Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31 армии. 1941-1945 Рабичев Леонид

Протягиваю в окошечко часы. Мастер заполняет квитанцию и спрашивает:

– Как фамилия?

– Рабичев, – говорю я.

– Да нет, – говорит он, – как ваша фамилия?

– Рабичев, Рабичев! – говорю я, а он:

– Вы что, не видите фамилию мастера над окошком? Это я, – говорит, – Рабичев, а вы?

– Да я тоже Рабичев. Как здорово, – говорю я, – такая редкая фамилия, и вдруг мы встречаемся.

А он:

– Какая редкая? У меня двадцать родственников и, все Рабичевы.

– А где же вы живете?

– Я рядом, на Суворовском бульваре, а они – в Киеве.

– А кто-нибудь из них воевал? – спрашиваю я.

– Да почти все, – отвечает он, – был даже один генерал.

– Слушайте, – говорю я, – я художник, у меня рядом мастерская, может быть, после работы вы зайдете ко мне?

– Не могу, – говорит он, – и не хочу. Надоели мне мои родственники, а тут еще и вы. Часы починю, а заходить не буду.

Через неделю я получил часы, а мастер Рабичев не узнал меня, даже не посмотрел на меня.

Десять лет спустя однажды вечером в квартире моей на Покровском бульваре раздался звонок. На площадке стояли два пожилых подполковника.

– Вы Рабичев? – спросил один из них.

– Да.

– А кем вы приходитесь Виктору Рабичеву, который в 1942 году командовал танковым взводом под Сталинградом?

– Я его родной брат.

– А отец и мать у него живы?

– Мать, – говорю, – на кухне, а отец умер в 1952 году.

Сердце у меня билось.

– Он жив? – спрашиваю. – Откуда вы и почему раньше не приходили?

– Ничего не говорите матери, пойдемте на бульвар.

Мы вышли на Покровский бульвар, сели на скамейку.

– Мы проездом из Ленинграда, мы были рядом с вашим братом и все видели.

– Мы его похоронили, – сказал второй.

– Когда он погиб, как, где? – спросил я.

– После того как мы похоронили его, мы хотя и не знали как, но хотели сообщить его родителям. Но на следующий день вся наша бригада была уничтожена, мы оказались в разных госпиталях, а потом в разных армиях. Шли тяжелые бои, а потом мы не могли найти нужных слов, настолько все было противоестественно.

– В ту августовскую ночь мы так устали и была такая жара…

– Ваш брат заснул и во сне, не удержавшись на броне, был раздавлен гусеницами своего танка.

Мы попрощались. В ужасе я ходил по бульвару. Я не знал, что кто-то мог так умереть на войне.

Еще я узнал, что Виктор пережил всего три боя.

23 июля 1942 года, во втором бою, немцы подожгли танк Виктора. Получив тяжелые ожоги, прямо с поля боя попал он в госпиталь. Через пятнадцать дней вышел из госпиталя и еще через пять дней получил новый взвод. В третьем бою уничтожил батарею противника. К счастью, никто из танкистов не пострадал.

Я не мог ничего рассказать маме, и она умерла через десять лет, так и не узнав ничего о том, как ушел из жизни ее пропавший без вести сын.

Его письма с фронта, вплоть до последней телеграммы, хранятся у меня. Его имя высечено на мраморной доске в вестибюле Станкоинструментального института в Вадковском переулке. На 13-й Парковой улице стоит стела, посвященная павшим на войне ученикам его школы.

Глава 15

Переправа через Неман

Два часа телефонии, два – изучение уставов и шесть часов в день строевой подготовки. С восьми утра до шести вечера строевая подготовка, тактика, уставы боевой и караульной службы, исправление поломок в телефонных аппаратах, прокладка учебных линий связи. Однако какие уставы на войне?

Четыре года никто не ходил в ногу. Мне – двадцать три, кому-то больше, кому-то меньше, а абсолютное большинство в моем, да и в их собственном представлении старики. Им от тридцати до пятидесяти лет, они соскучились, дома ждут жены, дети, семьи нуждаются в помощи. Смеемся, плачем – штыковой бой, а штыков нет, да и винтовок штук семь, у остальных автоматы. А как же «К ноге!»?

