимую подушку, что считается чудачеством и экзотикой. Но чтобы свой собственный почтовый ящик, веник и кастрюли…
На сей раз конвой был военным, и наручники с меня не снимали. В аэропорту Якутска всякие сомнения рассеялись – меня везли в Усть-Неру, административный центр Оймяконского района, одного из двух самых холодных населенных мест нашей планеты. По местным меркам поселок был недалеко от Якутска, всего в полутора тысячах километров. Короткая посадка в Хандыге, затем стремительный и устрашающий подлет к хребту Черского – горы ровной стеной возникают на спокойной равнине, и конца-края им уже не видно, – и через полчаса наконец пролетаем по узкому коридору, едва не задевая крыльями скалы справа и слева; самолет ныряет в какой-то туманный колодец и выныривает через несколько минут на белый свет, приземляясь на посадочную полосу в долине чудесной и загадочной реки Индигирка. Крайний Север. Двести километров до Полярного круга. Полюс холода Северного полушария. Романтика, черт возьми!
В местном РОВД мне дали новую справку вместо старой, обязали отмечаться в милиции раз в месяц, выдали сорок рублей подъемных и отпустили восвояси, сообщив, что я могу ночевать в рабочем общежитии горно-обогатительного комбината «Индигирзолото», пока окончательно не устроюсь туда на работу.
Я вышел на улицу. Было морозно. Март в Якутии – совсем не то же самое, что в Чуне. Было ниже сорока градусов. Но я думал не о холоде. Ко мне вдруг вернулся зверский аппетит. То ли его пробудил свежий воздух, то ли сознание того, что голодовка окончилась. Я зашел в кулинарию, взял два бутерброда со шпротами и чашку какао и сел за стол. В жизни не ел ничего вкуснее. Я сидел за столиком, радуясь теплу и смакуя ощущение жизни. Народу было немного. С каждым входившим и выходившим в кулинарию врывались с улицы клубы пара. За окном виднелись покрытые снегом сопки, из печных труб одноэтажных домов валил густой дым, по улицам ездили машины с дымящимися в кузовах печками, шли укутанные в самые немыслимые одежды пешеходы. Жизнь возвращалась.
Что с того, что это полюс холода, думал я. В Антарктиде еще холоднее, но живут же люди и там. Правда, только на научных станциях. Но и здесь живут, и мы проживем. Назло врагам! Чем сильнее на нас давят, чем круче нас морозят, тем тверже мы становимся. Так что здравствуй, край вечной мерзлоты!
Полюс холода
Первую ночь я перекантовался в рабочем общежитии и твердо решил, что больше не пойду туда ни при каких обстоятельствах. Вонь, дым, мат и полное пролетарское отупение. В нормальной тюремной камере обстановка намного приличнее.
Утром прилетела Алка. Я встретил ее в аэропорту, и, не зная, куда деваться, мы пошли на почту. По дороге купили продуктов, сидели на почте, ели хлеб, запивали его лимонадом и думали, что делать. Московские друзья велели искать дом для покупки, обещая собрать нужные деньги. Однако в один день дом не купишь.
Почитав на столбе около почты объявления о продаже жилья, мы кое-что выписали и решили не откладывать дело в долгий ящик. В первом доме, одноэтажном, деревянном и местами слегка покосившемся, жила молодая супружеская пара. Часть дома, которую они продавали, состояла из трех маленьких комнат, кухни и ванной. Уборная, деревянная и полуразвалившаяся, находилась во дворе. Комнатки были уютные, и даже скособоченный пол в спальне не портил общего впечатления. Жилье нам понравилось. Мы сели с хозяевами обсуждать условия сделки.
Наташа, худая и изящная женщина лет тридцати, была школьным учителем, но сейчас работала воспитателем в рабочем общежитии. Леня, ее муж, был чуть старше. По образованию инженер, он работал электросварщиком. Интеллигентная пара, что они делали в этой богом забытой дыре?
За чаем мы разговорились. Как многие в этом поселке, они приехали сюда заработать денег. В Барнауле с кем-то из их родителей остался маленький сын, они скучали по нему, но на Север везти не хотели. Да и задерживаться здесь они надолго не собирались. Перед глазами было полно примеров, когда люди приезжали сюда «с материка» подработать на сезон и оставались на годы, а то и на всю жизнь. Север при всем своем неблагополучии и суровости неведомым образом засасывает людей. Приспособившись к тяжелым условиям жизни, отсюда уже трудно уехать.
Дошла и до нас очередь рассказывать о себе. Нам очень не хотелось спугнуть покупку этого дома, но все же мы честно рассказали о себе все как есть. К нашему облегчению, ребята восприняли нашу историю совершенно нормально, даже сочувственно. Они спросили, где же мы будем сегодня ночевать, и мы отвечали, что попробуем устроиться в гостинице. На что они начали уговаривать нас остаться на ночь у них, тем более что вскоре, возможно, этот дом будет уже наш.
– Если в гостинице не повезет, обязательно возвращайтесь и в любом случае приходите ужинать, – напутствовали нас хозяева.
– Знаете, одно дело продавать дом политссыльному, совсем другое – давать ему приют. У вас могут быть неприятности, – предупредил я.
