Екатерина Великая. Сердце императрицы Романова Мария
Вот так и появилось имя для дочери: в чем-то напоминающее имя матери Екатерины, но не более. Не вызывающее досады, обиды, гнева – вовсе не вызывающее черных мыслей или воспоминаний.
Алексей оказался прав, как права оказалась и Фроловна: родилась Анна, веселая и здоровенькая. Сердце Екатерины пело от счастья, она не раз про себя говорила, что теперь она счастлива, что ей удивительно повезло с таким прекрасным ребенком.
Девочка росла без особых проблем, вовремя пошла, стала говорить, обожала мать и с удовольствием проводила бы у нее на руках весь день. А что еще надо женщине, пусть ты не просто жена императора, а даже и повелительница всего мира?
Но сейчас, с самого Рождества, маленькая Аннушка хворала. Екатерина почернела, похудела, все дни проводила у постели девочки, лишь на ночь соглашаясь уйти в свои покои и немного отдохнуть. Доктор Кирсанов теперь вовсе не покидал дворца, опасаясь за здоровье своей любимой «Софьюшки» и беспокоясь о хворающей малышке.
Он уже успел заметить, что сны о рождении дочери Екатерина видит всякий раз перед тем, как обостряется недуг маленькой Аннушки. Однако сегодняшний сон впервые вызвал у Екатерины столь сильные чувства – гнев, слезы.
«Боюсь, душа моя, тебя ждут страшные вести…» Увы, о странной болезни девочки никто ничего толком сказать не мог: лекари недоуменно разводили руками, бабки и знахарки, которых приводила та самая Фроловна, точно так же терялись в догадках. Вместе с бессильно умолкавшими врачевателями умолкала и надежда на выздоровление.
– А ведь Фроловна-то права была, – проговорила Екатерина, надевая поверх бархатного халата подбитый тонким мехом шлафрок. – Бабы на диво живучие. Вот и ты, Алеша, уже светишься, так исхудал от ревности да беспокойства. А я все надеждою живу, все бегаю, все о новом рассвете мечтаю.
– Да и ты, свет мой, на собственную половину более похожа.
– Что ж толку-то, Алексей? Я готова и на нет изойти, коли от этого Аннушка выздоровеет! Да только боюсь, что не бывать сему…
– Не говори так, Катя! Ты же сейчас войдешь к ней – и что, войдешь в отчаянии? Думаешь, твое отчаяние дитя излечит?
– Но как же быть?
– Прикажи подать теплого молока, войди к дочери радостной. Иначе тебе лучше было бы не вставать вовсе.
– Ну, теплого молока я не хочу. Однако ты меня убедил. Буду радостной. Постараюсь.
Екатерина села перед зеркалом и начала расчесываться. Простые движения ее не то чтобы и в самом деле успокоили, но подарили какую-то светлую отрешенность.
«Что ж, это все же лучше, чем отчаяние».
Она откинула волосы назад, встала и вышла из опочивальни. Кирсанов поспешил следом, торопливо завязывая пояс. Он вспоминал, когда отправил письмо своему коллеге, специализирующему на детских хворях, и прикидывал, когда можно ждать от него ответа.
«Не раньше чем послезавтра. Бедная Софья – еще три дня беспокойства, никак не меньше…»
Больше ничего подумать Алексей не успел – страшный, звериный крик раздался из детской.
– Софья, что?
– Нет! Не-е-ет!
Екатерина держала в руках дочь. Нет, тельце дочери. Маленькая ручка бессильно свесилась и покачивалась, как у куклы.
– Аннушка, детка моя, солнышко, проснись!
– Катя, успокойся! Ну же!
– Почему она не просыпается, Алеша? Почему?
Алексей мягко принял из рук женщины невесомое тело девочки. Уже остывшее, уже лишь тело. Светлая кожа стала почти прозрачной, легкая синева покрыла губы, длинные темные ресницы бросали на щеки черно-синюю тень.
– Алеша, она спит, да? Она проснется? Ну скажи же! Алеша!!!
Доктор очень осторожно опустил мертвую девочку в ее кроватку, развернулся и со всего размаха отвесил великой княгине затрещину. Та замолчала, изумленно глядя на всегда такого мягкого лекаря.
– Катя, успокойся! Или еще раз тебя ударить?
Сейчас голос этого молодого мужчины ничуть не походил на обычно мягкий, словно войлочный голос доктора Кирсанова. Екатерина с немым изумлением отрицательно покачала головой.
– Ну хорошо! Ты не успокоилась, но хотя бы умолкла! А теперь выслушай меня. Молча выслушай. Иначе я тебя ударю еще раз. Ну, ты готова?
Екатерина кивнула, быть может, несколько более поспешно, чем следовало бы.
– Сядь, возьми в руки… ну вот хоть игрушку. Да, и слушай молча. Если вдруг опять почувствуешь, что накатывает, начни рвать этого зайца. Рви изо всех сил, так, как никогда и ничего не делала раньше, неистово. Поняла?
Екатерина вновь кивнула. Теперь в глазах ее было куда больше разума, хотя отчаяние не просто плескалось в них – оно било фонтаном.
– Слушай внимательно, не перебивай! Да о зайце помни!
– Говори, Алексей.
Хриплый голос женщины сейчас ничуть не походил на голос великой княгини Екатерины. Но она хотя бы заговорила, и Кирсанов счел это добрым знаком.
– У меня есть сильное опасение, Катя, что дитя твое было убито. Ни я, ни кто иной из моих коллег не знает, какая болезнь подтачивала жизнь твоей дочери. Я опасаюсь, что среди твоего окружения есть лазутчик или подлец, который избрал убийство своим ремеслом.
Екатерина сжала кулаки.
– Третьего дня я отослал письмо своему давнему другу и ждал от него совета. В письме я описывал симптомы хвори, надеялся, что он подскажет мне, как излечить Аннушку. Ты слышишь меня, Катя?
Великая княгиня кивнула. Отчаяние из ее глаз пропало – и на смену ему пришла ярость, страшная в первую очередь тем, что пока непонятно было, на кого ее излить.
«Не рыдай, душа моя, лучше злись! Злость придаст тебе сил. А потом, когда, дай Бог, зло будет покарано, я позволю тебе вволю выплакаться, накричаться всласть…»
– Сейчас мы с тобой выйдем отсюда, и я провожу тебя в опочивальню. Делай что хочешь, только не показывайся до утра. Я же займусь всем, что положено.
– Но… Алеша, как же Аннушка? Она здесь так и останется одна?
– Одна? А где нянюшка? Отчего я здесь не вижу ни души? Скажи мне, великая княгиня, ты отпускала девушек сегодня вечером?