Каждые пятнадцать минут из строя:

– Лейтенант, давай перекур!

Я:

– Два наряда вне очереди! Направо!

А он – налево. Но ведь именно с ним вдвоем два месяца назад переправлялся я через Неман! И именно он, Кузьмин, спас меня.

О, эта переправа!

Мы на своих повозках опять отстали от штаба армии. Связь – только рация.

Сорок километров кабеля в катушках, на повозках. Начальство давно впереди.

– Волга, Волга, я – Нева, как слышите меня? Прием.

Великолепные асфальтовые дороги, на перекрестках на пьедесталах деревянные крашеные Мадонны.

Бесконечные лесные угодья. Смотрю на компас, на немецкую двухкилометровку.

Впереди мост через Неман, настроение отличное, немцы бегут. По мере продвижения наше настроение меняется. Мост взорван, а все дороги на подступах к переправе забиты техникой.

Кружим, кружим, каким-то образом приближаемся к цели, но по мере приближения возрастает грохот от разрывающихся авиационных бомб. Кажется, нам везет, мы сбоку прорываемся к переправе. И сразу оказываемся в дымном кровавом месиве, в эпицентре жуткой бомбежки.

– Ложись!

Лошади дрожат, мы не успели их стреножить, одна из них разрывает постромки и бежит и тут же падает, сраженная несколькими осколками.

Лежать, только лежать.

Разные характеры. Одни лежат на животе, зарываются головой в песок, в траву, в грязь и дрожат. Другие, их меньше, лежат на спине и смотрят на небо. Мне хочется отвернуться, но нельзя, лежу на спине и смотрю на небо. На этот раз над переправой «Хейнкели».

От фюзеляжа каждого отделяется несколько черных палочек. Это бомбы. С каждой минутой они увеличиваются в размерах. Те, что лежат на животе и дрожат, их не видят. Я вижу, и сердце у меня бьется как сумасшедшее. Пока они в вышине, кажется, что каждая из них летит именно на меня, но заставляю себя смотреть вокруг, в каком состоянии мой взвод – не те, которые лежат лицом вниз, а те, которые, как и я, смотрят на небо. Как и мне, им кажется, что каждая из бомб летит именно на них, и вот тут происходит фокус саморазоблачения.

Самые интеллигентные или скромные, не очень уверенные в себе дрожат, но лежат, а самые хвастливые, циничные, наглые, хваткие и, казалось бы, смелые не выдерживают, вскакивают, и бегут, и не могут остановиться, потому что действительно кажется, что бомбы летят именно на них, и они пытаются убежать в сторону. Смотрят наверх и понимают, что бегут как раз под бомбы, и, задыхаясь, бегут назад.

Кричу:

– Агафонов, ложись!

А он смотрит на небо – бомбы над головой и бежать уже не может, и лечь тоже. Вскакиваю на ноги, бросаюсь на него, валюсь вместе с ним в кровавую грязь. И это последние секунды, уже ясно, что бомба разорвется в двух десятках метров от нас.

Вжимаемся в землю, свист пролетающих над нами осколков. Еще несколько минут – и шесть вражеских самолетов, отбомбясь, уходят на запад. Но ведь через несколько минут появятся новые. Переправа разрушена. Никаких шансов у нас оказаться на другом берегу нет. Оставаться и ждать очередной бомбежки бессмысленно.

Поднимаю своих оглушенных, полуконтуженных людей. Все. Стремительно освобождаем мелкой дрожью дрожащих, с белой пеной на губах лошадей, вскакиваем на повозки.

На шоссе танки, самоходки, артиллерия, моторизированная пехота, а в воздухе теперь «Мессершмитты» и пикирующие «Юнкерсы». Вся земля горит, горят машины, горит десятый раз восстанавливающийся понтонный мост, наполняются водой, загораются и тонут понтоны, падают в воду и погибают саперы.

Какой-то генерал пытается на «Виллисе» подъехать к переправе, но офицеры-танкисты не дают. А с неба падают бомбы, и почему-то нет нашей авиации и молчат наши зенитчики.

Ефрейтор Агафонов ранен. Кровь, огонь.

Между тем лейтенант саперного подразделения объясняет мне, что шесть километров правее недавно еще функционировал паром. Немцы его потопили, однако над водой остался стальной канат.

