Супружеские игры Нуровская Мария
– Тогда зачем любить вообще? – спрашивала я. – Чтоб слезы лить? Лучше уж никого не любить и быть веселой…
– Любить необходимо, Дарья Александровна, – ласково говорил батюшка. – Жизнь без любви пуста.
Кажется, тогда я ему не поверила. А верю ли я в это сейчас?
Спустя годы, уже учась в лицее, я поняла, что батюшка пересказывал мне пьесы Чехова. Разумеется, в упрощенной форме, приспособленной к восприятию ребенка. Но в моем детском воображении сложилось свое, особое видение чеховских героев, и похоже, ни один театр в мире уже не способен был его поколебать. Когда я впервые увидела «Трех сестер» на сцене, то расплакалась…
После обеда я вернулась в библиотеку, разумеется не одна – меня отвела туда Коротышка. На месте Мышастика сидела незнакомая надзирательница. Она хмуро следила взглядом за мной, а когда я скрылась за стеллажами, чтобы хоть на минуту избавиться от ее всевидящего ока, притащилась посмотреть, что я там делаю. Я расставляла книги – оказалось, что не все они стояли по алфавиту. Так я обнаружила «Современный сонник», затерявшийся под другой буквой, и это открытие наполнило меня радостью, как будто я случайно встретила на улице старого приятеля.
Мои мысли все время вертелись вокруг Агаты. Как мне отделаться от нее? Шантаж мог бы стать действенным оружием, только надо воспользоваться им раньше, чем она опять захочет напомнить о себе. Я должна застать ее врасплох. И не медлить слишком долго. Однако я не могла вести с ней разговор при свидетелях, а отозвать ее в сторонку и поговорить с глазу на глаз – шаг небезопасный.
Вечером, когда после поверки Агата выскользнула из камеры, я переживала страшные часы. Надзирательница погасила свет, и камера погрузилась в полную темноту. Как назло, фонарь за окном не светил – видно, снова перегорела лампочка. Это погружение во мрак и так было не особенно приятно, особенно если учесть, что свет в камере в случае чего включить было невозможно – выключатель находился снаружи. Теперь же погружение в кромешную темноту казалось еще более зловещим. Нервы были напряжены до предела. Я с ужасом ожидала возвращения Агаты. Мое тело одеревенело и стало непослушным, будто его связали веревками.
Агата вернулась после полуночи. Одновременно с ее тяжелой поступью послышался скрежет ключа в замке – значит, проводив Агату, надзирательница заперла камеру. От напряжения мои руки сжались в кулаки – как будто это могло чем– то помочь. В горле пересохло, я с трудом могла проглотить слюну. А она вскарабкалась на свои нары и повернулась лицом к стене – в темноте были видны очертания ее мощной спины. И все же я боялась заснуть – до утра было еще далеко. Рассвет я встретила с облегчением. В это утро я не пошла в библиотеку, пользуясь своей привилегией оставаться в камере, когда все остальные уходили на работу. Сквозь дремоту я слышала все, что происходило снаружи: шаги в коридоре, какую-то возню, голос диктора по радио. Берушами я решила больше никогда не пользоваться. Если бы не они, быть может, в ту злосчастную ночь я бы услышала, как Агата лезет ко мне на нары. Учитывая ее вес и тесноту в камере, наверняка было бы слышно. Странно, что эта громадина выбрала себе место наверху – каждодневное лазанье туда и обратно было для нее явно делом нелегким. Может, она считала это своего рода гимнастикой? Мысленно я задавала себе вопрос: можно ли вообще воспринимать ее как женщину? Она представляла собой некий гибрид, ошибку природы, смешение полов, даже видов. Действительно, после всего, что случилось, ее с трудом можно было называть человеком. А уж по сравнению с Изой она вообще казалась чудовищем. Иза была женщиной в полном смысле этого слова, в этом у меня не было ни малейшего сомнения. Она была женщиной в большей степени, чем я, – ее женственность будила воображение. Иза была явлением, вспоминать о котором можно было часами. Ее лицо, эти необыкновенные рысьи глаза… ее улыбка…
Странно, она столько курила, а зубы у нее были белые, красивые, ровные. Интересно, как в дальнейшем сложатся наши отношения… Иза была умна, интеллигентна, правда, употребляла похабные словечки, отчего меня немного коробило. Но, с другой стороны, в этих стенах не предусматривалось ведение салонных бесед. Это показалось бы искусственным, даже смешным. Я тоже временами выражаюсь, прямо скажем, языком не слишком изысканным. Если бы кто– нибудь подслушал мои мысли, то он пришел бы в ужас. Но в этом мрачном месте все мгновенно становилось гадким.
Женщины меня восхищали, но только настоящие, осознающие свою женственность. Красивые, пахнущие духами. Обычно они же и смущали меня. Я обходила их стороной, стремясь к обществу подобных себе, обыкновенных. Кто– нибудь мог бы возразить: писательница не может считаться обыкновенной женщиной. Да, но не такая писательница, как я. Я не творила действительность, я только описывала ее, будто совсем не имела воображения. Продавала по кусочкам то, что имела на продажу, каждый раз становясь из-за этого немного беднее. Может, поэтому меня и не хватало на личную жизнь. Любое сильное чувство, которое я не отдавала бумаге, казалось мне пустой тратой материала. Мне вполне хватало чужой жизни, чужой любви, чужого материнства.
Я панически боялась забеременеть, и, к счастью, сия чаша меня миновала. Не миновала она, к сожалению, мою лучшую подругу по школе. Мы добирались с ней на занятия по нашей узкоколейке.