Екатерина отрицательно покачала головой – она только после слов Алексея заметила, что в детской пусто.
– Выходит, убивец пытается с себя вину на кого-то иного переложить? Ступай, душа моя, я разберусь. Да постарайся утаить все до утра, молю!
Побелевшие пальцы Екатерины на игрушке лучше всяких слов рассказали Алексею о том, что она сейчас чувствует.
– Сдержись, любимая. Малышке ты уже не поможешь, но, даст Бог, мы найдем ту тварь, которая учинила этакое зверство.
Екатерина послушно встала, словно деревянная кукла, сделала несколько шагов. Обернулась к Алексею, но, натолкнувшись на его взгляд, покорно побрела к двери. Несчастный заяц с полуоторванным ухом качался в такт ее шагам.
«Клянусь, тот, кто это сотворил, сто раз пожалеет о своем деянии. Эта женщина его не пощадит. Быть может, не сразу, но она непременно отправит его к праотцам! Глупец не знает, что нельзя злить львицу, ибо она пощады не знает!»
А в том, что Екатерина подобна львице, Алексей давно уже не сомневался.
Наступившее утро застало великую княгиню дремлющей в кресле. Несколько бесконечно долгих часов она мерила шагами опочивальню, не раз подходя к двери, но так и не открыв ее. Постепенно пришло понимание беспощадной правды – ее гнев уже не вернет любимое дитя, но заставит скрыться виновного в страшном злодеянии. Так ее и застал Алексей – уронившую голову на сложенные руки, с несчастным зайцем на коленях.
Следом в опочивальню на цыпочках шагнула Прасковья Брюс. Кирсанов сделал ей знак, чтобы она молчала, но чутко дремлющая Екатерина уже открыла глаза.
– Паша? Откуда ты здесь?
– Алексей послал за мной, матушка. Он не хочет надолго оставлять тебя одну.
– Алеша? – Екатерина подняла на доктора взгляд.
– Софьюшка, сдержись. Я кое-что узнал, но прошу у тебя время до полудня – придут ответы на те вопросы, которые я задал служивому люду.
– Служивому люду? О чем ты?
– Матушка, рядом с тобой враг. И, опасаюсь я, не один. Однако, думаю, в глупости своей он не знает еще, что нам сие ведомо. И чем дольше он будет пребывать в неведении, тем вернее нам удастся его обнаружить. Дамы, теперь я откланяюсь. До полудня меня не будет. Но и вы без крайней нужды дальше опочивальни носа не кажите.
– Алексей, я не выдержу!
– Молю тебя, сдержись. Добрейшая Прасковья Александровна может тебя и привязать, верно, сударыня?
– Верно, доктор! Могу… – Брюс улыбнулась Алексею. Пусть она не понимала раньше, чем привлек Екатерину этот незаметный доктор, однако сейчас смогла разглядеть и высокий рост, и широкие плечи, и поистине мужской характер.
– Иди уж, лазутчик, – бессильно махнула рукой Екатерина, отворачиваясь к огню.
Как провели женщины эти несколько часов, обе помнили смутно. Алексей слово сдержал. Едва пробило одиннадцать с половиной, как он вошел в опочивальню.
– Сударыни, мне следует с вами побеседовать весьма и весьма серьезно. Прасковья Александровна, присядьте ближе. Софьюшка, возьми себя в руки и выслушай меня. А потом, клянусь, я позволю тебе все, что угодно. Если пожелаешь, можешь даже убить.
Екатерина недобро усмехнулась.
– Похоже, я скоро узнаю, кого мне следует убить, Алеша. А тебя оставлю на десерт, ежели крови этого несчастного мне покажется мало.
«Львица, сущая львица… – с удовольствием подумал Алексей. – Она мне люба всегда, но сейчас, с горящим взглядом, выпрямившаяся… Чистая амазонка!»
Как ни больно ему было за Екатерину, но не залюбоваться ею он не мог. Как не мог и не порадоваться, что у нее достало сил дождаться вестей, сколь бы страшны они ни были.
– Прежде чем я начну рассказ, душа моя, я хочу, чтобы ты прочитала сие.
Доктор протянул Екатерине изрядно захватанный листок бумаги. По полям змеились линии: писец готовил перо, пара клякс посреди слова свидетельствовали, что писано сие как черновик, перечеркнутые слова вторили о том же.
Екатерина стала вчитываться и невольно ахнула. Брюс от ужаса прикрыла рот рукой. В глазах у великой княгини потемнело, и ей пришлось какое-то время смотреть в стену, чтобы вновь прийти в себя.
Да, сие было письмо императора Петра Федоровича к Якобу Штелину, бывшему его воспитателю. В весьма жестких выражениях государь изъявлял свою волю: отныне и довеку ни единое дитя, родившееся у великой княгини Екатерины Алексеевны, не должно дожить до пятилетнего возраста. Тому же, кто спопешествует более раннему уходу дитяти из жизни, он сам, великий князь, передаст пять сотен рублей золотом.
– Алеша… Пашенька… Что же это?
Великая княгиня Екатерина выпрямилась. Глаза ее сверкали.
– Да он не уймется! Я все же не верила, что он решится на это! Я надеялась, что мы оба избежим неискупимого греха… Клянусь, никто, никто не заслуживает такой смерти, какой умрет существо, подписавшее сей рескрипт… Даю свое слово!
Ничто не воспитывает нас так, как горе. Ничто не поднимает нас ко мщению так, как удар в спину, ничто не учит так, как предательство. И тут судьба не делает различий – венценосная ли особа перед нею или самый последний из ее подданных.