– Попробуйте, – говорит он, – соорудить плот и, держась за этот канат, перебраться на другой берег.

Несколько сот метров вдоль берега, крутой подъем и лес – и как можно скорее, дальше от переправы. Какое счастье, все живы, отошли, а «Студебеккеры», и танки, и самоходки – они не могут выбраться из этого кромешного ада. Экипажи покинули машины, залегли в кюветы, пользуясь передышками, наскоро сооружают окопчики и ждут нового налета.

Не помню, по каким дорогам, но точно с картой и компасом, уже к вечеру подъезжаем мы к берегу Немана. Действительно, от одного берега к другому протянут чуть выше метра над водой канат. Метров сто пятьдесят ширины Неман.

Шесть повозок. Канат.

О, великий разум бывалого солдата! В снаряжении нашем всегда топоры, ломики, а на берегу двухэтажный деревянный дом. Вилла? Коттедж? Отель?

Нельзя терять ни минуты. Сорок человек набрасываются на эту то ли виллу, то ли усадьбу, разбирают, разрушают ее. В нашем распоряжении несколько десятков великолепных бревен и несколько километров телефонного кабеля. Привязываем бревно к бревну, и вот работа закончена. Шесть на четыре метра – великолепный плот.

Вчетвером мы решаем проделать первый контрольный рейс. Ящик с патронами и гранатами, автоматы, несколько вещевых мешков, катушек кабеля. Перегружать нельзя, впереди неизвестность. Отталкиваемся от берега веслами и шестами, держимся за канат. Без особого труда преодолеваем течение. Река спокойная, и мы уже на середине ее.

Но тут начинается то, чего мы по неопытности не могли предвидеть: стремнина это называется, что ли – плот наталкивается на стремительное течение воды.

Ни шесты, ни весла не помогают.

Стараемся удержать плот ногами, а канат вырывается из рук.

Руки разодраны, силы на исходе.

Если отпустить канат, то через полчаса наш плот вместе с нами протаранит понтонный мост.

Нет, руки разжимать нельзя, надо перебирать их. Сбрасываем в воду все грузы.

Сбрасываем патроны, гранаты и кабель.

Сбрасываю свой вещмешок, навсегда прощаюсь с письмами и дневниками. И вот в тот момент, когда последние силы покидают нас, мы вырываемся из этого стремительного течения. Плот, спокойно покачиваясь, возвращается в исходное положение и становится управляемым. Доплываем до противоположного берега, но сколько потерь!

Теперь мы знаем, с чем нам придется при переправе столкнуться, но ведь надо возвращаться обратно.

Там мой взвод.

Переправляться можно, но на канат надо надеть две петли, накрепко закрепить их, за канат, вероятно, должны держаться не четыре, а восемь человек, и совершенно необходимо соорудить упор для ног.

Ну а как нам вернуться назад?

Мы устали, едва ли второй раз выдержим борьбу с адским течением.

И тут мой бывший ординарец Кузьмин заявляет, что вода не такая холодная, что сумеет переплыть на другой берег, что человека три переплывут с ним обратно, а ввосьмером с канатом мы запросто вернемся.

Еще не наступило утро, когда после пяти рейсов туда-назад перевезли мы и лошадей, и все имущество.

Чтобы не попасть под новые бомбежки, надо было срочно отъезжать от реки, и мы поехали через деревню по первой же перпендикулярной Неману дороге и ехали, пока не рассвело, часа два. Распрягли лошадей и заснули.

Проснулись в семь утра от разрывов авиабомб.

Я вскочил на ноги и понял, что никуда мы не уехали от вчерашней переправы, что ночная наша дорога образовала петлю и дорога, перпендикулярная канатной переправе, привела нас к переправе понтонной. Я проклинал себя, что с вечера не посмотрел на карту и доверился интуиции. К счастью, нам опять повезло, никто не пострадал, и мы благополучно выбрались из зоны бомбежки.

Так вот, во время занятий по строевой подготовке после окончания войны в силезском городе Левенберге «налево» вместо «направо» повернулся бывший мой ординарец и спаситель, переплывший через реку Неман ефрейтор Кузьмин.

