Екатерина Великая. Сердце императрицы Романова Мария
– Я, матушка императрица, раб твой верный. Но как мне было остановить твоего вечно пьяного посланника, – главнокомандующий не смог более сдерживаться, – ежели он меня с моего поста прилюдно отставил да еще и повесить обещался? Я, кричит, теперь наведу порядок в войске, вы у меня все будете, как измайловцы, по струночке ходить.
Императрица молча улыбнулась, но Румянцев в этой улыбке не прочитал для предмета разговора ничего хорошего. Гневна была Екатерина Алексевна, ох и гневна!
Да и то – есть же предел всему! Ну пусть у тебя миллионные состояния, сотни тысяч душ, список званий длиннее твоего собственного имени. Но это же дело государственное, серьезнейшее. Должен же понятие иметь, куда и с какой целью Екатерина именно тебя, никчемного, отправляет.
«Ох, Гришенька, амант ты мой, любовь долгая да пустая. Ох и выставил ты меня дурою перед всем миром, ох и постарался… На благородной ниве высокой дипломатии желала я взрастить помощника себе, соратника верного… Но тут уж и мое ангельское терпение не выдерживает!»
Императрица встала. В малом кабинете она обходилась без особых церемоний – простое платье, пенсне на цепочке (никто не становится моложе, увы), стол, заваленный бумагами, распахнутые в осенний сад окна. У камина на козетке дремлют в трогательном единении старый кот и щенок мопса. Сделала Румянцеву знак, чтобы не вставал, прошлась к окну, зачем-то закрыла его плотно, задернула шторы, потом вновь отдернула тяжелую ткань, открыла окно.
«Волнуется Екатерина Алексеевна… Бедняга – такой скандал, а самые доверенные ножи в спину втыкают, да еще на балах баб заголяют да в этаком виде по городу в открытых колясках потом разъезжают, крича непотребное».
– Спасибо тебе, Румянцев, за честность твою. Не хотелось верить слухам да сплетням, однако слова твои – уж не сплетни-то со слухами. Это правда, горькая, но от того целебная. Быть по сему! Ступай, друг мой. Дел у нас много. Возвращайся и попытайся все же вернуть за стол переговоров врагов наших. Не дело нам страны в нелепой войне истощать. Тебе я передаю полномочия дипломатические, какими генерала Орлова по крайнему доверию отяготила. Ступай, посланник империи!
Румянцев низко поклонился и вышел. Доверие императрицы стоило многого.
Екатерина же вновь стала мерить шагами кабинет.
«Да, хватит уже! Заигрался, похоже, Гришутка-то…»
Она присела к столу и заскрипела пером – черновики бумаг, к коим имели доступ единицы, она всегда составляла сама да так, чтобы иного смысла, кроме ею заложенного, в словах документа никто найти не мог. Писала медленно, то и дело поднимая глаза вверх, по буквочке составляя рескрипт, который наконец поставит в отжившей связи с Орловым все точки над «i».
Наконец труд сей нелегкий завершила. Перечитала еще раз, кивнула сама себе и переписала набело, черновик изорвав в мелкие клочки. Встряхнула колокольчиком.
– Канцлера ко мне, начальника кабинета Тайной стражи тож. Через четверть часа чтоб были.
Секретарь поклонился. Он уже заметил пятна чернил на пальцах императрицы.
– Сам же возвращайся да займись указом. После подписи моей разошлешь по принадлежности. И еще одно… – тут ухмылка, которую секретарь весьма редко видывал на лице Екатерины, пробежала по ее губам, – …желаю я, чтобы об сем узнало как можно больше народа. Особенно дам, коих генерал Орлов почтил своим вниманием. Как сие сделано будет, мне все равно, однако я хочу, чтобы все знали, что от сего мига он отставлен от всех постов ввиду ухудшившегося здоровья. И что я милостиво позволяю отправиться путешествовать для поправления оного.
Секретарь молчал. Слухами земля полнится: об афронте на переговорах он знал почти от самого Румянцева. А то, что услышал сейчас, яснее ясного говорило об окончательной отставке Орлова от сердца императрицы и звания фаворита.
– И еще одно, Александр Семенович. – Екатерина поманила молодого человека поближе. – Ты уж и так пользуешься моим покровительством, пока меня не подвел ни разу, так и здесь не оплошай.
Васильчиков в третий раз молча поклонился – умом особым он не блистал, однако сразу понял, что его роль невелика и лишь в своих комнатах он царит и правит. А в остальном, как ни горько это сознавать, он лишь новая игрушка императрицы. И стоит появиться на горизонте более сильному сопернику, как его имя будет тотчас же забыто. Да и то, камер-юнкером он стал вовсе не за воинские доблести. А секретарем так и вовсе без году неделя. Да, это честь великая, однако и принижение достоинства. Хотя тут уж выбирать не приходится – приказы императрицы не обсуждают. Начни он спорить – сразу лишится всего, хорошо, если в дальний гарнизон не упекут, пусть с почетом, но… Коль высоко забрался, падать бывает ох как больно.
– Позови-ка ко мне, мил друг, Като Дашкову… Скажи ей, что я буду в зимнем саду в два пополудни ждать ее.
Появившийся в распахнувшихся дверях камердинер открыл рот, собираясь доложить о появлении канцлера, но Екатерина опередила его.
– Пускай!