Из «Собственноручных записок императрицы Екатерины II»
Приблизительно около этого времени прибыл в Россию английский посланник кавалер Вилльямс; в его свите находился граф Понятовский, поляк, сын того, который примкнул к партии Карла XII, короля Шведскаго. После краткаго пребывания в городе мы вернулись в Ораниенбаум, где императрица приказала праздновать Петров день. Она не приехала туда сама, потому что не хотела праздновать первыя именины моего сына Павла, приходившияся в тот же день. Она осталась в Петергофе; там она села у окна, где, повидимому, оставалась весь день, потому что все приехавшие в Ораниенбаум говорили, что видели ее у этого окна. В Ораниенбаум наехало множество народа; танцовали в зале, которая находится при входе в мой сад, потом там же ужинали; иностранные послы и посланники также приехали; помню, что английский посланник, кавалер Генбюри Вилльямс, был за ужином моим соседом и что у нас с ним был разговор столь же приятный, сколь и веселый; так как он был очень умен и образован и знал всю Европу, то с ним не трудно было разговаривать. Я узнала потом, что ему так же было весело в этот вечер, как и мне, и что он отзывался обо мне с большой похвалой; в этом отношении я никогда не терпела недостатка со строны тех голов или умов, которые подходили к моему уму, и так как в то время у меня было меньше завистников, то обо мне говорили вообще с довольно большой похвалой: меня считали умной, и множество лиц, знавших меня поближе, удостаивали меня своим доверием, полагались на меня, спрашивали моих советов и оставались довольны теми, которые я им давала…
17 декабря между шестью и семью часами вечера он таким образом доложил о себе у моей двери; я велела ему войти; он начал с того, что передал мне приветствия от своей невестки, причем сказал мне, что она не особенно здорова; потом он прибавил: «Но вы должны были бы ее навестить». Я сказала: «Я охотно бы это сделала, но вы знаете, что я не могу выходить без позволения и что мне никогда не разрешат пойти к ней». Он мне ответил: «Я сведу вас туда». Я возразила ему: «В своем ли вы уме? Как можно итти с вами? Вас посадят в крепость, а мне за это Бог знает какая будет история». «О! – сказал он, – никто этого не узнает; мы примем свои меры». – «Как так?» Тогда он мне сказал: «Я зайду за вами через час или два, великий князь будет ужинать» (я уже давно под предлогом, что не ужинаю, оставалась в своей комнате) «он проведет за столом часть ночи, встанет, только когда будет очень пьян, и пойдет спать». Он спал тогда большею частью у себя, со времени моих родов. «Для большей безопасности оденьтесь мужчиной, и мы пойдем вместе к Анне Никитичне Нарышкиной…»
…мы нашли там графа Понятовскаго; Лев представил меня как своего друга, котораго просил принять ласково, и вечер прошел в самом сумасшедшем веселье, какое только можно себе вообразить. Пробыв полтора часа в гостях, я ушла и вернулась домой самым счастливым образом, не встретив ни души. На другой день, в день рождения императрицы, на утреннем куртаге и вечером на балу, мы все, бывшие в секрете, не могли смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться при воспоминании о вчерашней шалости. Несколько дней спустя Лев предложил ответный визит, который должен был иметь место у меня; он таким же путем привел своих гостей в мою комнату и так удачно, что никто этого не пронюхал. Так начался 1756 год. Мы находили необыкновенное удовольствие в этих свиданиях украдкой. Не проходило недели, чтобы не было хоть одной, двух и до трех встреч, то у одних, то у других, и когда кто-нибудь из компании бывал болен, то непременно у него-то и собирались. Иногда во время представления, не говоря друг с другом, а известными условными знаками, хотя бы мы находились в разных ложах, а некоторые в креслах, но все мигом узнавали, где встретиться, и никогда не случалось у нас ошибки, только два раза мне пришлось возвращаться домой пешком, что было хорошей прогулкой.
Глава 26
По примеру матушки Елизаветы
Стыли ноги, хотя во дворце было жарко и душно. Екатерина забилась в привычное уже кресло и старалась ни о чем не думать – ни о том, когда появится Орлов и появится ли, ни о том, какие новости он принесет. Отчего-то сейчас подле нее не было никого, с кем можно было бы поговорить по душам. Като Дашкова и Прасковья Брюс пропадали уже третий день где-то «в имениях», нянька Аннушки, добрая и заботливая Софья, так и не пришла в себя после смерти девочки. Она осталась при Екатерине, но дух ее столь отдалился, что называть ее другом или брать в наперсницы сейчас – особенно сейчас – великая княгиня остерегалась. Ей вспомнился отчего-то разговор с Софьей на прошлой неделе.
– Что ж это ты, Софьюшка, не распорядилась? Отчего кроватка все на месте? Отчего бельишко до сих пор не заперто в сундуках?
– Матушка Екатерина, прости меня… – Софья бросилась ей в ноги. – Не могу я, княгинюшка, рука не поднимается.
– О чем ты, Софья? – Екатерина хотела удержаться от резкости и сдерживалась изо всех сил: няньке-то тоже пришлось несладко.
– Не могу я тронуть даже кружавчика на постельке Аннушки-то… Все кажется, что вот принесут ее с прогулки и она увидит, что кроватка-то убрана. Бровки нахмурит и скажет: «Что ж это ты, добрая нянюшка, совсем выгнала меня из моих комнат?»
– Софья, прекрати сей же час!
Та залилась слезами.
– Ты думаешь, мне не больно сюда входить да на все это смотреть? Не думаешь, что и мое сердце разрывается на части? Что я все жду, что войдешь ты и скажешь, что Аннушка уже откушала и ждет маму?
Софья всхлипнула. Слезы по ее щекам безудержно текли, но в глазах уже появился разум.
– Матушка… – Нянька попыталась утереть глаза. – Дык это же я виновата в том, что случилось. Не отлучись я из детской, Аннушка бы жива осталась.
Я бы услышала ее плач, уж подбежала бы, не дала задохнуться…
«Да, Алексей умен! Ох и уме-ен. Скрыть смерть малышки было невозможно. Но превратить ее из скандала в обыденное дело ему удалось. Как удалось скрыть и свои подозрения вкупе со страшными находками. Круп не щадит детей, все равно кем бы они родились. Уме-е-ен…»
Хотя, тут Екатерина нехорошо усмехнулась, у нее самой здравого смысла не менее, чем у доктора Кирсанова. Ведь подозревала же она, что сам доктор в припадке глупой ревности порешил дитя. А для отвода глаз целый спектакль поставил, и Пашку Брюс в соратницы пригласил. Да что греха таить, эти подозрения и по сю пору иногда еще возвращаются к ней, хотя уж сколько времени прошло. Алексей-то знает, что она свое слово держит всегда, а значит, раньше или позже превратится во вдову царя. А тут под рукой окажется он, верный рыцарь, сильный друг, в трудную минуту подставивший плечо, умело скрывший убийство, но раскрывший имя убийцы…
Разве не достойная это ставка в игре? Не зря же Алексей еще год назад оставил свою жену, расторг церковный брак ради службы верной. Должно быть, чтобы руки была развязаны, когда вдова захочет нового мужа подыскивать…
«До чего же вы все мелки, Господи. До чего же похожи! Невдомек вам, что стать моим венчанным супругом по чину не каждому! Что достойным сего брака будет не просто давний любовник или хороший друг. Что супругом своим я готова назвать человека за совсем иные качества. Альковные успехи мне не столь важны, сколь единство душ, равенство взглядов, сходство привычек…»
Софью испугала усмешка великой княгини, и она вновь упала в ноги.
– Не казни меня, матушка!