Глава 16

Самое страшное

Однако возвращаюсь в Левенберг. С начала строевых наших занятий жизнь моя потеряла всякий смысл. Пока шла война, чувство исполненного долга, невыдуманное фронтовое братство, доверие ко мне, переходящее в любовь, моего взвода, а последний год мечта о Литературном институте после войны – все это воодушевляло и радовало меня. Еще в апреле написал я письмо на имя директора Литературного института с просьбой познакомить меня с кем-нибудь из студентов-поэтов. В мае получил письмо от Виктора Урина. Не без иронии описывал он жизнь свою и своего студенческого общежития и прислал мне несколько своих стихотворений. Обменялись мы парой писем, условились о будущей встрече в Москве. Но, вместо Литературного института, мучил я и дрессировал своих солдат. Друзья присылали мне книги, но ни читать, ни писать я не мог, так как днем была строевая подготовка, а вечером не было электричества, и гильзы мы тоже повыбрасывали.

И вот, в темноте, когда спать еще не хотелось, пили какие-то трофейные вина. А я прекратил переписку с девочкой из Казани Сашей. По-видимому, появился у нее кто-то. В ответ на мое последнее письмо к ней получил я грубое, омерзительное письмо с угрозами и оскорблениями не от нее, а от какого-то обезумевшего от ревности парня. Написал еще одно письмо, ответ был еще более омерзительный, а Саша молчала.

Что-то во мне перегорело, и теперь мечтал я, тоскуя, о неизвестной, но прекрасной москвичке. Было вокруг много девочек и наших, и немок, но я не хотел размениваться и ждал новой настоящей любви. И все-таки разменялся.

Соблазнил меня командир третьего взвода моей роты лейтенант Кайдриков.

– Пошли со мной, – сказал он в один из вечеров. – Возьми банку американской тушенки, пачку сигарет, посидим с девочками.

Я-то все вечера напролет напивался с друзьями-офицерами, а он в одном из соседних домов устроил… что? Иду за ним. Открывается дверь дома, а там анфилада комнат и половина его взвода, из которого половина – бывшие мои солдаты, на диванах и кроватях, в креслах, просто на полу сидят, а на коленях у них немецкие девочки, а на подоконниках еще пять скучающих. И тут как тут мой Кузьмин соскочил со своей подружкой с кресла, и… только я сел, с подоконника соскакивает еще одна дивной красоты, и целует меня в губы, и оценивающим взглядом буквально просверливает меня. Что это?

Мне даже в голову не приходило, что такое возможно. Бардак? Публичный дом лейтенанта Кайдрикова?

А Кузьмин:

– Я сейчас сбегаю к тебе, лейтенант, принесу подушку, матрац, одеяло.

А у меня голова кружится, и совсем я с этой немочкой себя потерял. Обнимаю ее, ни одного немецкого слова, кроме «Их либе зие», не знаю, а русские слова тоже все забыл, да и это «Их либе зие» тоже произнести не могу, потому что хотеть-то я ее хочу, безумно хочу, а люблю ли? Да нет, конечно, не умею я врать.

А Кайдриков:

– Что же ты не раздеваешь ее?

И все солдаты смотрят на меня и улыбаются.

– А нельзя в какую-нибудь другую комнату перейти с ней?

А Кайдриков:

– Да у нас тут никто не стесняется, а вообще-то – вот чулан, что ли.

И Кузьмин несет постельные принадлежности.

Я ее поднял на руки, она прижимается ко мне, и вот мы уже на постели, и тут я, видимо, совершил большую ошибку.

Дело в том, что девочки эти не проститутки были. Видимо, пережили они все жуткие трагедии, гибель родителей, братьев, сестер, женихов, крушение иллюзий, изнасилованные, без средств к существованию, вчерашние гимназистки, студентки с еще не полностью утраченными романтическими представлениями о жизни, с жуткой потребностью на минуту забыть обо всем в искусственном омуте ласки и нежности. А я дорвался до нее, как с цепи сорвался, стягивая, порвал чулок, набрасываюсь на нее, даже не раздев до конца, видимо, своей поспешностью причиняю ей боль, долго не кончаю, а она не поддерживает меня, на лице гримаса горечи, которой я не замечаю. Наконец я кончаю и с ужасом обнаруживаю слезы страдания на ее глазах.