Когда в два пополудни изрядно пополневшая за полтора десятка лет Дашкова вошла в зимний сад, императрица уже была там.
– Ну вот наконец и ты, друг мой.
– Матушка, я не медлила ни секунды.
– Я знаю, Като. Мне так нужно с кем-то поговорить, однако друзей у меня в этих стенах, – императрица неопределенно повела руками, – совсем мало. Алексей бы меня понял…
– Екатерина, друг мой, однако уж более десяти лет прошло, пора тебе о нем и забыть.
– Ты же знаешь, что я не могу забыть ни о ком. Ни о ком, кто и по сей день жив в моем сердце.
– Ну будет тебе, Катюша, будет.
Императрица кивнула и похлопала подругу по руке.
– Ты права. Мертвые пусть не тревожат покой живых. Однако разговор нам предстоит долгий и серьезный, присядем же.
Дашкова послушно присела. Она уже догадывалась, что речь пойдет о чудесах, которые творит Орлов. Некоторые из слухов забавляли Дашкову, некоторые вызывали оторопь, иные даже отвращение. Похоже, что произошло нечто настолько серьезное, что переполнило почти бездонную чашу терпения императрицы.
«Ну что ж, Григорий Александрович кусочек-то лакомый. Даст Бог, сгодится дружба с ним… Но Катюше об этом знать пока не след».
– Милая, тебе предстоит стать моей жилеткой и советчиком. Устала я от фанаберий аманта своего, от всего устала.
– Матушка, немудрено. Иной бы благодарность нешуточную испытывал, учился бы каждый миг свободный…
– Григорий? Учился? Да ты шутишь, друг мой…
– Нет, я об ином человеке, имени коего ни ты ни я пока не знаем. А что Григорий? Обыватель, простец, твоею волею возведенный к самым вершинам, облагодетельствованный, но ничего не понявший. Мне кажется, милая, что ты разбаловала его сверх всякой меры и любовью своей, и подарками.
Императрица вздохнула: Дашкова была права, как ни горько это сознавать. Еще десять лет назад императрице сообщали о письмах французского дипломата Беранже в Париж.
«Этот русский открыто нарушает законы любви по отношению к императрице. У него есть любовницы в городе, которые не только не навлекают на себя гнев государыни за свою податливость Орлову, но, напротив, пользуются ее покровительством».
А сколько она домов и имений подарила мужьям этих красоток, сколько душ раздала! Только бы Гришенька ненаглядный спокойным был, дуэлировать направо и налево не принимался с рогоносцами этими.
– Сказывали, государыня, что и поколачивает тебя амант твой – так, легонько, чтобы помнила, кто в доме хозяин. Помнится, ты сама мне жаловалась на нрав его крутенький.
– Так мужчина же! Должен хозяином себя чувствовать.
Дашкова махнула рукой.
– Господи, Катя, пойми, твой Григорий от крепостного последнего ничем не отличается. Тонкое обращение ему чуждо, чувства живые для него заповедны. Он использует и любовь твою на благо своего кармана, и благодарность твою, и привязанность. А сам-то…
Дашкова фыркнула. Императрица порадовалась, что далеко не все еще ее подруге ведомо. Хотя наверняка помнит она об угрозе, изреченной тем же глупым ее амантом прямо за обеденным столом Екатерины, в присутствии немалого числа придворных:
– А ведь я, матушка, такое влияние на гвардию имею, что если бы захотел, совместно с братишками тебя с престола скинуть, то через месяц справился бы…
Тут уж о благодарности говорить глупо чрезвычайно.
Сейчас императрица старалась не вспоминать о том, как отрадно было для нее рождение их с Григорием сына, какие сладостные мечтания посещали ее в те мгновения, когда кормила она кроху. Как мечтала о том, что вот все вскоре устроится и образуется и в их семье с Григорием тоже все станет спокойно и хорошо.
Не зря же тогда Орлов умолял ее повенчаться с ним, чтобы не жить «в грехе да не смущать народец-то примером дурным». Однако доброхоты доносили ей, что этакими мармеладными словами он только ее сердце растопить пытается. А сам же направо и налево болтает, что обвенчается с «Катюхой» и вообще всех за пояс заткнет. Умишка-то Бог не дал совсем. Более того: похоже, что все-таки подбросил, потом отобрать решил. И в сем был успешен и успешен весьма.
Сенат же проект о новом бракосочетании императрицы поверг в уныние крайнее. Граф Панин, сам того, быть может, не желая, выразил общее мнение всего одной фразой:
– Мадам Орлова русской императрицей не будет никогда.
Да сама Екатерина, как бы сладостны ей ни были картины семейного счастья, понимала, что сей удел не по ней.
Мадам Орлова… Фи! Даже не звучит сие, как положено императорскому имени звучать… А уж мысль о том, что над ней, императрицей российской, движимой высокими устремлениями, власть получит субъект умишка невеликого да к тому же благонравием не блиставший отродясь. И это муж? Муж императрицы? Никогда!
Но сии мысли появились уже, конечно, позже. Григория же расстроенные планы венчания, похоже, не сильно и задели. Ведь его никто не выгонял, ни званий, ни поместий не лишал. Скорее напротив, Екатерина, мечтая о соратнике, все эти десять, нет, уже дюжину лет, старалась привлечь Орлова к делу управления страной.
И не одного почета или наград ради. Как любому правителю, ей крайне нужны были люди надежные и толковые на всех должностях, а уж на ответственных-то – в первую очередь.