– Ты ни в чем не виновата, Софьюшка. – Екатерина подняла женщину и слегка нажала на ее плечо, усаживая на низкую козетку напротив себя. – Круп никого не щадит, не делает разбора между принцессою и крестьянкою. И смерть эта могла приключиться в любую минуту. Вспомни слова доктора Кирсанова. Он много знает, ему верить можно.
Софья покорно кивнула. Плечи ее чуть расслабились, она некрасиво согнулась.
– Так, значит, ты меня теперь прогоняешь, Екатерина Алексеевна?
– Дурочка ты моя, нет, конечно. Я просто прошу тебя как можно скорее убраться в детской, да так, чтобы ничего и никогда более мне об Аннушке не напоминало. Да и тебе, душечка, тоже. И хватит слезы лить!
Невольно тон Екатерины стал жестким – хотя Софья была виновата только в том, что сбила ее с мысли. Но, наверное, сейчас оно к лучшему. Нет смысла душу рвать попусту – рана и без того свежа. Да и боль-то, поди, не уменьшится, только станет привычной.
– Софьюшка, хватит слезы лить! Вон уже платки мокрые, хоть выкручивай…
Та покорно кивнула и утерла слезы действительно совершенно мокрым кусочком батиста.
– Ступай.
Нянюшка покорно ушла. Екатерина попыталась вернуться к мыслям о Кирсанове, однако отчего-то вспомнилась ей Елизавета – такая, какой она ее увидела в последний раз. Усталая, безнадежно больная, с посеревшим лицом, одышливая и уже нездешняя. Дожидавшаяся, кажется, только появления Екатерины. Вспомнился ее лихорадочный, едва слышный шепот. И то, как жестко схватилась она за руку невестки, притягивая к себе в последние свои минуты.
«Да, матушка императрица… Теперь-то я куда лучше понимаю тебя. Должно быть, нечто подобное чувствовала ты сама, поднимаясь против Брауншвейгской династии? Однако у тебя, молодой, хватило духу пройти весь путь рядом со своими верными преображенцами. Мне же достало духу лишь благословить Гришеньку.
И вот теперь я мечусь по комнатам, аки тигрица, в ожидании вестей, хотя прекрасно понимаю, какими будут эти вести. Понимаю и страшусь. Ты бы, наверное, надела кирасу и отправилась со своим любимым, не отсиживалась в полутемном, несмотря на белые ночи, дворце…»
За почти полсотни лет история переворота Елизаветы успела обрасти легендами. Рассказывали, что цесаревна надела кавалерийскую кирасу, села в сани и по темным заснеженным улицам столицы поехала в казармы Преображенского полка. Там она обратилась к своим приверженцам: «Други мои! Как вы служили отцу моему, то при нынешнем случае и мне послужите верностью вашею!» Однако граф Разумовский от души расхохотался, когда Екатерина при нем рассказала об этом.
– Нет, душечка моя, все было куда проще, да и не мастерица Лизанька слова красивые говорить. Она крикнула только: «Ребята! Вы знаете, чья я дочь, ступайте же за мною!»
– А правда ли, граф, что гвардейцы ей отвечали: «Матушка, мы готовы их всех убить»?
– И это вранье! Цесаревною Лиза, конечно, была не так умна, как впоследствии, но все же дурой ее называть не следует – молодость, все молодость. Она отлично понимала, что смертей не избежать. Брауншвейгское семейство грех было трогать попусту, ну да тут уж выхода иного не было – в лучшем случае им была уготована крепость. Матушка-то понимала, что преображенцы злы на иноземное семейство, однако рискнула взять их под свое покровительство, дабы не обагрить собственные руки кровью родни, пусть и непрямой.
Екатерина тогда кивнула – ей казалось, что она понимала, каковы были причины, побудившие цесаревну Елизавету к перевороту. Но только сейчас она стала чувствовать то же, что чувствовала молодая Елизавета Петровна. Только теперь смогла представить, как боролись в душе дочери Петра Великого страх и решимость.
Наверное, чтобы немного умерить отчаянное сердцебиение, взять себя в руки, Елизавета и взяла крест. Рассказывали, что цесаревна встала на колени, а за ней следом и все присутствующие, и проговорила вполголоса: «Клянусь умереть за вас, клянетесь ли вы умереть за меня?» – «Клянемся!!!» – загремели в ответ преображенцы.
Перед глазами Екатерины разворачивалась картина за картиной. Вот Елизавета выходит из саней на Адмиралтейской площади, вот в сопровождении трех сотен солдат направляется к Зимнему дворцу. Солдаты спешат, они словно в пылу битвы, цесаревна с трудом поспевает за ними по глубокому снегу. Гренадеры, увидев сие, подхватывают ее на свои широкие плечи и так вносят в Зимний дворец. Все входы и выходы уже перекрыты преображенцами – караул без долгих раздумий перешел на сторону мятежников. Гренадеры устремились в императорские покои на втором этаже. Солдаты разбудили Анну Леопольдовну и ее мужа Антона Ульриха. А Елизавета объявила об их аресте.
Де Ла Шетарди, как сказывали, в своем донесении писал: «Найдя великую княгиню правительницу в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее, цесаревна объявила первой об аресте. Великая княгиня тотчас подчинилась ее повелениям и стала заклинать ее не причинять насилия ни ей с семейством, ни фрейлине Менгден, которую она очень желала сохранить при себе». Что-то в этих рассказах Екатерину смущало. Не могло быть и речи о том, чтобы в мундире Преображенского полка посланник французского двора ворвался в спальню августейшей особы следом за цесаревной, да к тому же запомнил слова последней. Должно быть, сама Елизавета как-то обмолвилась о чем-то подобном, а все остальное было плодом бурной фантазии молодого де Ла Шетарди.
– Болтун, прости Господи…
О, Екатерина очень хорошо знала, насколько болтливым может быть сей господин. А уж по молодости, должно быть, его язык был и вовсе без костей. Даже без намека на оные.
Миних, столь же правдивый «очевидец», которого примерно в те же минуты невежливо разбудили и даже побили мятежные солдаты, писал, что, ворвавшись в спальню правительницы, Елизавета произнесла банальную фразу: «Сестрица, пора вставать!»
Так все было или нет, врывалась Елизавета в опочивальню венценосной четы или не врывалась, значения особого не имело. Важным было иное: дочь Петра Великого вернула себе престол методами более чем решительными. Она буквально на плечах гренадеров вошла во дворец – и этим сказано все. Однако ей и в голову не пришло лишать свою родню жизни. Более того, заключив их в крепость, но не убив, она невероятно рисковала, ведь и ее могли сбросить солдаты, оставшиеся верными Анне Леопольдовне. И появление Петера Ульриха, будущего Петра Федоровича, и ее, Екатерины, тогда Софии Августы, появление – все это нужно было в первую очередь именно для того, чтобы свести на нет опасность, которой грозила жизнь Брауншвейгского семейства даже в крепости.