– Что вы, что вы, – замахали они руками, – даже и не думайте! Мы не боимся.
Такой теплый прием в первом же доме, в который мы зашли, воодушевил нас. Видимо, соотношение между человечностью и страхом здесь совсем иное, чем на материке, решили мы.
В единственной поселковой гостинице нам не повезло. Приехала какая-то спортивная команда, и свободных мест не было. Впрочем, добрая администраторша согласилась устроить нас в холле на стульях, но велела приходить поздно вечером, когда уйдет начальство.
Побродив еще по поселку, мы вернулись в гостеприимный дом, прихватив к ужину бутылку вина. Вечер пролетел весело и незаметно. Нам предложили ночевать, и мы не стали ломаться. Спальня оказалась в нашем полном распоряжении. Пока мы распаковывали вещи и осматривались, хозяева потихоньку собрались и сказали, что уходят до утра, поскольку все молодожены имеют право на медовый месяц. Это и в самом деле было достойным завершением нашего странного свадебного путешествия.
Так в один вечер Леня и Наташа Островские стали нашими друзьями. Мы никогда не пожалели об этом. Этой же весной мы оформили покупку дома, и теперь они уже у нас прожили до конца лета. Потом они вернулись к себе в Барнаул, затем купили дом в Таллине, а когда через несколько лет я освободился и вернулся в Москву, мы помогли им эмигрировать в США.
Мы жили двумя семьями в одном доме, и никого это не тяготило. Мы никогда не ссорились и много времени проводили вместе. Ленька был партийным, но уже через пару месяцев стал этого стесняться. Однажды он взял свой партбилет и на страничке, где наклеивают марки партвзносов, написал: «Бывшему члену группы “Хельсинки” от бывшего члена КПСС». Наташа не хотела отставать от мужа и подарила мне примерно с такой же надписью свой профсоюзный билет.
Мы завели кондуит, в котором отмечали происходящие события, писали друг на друга эпиграммы и изощрялись в остроумии.
Меня одолел зуд созидания, и я решил начать новую жизнь со строительства нового сортира. Ленька помогал мне в свободное от работы время.
Построить что-то фундаментальное на вечной мерзлоте – задача не из легких. Даже самым жарким летом почва отмерзает всего на десять-пятнадцать сантиметров, а дальше – навеки промерзшая и скованная льдом земля. Между тем яма должна быть достаточно глубокой, чтобы выросший в ней за семь зимних месяцев малопривлекательный сталагмит не доставал до небес. Я чистил старую яму, оттаивал вечную мерзлоту горячей водой и костром, вгрызался в грунт штыковой лопатой.
Дело двигалось. Вскоре котлован был готов. Окончание нулевого цикла мы отметили маленькой дружеской попойкой. Я принимал поздравления и скромно обещал построить такое чудо ассенизации, от которого ахнет вся Усть-Нера. Через два дня над ямой красовалась деревянная будка, сделанная преимущественно из горбыля и старых брусьев и обшитая со всех сторон рубероидом. Но Усть-Нера ахнула не от этого. Потрясающее впечатление на жителей произвел свет в сортире. Уличная уборная со светом – это в Усть-Нере выглядело как непонятная блажь и дикая московская дурь. Когда же я вдобавок повесил несколько фонарей, освещавших дорогу от крыльца до сортира, то все окончательно решили, что ссыльный из Москвы либо отчаянный пижон, либо безнадежный сумасшедший.
Как всякий человек, не слишком склонный к работе руками, я очень гордился своей постройкой и записал в кондуит:
- Эй, вы, без идей и без веры.
- Пойдите, купите газет,
- Узнайте, что нынче в Усть-Нере
- Построен новый клозет!
Однако одно дело – что-то построить, другое дело – узаконить. На любую постройку требовалось разрешение властей. Даже на маленький дощатый сортир в углу собственного участка. Поскольку формально дом нам еще не принадлежал, то большая часть бюрократических хлопот легла на Наташу и Леню. У меня чудом сохранился листок, где было записано, что нам надо сделать, чтобы остаться законопослушными строителями собственного сортира.
Сначала к нам пожаловала депутатка местного Совета, прослышавшая, что мы здесь что-то строим. Она строго указала нам, что постройку следует узаконить, и объяснила, как это сделать.
Мы подали заявление в комиссию поселкового Совета, которая завела необходимые бумаги.
Вскоре к нам пришел землемер и замерил всё, что только можно было замерить.
Наташа отнесла председателю поселкового совета Турчаку издевательское заявление: «Прошу разрешить мне строительство туалета на принадлежащей мне территории». Турчак без тени иронии наложил на заявлении резолюцию: «Разрешаю».
С подписанным заявлением Наташа отправилась к районному архитектору, который сделал план застройки.
Леня с этим же заявлением пошел к начальнику пожарного надзора, который тоже поставил свою резолюцию.
Я пошел с тем же многострадальным заявлением к главному врачу санитарно-эпидемиологической станции, который добавил на листок еще и свою подпись.
Со всеми собранными подписями Леня опять пошел к председателю поссовета Турчаку, который отправил его к землемеру за второй подписью.