В школе Наталья была очень худой, но уже тогда у нее были пышные волосы, заплетенные в две толстые косы. А когда подросла, превратилась в очень красивую девушку. Я присутствовала на ее венчании в церкви – их венчал еще отец Феодосий. Это было до того, как он вышел на пенсию. Рядом с ней муж казался невзрачным, но, похоже, она его сильно любила. Однажды, где-то в конце лета, я увидела в окно своей светелки, как по дорожке сада идет крестная мать Натальи. Помню, очень удивилась, что на плечи ее был наброшен большой черный платок – и это в такую жару! А потом бабушка позвала меня вниз. Оказывается, Наталья скоропостижно скончалась. Обе женщины что-то скрывали, приводили какие-то неясные причины, и только позже я узнала, что она умерла от внематочной беременности. А тогда я пошла к ее родителям – существует такой старинный белорусский обычай: причитания над умершим. В избе с затемненными окнами, на столе, покрытом белой простыней, лежала Наталья, в изголовье горели тонкие свечи. Она выглядела спящей. Особенно тронули меня ее неподвижные босые ступни. Она всегда спешила, ходила так быстро, что я не могла порой за ней угнаться.
По углам расселись старухи, которых всегда созывали в случае чьей-либо болезни или смерти, и они слетались как стая черных, пророчащих несчастье птиц. Они сидели в черных платках, завязанных под подбородком, и черных накидках, из которых выглядывали морщинистые шеи. Их беззубые рты беспрестанно двигались, словно в молчании пережевывали вечную жвачку жизни. Наконец одна из них завела поначалу тихим голосом:
– Отлетела наша голубка, беззвучно, не загулила даже на прощанье. Такая кроткая, такая смирная…
В избе повисла тишина, которую нарушало только потрескиванье плавящегося воска, когда пламя свечки неожиданно выстреливало вверх.
– Вечный ей покой, да снизойдет на нее вечный сон, да упокой ее душу, – снова зашептала первая старуха.
– Упокой Господь ее душу, – проговорила вторая.
– Ее глазоньки, – вторила третья.
– Ее ушеньки, – вступала четвертая.
Потом снова первая:
– Чтобы серденько больше не страдало…
– Чтоб ушенькам больше не слышать, – заводила вторая.
– Чтоб глазонькам больше не плакать, – заканчивала третья.
Странное впечатление производил на меня этот заунывный плач, в нем было что-то языческое. Этот обычай, как мне показалось, не имел ничего общего с религией. Я вышла из избы, перед глазами еще долго стояли неподвижные босые ступни.
Мои разговоры с Изой были как внезапный полет в другой мир. Я могла слушать ее, любоваться ею, и это снимало внутреннее напряжение.
Вот уже несколько дней я ходила в полубессознательном состоянии от недосыпа, жила в вечном страхе оттого, что Агата может застать меня врасплох во время сна.
Мне еще не представлялась возможность предостеречь ее каким-либо способом от такой попытки. Ничто, правда, не предвещало беды, но я старалась соблюдать осторожность. Во время наших общих купаний я становилась под душ как можно дальше от нее, стараясь не оказаться в каком-нибудь слишком укромном уголке, где она могла бы меня настичь. Я боялась как-нибудь невзначай спровоцировать ее. Она, в свою очередь, делала вид, что не обращает на меня внимания. Постепенно во мне крепла надежда на то, что она просто отказалась от дальнейших поползновений или, возможно, предметом ее интереса стала какая-нибудь новенькая. Тем более, как я заметила в последнее время, она не требовала услуг от соседки с нижних нар. И все-таки наступила ночь, когда сквозь сон я услышала легкий шум и через минуту увидела лапы Агаты, цеплявшиеся за край моих нар. Сердце прыгнуло к самому горлу, в висках застучало. Нельзя ни в коем случае позволить ей забраться наверх, где справиться с ней я уже не смогу. Нельзя было терять ни минуты. Вскочив, я уперлась ногами в ее плечи и изо всех сил толкнула. Мне удалось – руки Агаты отцепились от края моих нар. Я услышала глухой стук внизу, после чего наступила тишина. Спустя некоторое время в темноте послышался короткий стон. Затем стон повторился.
– Веслава, помоги! – наконец простонала Агата.
Вероятно, она обращалась к той девице с конским хвостом.
– Веська!
Скрипнули нижние нары, заспанный голос спросил:
– Агата? Чего тебе? Что стряслось?
– Свалилась, давай помоги.
Внизу все пришло в движение, Маска тоже проснулась. Теперь они вдвоем пытались поднять Агату, которая выла от боли. Позвали надзирательницу.
– Кажется, я сломала ногу, – сказала Агата страдальческим голосом. – Встала в парашу и споткнулась.
Надзирательница привела из тюремной больницы двух санитаров с носилками. Им пришлось изрядно помучиться, прежде чем удалось взгромоздить Агату на носилки. После чего дверь с грохотом захлопнулась – здесь никого не волновало, что чужой сон может быть нарушен.
В конце концов произошло то, что должно было рано или поздно произойти. Я познала полную близость с мужчиной. Тогда мы еще не состояли в браке. Эдвард собирался в Тревир[10] на симпозиум и решил взять меня с собой.
– Полюбуешься по дороге виноградниками, – сказал он. – Да и сам Тревир – красивейший город, там много следов романской культуры….
Впрочем, долго уговаривать меня не пришлось, я и сама загорелась поездкой.
Эдвард все время просиживал в прокуренном зале с такими же, как он, энтузиастами, увлеченными проблемами современной литературы, а я бродила по городу. Была ранняя осень, деревья принарядились во всевозможные оттенки желтого и бордового. Когда проглянуло солнце и осветило склоны гор – сам городок лежал в котловине, – я подумала, что чья-то щедрая рука бросила на них яркий ковер ручной работы.