Разумовский при той давней беседе был не очень разговорчив. Екатерина знала за ним это качество: когда граф не хотел о чем-то говорить, из него и слова не вытянуть.
Тогда Екатерина вновь обратилась к запискам разнообразных «очевидцев», которые писали столь отличные вещи, что истину и ложь распознать было едва ли возможно. Ясно лишь было, что Анна Леопольдовна и ее муж спустились из покоев на улицу почти добровольно, без особого принуждения сели в приготовленные для них сани и позволили увезти себя из дворца. Однако при аресте годовалого императора не все прошло гладко. Солдатам был дан строгий приказ не поднимать шума и взять мальчика только тогда, когда он проснется. Около часа они молча простояли у колыбели, пока ребенок не открыл глаза и не закричал от страха при виде гренадеров. Писали, что в суматохе сборов в спальне уронили младшую сестру императора, принцессу Екатерину Антоновну. От этого удара она оглохла. Таковым было мнение всех лейб-медиков.
– Лейб-медиков? – Екатерину несказанно удивила эта запись в «воспоминаниях» де Ла Шетарди. Однако являлось сие утверждение истиной или очередной пустой фразой, на которые сей господин был большим мастером, так и осталось неизвестным.
Он же писал, что императора Иоанна Антоновича принесли Елизавете. Та, взяв кроху на руки, мягко проговорила: «Малютка, ты ни в чем не виноват!» Француз писал, что никто толком не знал, что же делать с младенцем. Однако вот уж в это великая княгиня никак поверить не могла. Чтобы цесаревна заранее не предусмотрела сего? Вранье, чистейшей воды вранье. Наверняка Елизавета в первую голову подумала именно о наследнике. И это было бы правильно: кто более крохи нес опасность цесаревне? Поэтому наверняка судьба крошечного императора была решена заранее, точно так же, как судьба его матушки и сестрицы.
Далее писали, что Елизавета Петровна направила во все концы города гренадеров, в первую очередь в казармы других полков, откуда преображенцы привезли новой государыне полковые знамена. За придворными послали курьеров с приказанием немедленно явиться во дворец, дабы засвидетельствовать почтение новой императрице.
– А тех, кто не захотел свидетельствовать почтение? Куда их дели?
Разумовский снова расхохотался:
– Ох, княгиня, ваши вопросы иногда столь забавны. Ну кто бы отказался? Насиженные места были многим дороже родной матери. Да и не все ли равно, кому служить, если служишь в первую голову златому тельцу?
– Страшные вещи изволите произносить, граф!
– Милая княгинюшка, душечка! Ваш идеальный взгляд на мир делает вам честь. Когда Петр Федорович станет владыкой, вы увидите, насколько сие есть правда. Если не увидели этого до сих пор.
Увы, и тогда Екатерина видела уже слишком многое. А уж в эти суровые дни убедилась полной мерой. Иные, именно иные, служили короне, императорскому семейству, стране. Большинство же – златому тельцу, мамоне, собственной, и без того уже туго набитой мошне. Рассчитывать на них было нельзя, зато их можно было не опасаться, ибо они и сами боялись монаршего неудовольствия, а потому ради благополучия были готовы на все – в том числе, конечно, и на предательство.
Летние ночи коротки, а уж белые еще короче. Высокие часы стали бить шестой час. Екатерина с неудовольствием посмотрела на стрелки.
– Ну вот, теперь еще и вы сбиваете меня с мысли…
Должно быть, часы не почувствовали своей вины – за стеной нарастал шум, на который теперь обратила внимание и Екатерина.
– Да что за день такой?!
Словно в ответ на ее слова, в проеме вырос лейб-гвардеец.
– Матушка…
Екатерина вскинулась.
– Орлов вернулся?
– Никак нет-с.
– Так что же тогда, господи?
Офицер мялся.
– Да не тяни же, олух!
– Матушка, будет лучше, ежели вы сами изволите увидеть!
Екатерина вскочила и бросилась следом за гвардейцем. Отчего-то все двери на половине великокняжесткой четы были в это утро распахнуты настежь. Но только возле одной толпился народ.
– Сюда, матушка.
Отчего-то этот бравый офицер сейчас прятал глаза. Екатерина решительно отодвинула его и вошла в кабинет доктора.
Зрелище, представшее перед ее глазами, заставило бы вздрогнуть и видавшего виды полководца. А для женщины могло стать и фатальным. Для любой другой женщины, не Екатерины Алексеевны, жены императора Петра Третьего.
Поверх бумаг на обширном письменном столе лежало тело Алексея Кирсанова. Обрывок веревки, свисавший с крюка в потолке, и петля на шее яснее ясного говорили о том, как доктор покончил с жизнью.
– Не успели мы, матушка… – Голос кого-то из слуг (сейчас Екатерине недосуг было разбираться, кто шепчет ей в спину). – Пока смогли веревку перерезать, он уже и…
– Что ж ты наделал, Лешенька… – почти беззвучно прошептала Екатерина. – Отчего сейчас, когда вся моя жизнь переворачивается с ног на голову, ты решил покинуть меня? Отчего…
И только сейчас к ней пришли слезы. Они покатились из глаз, словно потоки дождя. Великая княгиня не шевелилась, слезы все лились и лились. Екатерина не отрываясь смотрела в мертвое лицо Алексея. Теперь он показался ей удивительно спокойным, словно наконец обрел тот высокий смысл своей жизни, о котором говорят все мудрецы, но которого отчего-то в жизни никто так и не находит.
– Вот что мы нашли на столе, матушка!
Софья протянула Екатерине измятый клочок бумаги. Несколько строк, к тому же изрядно перечерканных… Последнее письмо Алексея. Пара слезинок упали на листок и смыли чернила с плотной гербовой бумаги у самого края подписи.
«Софьюшка моя, жизнь моя. Я ухожу, прости. Ради тебя я отказался от всего, что мне было дорого. Однако тебе сие оказалось ненужным. А значит, не нужен тебе и я сам. Не поминай лихом раба Божия Алексея рода Кирсановых. Твой А.».
Совсем странные мысли вдруг осушили слезы Екатерины. Выходит, что слухи и впрямь оказались правдивы: Алексей на самом деле покинул свою венчанную супругу, отказался от семьи ради того, чтобы когда-нибудь стать мужем ей, Екатерине. «Что ж ты, друг мой, не заговорил со мной об сем ни разу? Что ж ты все сам угадать пытался? Между слов ответ прочитать?»