Почему-то я, как когда-то, не испытываю удовлетворения от этой близости. Нужны какие-то слова, а я языка не знаю и говорю, задыхаясь:

– Нихт гут, нихт гут?

Как она понимает это «нихт гут», я не знаю.

Она стремительно одевается, выскакивает из чулана, спускается по лестнице в вестибюль дома, прижимается к стене – и вдруг жуткое трагическое рыдание, страшный истерический приступ. И тоска, тоска. Я рядом с ней, я унижен и раздавлен и упорно твержу это свое «нихт гут».

Весь дом растревожен.

Прибегает Кайдриков, и она, рыдая, бросается ему на грудь.

– Ну что же ты, почему? – говорит мне Кайдриков, а я растерян, и меня тошнит от всего этого, от моей неумелости, от пошлости и мерзости положения.

Почему? Наверно, солдатская веселая грубость была бы ей милее моего интеллигентского идиотически выраженного сочувствия. Не знаю. Это вторая немка в моей жизни. Первая потрясла меня своей чистотой, как у Пушкина – «чистейшей прелести чистейший образец».

Это было пять месяцев назад.

Назад в Восточную Пруссию, февраль 1945 года

Да, это было пять месяцев назад, когда войска наши в Восточной Пруссии настигли эвакуирующееся из Гольдапа, Инстербурга и других оставляемых немецкой армией городов гражданское население. На повозках и машинах, пешком – старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно, по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.

Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.

Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.

Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует, нет, скорее регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали.

Нет, не круговая порука и вовсе не месть проклятым оккупантам этот адский смертельный групповой секс.

Вседозволенность, безнаказанность, обезличенность и жестокая логика обезумевшей толпы.

Потрясенный, я сидел в кабине полуторки, шофер мой Демидов стоял в очереди, а мне мерещился Карфаген Флобера, и я понимал, что война далеко не все спишет. Полковник, тот, что только что дирижировал, не выдерживает и сам занимает очередь, а майор отстреливает свидетелей, бьющихся в истерике детей и стариков.

– Кончай! По машинам!

А сзади уже следующее подразделение.

И опять остановка, и я не могу удержать своих связистов, которые тоже уже становятся в новые очереди. У меня тошнота подступает к горлу.

До горизонта между гор тряпья, перевернутых повозок трупы женщин, стариков, детей. Шоссе освобождается для движения. Темнеет.

Слева и справа немецкие фольварки. Получаем команду расположиться на ночлег.

Это часть штаба нашей армии: командующий артиллерией, ПВО, политотдел.

Мне и моему взводу управления достается фольварк в двух километрах от шоссе.

Во всех комнатах трупы детей, стариков, изнасилованных и застреленных женщин.

Мы так устали, что, не обращая на них внимания, ложимся на пол между ними и засыпаем.

Утром разворачиваем рацию, по РСБ связываемся с фронтом. Получаем указание наводить линии связи. Передовые части столкнулись, наконец, с занявшими оборону немецкими корпусами и дивизиями.

Немцы больше не отступают, умирают, но не сдаются. Появляется в воздухе их авиация. Боюсь ошибиться, мне кажется, что по жестокости, бескомпромиссности и количеству потерь с обеих сторон бои эти можно сравнить с боями под Сталинградом. Это вокруг и впереди.

Я не отхожу от телефонов. Получаю приказания, отдаю приказания. Только днем возникает время, чтобы вынести на двор трупы.

Не помню, куда мы их выносили.

На двор?

В служебные пристройки? Не могу вспомнить куда, знаю, что ни разу мы их не хоронили.

Похоронные команды, кажется, были, но это далеко в тылу.

Итак, я помогаю выносить трупы. Замираю у стены дома.

Весна, на земле первая зеленая трава, яркое горячее солнце. Дом наш островерхий, с флюгерами, в готическом стиле, крытый красной черепицей, вероятно, ему лет двести, двор, мощенный каменными плитами, которым лет пятьсот.

В Европе мы, в Европе!

Размечтался, и вдруг в распахнутые ворота входят две шестнадцатилетние девочки-немки. В глазах никакого страха, но жуткое беспокойство.