После этого пришлось снова идти к Турчаку, и тогда он поставил на заявлении свою подпись.
Затем землемер подготовил проект решения поссовета.
Председатель поссовета Турчак этот проект утвердил.
Сессия поссовета на своем очередном заседании утвердила строительство нашего сортира, о чем нам была выдана соответствующая официальная бумага. Вся эта тягомотина длилась месяца два.
Между тем все это время мы нашим сортиром незаконно пользовались, и, конечно, никому до этого не было никакого дела!
С моей чудесной постройкой была связана еще одна забавная история. У Наташи валялся дома выданный ей на работе как воспитателю комплект открыток с фотографиями всех членов Политбюро ЦК КПСС. Валялся и валялся. На завершающей стадии строительства я придумал, что с ним делать. В тюрьме коммунистов опускали, и они жили около параши. Я решил, что открыткам место именно там. Более того, я разместил их в самой параше, аккуратно развесив на задней стенке, прежде чем поставить и прибить к полу трон с отверстием посередине. Открытки были неплохо видны снаружи. Главное место, по центру, занимал, конечно, Л.И. Брежнев. Таков был уровень нашего общения с Политбюро! Некоторое время нас это очень веселило. Потом забылось.
Напомнил нам о наших дурацких забавах КГБ, когда нагрянул с обыском. Кто-то из сотрудников пошел во время обыска по нужде и рассказал коллегам обо всем увиденном. Чекисты очень возмутились и потребовали, чтобы я снял открытки. Я сказал, что и не подумаю, поскольку очень долго искал, куда бы повесить любимых героев, и наконец нашел для них самое достойное место. Лезть в выгребную яму никому не хотелось, но и оставлять всё как есть они уже не могли. Наверное, про себя они проклинали на чем свет стоит того чекиста, который увидел это первым и рассказал остальным. Снимать вождей партии и правительства послали самого молодого. Он пролез головой в дырку и долго шарил руками по отнюдь не чистой стене, прежде чем снял все открытки до одной. Я думаю, за этот поступок его по справедливости должны были наградить орденом Ленина и дать звезду Героя Советского Союза!
Наши вещи, оставленные в Бармаконе, не пропали. Два диссидента из Красноярска – Володя Сиротинин и Валера Хвостенко, получив от меня нотариальную доверенность, поехали в Чуну и все забрали. Позже Хвостенко так описал это приключение в заметке «Чунско-Бармаконская операция»:
«Были мы молодые, веселые, лихие. И общее ощущение от “операции”: весело, интересно. История эта вспоминается как юмористическая, несмотря на известный контекст…
Поскольку ребят захватили врасплох, осталась в Бармаконе куча дел, вещей и т. п. Я сразу вызвался помочь, съездить туда, все сделать. Кроме того, я был не одинок, и подобные дела, связанные с посаженными и ссыльными, мы проворачивали вместе с моим другом Володей Сиротининым. Я сразу представил себе, как он будет рад развлечься. На этом и порешили.
Долго ли, коротко ли, я получаю от Саши генеральную доверенность на ведение его дел. Я впервые видел подобный документ и, честно говоря, обалдел. Я мог по этому документу буквально все, вплоть до составления завещания от имени А. Подрабинека. Вместе с доверенностью я получил от него подробнейшую инструкцию, где что лежит, какие дела с людьми и организациями надо уладить. С кого получить, кому отдать, какие вещи отправить в Усть-Неру, какие и кому подарить…
Объем дел предстоял не маленький, надолго с работы нельзя было отлучиться, дали стандартные “три дня без содержания”. И, чтобы увеличить активный промежуток, мы с Володей решили ехать со сдвигом на один день. Дело было в апреле. (Запомнилось, что наша экспедиция совпала с днем рождения В.И. Ленина.) Я поехал первый.
В Чуне нашел участкового и предъявил ему генеральную доверенность. Он был потрясен даже больше, чем я. Совершенно неожиданно он пригласил меня к себе переночевать. Я согласился. Был ужин, хозяин выставил бутылку и простые, но аппетитные закуски, как-то: грибочки, капустку, картошечку, сальце и т. п. И очень интересная была у нас за ужином беседа. Он пытался понять сущность диссидентства. Как человек хотя и простой, но здравомыслящий, он понимал, что не все ладно в Датском королевстве. Воспринять диссидентов как страдальцев за правду мешали стереотипы, внушенные пропагандой. Но эта концепция и не противоречила основам его мировоззрения. Были типичные вопросы: сколько нам платят и в какой валюте, в какой организации мы состоим и т. п. И никак не укладывалось у него в голове, что такую страшную доверенность Саша мог выдать совершенно незнакомому человеку. Подозревал, что я “с ним неискренен”.
Интересно, что вспоминает этот человек и как рассказывает об этом необычном событии. Я сказал ему, что завтра приедет еще один друг. Не успел назавтра Володя сойти с поезда, как к нему подскочил мент и произнес (показалось, что угрожающе): “Второй?!” Вова решил, что я уже в узилище и очередь за ним.