«Тревирское лоскутное одеяло», – подумала я. Эти пейзажи вызывали у меня даже большее восхищение, чем древние развалины. Надо сказать, я и вправду с огромным интересом осматривала въездные ворота времен романской империи, возведенные из идеально пригнанных друг к другу камней. Впечатляющими были и хорошо сохранившиеся стены римских бань. С волнением я спускалась по каменным ступеням в подземные лабиринты, коридоры которых, как и в давние времена, освещались факелами. Но больше всего меня впечатлил осмотр фресок в часовне Савиньи в Тревирском соборе, написанных в середине шестнадцатого века неизвестным художником.
Я ходила по узким улочкам этого диковинного города, где на каждом шагу можно было встретить смешение романского и готического стилей, и все старалась узнать у прохожих о местоположении обозначенной в путеводителе башни одиннадцатого века. К сожалению, английский моих случайных собеседников оставлял желать лучшего – они никак не могли взять в толк, о чем идет речь. А как объяснить жестами, что такое башня без бойниц, да еще одиннадцатого века? Мою пантомиму прервала полная женщина с седым пучком на голове. Она была одета довольно бедно – залоснившееся на локтях пальто, изрядно поношенные кроссовки «адидас».
– Пани из Польши? – спросила она.
– Да, – изумленно подтвердила я. – Неужели заметно?
– Я узнала по сапогам. – Она бросила взгляд на мою отечественную обувку.
И мы с ней рассмеялись.
– Я покажу вам собор, – сказала она. – Мне довелось участвовать в реставрации средневековых фресок в часовне, в которую, к сожалению, простым смертным вход запрещен.
– А что на них изображено? – поинтересовалась я.
– Судный день.
– Мне кажется, после картин Брейгеля другие на эту тему и смотреть не стоит.
Она усмехнулась. В ее улыбке было что-то такое, отчего мне сразу захотелось увидеть эти фрески. Любой ценой пробраться в часовню. Я так и сказала ей. Она отрицательно покачала головой:
– Нет, туда вам войти не удастся. Посторонним вход строго заказан. В часовне находятся саркофаги духовных лиц самого высокого ранга, там сама атмосфера пропитана смертью…
– Тогда я тем более хочу попасть туда – прикоснуться к смерти, – упиралась я.
На это она даже не стала отвечать. Оказавшись в соборе, я, вместо того чтобы вместе с остальными туристами глазеть на знаменитую плащаницу Иисуса, выставляемую на всеобщее обозрение раз в полвека, потащила мою экскурсоводшу к дверям часовни. На них висел огромный ржавый замок. Потом я все время с тоской поглядывала на этот замок, пока мы кружили по своеобразному кладбищу внутри собора, где нашли последний приют высокие духовные лица.
Вскоре мы снова оказались напротив входа в часовню Савиньи, и в этот момент я заметила идущего навстречу монаха со связкой ключей на поясе. В руках у него была лейка, вероятно, он шел поливать цветы. Мне не надо было ни о чем спрашивать – я и так была уверена, что один из этих ключей подходит к ржавому замку. Я потянула за рукав свою спутницу, мы остановились. Монах тоже остановился. Он был невысокого роста, в коричневом балахоне с капюшоном. Голова его была совершенно седа, на лице выделялся внушительных размеров нос, отчего пронзительные глаза-буравчики казались еще меньше.
– Спросите его, могу ли я войти в часовню, – взволнованно шепнула я женщине.
– Хоть он и знает меня, не впустит, – также шепотом ответила она.
Мой взгляд молил, и она, негромко кашлянув, передала ему мою просьбу. На лице монаха отразилось изумление. Несколько секунд он молчал в удивлении, а потом суровым тоном спросил:
– А зачем ей туда?
– Скажите ему, что я писательница. Я чувствую, что один взгляд на эти фрески изменит всю мою жизнь… Я смогу закончить книгу…
Она переводила мои слова, но по его лицу трудно было распознать, что он думает. Я была почти уверена, что уйду ни с чем. Когда же я увидела, как он снимает связку ключей с пояса, у меня ноги подкосились.
Он сказал фразу, которую я тоже поняла:
– Nur eine Minute![11]
Время пошло, а я все не могла оторвать ноги от каменных плит дорожки.
– Ну идем же! – торопила моя землячка.
Я испугалась, что он раздумает, и этот страх придал мне сил – я оторвала ступни от земли. В часовню я вошла одна.
И вот я оказалась на Суде Господнем. Как чужак, как непрошеный свидетель – это я осознавала четко.
Вверху светился суровый лик Бога, а внизу черти тащили связанных в пучки обнаженных монахов: у их ног ползали вавилонские блудницы, также нагие и отвратительные на вид, с обвисшими животами и грудью. Одна из них держала в руках змия, который своим раздвоенным языком пытался дотянуться до ступней стоящего монаха. Черти были как живые – из их разверстых пастей вырывалось пламя. В них не было ни капли жалости. Да и откуда ей взяться, ведь это Судный день, которого заслужили люди всей своей неправедной жизнью, а монахи – вдвойне. И вдвойне суровее наказывались их грехи. Неизвестный человек, прах которого давно уже развеял ветер веков, пытался мне сказать, что справедливое возмездие существует!
Из часовни я не вышла, а выпорхнула. Почти бессознательно, в приливе благодарности я склонилась к руке брата– привратника, но он в последний момент отдернул ее.
– Идите себе с Богом, фрау! – сказал он и, заперев двери часовни, удалился мелкими шажками.