– Да видела я все это, Като, видела. Однако не хотела верить – ведь женщина я все же, хоть и правительница! – Екатерина с трудом вернула себя в сегодня и сейчас.
– Так в том-то и беда, Катя! Беда, что правительница. Была б ты обывательницей какой или дворяночкой где-нибудь в имении под Тверью… Выгнала б своего неблагодарного аманта, обобрав до нитки, чтоб неповадно было бездельничать да языком трепать, и обзавелась бы нормальным мужем, который помогал бы тебе во всем, ну или хотя бы не мешал, чем частенько твой Гришатка-то грешил. Ты ему пост серьезный, он – все себе в карман. Ты ему поручение важное – он его хорошо не исполнит, а то и переврет до слова последнего. А денежки-то, на сие поручение выделенные, опять в свой карман бездонный! Да потом все на баб и спустит. На балы и напитки, на девок да увеселения срамные.
– Ну на кого же мне было надеяться? Кому поручения серьезные давать, как не мужчине, который рядом со мной уж столько лет, который меня, чего теперь греха таить, и короной-то вознаградил?
– Он? Вознаградил? – Дашкова отставила бокал с рубиновым бургундским. – Матушка моя, подружка богоданная, да что ты говоришь-то?! И он, и братья – всего лишь твои порученцы! Они помогли тебе стать императрицею – но только помогли. Не будь Орловых, нашлись бы иные… Соколовы, Воробьевы, Галкины… Да и сколько их было, иных, ты вспомни! Кирило Разумовский, Никита Панин, да тот же Пассек, да Потемкин молодой…
– И потом какой-то из Галкиных меня бы тащил под венец… – Екатерина улыбнулась, но как-то не очень весело.
– Конечно! Орловы, конечно, видные мужчины, а уж в молодости еще краше были, однако не они возвели тебя, а ты, матушка, мудро воспользовалась их существованием и полным отсутствием малейших крох почтения к дурачку твоему голштинскому!
– Зря ты так говоришь, Като! Они жизнью своей рисковали…
– Они ничем не рисковали!
– А если бы сорвалось? Если бы против меня и измайловцев встали войска?
– Ничего бы не произошло, Катенька. Говорю же, глуп был твой Петр, очень быстро мог бы армию против тебя поднять, да не сообразил. И времена изменились. Елизавета Петровна, царство ей небесное, Брауншвейгскую династию свергла без выстрелов и войск. А времена тогда были не чета нынешним – крутехоньки. Орловы-то твои не единственными были, кому Петр мешал, иначе бы, поверь, крепость для тебя лучшим исходом оказалась бы. Так что в благодарности своей ты уж меру знай. Иначе я не постесняюсь слов, чтобы тебе глаза-то открыть.
Дашкова не так сильно и кривила душой. Орлова она была бы не прочь заполучить в аманты, но соображения «против» сильно перевешивали ее желания – уж очень избалован женским вниманием был Григорий свет Александрович. А зачем нужен избалованный амант? Сие есть нонсенс – амант должен баловать, одаривать не только любовью, но и заботой, вниманием, не только подарками, но и душой своей.
Однако императрице давно уже пора было освободиться от этого простолюдина – и потому Дашкова не жалела красок.
– Да мне-то уж, госпожа Дашкова, – вздохнула Екатерина, – и глаза открывать нет надобности. Как что ни вспомню – так оно само мне и глаза открывает, и голову проясняет. Да еще вслед и дурой наивной называет.
– Ну, матушка, это ты зря…
– Да вот не зря. Забудем сейчас о том, что он с моей душой сделал, чего наговорил наедине и прилюдно. Только на деяния его посмотрим. Вот сделала я его генерал-фельдцехмейстером, сиречь начальником всей российской артиллерии, генерал-директором инженерного корпуса, шефом кавалергардского корпуса, подполковником конной гвардии – командиром всех конногвардейских полков. Полковником в них во всех по старой, еще до меня заведенной традиции всегда был император. А теперь сим полковником стала я. И что же?
– Да, Катя, что же?
– Ровным счетом ничего. Словно нет этого человека, словно российскою артиллерией, инженерным корпусом и конногвардейскими полками с того мига не управляет никто. То есть управляют, но чины мелкие, кои на свой страх и риск и решения принимают, и челобитные мне поверх головы начальника своего отсылают. Разве это хорошо?
– Нехорошо, Катюша, но ты не все упомнила. А разве не он теперь президентом канцелярии, ведавшей приезжавшими в Россию иностранными колонистами? Разве не он президентом Вольного экономического общества? Не он председателем Комиссии по составлению Уложения?
– Он, матушка, он… Однако от последней должности он, как бы звонка она ни была, отказался через неделю. Не по его характеру живому было сидеть и крючкотворов слушать…
– Да ты, голубица, никак своего Гришеньку оправдывать собралась? Матушка, с чего бы? Неужто так крепка твоя любовь, что ты прямо перед собой чудовища не видишь?..
– Не вижу, Като, не вижу. Бездельника вижу, сластолюбца и болтуна вижу, человека, что деньги и имения превыше чувств человеческих ставит, вижу. А чудовища… Нет… Гриша-то прост, сама сколько раз мне говорила. Вознесся высоко, падать будет больно, но каждый его шаг, ежели, конечно, не говорит за него водка или иной крепкий напиток, каждый шаг его понятен: нахапать поболее, делая при этом поменее.