И услышала ответ Алексея так, словно стоял он сейчас бок о бок с ней и вместе с ней читал собственное письмо.
«Но что бы дал такой разговор, Софьюшка? Ты ведь давно уже поняла, каким должен быть твой муж – человек, которого ты перед Богом готова назвать своим суженым, с кем рядом всю жизнь готова прожить. Ты давно уже видишь его словно воочию – разве что лица пока не различаешь. И он ни в чем не похож на меня, разве что статью. Так о чем тут было говорить? Глупец, я еще не так давно питал надежду. А когда узнал, что ты снова в тягости, понял, что при тебе могу состоять только в одном качестве – доктора, врачующего телесные и душевные хвори и собирающего в свою душу все твои боли. Но я сего не желаю, прости уж меня, друг мой. Жаль, что любовью своей единственной назвать тебя не могу. Прости и прощай, великая княгиня Екатерина Алексеевна…»
Голос Алексея звучал с каждым словом все тише и вот затих совсем. Тут только она поняла, что он ушел от нее, ушел навсегда. Оставив о себе на память еще одну незаживающую рану в душе.
Из «Собственноручных записок императрицы Екатерины II»
В это время, в одно прекрасное утро великий князь вошел подпрыгивая в мою комнату, а его секретарь Цейц бежал за ним с бумагой в руке. Великий князь сказал мне: «Посмотрите на этого чорта: я слишком много выпил вчера, и сегодня еще голова идет у меня кругом, а он вот принес мне целый лист бумаги, и это еще только список дел, которыя он хочет, чтобы я кончил, он преследует меня даже в вашей комнате». Цейц мне сказал: «Все, что я держу тут, зависит только от простого “да” или “нет”, и дела-то всего на четверть часа». Я сказала: «Ну, посмотрим, может быть, вы с этим скорее справитесь, нежели думаете». Цейц принялся читать, и по мере того, как он читал, я говорила: «да» или «нет». Это понравилось великому князю, а Цейц ему сказал: «Вот, Ваше Высочество, если бы вы согласились два раза в неделю так делать, то ваши дела не останавливались бы». Это все пустяки, но надо дать им ход, и великая княгиня покончила с этим шестью «да» и приблизительно столькими же «нет». С этого дня Его Императорское Высочество придумал посылать ко мне Цейца каждый раз, как тому нужно было спрашивать «да» или «нет». Через несколько времени я сказала ему, чтобы он дал мне подписанный приказ о том, что я могу решать и чего не могу решать без его приказа, что он и сделал.
Я воспользовалась однажды удобным случаем или благоприятным моментом, чтобы сказать великому князю, что, так как он находит ведение дел Голштинии таким скучным и считает это для себя бременем, а между тем должен был бы смотреть на это как на образец того, что ему придется со временем делать, когда Российская империя достанется ему в удел, я думаю, что он должен смотреть на этот момент как на тяжесть, еще более ужасную; на это он мне снова повторил то, что говорил много раз, а именно, что он чувствует, что не рожден для России; что ни он не подходит вовсе для русских, ни русские для него и что он убежден, что погибнет в России. Я сказала ему на это то же, что говорила раньше много раз, то-есть что он не должен поддаваться этой фатальной идее, но стараться изо всех сил о том, чтобы заставить каждаго в России любить его и просить императрицу дать ему возможность ознакомиться с делами империи. Я даже побудила его испросить позволения присутствовать в конференции, которая заступала у императрицы место совета. Действительно он говорил об этом с Шуваловым, которые склонили императрицу допускать его в эту конференцию всякий раз, когда она там сама будет присутствовать; это значило то же самое, как если бы сказали, что он не будет туда допущен, ибо она приходила туда с ним раза два-три и больше ни она, ни он туда не являлись. Советы, какие я давала великому князю, вообще были благие и полезные, но тот, кто советует, может советовать только по своему разуму и по своей манере смотреть на вещи и за них приниматься; а главным недостатком моих советов великому князю было то, что его манера действовать и приступать к делу была совершенно отлична от моей, и по мере того, как мы становились старше, она делалась все заметнее. Я старалась во всем приближаться всегда как можно больше к правде, а он с каждым днем от нея удалялся до тех пор, пока не стал отъявленным лжецом. Так как способ, благодаря которому он им сделался, довольно странный, то я сейчас его приведу; может быть, он разъяснит направление человеческаго ума в этом случае и тем может послужить к предупреждению или к исправлению этого порока в какой-нибудь личности, которая возымеет склонность ему предаться.
Глава 27
Призраки и мечты
«Что же ты, милый друг?.. Да, я не самая лучшая женщина, которая могла бы быть с тобой рядом, но и ты оказался хорош! Да, ты был не единственным, кто разделял мое одиночество, кому я дарила свое тепло и свои ласки… Да, ты знал, каждый раз знал, кто отец моего ребенка, и оставался со мной… Прости меня за это. Но ведь я не обещала тебе ни любви до гробовой доски, ни верности, ни уж, тем более, брака. Возможно, ты рассчитывал на это, но теперь уж прости: какое ты имел на это право?!»
Екатерина подошла к окну, отодвинула тяжелую штору. Вдаль уходил бескрайний дворцовый парк, и в мягко спускающихся сумерках уже зажигались китайские фонарики на деревьях и вокруг фонтанов.
«И самое главное: покинуть меня теперь, в самый ответственный, решающий момент, когда на кону стоит все – моя судьба, судьба короны, судьба России… Бог мой, Алексей, как ты мог решиться на такое? И грех ведь какой… Ты же бросил меня, Алеша. Бросил, как бы обидно для тебя это ни звучало. Правда жестока… Ты знал, что нужен мне сейчас, может быть, как никто другой. Ни Гриша, ни Станислав не заменят тебя, ведь только на тебя могла я положиться целиком и полностью… А ты – вдруг – дал волю своей обиде, своим амбициям…»
Тьма сгустилась. Ярко засветились подъездные аллеи.
«А может быть, я не права? Прости меня, прости, Алеша! Я должна была быть мягче, нежнее, я должна была дать тебе больше, дать то, чего ты ждал… Хотя… Почему я должна была дать тебе это? Какое право ты имел ожидать от меня, великой княгини, будущей российской самодержицы, какого-либо особого отношения к себе?»
Екатерина присела на пышную кровать. Машинально погладила мягкий шелк покрывала. Взгляд упал на стоявшую у кровати статуэтку: ангел, обнимающий ребенка.