Я молча шагала рядом с моей спутницей и была ей признательна всей душой, но не знала, как это выразить словами. Нахлынувшие на меня чувства были такими новыми и необычными… Я предложила зайти куда-нибудь на чашку кофе, моя спутница охотно согласилась. За кофе мы разговорились, но я больше слушала ее исповедь, чем говорила о себе. Она приехала в Тревир в качестве молодой жены, влюбленной в своего мужа-иностранца, который был отсюда родом. У него здесь был замок на горе. Он устроил для нее прекрасную мастерскую, о которой красивая, талантливая девушка могла только мечтать. Ей казалось, что жизнь одарила ее сверх меры, впрочем, наверное, так и было. А потом отобрала все разом, да еще с лихвой. Окруживший ее заботой и лаской муж, засыпавший ее подарками, вскоре обанкротился, замок забрали за долги. Закончилась и его романтическая любовь к прекрасной польке.
Я сразу поверила в то, что она могла безошибочно отличить оригинал от подделки, какой бы совершенной та ни была. Эта ее способность была основана не только на знаниях, но и на потрясающей интуиции, которой она обладала. Ее она тоже потеряла, когда их семейная жизнь рассыпалась в прах. В настоящее время она живет довольно далеко от города в арендуемой квартирке без канализации, у нее есть старенький «форд» двенадцатилетней давности, который все хуже ездит, особенно в гору, и она со страхом думает о том, что будет, если в один прекрасный день он совсем сломается. Вдобавок ко всему она страшно располнела – проблемы с щитовидкой – и выглядит теперь совсем как ее бабушка. У нее нет постоянного заработка, поэтому иногда она оказывается на мели. Вот и сейчас у нее нет денег заплатить за квартиру, и, может быть, вернувшись домой, она обнаружит свои пожитки выставленными за порог.
– А почему бы вам не вернуться в Польшу? – спросила я.
Она печально усмехнулась:
– Мне надо жить здесь… здесь я чувствую себя дома, эти старые стены взывают ко мне…
«Ко мне тоже», – подумала я с чувством некоторого удивления.
– Сегодня особый день, – вдруг сказала она, – мой бывший муж венчается с другой. А я вот пошла прогуляться и встретила вас… А чем занимается ваш муж?
– Тем, что пока им не является, – отшутилась я.
В отель я вернулась первой, Эдварда еще не было. Не зажигая света, я прилегла на кровать. Перед моим мысленным взором вставали фрески часовни Савиньи, замок на горе, в котором когда-то жила со своим немцем моя несчастная землячка, подземный лабиринт римских бань… Я пыталась обо всем этом рассказать Эдварду, когда он вернулся, но не могла подобрать слова.
– Если все это так уж необычно, то я тоже предложу тебе кое-что необычное.
Он вынул портсигар и достал из него папироску, предлагая мне.
– Я же не курю, – удивилась я.
– Это травка.
Я взглянула на него широко открытыми глазами:
– Ты что мне предлагаешь?
– Затянись пару раз, от этого твои впечатления станут ярче.
Поколебавшись с минуту, я все же повиновалась. Некоторое время в страшном напряжении я ожидала мгновенной реакции, но ничего такого не происходило, а посему я начала свой отчет о событиях прошедшего дня. И действительно, дело пошло гораздо лучше, чем до того. У меня больше не было проблем с подбором слов, чтоб точнее выразить то, что я чувствовала.
Эдварда, казалось, занимал мой рассказ о дневных похождениях, но больше, чем история с часовней, его заинтересовала исповедь моей случайной экскурсоводши.
– Теперь у тебя есть тема для рассказа, – заметил он. – Может, наконец закончишь сборник.
– Закончу, – заверила я.
Снова затянувшись травкой, я чуть было не обожгла кончики пальцев – у меня в руках остался окурок. И вдруг голова моя закружилась, окружающие предметы приобрели какую-то необычайную яркость и резкость, голос Эдварда стал пронзительным, а его смех просто бил по барабанным перепонкам. Затыкая уши, я умоляла его вести себя тише. Эдвард обнял меня.
– Хочешь, чтоб я замолчал, позволь говорить моему сердцу, – прошептал он.
Я хотела что-то ответить, но не смогла. Постепенно я впадала в состояние оцепенения, это было потрясающе. Мое тело жило независимой от меня жизнью, не реагируя на сигналы, посылаемые моим мозгом. Я теряла контакт с ним, одновременно находясь внутри него, в самом центре. Мои ощущения обострились настолько, что я реагировала на малейшее прикосновение. Когда Эдвард проводил рукой по моей коже, я чувствовала боль. Вероятно, он не отдавал себе отчета, что происходит со мной, сам оглушенный наркотиком и нарастающим с каждой минутой возбуждением. Его поцелуи становились все настойчивее, а я, осознавая, что через минуту произойдет что-то страшное, не в силах была противостоять ему Внезапно я почувствовала острую, почти звериную боль. Мне хотелось кричать, но я не смогла вымолвить ни звука. Боль, кровь…
Я так никогда и не рассказала Эдварду о моих ощущениях во время этого почти ритуального акта потери девственности. Я теряла девственность, уже не будучи невинной, быть может, за это меня и настигла кара. Под утро я наконец пришла в себя, постепенно осознавая, что со мной произошло и где я нахожусь. Рядом, повернувшись ко мне спиной, спал Эдвард. Я была в растерянности, не зная, как мне поступить и что делать – то ли одеться и убежать, пока он спит, то ли остаться и примириться со своим положением. По отношению к нему я не испытывала никакой неприязни, никакого зла. То, что произошло, касалось больше меня, чем его. В ту ночь я познала то, что было уделом всех нормальных женщин. Они как-то умели со всем этим справиться, и для них это не становилось таким кошмаром, как для меня. Да, но перед этим никто не давал им наркотиков… Этого и не требовалось… Я была непохожа на других женщин, но, как и они, любила мужчину и не хотела его потерять. В результате я прижалась к плечу Эдварда и заснула…
Освободившись таким неожиданным образом от своей проблемы, я наконец избавилась и от ночных бдений, и все же чувствовала нечто вроде угрызений совести. Из разговоров в камере я поняла, что у Агаты открытый перелом бедра и ее перевели из тюремного госпиталя в Варшаву, потому что наш доктор не взял на себя ответственность лечить столь сложную травму. Наказание, которое она понесла за испытанное мной той ночью унижение, показалась мне слишком жестоким. Стоило ли вообще в этом случае говорить о вине и наказании? Агата была неинтересна как женщина. У нее не было шансов понравиться хоть какому-то мужчине, поэтому она обратилась в ту сторону, где могла бы ожидать благосклонности. Только женщина может до конца понять другую женщину и проявить к ней сердечность и теплоту. Чувственность мужчин иного рода – она всегда на грани жестокости, ведь секс – не что иное, как форма агрессии.