Дашковой с этим трудно было спорить: Орлов все посты, коими его озадачивала Екатерина, считал наказанием божьим. Достоинством можно было бы назвать такую лень фаворита: большой политикой и государственным управлением он совершенно не интересовался, в дела не лез.
– Бриллианты да поместья, вино да бабы – вот и все, что Гришеньке твоему нужно.
– И деньги, Като, ты о золоте забыла, – совсем уж печально усмехнулась императрица.
Давно уже донесли ей и то, как лихо обходился Орлов с деньгами, – половину всего, что отпускала казна на содержание пушкарей или конной гвардии, складывал он в свои карманы. Вторую половину, так и быть, отдавал по принадлежности. Но лишь половину, чего вряд ли хватало бы на все необходимые статьи расходов.
Дашкова могла бы возразить, что целую (!) половину. Ибо знавала примеры, когда начальник, не мудрствуя лукаво, считал казенные денежки своим собственным доходом и распоряжался ими в первую очередь для собственных нужд, а уж ежели комиссия какая собиралась приехать, то остаточки, так и быть, по принадлежности и отправлял.
– Я вот думаю, что по-настоящему проявил себя Гриша только в Москве, когда от Чумного бунта страну избавил.
Да, то история была громкая, постыдная, грязная. Москвичи хворали сотнями, а здоровых врачи загоняли в карантины, причем, вот что удивительно, предпочитая людей состоятельных. И чем богаче был такой подозрительно здоровый человек, тем больший срок карантина ему был назначен и, понятное дело, большей была сумма, которую следовало за выход из оного карантина заплатить. Гнев горожан понять было нетрудно – бунт оказался нешуточным: митрополита убили, губернатор от страха из Белокаменной бежал.
– Катенька, дело-то уважаемое, спору нет. Да вот только с таким делом и толковый городовой справился бы, буде ему сотню-другую штыков дали да полномочиями бескрайними наделили. Это же не победу над внешним врагом одержать, где без стратегии и тактики, фортификации и… и всего остального шагу не ступить.
– И то верно…
– А все эти россказни о высоких искусствах, коим он покровительствует, о науках, в коих он разбирается как ученый, – суть выдумки, к сожалению. Сам Михайла Василич смеялся, сказывают, когда ему донесли, что он в многолетней переписке с Орловым твоим состоит.
Тут расхохоталась и императрица.
– И то верно – у Орлова десятки тысяч душ, подаренные мною поместья и дворцы, десять тысяч рублей в месяц золотом на мелкие расходы, сотни юных красоток, до коих еще он дотянуться не успел. До Ломоносова ли?
– А еще Михайла Василич говорил, что слыхал он, будто Гришатка твой с Руссо состоит в переписке, чуть ли не высочайше просматривает статьи Энциклопедии. Говорил, что, услышавши такое, смеялся чуть не до слез.
– Да, Грише Руссо без надобности, сие есть чистая правда.
– Ты, Катя, не печалься. Ты подумай вот о чем: дюжину лет он был с тобой рядом. И ты не можешь ведь сказать, что это были плохие годы?
– Нет. – Екатерина отрицательно качнула головой. – Не могу. Всякие, но точно не самые плохие.
– А раз так, то и хорошо. Однако сия дюжина лет прошла. И следует вступать в новую дюжину лет с благодарностью за прошлые, но и с надеждой на новые радости.
– А Гриша?
– Катя, родная, он уже никогда не станет для тебя тем, кем был десять лет назад. Отпусти его, пусть поселится где-нибудь в Гатчине или в Ропше…
– Сказывают, он в столицу рвется, в ноги пасть желает.
– Да и пусть себе рвется! У тебя вон день расписан с рассвета и до заката. Прими его, простись нежно. И отправь с наказом никогда более не возвращаться.
– Но это же полнейшая отставка? Навсегда и со всех постов?
Екатерина все для себя уже давно решила, но все-таки следовало назвать вслух вещи своими именами, просто чтобы не выглядеть дурочкой, у которой семь пятниц на неделе и которая, увидев своего любимого, тут же здравый смысл теряет.
– Конечно. Я бы его еще и всех званий лишила да и отобрала бы все пожалованное. Однако сие уж тебе самой решить придется. Но Гриша, думается мне, для тебя уже пером стать должен.
– Пером?
– Ну да. Вот тебе нужно перо, ты его очинила, все, что желала, им записала. И все – более тебе сей предмет не нужен. Его и выбросить не жалко: мысли нужные записаны. А перо… оно уже истрепалось, скоро мешать станет. Выбрось и не жалей. Новые перья найдутся, кои лучше прежних тебе служить станут.
Е. И. В. Екатерина II Вольтеру
Петербург,
2 сентября – 1 октября [1777]
…Во-вторых, я не могу послать вам свода наших законов, потому что его еще нет. В 1775 г. я велела напечатать одни постановления для управления провинциями: они переведены только на немецкий язык. Статья, стоящая вначале, объясняет причину подобного распоряжения; ее ценят благодаря точности описания исторических событий различных эпох. Не думаю, чтобы эти постановления могли послужить Тринадцати Кантонам: посылаю экземпляр только для библиотеки замка Ферне.