Увидели меня, подбежали и, перебивая друг друга, на немецком языке пытаются мне объяснить что-то. Хотя языка я не знаю, но слышу слова «мутер», «фатер», «брудер».

Мне становится понятно, что в обстановке панического бегства они где-то потеряли свою семью.

Мне ужасно жалко их, я понимаю, что им надо из нашего штабного двора бежать куда глаза глядят и быстрее, и я говорю им:

– Муттер, фатер, брудер – нихт! – и показываю пальцем на вторые дальние ворота – туда, мол. И подталкиваю их.

Тут они понимают меня, стремительно уходят, исчезают из поля зрения, и я с облегчением вздыхаю – хоть двух девочек спас, и направляюсь на второй этаж к своим телефонам, внимательно слежу за передвижением частей, но не проходит и двадцати минут, как до меня со двора доносятся какие-то крики, вопли, смех, мат.

Бросаюсь к окну.

На ступеньках дома стоит майор А., а два сержанта вывернули руки, согнули в три погибели тех самых двух девочек, а напротив – вся штабармейская обслуга – шофера, ординарцы, писари, посыльные.

– Николаев, Сидоров, Харитонов, Пименов… – командует майор А. – Взять девочек за руки и ноги, юбки и блузки долой! В две шеренги становись! Ремни расстегнуть, штаны и кальсоны спустить! Справа и слева, по одному, начинай!

А. командует, а по лестнице из дома бегут и подстраиваются в шеренги мои связисты, мой взвод. А две «спасенные» мной девочки лежат на древних каменных плитах, руки в тисках, рты забиты косынками, ноги раздвинуты – они уже не пытаются вырываться из рук четырех сержантов, а пятый срывает и рвет на части их блузочки, лифчики, юбки, штанишки.

Выбежали из дома мои телефонистки – смех и мат.

А шеренги не уменьшаются, поднимаются одни, спускаются другие, а вокруг мучениц уже лужи крови, а шеренгам, гоготу и мату нет конца.

Девчонки уже без сознания, а оргия продолжается.

Гордо подбоченясь, командует майор А. Но вот поднимается последний, и на два полутрупа набрасываются палачи-сержанты.

Майор А. вытаскивает из кобуры наган и стреляет в окровавленные рты мучениц, и сержанты тащат их изуродованные тела в свинарник, и голодные свиньи начинают отрывать у них уши, носы, груди, и через несколько минут от них остаются только два черепа, кости, позвонки.

Мне страшно, отвратительно.

Внезапно к горлу подкатывает тошнота, и меня выворачивает наизнанку.

Майор А. – боже, какой подлец!

Я не могу работать, выбегаю из дома, не разбирая дороги, иду куда-то, возвращаюсь, я не могу, я должен заглянуть в свинарник.

Передо мной налитые кровью свиные глаза, а среди соломы, свиного помета два черепа, челюсть, несколько позвонков и костей и два золотых крестика – две «спасенные» мной девочки.

  • Смех сержанта, старшины портрет?
  • Гильза, карта, пачка сигарет?
  • В яме у кирпичного сарая
  • девочка четырнадцати лет?
  • Это форма разрушает цвет,
  • и скорбит победа, умирая.

Но я же хотел рассказать о другом, о чудной своей внезапно возникшей и навсегда застрявшей в памяти минуте высокого счастья. Но ведь опять я запутался в датах.

Счастье потом.

1 февраля город Хайльсберг был взят нашей армией с ходу. Это был прорыв немецкой линии обороны. В городе оставался немецкий госпиталь, раненые солдаты, офицеры, врачи. Накануне шли тяжелые бои, немцы умирали, но не сдавались. Такие были потери, так тяжело далась эта операция, столько ненависти и обиды накопилось, что пехотинцы наши с ходу расстреляли и немецких врачей, и раненых солдат и офицеров – весь персонал госпиталя.

Через два дня – контратака.

Наши дивизии стремительно отступают, и око за око – уже наш госпиталь не успевает эвакуироваться, и немцы расстреливают поголовно всех наших врачей, раненых солдат и офицеров.

И снова наши выбивают немцев из города, и на этот раз в городе оказываюсь я с половиной своего взвода.