Возможно, наши супружеские проблемы возникали оттого, что мое посвящение во взрослую жизнь проходило не так, как желала того природа. Сначала должна быть боль, сопутствующая всякому рождению. Вот я и заплатила за то, что, любя мужа, не сумела избавиться от страха перед его физиологией, перед его требованиями и нежеланием считаться с тем, чего бы я хотела для себя. Как-то разозлившись, Эдвард сказал:
– Ты разве не знаешь, что у вставшего члена нет совести?
– Мне не удалось узнать об этом вовремя, – ответила я.
Все случилось во время каникул, за год до окончания школы. Я сидела в своей светелке наверху и смотрела в окно. А неподалеку работали студенты, проводили какие-то исследования. Борисовка почему-то представляла интерес для разного рода исследователей – этнографов, биологов, метеорологов, археологов, – которые вечно крутились в нашей деревне. Он был из группы археологов. Они вырыли поблизости от дома батюшки огромный котлован, оградили его колышками и чего-то там искали, беспрестанно шастая туда и обратно к колодцу – им нужна была вода, много воды. Носили ведро за ведром. Было жарко, он скинул рубаху и расхаживал голым до пояса. Тело у него было крепкое, загорелое, оливковый цвет кожи красиво оттеняли светлые волосы. В очередной раз пробегая под моим окном, он остановился и, задрав голову, крикнул:
– Девушка в окошке, спускайся к нам.
– Не могу, – рассмеялась я, не испытывая при этом никакого смущения.
– Почему не можешь?
– Бабушка не пускает.
Он сделал неопределенный жест рукой:
– А может, попросим ее, чтоб отпустила?
Я отрицательно покачала головой.
Вскоре мы столкнулись с ним на тропинке. Я уже не чувствовала прежней свободы, первым моим желанием было развернуться и убежать. Но это показалось мне неприличным. Я не хотела, чтобы он счел меня дикаркой. Студент поставил ведро с водой на землю и, подняв мое лицо за подбородок, заглянул в глаза.
– Зеленоглазая, – шепнул он. – Скажи, как тебя зовут?
– Дарья.
– У тебя самое красивое имя на свете!
Потом бабушка долго допытывалась, чего от меня хотел этот студент.
– Спрашивал дорогу, – буркнула я.
Но она на этом не закончила своих расспросов:
– А чего он так заглядывал в твои глаза?
– Оттого, что стояла как немая! – рявкнула я и бросилась вон из кухни.
Еще пару раз мы так сталкивались, а потом в один из вечеров – солнце уже почти уже закатилось за деревья – он взял меня за руку и куда-то повел. Я, не сопротивляясь, шла за ним. Мы оказались на старом погосте за приходским домом, а затем он влез через окошко в деревянную церковку и отодвинул засов двери, впустив меня внутрь.
В церкви царил полумрак. Последние лучи заходящего солнца, пробивавшегося сквозь щели в рамах, падали на пол золотистыми стружками.
– Дарья, – ласково прошептал он. – Сними платье.
Я отпрянула на шаг, но студент, взяв мое лицо в ладони, снова притянул к себе:
– Дарья, я не обижу тебя. Сделай, о чем я прошу.
Я послушалась и стянула платье через голову.
Я стояла посреди помещения, в котором пахло пылью и подгнившим деревом, прикрывая руками обнаженную грудь, как будто мне было холодно. Сердце сильно билось. Он тоже разделся. Медленно приблизился и обнял меня. Это было так необыкновенно. Я почувствовала, что между нами что-то зарождается, и это будило во мне какое-то неясное любопытство, даже восхищение. Он встал на колени и потянул меня вниз. Целовал мои груди. Прикосновения его губ пробуждало во мне наслаждение, мне становилось так сладко, до изнеможения. Потом мы лежали на его куртке, он ласкал губами мою кожу, его поцелуи были нежны, как прикосновения крыльев бабочки. А я казалась себе неизвестным материком и не узнавала себя в этой обнаженной девушке. Внезапно мне захотелось чего-то большего, чем только поцелуи. Однако я не знала, как сказать ему об этом, потому что была неопытна и растерянна в своем вожделении. Он понял все без слов.
– Нет, Дарья, – зашептал он. – Это было бы жестоко, ранило бы тебя… Сделаем иначе…
И раздвинув мои бедра, он коснулся меня языком. Мое тело отдавалось его ласкам, ждало их, начинало даже требовать их. Я становилась все нетерпеливей, а потом на секунду оказалась в состоянии невесомости. Легкость, самая чудная легкость на свете и такое же внезапное возвращение на землю и внезапный стыд.