Наше законодательное здание возвышается мало-помалу; основанием для него служит Наказ: я его послала вам десять лет тому назад. Вы увидите, что законы не противоречат принципам, но истекают из них; вскоре за ними последуют узаконения финансовые, коммерческие, полицейские и т. д., которыми уже два года как мы занимаемся; после чего свод будет весьма легко редактировать.
Вот что я думаю относительно уголовных законов. Преступления не могут быть очень многочисленны; но мне кажется, что соразмерить наказание с преступлениями требует особого труда и многих размышлений. Я думаю, что род и сила улик могли бы быть доведены до особой формы вопросов, очень методической, очень простой, из которой бы выяснялся самый факт. Я убеждена и так установила, что самая лучшая уголовная процедура и самая простая – та, которая заставляет проходить этого рода дела через три инстанции, в определенное время, без чего личная безопасность обвиняемых может подвергаться произволу страстей, невежества, невольной глупости и увлечения.
Вот предосторожности, которые, пожалуй, не понравятся святому судилищу; но разум имеет свои права, против которых глупость и предрассудки рано или поздно должны разбиться.
Льщу себя надеждой, что Бернское общество одобрит мой образ мыслей. Будьте уверены, что мое мнение о вас не подвержено никаким изменениям.
Екатерина
Глава 32
Больше, чем фаворит, больше, чем друг
– Мечтаю я, друг мой, все же свершить путешествие к полуденным границам России. Когда-то, девочкой совсем, вместе с императрицею Елизаветой мы с матушкой до самого Киева добирались.
Потемкин, не оборачиваясь, кивнул. Екатерина уже когда-то в разговоре упоминала, что хотела бы добраться до Малороссии, которую видела лишь мельком. А уж о том, чтобы ступить на земли, некогда бывшие турецкими и отвоеванные этим самым Потемкиным, мечтала, как только о победе узнала.
– Матушка, помню я о твоем мечтании. Давно жду, когда вновь ты заговоришь об этом – полуденные границы империи ждут тебя.
– Но отчего же ты не сказал мне этого раньше, друг мой?
– Я знаю тебя уже достаточно хорошо, Катя, чтобы понять, что ты долго ждать не будешь. Так что, будем собираться в дорогу?
Екатерина кивнула – да, не зря судьба трижды сводила ее с этим человеком до того, как соединила навек. Григорий Александрович лицом и взглядом и впрямь напоминал Алешу Темкина, которого не забыть, не отпустить, статью – Алешу Кирсанова (ох, память, ты из благости иногда в проклятие тяжкое превращаешься!). А вот разумом своим Екатерине в возлюбленном все чаще виделся Иван Бецкой – мудрый, расчетливый, сильный и благородный.
Никогда, кроме той страшной ночи, Екатерина не называла более Потемкина мальчиком. Пусть он был моложе на целых десять лет. Однако это был, без сомнения, настоящий мужчина, на которого можно было спокойно опереться. Который вел себя именно так, как положено настоящему мужчине. Да и то сказать – из небогатых дворян, выставленный из учения за лень и прогулы, определился он унтером в гвардейский полк. Не так просто было не вернуться в тихий омут родного дома, назвав его своим пристанищем на веки вечные, не так просто хлебнуть тяжкой солдатской доли и не сбежать, удержаться, продвинуться. Не так просто, попавшись ей некогда на глаза, снова и снова пытаться сделать это и добиться-таки своего.
Потеряв глаз в драке с Орловыми, не отказаться от нее, увидеть в служении своей императрице и свою судьбу, продолжить к ней путь, временами сцепив зубы от боли и унижения, цепляясь за жизнь, но с твердым намерением победить.
Сколько Екатерина ни расспрашивала Григория о войне с турками, он всегда отмалчивался. Кое-что ей было ведомо из донесений тайных ее порученцев, но чаще Потемкин говорил так: «Катя, ты знаешь обо мне и так вполне достаточно. Что тебе до прошлого? Пусть дела мои нынешние говорят за меня, а не похвальбы или жалобы».
Это были слова настоящего мужчины – и настоящей ее опоры в несказанно тяжком деле управления страной. Страной огромной, неповоротливой, впитавшей давние традиции и привычки, сделавшей их своими настолько, что любое новшество, пусть и невероятно нужное, отвергавшей с порога.
Ведь и это путешествие Екатерина затеяла не только потому, что хотела увидеть новые земли, но и потому еще, что, как доносили ей доброхоты, новый ее фаворит сумел играючи переплюнуть Орлова по части чрезмерной жадности. Что все крепости, корабельные верфи, города, выстроенные им на обширнейших, купленных им землях Таврики, не более чем декорации из камыша да глины, грубо выкрашенные краской так, чтобы издалека их можно было принять за камень и кирпич.
– И отправимся мы в это путешествие так, как надлежит: не в сопровождении войска, ибо не завоевывать свою страну я еду, а в сопровождении послов иноземных, дабы они в своих донесениях как бы ни врали, но все равно правды скрыть бы не смогли.
Потемкин усмехнулся: нелюбовь, назовем это осторожно, Екатерины к посланникам и лазутчикам он знал преотлично. Она, собственно, от близких ей людей оной никогда и не скрывала. Но и с французами, и с пруссаками, и даже с посланником стран за океаном была подчеркнуто открыта и позволяла им увидеть все, чего они пожелают. Правда, желали они не так и много, предпочитая копаться в грязном белье императорского двора.