Сашины вещи хранились опечатанными на каком-то складе, и мы их перетащили в указанную Сашей баню. Помню, что все было напряжно из-за малого времени, количества и разбросанности дел. Я отправился в Бармакон, где надо было добыть Сашину трудовую и получить зарплату. Меня убеждали, что в Бармакон сейчас попасть нельзя ни на чем, так как река Чуна вот-вот тронется и машины туда по этой причине не ходят. А если я и перейду Чуну, то меня отрежет там ледоходом и придется ждать чистой воды, чтобы вернуться на лодке. Не помню, каково расстояние между Чуной и Бармаконом. Может быть, километров 15—20, так как я успел обернуться за один день. Раздобыл какой-то шест и на всякий случай, шел по весеннему льду с шестом.
Помню, как мы сидели с Володей в бане и под новые песни Кима комплектовали и обшивали посылки. Эти песни до Красноярска в то время еще не дошли, а в вещах был портативный магнитофон и куча кассет. “Куда ты скачешь, мальчик…” Кайф. Посылки Володя отправлял уже без меня. Эта эпопея долго нас веселила. Мы дали ей название “Чунско-Бармаконс-кая операция”. С Сашей Подрабинеком так и не привелось встретиться. Обменялись несколькими письмами. Я описал ему в красках все перипетии операции, дал своего рода отчет.
Я не знал, что Саша хлопотал о возмещении нам ущерба. По справедливости, так это мы должны быть ему благодарны за чудесное приключение».
Я в самом деле требовал от МВД возмещения расходов по пересылке вещей. Ведь это оно допустило ошибку, этапировав меня не туда, куда надо. Почему за его ротозейство должны расплачиваться мои друзья? Но, кажется, из этого ничего не вышло.
А на руках у меня остался чудный документ о начале нашей семейной жизни – милицейская опись всего имущества, найденного в нашем бармаконском доме. Этот машинописный документ на четырех листах под названием «Опись изъятия, 18 апреля 1979 г., п. Бармакон» включал всё до мелочей. Начиналась опись со слов «Электромотор с наждаком – 1 шт.». Там были одеяла, свитера, трусы мужские, плавки женские, носки зеленые попарно и в розницу, документы и книги, фотоаппарат и 80 грамм сушеных грибов, посуда и зажигалки, пуговицы и моющая паста «Лапусик», бигуди, батарейки, кисет с махоркой и многое другое. Заканчивалась четырехстраничная опись словами «резинка 1 м 50 см». И подпись начальника Чунского РОВД тов. Михайлова с круглой печатью – все солидно и официально.
Все посылки, отравленные Володей и Валерой, мы получили, и даже аккуратно упрятанные в них последние выпуски «Хроники текущих событий» были целы. Наши же красноярские друзья с тех пор именовали себя не иначе как Сиротинин-Чунский и Хвостенко-Бармаконский.
В конце апреля мы с Алкой поженились. Леня с Наташей были нашими шаферами, свидетелями, родственниками и гостями одновременно. Как и положено каждому районному центру, в Усть-Нере был свой ЗАГС. Мы пришли туда утром 28 апреля, и я велел всем подождать, а сам немедленно скрылся из виду. Алка настолько не ожидала от меня такого подвоха, что через некоторое время заволновалась, решив, что я бросил ее прямо под венцом. Я между тем еще за несколько недель до того приметил в книжном магазине горшок с розой, которую заботливо выращивала на работе продавщица. Я давно уже договорился купить цветок и прибежал в магазин, но продавщицы почему-то не было. Я нервничал, понимая, что бросать невесту в день бракосочетания не положено. Но делать было нечего, я ждал. Наконец продавщица пришла и, узнав, для чего мне роза, даже не взяла с меня денег. Это, я уверен, была единственная живая роза в Оймяконском районе. Я подарил ее своей любимой.
Другой подарок на свадьбу сделали нам американское и советское правительства. Накануне нашей свадьбы они обменяли двух советских сотрудников ООН – Вальдика Энгера и Рудольфа Черняева, попавшихся в США на шпионаже, на пятерых наших политзаключенных: Алика Гинзбурга, Эдуарда Кузнецова, Марка Дымшица, Георгия Винса и Валентина Мороза. Мы радовались как дети; нам казалось, что совпадение не случайно.
Вечером мы сидели в единственном здешнем ресторане «Северный» и пили за нас, за Леньку с Наташкой, за наших друзей – освобожденных, сидящих и еще не посаженных, а потом уже просто так, без всяких тостов. В ресторане была живая музыка – пятеро ребят из местного вокально-инструментального ансамбля играли на заказ. Ленька заказал для нас танец, но еще прежде, чем его начали играть, мы были совершенно ошарашены объявлением руководителя ансамбля: «Следующий танец – для наших гостей-молодоженов, политического ссыльного Александра и его жены Аллы». Зазвучало «Семь сорок», и мы пошли с Алкой танцевать. Это было невероятно! Такое объявление, да еще еврейский танец! В Москве за такое разогнали бы и ресторан, и ансамбль, а заодно сняли бы с должности секретаря местного райкома партии. За потерю бдительности. Но здесь, на краю земли, нравы были проще.