– Ничего не стесняйся, Дарья, – сказал он. – Наша любовь невинна и чиста. Пускай та, чужая, будет грязной…
Из того, что говорила мне Иза, я поняла, что бывшая возлюбленная Агаты была хороша собой. Но, несмотря на это, она связалась с этим чудовищем и, выходя из тюрьмы, сокрушалась, что какое-то время они не смогут видеться. Довольно долгое время. Агате оставалось отсидеть еще два года, а поскольку она была рецидивисткой, нечего было и мечтать о сокращении наказания. Удивительно, но в этом странном союзе двух женщин именно Агата была неверна. Она ходила на сторону, а возлюбленная упрекала ее, порой доходило до настоящих скандалов. А когда та выходила на волю, они плакали, обнявшись.
– Я не смогу посещать тебя, Ага, – говорила та. – По своей воле я ни за что не переступлю порог этого заведения, но ты всегда будешь в моем сердце.
И снова в рев. Что за сцена!
Возможно, там, на воле, мне трудно было бы все это понять. Теперь я знаю, что жизнь порой умеет находить потрясающие развязки. И удивительные. То, что я чувствую по отношению к Изе, нельзя назвать сексуальным желанием. У меня никогда не было таких склонностей, тем более после истории с Агатой. Это было бы просто невозможно. Секс для меня всегда был трудным делом. Я не умела справляться с ролью любовницы, которая на первый взгляд не кажется такой уж трудной. Многие женщины делают вид, что испытывают оргазм, ради сохранения брака. Особенно когда у них есть дети. Я не умела притворяться, а когда пыталась, все тут же раскрывалось. Эдвард вскакивал с кровати, выбегал в другую комнату и нервно курил в темноте. А однажды как сумасшедший вылетел из дома среди ночи и сел за руль. Я боялась, что он разобьется. К счастью, вскоре он вернулся целым и невредимым. Я выбежала в прихожую, и мы прильнули друг к другу.
– Почему все так? – услышала я его полный горечи голос.
– Я не знаю.
Уж конечно не потому, что я его не любила, и не потому, что он часто вызывал во мне презрение как человек. Особенно в тех случаях, когда из боязни за себя брал свои слова обратно. Хвалил какую-нибудь книжку, говорил о ней с энтузиазмом, а как только понимал, что автор непопулярен в диссидентских кругах, писал разгромную статью. Таков уж он был, к сожалению. Необычайная эрудиция, блистательный ум, по-настоящему талантливый человек, но тряпка. Вполне возможно, что его несчастье заключалось в том, что он родился здесь. На Западе ему не пришлось бы выбирать между карьерой и собственной совестью. А совесть у него и вправду была обременена неблаговидными поступками… Я старалась не думать об этом в моменты затишья, когда наши взаимоотношения были сносными, то есть когда ни один из нас не чувствовал себя обиженным до глубины души на то, что сказал другой. Он орал, что женился на стерве, которая живет с ним только потому, что каждой бабе нужно иметь рядом хоть какого-нибудь мужика. Я обзывала его конформистом и прихвостнем. Потом мы мирились. Бывало, мы вместе лежали на диване, каждый читал свою книгу. Время от времени мы обменивались замечаниями по поводу прочитанного. Я обожала такие минуты. Они укрепляли наш союз. По-своему я была благодарна Эдварду. Когда мы познакомились, я была мягче пластилина, он мог бы лепить из меня все что угодно. И кажется, он не причинил мне вреда, скорее помог найти себя. Как он говорил, «придал бриллианту достойную оправу». Разумеется, это было преувеличением – не такой уж я и бриллиант. Подумаешь, написала пару книжек, которые охотно читали люди…
Мне кажется, что последняя наша встреча с Изой стала переломной. До этого времени мы строго придерживались своих ролей – она задавала банальные вопросы, я давала на них банальные ответы. И вдруг, глядя мне в глаза, со своей вечной сигаретой в тонких пальцах – я уже почти смирилась с тем, что она курит как паровоз, – она спросила:
– Почему ты все-таки убила его?
Я почувствовала себя припертой к стене, не знала, что мне ответить. Ну действительно, как ответить на такой прямолинейный вопрос?
– Я все рассказала на суде… – буркнула я, хотя это было неправдой. В суде за меня говорил адвокат, я по большей части молчала.
Иза рассмеялась:
– В суде говорят разные вещи. Я спрашиваю тебя неофициально. Ты ненавидела его?
– Я… я любила его.
– Он тебя не любил?
– Нет, он тоже меня любил.
Уголки ее губ дрогнули в уже знакомой кривоватой усмешке. Она затянулась, выдохнув серо-голубое облачко дыма, которое на мгновение скрыло от меня ее лицо.
– Вы были той еще парочкой.
– Собственно говоря, все было не так уж плохо, – после краткого раздумья сказала я, – если бы не другие люди…
Я осеклась. Как мне объяснить, что под «другими людьми» я имела в виду женщину, с которой Эдвард жил?
– А почему вы оба были раздеты в тот день?
«В тот день»… То, что она употребила именно эти слова, ошеломило меня. Я вдруг поняла, что оказалась здесь неслучайно. Я всегда ждала такого полного душевного контакта с другим человеком, но полагала, что это невозможно. Мы с Эдвардом очень хорошо понимали друг друга, иногда мне достаточно было начать предложение, а он его с легкостью заканчивал. Но никогда не происходило такого, чтобы он сказал за меня какие-то слова от начала до конца. Возможно, потому что он был мужчиной…
Сразу после прихода в библиотеку, или, как говорят мои сокамерницы, в «читалку», я занялась изучением кипы разных бумаг. Большинство библиотечных поступлений оказалось подарками. Список дарителей был солидным и состоял в основном из учреждений, которые решили избавиться таким образом от ненужных книг, например собрания сочинений Ленина. Но попадались и вполне приличные книжки, присланные в качестве рождественских подарков от издателей. Мне в руки также попались перечни списанных книг, зачитанных заключенными до дыр. Такой чести в нашей библиотеке удостаивались пока только детективы. Забавно, что в уголовном мире бешеным успехом пользовались книги с криминальными сюжетами. Может, их читали как обучающую литературу?