Вокруг города, в селениях Глиттанен, Галлинген, Редденау, Рехаген, 2 февраля прокладывали линии связи и близ железнодорожных станций устанавливали посты наблюдения бойцы второй половины моего взвода. В городе, кроме наших пехотинцев, артиллеристов, танкистов, оказалось довольно много немецких беженцев: стариков, женщин, детей, которые заняли большинство городских квартир.

Я со второй половиной своего взвода вошел в город вечером и решил переночевать в костеле, в протестантском немецком храме.

И только связисты мои завели в него лошадей, только намеревались после тридцатикилометрового броска расположиться на отдых, как две немецкие дивизии отрезали город и окружающие его поселки от наступающей нашей армии.

Между тем находящиеся в неведении солдаты и офицеры разбрелись по городу.

Комендант города, старший по званию полковник, пытался организовать круговую оборону, но полупьяные бойцы вытаскивали из квартир женщин и девочек. В критическом положении комендант принимает решение опередить потерявших контроль над собой солдат. По его поручению офицер связи передает мне приказ выставить вокруг костела боевое охранение из восьми моих автоматчиков, а специально созданная команда отбивает у потерявших контроль над собой воинов-победителей захваченных ими женщин.

Другая команда возвращает в части разбежавшихся по городу в поисках «удовольствий» солдат и офицеров, объясняет им, что город и район окружены. С трудом создает круговую оборону.

В это время в костел загоняют около двухсот пятидесяти женщин и девочек, но уже минут через сорок к костелу подъезжают несколько танков. Танкисты отжимают, оттесняют от входа моих автоматчиков, врываются в храм, сбивают с ног и начинают насиловать женщин.

Я ничего не могу сделать. Молодая немка ищет у меня защиты, другая опускается на колени.

– Герр лейтенант, герр лейтенант!

Надеясь на что-то, окружили меня. Все что-то говорят.

А уже весть проносится по городу, и уже выстроилась очередь, и опять этот проклятый гогот, и очередь, и мои солдаты.

– Назад, е… вашу мать! – ору я и не знаю, куда девать себя и как защитить валяющихся около моих ног, а трагедия стремительно разрастается.

Стоны умирающих женщин. И вот уже по лестнице (зачем? почему?) тащат наверх, на площадку окровавленных, полуобнаженных, потерявших сознание и через выбитые окна сбрасывают на каменные плиты мостовой.

Хватают, раздевают, убивают. Вокруг меня никого не остается. Такого еще ни я, никто из моих солдат не видел. Странный час.

Танкисты уехали. Тишина. Ночь. Жуткая гора трупов. Не в силах оставаться, мы покидаем костел. И спать мы тоже не можем.

Сидим на площади вокруг костра. Вокруг то и дело разрываются снаряды, а мы сидим и молчим.

Утром две дивизии разрывают кольцо нашего окружения, и мы уже оказываемся в тылу.

7 мая 2002 года, спустя пятьдесят восемь лет

– Я не желаю слушать это, я хочу, чтобы вы, Леонид Николаевич, этот текст уничтожили, его печатать нельзя! – говорит мне срывающимся голосом мой друг, поэт, прозаик, журналист Ольга Ильницкая.

Происходит это в 3-м госпитале для ветеранов войны в Медведкове. Десятый день лежу в палате для четверых. Пишу до и после завтрака, пишу под капельницей, днем, вечером, иногда ночью.

Спешу зафиксировать внезапно вырывающиеся из подсознания кадры забытой жизни. Ольга навестила меня, думала, что я прочитаю ей свои новые стихи.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Иногда так хочется полностью переменить свою жизнь! Ведь перемены обещают нам счастье. Но когда они ...
Проблемы, связанные с памятью о сталинизме, в сегодняшней России болезнены и остры. На прилавках – м...
Почему курить вредно? Почему не стоит ругаться? Почему папа с мамой иногда ругаются, хотя говорят, ч...
Москву заливает дождями, люди не поднимают глаза с экранов, не выходят из социальных сетей. Трое дру...
Бывший эсбэушник Кузнецов слишком стар, чтобы вершить правосудие без оглядки на уголовный кодекс: у ...
На смену войне холодной приходит война десертная. Цели и задачи этой войны остаются прежними: изменя...