«Аннушка, девочка моя! Как бы я хотела, чтобы ты была со мной!.. Я бы все отдала: и корону, и мечты свои, и даже от Григория отказалась бы, только бы ты была рядом. Павлуша, твой братик, пока любит меня, но скоро, ох как скоро это пройдет. Любовь его сменится если не ненавистью, то духом соперничества и завистью… А как же, он ведь мой сын, плоть от плоти моей. Он тоже будет мечтать об императорской короне и вырастет не сподвижником мне в делах великих, а соперником, врагом… А ты, доченька, ангелочек мой, ты любила бы меня всегда – просто так, потому что я твоя мама».
Снова вернулась боль – удушающая, стискивающая горло и сердце. Екатерина повалилась на постель, силясь сдержать рвущийся животный крик. Неистово кусала подушки, почти рвала их зубами в немом отчаянном стремлении удержать, не выпустить свой вопль, свою боль.
Почти каждую ночь она глухо кричала, уткнувшись в подушки, – дочь, мертвое тельце ее дочери стояло перед глазами, не хотело отпускать… Она тихо выла, и единственным желанием было заплакать – казалось, со слезами придет хоть какое-то облегчение, словно спадет на душу живительная роса. Но слез не было, и, уставившись в темноту сухими глазами, она лежала часами без движения, не помня себя, не думая ни о чем и не чувствуя ничего.
Ей было все равно, есть рядом посторонние или нет. Ну, очередной амант. Никто… Пешка… Душа-то пуста…
Потом приходило забытье. Но и оно не приносило покоя. Сначала возникало личико Аннушки, маленькое, бледное, измученное болезнью. Потом приходила мать, укоряюще махала руками, как когда-то в юности, пыталась стащить с нее одеяло и повезти на какой-то бал… Снова, как тогда, в лихорадочном бреду, горели щеки, испариной покрывалось все тело… А потом опять был вокруг снежный лес, затем языки пламени, и в них опять появлялось уже измучившее ее до предела, вымотавшее ей всю душу родное лицо с черными глазами, а потом, когда она почти могла коснуться его, оно исчезало, и на смену приходило другое – не то…
И вновь нужно было просыпаться – и с пробуждением снова возвращалась боль и начинала терзать с новой силой. Время лечит, говорил Григорий, вторила ему и Прасковья, но Екатерине казалось, что каждый день только растравливает заново ее раны. Нужно было вставать, куда-то идти или ехать, с кем-то говорить, кому-то улыбаться, писать письма, принимать посланников и просителей, и она делала все, что от нее требовалось, ничего не пропуская в свою словно окаменевшую, застывшую душу – ничего.
А потом снова приходила ночь – и все начиналось сначала.
Одно желание осталось у нее – победить. Теперь, после стольких потерь, она не могла остановиться. Даже мысль о мести отошла на второй план, стала лишь одной из причин, не главным стремлением.
«Я ехала к вам с чистым сердцем… Вы, Петер Ульрих, дражайший супруг мой, не подозревали, что своими глупостями и пакостями в конечном счете наносите непоправимый вред себе… Но я могла бы снести все. Господи, вы бы сидели на троне и в ус не дули, принимая почести и лесть иностранных монархов и послов, а я бы работала за вас – тяжко, трудно, но на благо России… Я бы все делала вместе с вами и никогда не помыслила об ином, но вам мало было превратить мое существование в ад, вы лишили жизни мою доченьку. Что вас так оскорбило? Моя измена? Смешно, ваше величество… Разве я хоть однажды упрекнула вас в неверности? Разве я не распивала мирно кофе с вами и с вашими то Машенькой, то Наденькой, то Лизанькой? Разве я не помогала вам советами в амурных делах и не дарила Лизавете то французский батист, то английские шпильки? Отчего же вы не смогли, не захотели оставить мне хоть малую толику радости?»
Вновь всплыли перед глазами эти глупые чаепития, кофий, поверх которого ей мерзко улыбалась очередная фаворитка. Но мысли уже текли дальше.
«Любовь Григория пуста и суетна, как суетен и непостоянен он сам. Конечно, он сделает все, чтобы вознести меня на вершину, но только потому, что это единственное средство, чтобы подняться и ему самому. Разумовский, Кирило… О, я вызываю в нем страсть, это несомненно, но будет ли он служить мне так, как его старший брат считал за честь служить Елизавете? Мне все кажется, что истинные его мотивы – удержаться на вершине и сделать все для вознесения своего гетманства, своего края… Граф Бецкой – человек родной, умнейший, но он стареет, как постареем все мы, кто знает, сколько еще отпущено ему сил и здоровья. Ах, если бы кто-то был предан мне и душой и телом, безоглядно, так, как предан был милый Алеша Темкин… Если бы я могла засыпать и просыпаться спокойно, с мыслью о том, что кто-то бережет меня, словно ангел…»
Как всегда, когда мысли начинали принимать деловой, практический оборот, Екатерина встряхнулась. Встала, задумчиво прошлась по комнате.