– Чего это вы, Дарья, роетесь в этих старых бумагах? От пыли можно получить воспаление печени, – крикнула из дежурки Мышастик. – Одна моя знакомая плохо кончила, потому что без конца носилась по квартире с тряпкой и вытирала пыль. У нее это отразилось на печени…
Я тут же понимаю, в чем дело, – она подходит ко мне и вынимает из-за пазухи мой последний роман:
– Может, подпишете? Одна моя знакомая очень просила, она зачитывается вашими книжками. Говорит, что вы хорошо пишете, для народа…
– Это та, которая все время пыль вытирает? – спрашиваю я.
– Нет, другая. Та уж в земле давно. Так, одна наша, с кухни…
Ну понятно, все сходится. Я пишу литературу для кухарок. Если бы об этом услышали мои враги, оин бы обрадовались.
– Если она здесь работает, то почему сама не пришла?
– Да так как-то… не хватило смелости…
Очередной парадокс. Ведь я заключенная, то есть вообще никто. Ко мне можно относиться как к собаке, хоть генеральный директор тюрем в Польше и твердит на каждом шагу, что мы тоже люди. Но пока, кажется, так считает только он. К счастью, мне пока не пришлось столкнуться с особой жестокостью тюремного персонала по отношению ко мне. Но, во-первых, в женских тюрьмах менее суровый режим, а во– вторых, Иза мне проговорилась, что они заранее знают, к кому следует относиться свысока, а с кем быть более снисходительными. Это «свысока» часто означает так называемую «темную». Иза рассказала мне о разразившемся недавно громком скандале, когда надзиратели во время шмона избили заключенного, а потом, чтобы он не пожаловался на них, заперли в карцер, пока не пройдут синяки от побоев. Но тот несчастный нашел способ освободиться от своих мучителей – покончил с собой. Началось расследование, благодаря которому все и вышло наружу.
Меня занесли в группу нетипичных преступников, в акте было записано – «личность высоконравственная». Но наручники все-таки надели. Странное это было чувство, я бы сказала, скверное. Я чувствовала страх, смущение и неуверенность, не представляя, как вести себя в такой ситуации. На меня только один раз надевали наручники – когда выводили из зала суда после оглашения приговора. Во время поездки в тюрьму в Кованец их уже не было. А этот Кованец… Хорошенькое название… теперь оно всегда будет ассоциироваться у меня с тюрьмой. Вокруг сплошные поля и шеренга высоких деревьев вдоль дороги. Мрачный комплекс строений, окруженных мощной стеной, виден уже издалека. До ближайшего поселка шесть километров, а поблизости никаких других построек, кроме нескольких двухэтажных домиков-близнецов из бетона. В них живет тюремная обслуга. Иза занимает там одну из квартир…
Странную сцену пришлось мне наблюдать сегодня вечером. Солнце уже заходило, и сквозь решетку и жуткую розовую занавеску пробился его последний луч, преломившись на той стене, у которой стоят таз на треноге и ведро с водой. В это время Маска со своей подружкой проделывали свои ежедневные омовения. Теперь нас в камере только трое. С Агатой все понятно, а пани Манко расхворалась окончательно – классический грипп с высокой температурой. Ее забрали в тюремный госпиталь, чтобы нас не заразила. Я наблюдала за парочкой сверху, со своих нар. На них были тюремные рубашки из грубого полотна на лямках. Они мылись по частям. А как еще можно мыться в тазу с холодной водой?
Потом они поставили таз на пол, и та, что с конским хвостом – сейчас ее волосы были распущены, – села на табурет, а Маска принялась мыть ей ноги. Но как она мыла ей ноги! Сними эту сцену талантливый режиссер, она могла бы стать одной из самых прекрасных любовных сцен в мировом кинематографе. То, как нежно одна из женщин держала в своих ладонях ступню другой, описать просто невозможно. Поцеловав пальцы, она принялась сосредоточенно поливать их водой из железного кувшина. Затем еще раз намылила эту ногу и снова полила водой. То же проделала с другой. В какой– то момент сидящая девушка склонилась к ней, ее лицо закрыли длинные волосы цвета оленьей шерсти, на которые падал предзакатный луч солнца. Мне хорошо были видны эти ее волосы и обнаженная рука, которую она протянула в направлении подруги. Коснувшись ладонью щеки Маски, она погладила ее, а та прижалась плечом к ласкавшей ее руке. Это длилось одно мгновение, пока луч на стене не переместился, – и вся романтика внезапно пропала. Передо мной снова были только две бабы, мешающие спать своими стонами.
Беседа с Изой
Как это – укусила его за руку? Ты шутишь! – Он мог довести меня до такого состояния, когда я теряла контроль над собой. Была готова броситься на него и бить чем попало… Разумеется, до этого дело не доходило…
– Но укусить ты его смогла.
– Мы оба были потрясены этим. Впрочем, он тут же ушел…
– Но в данном конкретном случае чего ты все-таки добивалась? Чтобы он сказал на телевидении, что ты великая писательница?
– Ему казалось, что, если он свалит меня в одну кучу с посредственностями, если отдаст меня на съедение, другие подумают что он – объективный критик. Но это ему все равно не помогло. А мне сильно навредило. Если бы он хвалил меня, это бы не имело значения, но в этом случае… Коль о ней так говорит собственный муж, дело плохо….
– А может, он сделал это специально, чтобы другие запротестовали и встали на твою защиту?