В Сусуманском районе Магаданской области, соседнем с Оймяконским, отбывал ссылку украинский поэт и диссидент Василь Стус. Мы переписывались. Он советовал мне быть осторожнее с местными, потому что самые лучшие друзья из них потом окажутся самыми коварными стукачами. Наверное, у него был печальный опыт по этой части. Мы к совету Стуса прислушались, но не жить же отшельниками!
С нами многие хотели познакомиться, но мы не планировали устраивать из нашего дома салон. Наташа привела в дом своего знакомого. Жене Дмитриеву было лет тридцать пять или около того. У него был живой ум, проницательный и жесткий взгляд, и сам он был крепкий, жилистый, весь как сжатая пружина, готовая в любую минуту расправиться на беду окружающим. Короче говоря, трудно было не распознать в нем бывшего зэка. Примерно половину своей жизни Женя провел в лагерях и тюрьмах. Он был вор и карточный шулер. В тюрьме он много читал и был не то чтобы хорошо образован, но очень начитан. Он интересовался политикой, как все матерые уголовники ненавидел советскую власть и презирал серую толпу, выискивая в ней интересных людей, чем-то отличавшихся от других.
Он стал бывать у нас, и было видно, что в общении с нами он оттаивает от своей тюремной жесткости, смягчается и перестает воспринимать весь окружающий мир исключительно враждебно. Впрочем, адаптированным к вольной жизни он сам себя не представлял. Работать он не умел и не хотел. «Мне надо беречь руки, иначе я погублю свое мастерство», – говорил он. Женя был шулером, но не из тех, кто прячет карту в рукав или передергивает колоду. У него было мастерство иного рода. Подушечками пальцев он чувствовал цвет карты и мог отличить старшие карты (картинки) от младших. Однажды он показал нам это. Было поразительно: из тридцати шести карт, с завязанными глазами, определяя цвет только пальцами, он ошибся всего в двух или трех случаях. При этом очень смущался, искал для себя оправдания и сетовал, что давно не играл. В другой раз он насыпал на стол сахарный песок, приложил к нему палец и, не глядя на руку, сказал, сколько сахарных песчинок прилипло к пальцу. Мы потом пересчитали – так и было!
Иногда приезжали друзья. Дорога была не дешевая, поэтому вала гостей мы не ждали. Тем не менее у нас побывали Слава и Витя Бахмины, Юра Ярым-Агаев, Ира Гривнина, Таня Осипова. Приходило много писем и телеграмм, в том числе из-за границы. Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна прислали телеграмму, поздравляя с прибытием в ссылку. Таким образом, отношения с Сахаровым, остававшиеся натянутыми после попыток заставить меня эмигрировать, были, кажется, восстановлены.
В пути наших гостей тщательно обыскивали в аэропортах, особенно на обратном пути. КГБ переживал, как бы я чего не передал на Запад. И все-таки друзья привозили мне самиздат и увозили, что я просил. Кто-то, приехавший неожиданно (и для нас, и для КГБ), привез нам изданную в США мою книгу «Карательная медицина», и я держал ее в руках, не веря, что в конце концов все получилось.
Летом приехала Таня Осипова, мы много обсуждали диссидентские дела. Это был 1979 год, тогда решался вопрос о подписании второго советско-американского договора «Об ограничении стратегических вооружений» (ОСВ-2). Мы с Таней недоумевали, почему все наши друзья так спокойно к этому относятся. Было очевидно, что правительство наше безответственно, нелегитимно и нарушает международные договоры с такой же легкостью, как и права человека. Однако диссидентское сообщество молчало. Возможно, потому, что Андрей Дмитриевич Сахаров высказывался в поддержку ОСВ-2, следуя своей старой идее о неизбежной конвергенции социализма и капитализма. Нам же эта идея казалась вздорной, нежизнеспособной и губительной для демократии. Пока Таня несколько дней гостила у нас, я написал текст обращения к Конгрессу США с призывом воспрепятствовать подписанию договора. Таня благополучно привезла текст в Москву, но никто, кроме нас, так его и не подписал. Письмо ушло в западную прессу с двумя нашими подписями. Договор все-таки был подписан, чем обеспечил Советскому Союзу передышку в гонке вооружений и таким образом еще на несколько лет оттянул крушение коммунизма. Обращение к Конгрессу США фигурировало затем в новых судебных делах против Тани и меня, но мы не жалели. Кто-то должен был сказать.
Если в жизни действительно надо построить дом, посадить дерево и родить сына, то с одним делом мы более или менее справились. Правда, не дом, а сортир, но все равно постройка. На очереди было второе задание, но, поскольку посадить дерево в вечную мерзлоту было совершенно невозможно, мы перешли сразу к третьему. К лету живот у Алки заметно округлился, и мы ждали появления первенца в декабре. Алке нужны были витамины, и нам присылали их из Москвы в немереном количестве, но я знал, что от таблеток прока мало.
Лето на полюсе холода короткое, но безумно жаркое – резко континентальный климат. До Полярного круга рукой подать, и в июле ночами было светло как днем. Жара доходила иногда до тридцати градусов. В поисках витаминов мы садились на велосипеды и ехали в сопки, которые окружали поселок со всех сторон. На их склонах росло несметное количество голубики. Мы ложились на спину и, лениво поворачивая голову, наклоняли ко рту веточки с огромными спелыми ягодами.