Потемкин вспомнил, что как-то Екатерина призвала его и стала с пристрастием расспрашивать о Радищеве, Сумарокове и Майкове.
– Зачем тебе это надобно, матушка? – Потемкин был не на шутку удивлен.
– Да вот, Григорий свет Александрович, хочу я скверную шутку с господами посланниками-лазутчиками пошутить. И надобны мне для сего стихотворцы или прозаики, быть может, даже мастера по части пиесок.
– Скверную шутку, Катя? – как тут было не насторожиться старому солдату.
– Не смотри таким волком, батюшка. Шутка-то скверная лишь для них окажется. Коли господа сии не истины взыскуют, не правдивые донесения о стране своим королям да шахам отправляют, а лишь охотятся за дворцовыми сплетнями, то я желаю их этими сплетнями накормить до отвала! Мы с господами пиитами-стихотворцами такую гишторию сочиним, что лазутчики, клянусь, удержаться не смогут. И пока они сию песню на разные лады петь будут, мы и отдохнем малость от их проделок. А заодно и убедимся, кто стране нашей друг, а кто враг лютый.
«Да, – подумал Потемкин, – вот такая выходка вполне в манере императрицы – бросить собакам кость и смотреть, как они грызться меж собой начнут». А научилась сей манере Екатерина от него, Григория, когда как-то рассказал он императрице в вечерней тиши о годах своего детства да о батюшке полубезумном да ревнивом сверх всякой меры.
Хотя, чего греха таить: он, Григорий Потемкин, и сам многому научился от Екатерины, многим ей обязан. С давних июньских дней не оставляла его императрица своим вниманием, особым, а с точки зрения братьев Орловых, даже избыточным. Ведь когда наделяли чинами и наградами участников переворота, Потемкин в списке значился всего лишь корнетом. Екатерина эту надпись собственноручно вычеркнула и написала: «В подпоручики». А всего через четыре месяца подпоручик получил придворный чин камер-юнкера, то есть свободный доступ ко двору.
За следующие полгода она молодого придворного ввела в сенатские комиссии, письменно приказав сенаторам «познакомить со всеми делами». Едва эти полгода миновали, Екатерина произвела Потемкина в камергеры, указав, что ему надлежит за следующих два года пройти полный курс гимназического, а потом и высшего обучения у немецких учителей, каких она пригласила для открывшегося Воспитательного дома и Смольного общества благородных девиц, которыми опекался Иван Иванович Бецкой. У Потемкина хватило ума не обращать внимания на неумные шуточки приятелей, которые все шпыняли его: дескать, у бабских учителей премудростям только бабским научиться можно.
Уж ему-то было яснее ясного, что Екатерина ищет помощников, соратников. И, найдя достойных, пытается взрастить себе достойных высокой миссии управления столь огромной страной.
Когда же она, императрица, стала ему еще и близка, понял он, какой невероятный сюрприз преподнесла ему судьба, дав в одном лице и пылкую возлюбленную, и мудрую наставницу, и подлинного друга. Долго ли продлится такой союз, Григорий Александрович не загадывал, надеялся лишь на то, что судьба позволит оставаться подле этой удивительной женщины еще немало лет. Пусть не в качестве возлюбленного, но хотя бы в качестве друга.
Императрица желала отправиться на юг – и отправилась всего через месяц после описанного разговора. С каким же удовольствием она прошлась по выстроенным верфям, обозрела настоящую крепость в Херсонесе, арсенал, корабли, церкви, казармы… А уж каким ядом дышало письмо в Петербург, лучше просто умолчать.
«Легкоконные полки, про которые покойный Панин и многие другие старушонки говорили, что они только на бумаге, но вчерась я видела своими глазами, что те полки не картонные, но в самом деле прекрасные…»
Вместе с собой Екатерина, как и собиралась, взяла в эту поездку немало иноземцев. К изрядной процессии присоединился даже австрийский император. А уж скольких посланников взяла с собой императрица – ведомо было лишь интендантской службе. Потемкин видел своими глазами, как императрица водила означенных господ меж «камышовых домов», удивляясь тому, сколь быстро можно выстроить дома в несколько этажей и сколь надежными они являются. А венесуэлец де Миранда, путешествовавший по тем местам, оставил подробнейшие записки, которые Екатерина с удовольствием перечитывала вслух перед камином.
– Смотри, Григорий Александрович, даже лазутчик сей не нашел в себе сил лицемерить подобно злодею Гельбигу.
– Думается мне, матушка, это оттого, что он сопутствовал нам всю обратную дорогу. А помянутый тобою злодей, напротив, сказался больным и не двинулся никуда далее дома на Мойке.
Екатерина кивнула: де Миранда ей понравился с первого взгляда, хотя она была еще до его появления осведомлена, что сей достославный господин прибыл в Россию именно как английский лазутчик. Правда, рекомендательные письма, представленные им в Стамбуле, были безупречными. Получив образование в университете Каракаса, успел он отметиться в войне Североамериканских Штатов с южанами, потом был замечен в рядах Французской республиканской армии войны и даже стал тамошним генералом, а свое путешествие по России совершил не из «любви к учености», а на деньги английских разведывательных служб.
– Вот с него мы и начнем, – сказал тогда Потемкин, ознакомившись с донесением собственной разведки в Стамбуле. – Мы покажем ему как можно больше да так, чтобы он не усомнился, сколь прочно стоит Россия на полуночь от Черного моря, мы дадим ему самые исчерпывающие объяснения, чтобы у него никаких сомнений не вызвали любые наши слова. Я готов ему даже о войсках на юге России поведать.