«Это должен быть человек молодой. Энергичный. Умный. Отважный. С большими чаяниями. Он должен безудержно стремиться ввысь, но и столь же безудержно любить державу свою. Должен быть готов идти на все – ради меня и ради государства Российского и понимать сие как одно и то же. Бог свидетель, я прощу ему многое, если только буду видеть в нем истинного, надежного друга. Сейчас, когда решается судьба, да не только моя, многих и многих судьбы ныне на кону, он должен, не может не появиться… Великие события всегда вызывают к жизни великих людей…»
Из «Собственноручных записок императрицы Екатерины II»
Впрочем, решение мое было принято, и я смотрела на мою высылку или невысылку очень философски; я нашлась бы в любом положении, в которое Провидению угодно было бы меня поставить, и тогда не была бы лишена помощи, которую дают ум и талант каждому по мере его природных способностей; я чувствовала в себе мужество подыматься и спускаться, но так, чтобы мое сердце и душа при этом не превозносились и не возгордились, или, в обратном направлении, не испытали ни падения, ни унижения. Я знала, что я человек и тем самым существо ограниченное и неспособное к совершенству; мои намерения были всегда честны и чисты; если я с самаго начала поняла, что любить мужа, который не был достоин любви и вовсе не старался ее заслужить, вещь трудная, если не невозможная, то по крайней мере я оказала ему и его интересам самую искреннюю привязанность, какую друг и даже слуга может оказать своему другу или господину; мои советы были всегда самыми лучшими, какие я могла придумать для его блага; если он им не следовал, не я была в том виновата, а его собственный рассудок, который не был ни здрав, ни трезв. Когда я приехала в Россию и затем в первые годы нашей брачной жизни, сердце мое было бы открыто великому князю: стоило лишь ему пожелать хоть немного сносно обращаться со мною; вполне естественно, что когда я увидела, что из всех возможных предметов его внимания я была тем, которому Его Императорское Высочество оказывал его меньше всего, именно потому, что я была его женой, я не нашла этого положения ни приятным, ни по вкусу, и оно мне надоедало и, может быть, огорчало меня. Это последнее чувство, чувство горя, я подавляла в себе гораздо сильнее, чем все остальныя; природная гордость моей души и ея закал делали для меня невыносимой мысль, что я могу быть несчастна. Я говорила себе: «Счастие и несчастие – в сердце и в душе каждаго человека. Если ты переживаешь несчастие, становись выше его и сделай так, чтобы твое счастие не зависело ни от какого события». С таким-то душевным складом я родилась, будучи при этом одарена очень большой чувствительностью и внешностью по меньшей мере очень интересною, которая без помощи искусственных средств и прикрас нравилась с перваго же взгляда; ум мой по природе был настолько примирительнаго свойства, что никогда никто не мог пробыть со мною и четверти часа, чтобы не почувствовать себя в разговоре непринужденным и не беседовать со мною так, как будто он уже давно со мною знаком. По природе снисходительная, я без труда привлекала к себе доверие всех, имевших со мною дело, потому что всякий чувствовал, что побуждениями, которым я охотнее всего следовала, были самая строгая честность и добрая воля. Я осмелюсь утверждать относительно себя, если только мне будет позволено употребить это выражение, что я была честным и благородным рыцарем, с умом несравненно более мужским, нежели женским; но в то же время, внешним образом, я ничем не походила на мужчину; в соединении с мужским умом и характером во мне находили все приятныя качества женщины, достойной любви; да простят мне это выражение, во имя искренности признания, к которому побуждает меня мое самолюбие, не прикрываясь ложной скромностью. Впрочем, это сочинение должно само по себе доказать то, что я говорю о своем уме, сердце и характере. Я только что сказала о том, что я нравилась, следовательно, половина пути к искушению была уже налицо, и в подобном случае от сущности человеческой природы зависит, чтобы не было недостатка и в другой, ибо искушать и быть искушаемым очень близко одно к другому, и, несмотря на самыя лучшия правила морали, запечатленныя в голове, когда в них вмешивается чувствительность, как только она проявится, оказываешься уже безконечно дальше, чем думаешь, и я еще до сих пор не знаю, как можно помешать этому случиться.
Глава 28
Орлов
Григорий Орлов беспокойно мерил шагами парадный зал дворца.
Прошло уже немало времени с тех пор, как он ввязался во все это. Не то чтобы выхода другого не было, как раз наоборот: слишком уж велик был соблазн подняться, из сына новгородского сотника стать одним из богатейших и знатнейших людей России.
В том, что на кону именно это – богатейший и знатнейший, – Гришка не сомневался ни секунды. Да и как было сомневаться, когда за ним вдруг, нежданно-негаданно, оказалась любовь царской жены, к тому же молодой и красивой бабы, падкой до утех, а значит, по всем статьям выходило: угодить ей, да не только в постели, а и в жизни, и будешь до старости как сыр в масле кататься. Конечно, риск был велик: случись что, и голова с плеч, но, как справедливо рассудили они со старшим братом Алексеем, где наше не пропадало, риск – дело благородное, два раза не помирать… Да и когда Орловы риска боялись?
Гришка усмехнулся. Вспомнил деда – простого стрельца Ивана Орла, прозванного так за храбрость, который за участие в стрелецком бунте был приговорен к смерти, а шагая к плахе, хладнокровно, как бы между делом, откатил ногой голову своего предшественника, уже простившегося с жизнью, – чтоб не мешала, не валялась на дороге… Сам Петр Первый был тому свидетелем и, изумленный, тут же помиловал удальца, а потом содействовал его продвижению по службе и чин дворянский пожаловал.
Да уж, воистину пан или пропал! Не боялся Гришка сроду ни пули, ни сабли, ни кулаков железных. Только вот жуть берет, как подумаешь: все это дело, его Катькой и Алексеем затеянное, белыми нитками шито, потяни случайно не за ту – тут же развалится…
Не покидало с некоторых пор Гришку чувство, что об их задумке знает в Москве каждая собака. И то: рты не закрывались ни у кого, языки развязывались по поводу и без оного, особенно за бутылкой. Даже по Гришкиному скромному мнению, бардак царил среди заговорщиков нешуточный: все были словно опутаны какими-то невидимыми нитями, которые вели их вперед, но они сами не знали куда. Однако обратной дороги уже не было: маховик закрутился со страшной силой, в водоворот было вовлечено столько людей, Катька раздавала такое количество английских и немецких денег офицерам, министрам, послам, что ни о каком возврате назад и речи быть не могло. Но теплилась в глубине Гришкиной смятенной души сумасшедшая надежда, почти на русский авось: когда множество людей стремится к одному и тому же, все как-то собой получается, не может не получиться…
К тому же кто их враг? Петр, русский самодержец? Опять Гришка усмехнулся, насмешливо и издевательски. Недотепа, глупец, распутник (тут опять Орлов не сдержал ухмылки – в значительной мере самокритичной, надо заметить), неспособный видеть дальше своего носа и с собственной женой справиться, не говоря уж о державе российской… Хотя, конечно, за ним Миних, великий полководец, а за Минихом армия. Привлечь-то на свою сторону удалось пока только гвардию, и то не всех офицеров.
Однако обиженных Петром и в гвардии имелось предостаточно – собственно, она вся была до глубины души оскорблена и уязвлена тем, что государь собирался отправить ее на войну, как простых лапотников – крестьян немытых. Этого гвардейцы, привыкшие к своему привилегированному положению и сытой, красивой, распутной, безопасной жизни в столице, стерпеть не могли. Гвардейцы российские уж и забыли, когда воевали – лишь в парадах, маршах торжественных участвовали, это да. А теперь грязь месить наравне с простыми солдатами? Недоедать? Помирать, в конце концов, в снегах или трясине?
Злость гвардии обрела конкретного адресата – в лице Петра. Злость не выплескивалась пока наружу, копилась в душах, лишь изредка пробивалась тайным нехорошим блеском в глазах и непривычной угрюмостью. Люди ждали… Приказа. Начала. Драки. Люди знали: будет, обязательно… неотвратимо… очень скоро.
Так что Гришка мысленно соглашался с братом: когда такое было, чтобы в России перевороты большими силами свершались? Елизавета вон, матушка, неполной ротой обошлась, Миних сверг всесильного Бирона с помощью двух взводов, а Екатерину Первую возвели на престол два гвардейских полка, руководимые, кстати, вусмерть пьяными офицерами.