Однажды в горах прошла молниеносная гроза и в небе появилась радуга. Одна ее нога была совсем рядом, метрах в ста от нас. Я никогда не был от радуги так близко. Есть поверье, что человек, вставший в опору радуги, непременно будет счастлив всю жизнь. Мы с Алкой бросились через чахлые деревца и кустарник в сторону радуги, но она двигалась довольно быстро, не разбирая дороги, и мы никак не могли догнать ее. Так и ушла она от нас, а мы потом бежали за ней всю жизнь.
Денег не было, работы тоже. Главный врач Оймяконского района В.М. Маренный, получив от КГБ соответствующие указания, на работу меня не брал. Вся районная медицина была в его руках, другой не было. «Работы для вас нет, потому что мы стоим на разных идеологических полюсах», – объяснял он мне. Я объявил себя безработным, написав соответствующие заявления в государственные органы. Однако надо было как-то зарабатывать. Денег, которые присылали друзья и Фонд помощи политзаключенным, на жизнь не хватало.
В поселке была маленькая лавочка при Доме быта, в которой продавались поделки местного производства из кожи, дерева, кости и металла. Я вспомнил свое детское увлечение выжиганием по дереву и договорился сдавать в лавочку свои творения. Художник из меня никакой, поэтому я сводил из местных книг на кальку картинки из якутского национального эпоса, копировал рисунки на доски и старательно выжигал. Затем покрывал лаком и относил в лавку. По-моему, получалось неплохо, но народ мое творчество не оценил. Спросом эта продукция не пользовалась. Даже былинный герой якутского эпоса Нюргун Боотур Стремительный, гордо восседавший на низкорослой якутской лошадке, никого не соблазнил.
Тогда Наташа Островская научила нас делать бусы из бумаги. Мы покупали в книжном магазине советские плакаты – дурные по содержанию, но красочно исполненные, особым образом нарезали полоски бумаги, склеивали их в бусинки и покрывали лаком. В свободный вечер мы с Алкой делали одну, а то и две нитки бус. Их мы тоже относили в лавочку и, в отличие от моих досок, наши бусы покупали. Мы даже видели летом, что их носят!
Между тем кампания поиска работы дала результаты. «Международный комитет защиты братьев Подрабинеков», отделения которого были созданы к тому времени во многих странах, завалил Оймяконскую администрацию письмами протеста. КГБ сдался. Мне предложили заведовать фельдшерско-акушерским пунктом цеха вспомогательных производств горно-обогатительного комбината «Индигирзолото». Я согласился.
Работа была неинтересная, но выбирать не приходилось. Профилактические осмотры, прививки, санитарный надзор – вот и всё, чем мне приходилось заниматься. Свободного времени оставалось много. Я выписал себе из Москвы книги по производственной санитарии и углубился в тему. Выяснилось, что санитарные нормы у нас грубейшим образом нарушаются. В столярном цеху, например, станки стоят прямо на земле – пола нет. Приточно-вытяжная вентиляция вообще отсутствует, вследствие чего рабочие страдают профессиональными легочными заболеваниями. Температура воздуха в цеху намного ниже нормы, а освещенность рабочих мест далека от минимальной. Работяги сами не протестовали, но в разговорах со мной свое возмущение высказывали. Заканчивались обычно такие разговоры сакраментальным «плетью обуха не перешибешь». Один столяр высочайшего класса, бывший зэк, выражался сугубо по-зэковски: «Эх, скорей бы война, да сдаться в плен».
Я решил побороться за права рабочего класса и поделился своими наблюдениями с главврачом районной СЭС и инспектором местного комитета профсоюзов. Те посмотрели на меня с нескрываемым удивлением и пообещали разобраться, но когда я им недели через две напомнил, они спросили, зачем мне все это надо, и попросили не лезть не в свое дело.
Рабочие при встрече понимающе улыбались и говорили: «Ты здесь никому ничего не докажешь». Тогда я на свой страх и риск составил предписание, в котором потребовал в течение двух недель устранить нарушения, а в противном случае закрыть производство. Предписание я отправил директору комбината, а копии – министру здравоохранения Якутской АССР и в республиканский комитет профсоюзов. Результат был неожиданным. Из Якутска приехала инспекция для проверки изложенных в предписании фактов. Со мной никто из проверяющих встречаться не стал, но районное начальство залихорадило. Дело в том, что отсутствие пола в цеху было нарушением, вопиющим даже по советским временам, когда права рабочих не защищал никто и никак.
Через некоторое время я получил ответ из министерства здравоохранения, в котором мне сообщали, что по моему предписанию приняты меры, составлен и согласован с дирекцией «Индигирзолото» план устранения недоделок, но закрыть столярный цех не представляется возможным.