Сказано – сделано: как только заморский гость был допущен ко двору, Потемкин показал ему карту Крыма, составленную офицерами его штаба, документы о числе деревень и городов, а также о числе жителей в каждом из них. Среди этого обилия цифр затесались и совершенно правдивые сведения о количестве войск на юге России. Хитрющий Потемкин сам натаскивал «оборотистых людей», своих агентов, какие слова говорить и как убедить де Миранду в совершенной секретности этих сведений. О, те устроили настоящий спектакль, о котором потом Потемкин с улыбкой и поведал Екатерине.
– Если уж и теперь Англия не убедится в том, что из Малороссии мы не уйдем, то я уже и не знаю, чего еще британскому королю надобно…
Екатерина с удовольствием произнесла эти слова. Большей похвалы Потемкину не требовалось – они с императрицей прекрасно понимали друг друга.
«Да-а, Григорий свет Александрович, ты дарован мне самою судьбою… Никогда я еще не встречала мужчину, столь полно отвечающего моему пониманию сего не просто слова, никогда еще не чувствовала, что другой человек столь полно понимает меня. Мы словно созданы из одного куска глины. И потом по прихоти судьбы разделенные годами и верстами. Ты, душа моя, мой подлинный супруг, что бы об этом кто ни говорил».
Из писем Е. И. В. Екатерины II
[Конец апреля 1774]
Какая тебе нужда сказать, что жив не останется тот, кто место твое займет. Похоже ли на дело, чтоб ты страхом захотел приневолить сердце? Самый мерзкий способ сей непохож вовсе на твой образ мысли, в котором нигде лихо не обитает. А тут бы одна амбиция, а не любовь действовала. Но вычерни сии строки и истреби о том и мысли, ибо все это пустошь. Похоже на сказку, что у мужика жена плакала, когда муж на стену повесил топор, что сорвется и убьет дитятю, которого на свете не было и быть не могло, ибо им по сто лет было. Не печалься. Скорее, ты мною скучишь, нежели я. Как бы то ни было, я привещлива и постоянного сложения, и привычка и дружба более и более любовь во мне подкрепляют.
Признаться надобно, что и в самом твоем опасении есть нежность. Но опасаться тебе причины никакой нету. Равного тебе нету. Я с дураком пальцы обожгла. И к тому я жестоко опасалась, чтобы привычка к нему не сделала мне из двух одно: или навек бессчастна, или же не укротила мой век. А если б еще год остался и ты б не приехал, или б при приезде я б тебя не нашла, как желалось, я б, статься могло, чтоб привыкла, и привычка взяла бы место, тебе по склонности изготовленное. Теперь читай в душе и сердце моем. Я всячески тебе чистосердечно их открываю, и если ты сие не чувствуешь и не видишь, то не достоин будешь той великой страсти, которую произвел во мне за пожданье. Право, крупно тебя люблю. Сам смотри. Да просим покорно нам платить такой же монетою, а то весьма много слез и грусти внутренней и наружной будет. Мы же, когда ото всей души любим, жестоко нежны бываем. Изволь нежность нашу удовольствовать нежностью же, а ничем иным. Вот Вам письмецо не короткое. Будет ли Вам так приятно читать, как мне писать было, не ведаю.
16 октября 1787
Друг мой, князь Григорий Александрович. Вчерашний день к вечеру привез ко мне подполковник Баур твои письма от 8 октября из Елисаветграда, из коих я усмотрела жаркое и отчаянное дело, от турков предпринятое на Кинбурн. Слава Богу, что оно обратилось так для нас благополучно усердием и храбростью Александра Васильевича Суворова и ему подчиненных войск. Сожалею весьма, что он и храбрый генерал-майор Рек ранены.
Я сему еще бы более радовалась, но признаюсь, что меня несказанно обеспокоивает твоя продолжительная болезнь и частые и сильные пароксизмы. Завтра, однако, назначила быть благодарственному молебствию за одержанную первую победу. Важность сего дела в нынешнее время довольно понимателъна, но думаю, что ту сторону (а сие думаю про себя) не можно почитать за обеспеченную, дондеже Очаков не будет в наших руках. Гарнизон сей крепости теперь, кажется, против прежнего поуменыиился; хорошо бы было, если б остаточный разбежался, как Хотинский и иные турецкие в прошедшую войну, чего я от сердца желаю.
Я удивляюсь тебе, как ты в болезни переехал и еще намерен предпринимать путь в Херсон и Кинбурн. Для Бога, береги свое здоровье: ты сам знаешь, сколько оно мне нужно. Дай Боже, чтоб вооружение на Лимане имело бы полный успех и чтоб все корабельные и эскадренные командиры столько отличились, как командир галеры «Десна».
Что ты мало хлеба сыскал в Польше, о том сожалительно. Сказывают, будто в Молдавии много хлеба, не придется ли войско туда вести ради пропитания?
Буде французы, кои вели атаку под Кинбурн, с турками были на берегу, то, вероятно, что убиты. Буде из французов попадет кто в полон, то прошу прямо отправить к Кашкину в Сибирь, в северную, дабы у них отбить охоту ездить учить и наставить турков.