Я знал, почему цех не закроют – стратегическое производство! В Советском Союзе это был единственный цех, где делали специальной конструкции деревянные ящики для перевозки обогащенного золота. Пустые ящики доставляли из Усть-Неры на все золотодобывающие горно-обогатительные комбинаты страны, там в них загружали чистое золото и отправляли в Москву. Ящики были небольшими, но точно выверенными по весу и размерам. В их стенках не было ни одного сучка. Чтобы сделать такой ящик, требовался большой профессионализм. Между тем рабочие, занятые на этом производстве, стояли в цеху на досках, набросанных на сырую, чуть оттаявшую вечную мерзлоту.
Кстати, любопытно, как в СССР охраняли стратегические секреты. Годовая добыча золота считалась тогда строжайшей тайной. Однако по количеству сделанных ящиков и загруженности каждого из них было совсем нетрудно вычислить, что годовая добыча составляла в то время около четырехсот тонн. Но знать об этом не полагалось никому, кроме особо доверенных лиц. Государственная тайна!
В конце 1979 года нас стало трое. 14 декабря днем у Алки начались схватки, и мы поехали в роддом. Было бы здорово, если бы ребенок родился 14 декабря, да еще в сибирской ссылке – так символично, был бы настоящий декабрист. Но он не спешил с появлением на свет. Вечером я ушел из роддома домой. По небу были разбросаны необыкновенно яркие звезды, под ногами скрипел снег, а прямо над головой висело черно-белое северное сияние. К вечеру потеплело, температура поднялась до минус сорока, и спешить домой не хотелось. Я медленно шел и думал, что с рождением ребенка что-то важное меняется в моей жизни. Я только не мог понять, что именно.
К 7 часам утра я снова был в роддоме. Мне сказали, что у нас только что родился сын. Знакомые по службе акушерки дали мне халат с бахилами и пустили прямо в родовую. Сыну было двадцать минут от роду, у него была необыкновенно пушистая спинка, и он смотрел на окружающий мир недовольно, но молча. Алка лежала измученная и уставшая. Все были, слава богу, здоровы.
Событие надо было как-то отметить. Вечером мы с Женей Дмитриевым пошли в кафе. Выпили не очень много, но Женя почему-то был на взводе и начал ссору с соседним столиком. Повод был какой-то совершенно пустячный. Мне показалось, Женя сам себя накручивает. Я знаю эту блатную манеру доводить себя до истерики. Компания за соседним столиком ссориться не хотела и шла на мировую. Казалось, конфликт был уже исчерпан, когда Женя ни с того ни с сего разбил об пол недопитую бутылку вина. Мгновенно появилась милиция. Я понял, что затесался не в свой скандал, и сидел молча. Женю повели в милицейскую машину, а затем попросили проехать в милицию и меня – как свидетеля. В РОВД дежурный по отделу сказал, что сам ничего решать не будет, пусть утром решает начальник. Нас посадили в разные камеры. В 6 утра, не дожидаясь прихода начальника, меня выпустили.
Ночью выпал легкий снежок, и я шел по пустынным улицам еще не проснувшегося поселка и радовался, что все обошлось. Свернув на нашу улицу, я обнаружил на дороге свежий след проехавшей недавно машины. След обрывался около нашего дома. Похоже, дальше она просто взмыла в воздух и растаяла в темном зимнем небе. Я пригляделся. Судя по следу от колес и рисунку протектора, это был уазик. В поселке было две таких машины. Одна из них принадлежала райотделу КГБ.
Во дворе на снегу было полно следов. Натоптали и даже не подумали замести. Я осторожно прошел в дом и убедился, что контрольная ниточка на двери сорвана. Гэбэшники, как и положено, ее не заметили. Значит, у нас дома были «гости». Стало понятно, почему следы машины оборвались прямо у нашей калитки. Никто никуда не улетал – это были следы обратного пути. Вечером, когда нас с Женей везли в милицию, снега не было. Утром тоже. Снег шел ночью. Следы были только в одну сторону. Значит, КГБ приехал к нам до того, как выпал снег, а уехал – после. Похоже, они были у нас всю ночь.
Следующие несколько часов я, забаррикадировавшись изнутри, лихорадочно перебирал все наши вещи. Я не боялся, что у нас что-то заберут. Я боялся, что нам что-нибудь подкинут. Но ничего не было. Значит, они просто воспользовались случаем посмотреть, что есть в доме запрещенного. Удачный случай: Алка в роддоме, я в милиции. А может, всё не так уж и случайно? Что это Женя скандал-то устроил вчера на ровном месте? А может, я слишком мнителен? Опять все тот же вопрос: кем все-таки лучше быть – дураком или параноиком?
Ладно, хватит копаться в подсознании, решил я на сей раз довольно быстро. Надо быть готовым к обыску.
Они пришли 29 января, когда Марку было полтора месяца. Целый день несколько человек в штатском под руководством заместителя прокурора Якутской АССР Демина копались в наших вещах в поисках антисоветской литературы. Их добычей за день были: пишущая машинка, двенадцать номеров «Информационного бюллетеня» Рабочей комиссии, пять выпусков «Хроники текущих событий», роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», материалы Московской группы «Хельсинки», вырезки из иностранных газет, часть личной переписки. В уборной содрали фотографии членов Политбюро. Долго разглядывали и в конце концов забрали подаренные мне Островскими их партийный и профсоюзный билеты. Обыск проводился по нескончаемому делу «Хроники» № 46012/18. Верховодил всем капитан КГБ Зырянов, командовавший и прокурорскими, и чекистами.
Мы с Алкой учредили параллельную реальность – занимались своими делами, будто никакого обыска нет. Алка кормила Марка, готовила обед, а я в какой-то момент закинул в стиральную машину грязные пеленки с подгузниками и принялся стирать. Чекисты и прокурорские выражали неудовольствие тем, что мы так несерьезно относимся к обыску, но мы просто не обращали на них внимания. Зырянов смотрел на все снисходительно и понимающе.
Года через два он меня допрашивал в тюрьме по чьему-то делу и рассказал, что он-то понял тогда, почему я решил заняться стиркой: «У вас в стиральной машине была запрятана ваша книга. Я догадался, но не стал вам мешать. Решил, что в другой раз заберем». Я не стал его переубеждать и тем более рассказывать, что на самом деле единственный экземпляр «Карательной медицины» мы успели запрятать в запеленатого Марка, пока они ломились к нам в дом.
Забавная получилась перекличка поколений. Когда-то моя бабушка рассказывала, как ее муж Абрам Алтерович Подрабинек, известный в Бессарабии коммунист-подпольщик, прятал от румынской сигуранцы большевистские прокламации в запеленатого моего отца. Сменилось всего два поколения, и детские пеленки нового Подрабинека послужили уже антикоммунистическим целям!
Улов чекистов был невелик, на новое дело явно не хватало. Но настроены они были серьезно, особенно старались выслужиться работники прокуратуры. В какой-то момент заместителю прокурора республики Демину показалось, что его звездный час настал. Он обнаружил в нашем доме непонятную систему, которую поначалу принял за что-то террористическое. Подняв в одной из комнат крышку подпола, они увидели электрические провода, лампочки, контакты – и решили, что это адская машина. Я объяснять предназначение устройства не стал и самостоятельно демонтировать его тоже отказался. Не обязан. Они решили, что поймали меня по-крупному. Демин сам полез в подпол разбираться, дабы никто не оспорил его лавры героя. В погребе между тем стояла вода, пахло плесенью и было довольно мерзко.
Система моя была самая незамысловатая. Дело в том, что временами, особенно поздней весной, когда тает снег, и летом, когда слегка оттаивает земля, в подполе повышался уровень воды. Мерзлота подтаивает, воде уходить некуда, она поднимается и начинает заливать полы. Мы, как и все соседи, хватались за ведра или насосы и начинали откачивать воду на улицу. Я придумал систему раннего оповещения из поплавка, контактов, батарейки, проводов и электрической лампочки. Использовался тот же принцип, что и в бачке унитаза: уровень воды повышается, поплавок из пластикового детского кубика поднимается, контакты замыкаются, и лампочка на стене комнаты загорается. Значит, пора включать насос и откачивать воду, пока она не залила пол. Система работала исправно, пока ее не порушил прокурор Демин. Он долго возился в тесном погребе, соскальзывая с мокрых ступенек лестницы в затхлую воду, все трогал руками, проверял контакты, отсоединял провода, вероятно, думая, что рискует жизнью, пока наконец до него не дошло, что ничего взрывоопасного здесь нет. Вылез он из погреба промокший, грязный, злой, покрытый плесенью, весь какой-то жалкий и очень недовольный.
Когда обыск закончился, мне велели собираться и ехать с ними. Зачем, не пояснили. Стало тоскливо, как никогда раньше. Одно дело – идти в тюрьму налегке, когда один и беззаботен. Совсем другое – когда есть семья и только что родился сын. Но подавать виду было нельзя. Я взял свой вещмешок со всем для тюрьмы необходимым, поцеловал Алку, маленького Марка и уехал.
Меня привезли в прокуратуру. Для допроса. Следователь Сорокин, человек простой и незатейливый, на мой вопрос, почему в нарушение закона они не оставили мне копию протокола обыска, ответил прямо и откровенно: «Мы не хотим, чтобы это оказалось на Западе». Вопросы его касались изъятых на обыске материалов. Я, разумеется, отвечать отказался. Ничего не добившись, они меня выпустили. Я побежал домой. Даже не побежал, а полетел.
Алка провела этот час или два, сидя в полном оцепенении. Когда я появился на пороге, она упала в обморок. Вот ведь, не когда я ушел, а когда вернулся! Впрочем, это было объяснимо: в мое отсутствие она расслабиться не могла. Ей и потом, когда меня рядом уже не было, приходилось выстаивать в окружающей жизни за нас обоих. А в тот вечер у нее пропало молоко, и Марк некоторое время получал искусственное питание.
Зима на полюсе холода – отдельная песня. Это даже не зима в нашем обычном понимании, а некий изощренный природный эксперимент на выживание. Господь, когда творил землю, забыл, наверное, добавить в Якутию тепла, а когда спохватился, было уже поздно, и в порядке компенсации он посыпал якутскую землю алмазами и добавил золота. Правда, получилось так, что на бриллиантах и золоте наживаются одни, а от холода страдают совсем другие.