Я рассудила написать к генералу Суворову письмо, которое здесь прилагаю, и если находишь, что сие письмо его и войски тамошние обрадует и не излишне, то прошу оное переслать по надписи. Также приказала я послать к тебе для генерала Река крест Егорьевский третьей степени. Еще посылаю к тебе шесть егорьевских крестов, дабы розданы были достойнейшим. Всему войску, в деле бывшем, жалую по рублю на нижние чины и по два – на унтер-офицеры. Еще получишь несколько медалей на егорьевских лентах для рядовых, хваленных Суворовым. Ему же самому думаю дать либо деньги – тысяч десяток, либо вещь, буде ты чего лучше не придумаешь или с первым курьером ко мне свое мнение не напишешь, чего прошу, однако, чтоб ты учинил всякий раз, когда увидишь, что польза дел того требует.
22 февраля 1788
Друг мой, князь Григорий Александрович. К тебе князь Василий Долгорукий везет мое письмо, чрез которое тебя уведомляю, что именитый Пауль Жонес хочет к нам войти в службу. А как я вижу, что приезд Кингсбергена весьма вдаль тянется, и буде приедет, то приедет поздно, а быть может, что и вовсе не приедет, то я приказала Пауля Жонеса принять в службу, и прямо поедет к Вам. Он у самих англичан слывется вторым морским человеком: адмирал Гов – первый, а сей – второй. Он четырежды побил, быв у американцев, англичан. Кингсбергена же постараюсь достать, но по причине того, во-первых, что он от Генеральных Штатов имеет лишь годовой отпуск, по конец которого он должен в мае явиться в Голландию (где имеет расчетное по Средиземному морю своей экспедиции дело) и потом взять увольнение, которое еще неизвестно получит ли; также тестя своего, Ван Гофта, которого хочет вывезти или на покое заставить жить, ибо боится, чтоб его за патриотизм не повесили на восьмидесятом году, из чего Вы сами увидите, что Кингсберген к весенним действиям никак не поспеет, а другой авось-либо доедет ранее первого.
Что ты, мой друг, при отпуске последнего своего письма был слаб и что у тебя больных много, о том весьма жалею. О сих пришли ко мне хотя ежемесячный репорт, также об убыли. Что ты об больных печешься, о сем я весьма уверена. Подкрепи Бог твои силы.
Татарской предприимчивости, по-видимому, против прежних лет и веков поубавилось. По заграничным известиям, везде христиане единоверных своих ожидают, как израильтяне Мессию. Что верные запорожцы верно служат, сие похвально, но имя запорожцев со временем старайся заменить иным, ибо Сеча, уничтоженная манифестом, не оставила по себе ушам приятное прозвание. В людях же незнающих, чтоб не возбудила мечты, будто за нужно нашлось восстановить Сечу либо название.
Достохвальные твои распоряжения держали во всю зиму неприятеля в великом респекте. Зима здесь очень сурова, и вижу, что и у вас на оную жалуются. Мне кажется, что цесарцы под Хотином сделали петаду [беспорядок], немного разнствующую от белградской. Манифест их об объявлении войны повсюду публикован.
Эпилог
В то утро Потемкин получил от Екатерины одну из бесконечных записочек. По чести сказать, он радовался каждой из них как дитя и считал необходимым отвечать сразу, как получил. На сей раз письмо императрицы было чуть длиннее обычного.
«Батенька, здравствуй, каков ты? Я здорова и тебя чрезвычайно люблю. Гришенька, друг мой, когда захочешь, чтобы я пришла, пришли сказать, лучше будет, ежели придешь сей же час сам».
Обычная записка заканчивалась необычно – сердце Потемкина тревожно забилось. Что там случилось такого, что Екатерина сей же час желает видеть его?
– По здорову ли, матушка? – спросил он, почти вбегая в кабинет императрицы.
– Все хорошо, душа моя, – та встала навстречу.
Потемкин припал к ее руке поцелуем. Тонкий аромат лаванды, аромат притираний Екатерины, пощекотал ноздри. «Ее милый запах». Сегодня они оба были равно взволнованы: Григорий Александрович увидел это, как только вошел.
– Присядь, Григорий.
– Что случилось, Катюша?
– Случилось? Нет, просто… Я в тягости, друг мой…
Потемкин просиял. Не нужно было более ничего говорить – так нестерпимо светили ему глаза Екатерины. Так победно и отрадно.
– Какое счастье, милая… Как я мечтал об этом…
Императрица кивнула – говорить она не могла, спазм перехватил горло. Отчего-то это признание ей далось удивительно непросто. Быть может, оттого, что она не знала, как поведет себя Потемкин, услышав ее слова. Его радость стала для него вдвойне отрадной.
Григорий же Александрович опустился на колено перед царицей.
– Катюша, моя владычица, добрый мой друг… Я так долго ждал этого… Согласишься ли ты стать моею женою?
Царица молча кивнула. Да, именно такого мужчину она всегда искала, надеясь, что рано или поздно появится тот единственный, который станет для нее не менее важен, чем огромная империя и обязанности заботливой матушки императрицы.
Теперь перед ней стоял именно он – не просто возлюбленный, не только друг, но по-настоящему близкий человек. Человек, с которым можно разделить каждый день жизни и все дни до самого последнего. Душа ее жизни и подлинный спутник ее дней, сердце которого запоет от радости, узнав, что вскоре их станет трое!