– Нет, настолько наивным он не был. Он сделал это ради себя…
Знала ли я своего мужа? Вряд ли. Я не понимала до конца, каким он был, о чем думал. О чем думал вообще и что думал конкретно обо мне. Со всей определенностью можно было сказать только одно – для него я была чем-то важным в жизни. Но что это означало? Ведь это я установила пресловутое эмоционально-постельное разграничение. Все, что касалось чувств, было моим царством. Ей я отдала на откуп то, другое. А как было на самом деле? Боюсь, что этого никто из нас троих не знал. Единственным удовлетворенным человеком в нашем треугольнике была она.
Потому что ни я, ни Эдвард не могли быть довольны такой ситуацией – мы только терзали друг друга. Он терзался даже больше, чем я, – его совесть была нечиста. А я… Я с детства мучилась чувством вины.
Однажды – кажется, мне было тогда лет пять – я прокралась в церковь, хотя знала, что одной мне туда ходить нельзя. Обычно я ходила на службу с бабушкой, но прихожане закрывали от меня алтарь. Теперь же я увидела во всей красе эту золотую стену, за которой находилась сокровищница с дарами. Снизу и до самого верха тянулись ряды икон разных размеров. Это выглядело так богато…
Некоторые иконы были осыпаны драгоценными камнями, другие были в серебряных или золотых окладах, сплошь покрытых растительными орнаментами.
Горело множество свечей, язычки которых причудливо извивались, стелясь и выстреливая вверх. Лица святых сурово и строго взирали на меня, я совсем оробела. В их глазах я видела осуждение маленькой девочки, без спросу вторгшейся в их владения и нарушившей их покой. Меня так потрясли их лики, что я вдруг расплакалась. Стояла перед Царскими вратами, парализованная страхом, не в силах пошевелиться, и рыдала все громче. К счастью, мой плач услышала бабушка.
С некоторого времени библиотеку посещает странное существо, которое с трудом можно назвать человеком, а тем более женщиной. Волосы на голове сбиты в фиолетовый кок, вечно размазанная тушь черными кругами залегла под глазами. Вот уж действительно, свободолюбие иногда заходит здесь слишком далеко. Новый генеральный директор, отдавая свои распоряжения о послаблениях тюремного режима, наверняка не предполагал, какие последствия они за собой повлекут. В соответствии с распорядком заключенные, желающие воспользоваться в свободное время библиотекой, должны приходить сюда группами, а эту красавицу как будто ничего не касается. Она приходит, когда ей заблагорассудится. Встает у стены и глазеет на меня. Иногда это длится часами, порой до окончания свободного времени заключенных. Я стараюсь не сидеть за конторкой, скрываюсь за стеллажами, но когда слишком долго не появляюсь, бедняга подходит ближе и начинает меня высматривать – вытягивает шею, встает на цыпочки или приседает на корточки. И становится все нахальней. В последний раз она даже пошла за мной за книжные полки.
– Сюда входить нельзя, – резко сказала я.
Эта тварь убралась, но в следующий раз уже не обратила внимания на мое предостережение. Опершись спиной на полку и не сводя с меня своих огромных раскрашенных глаз, она принялась мастурбировать. Мне сделалось плохо от отвращения. Не зная, что с этим делать, я замахала руками, как будто выгоняла кур с огорода.
– Кыш, кыш! – твердила я.
Существо, однако, довело свою любовную игру до завершения, поморгало жесткими ресницами и наконец уползло восвояси.
В тот день дежурство несла Мышастик. Она вязала на спицах пинетки для внука, и происходящее вокруг ее не волновало.
– Она снова притащилась сюда, – сказала я расстроенным голосом.
– Кто?
– Да эта с фиолетовым хохлом.
– А-а… Аська, что ли? – махнула рукой надзирательница. – Она ненормальная.
– Но она не дает мне работать.
Мышастик подняла на меня глаза поверх очков:
– Да ведь она ничего не делает, просто стоит рядом. Чем это, пани Дарья, она вам помешала?
Я не смогла ей сказать, чем занимается эта Аська, когда якобы просто так стоит, – язык не повернулся.
Лежа на нарах, я с тоской думала, что меня лишают моего последнего убежища. В библиотеку я теперь входила со страхом, поскольку знала, что та, с гребнем, появится снова и будет следить за мной взглядом. Наученная горьким опытом, я больше не старалась скрыться за полками с книгами, потому что ее, разумеется, это ни от чего не удерживало. Как только мы оставались одни, она задирала юбку и лезла рукой в трусики. В душе я молилась, чтобы кто-нибудь вошел в этот момент, но, как назло, в это время в библиотеке всегда было пусто. В конце концов я рассказала обо всем Изе.
– Мы держим ее здесь, потому что от нее все отказываются. В дурдоме нет мест, для детского дома она уже стара. Вот что с ней прикажешь делать?
– Да, но почему она нацелилась именно на меня?
– Она постоянно мастурбирует, это ее успокаивает, – бросила Иза.
Однако, видя, как я переживаю, она приказала надзирательницам не пускать Аську в библиотеку. К сожалению, не все строго придерживались этого запрета.
Моя бабушка Нина Андреевна
Она приснилась мне однажды ночью такой, какой я ее запомнила в детстве: прямая, статная, с каштановыми волосами, старательно заплетенными в косу и закрученными на затылке венцом. На ее лице с правильными чертами выделялись светлые глаза, внимательные и чуть грустные. Эта восточнославянская грусть в глазах была, по мнению Эдварда, нашей единственной общей чертой. Я была намного ниже ее, и волосы у меня были светлее. Некоторые считали их рыжими, но я описала бы их так: светлые на концах, а у корней медно-каштановые. Одним словом, какие-то неопределенные, как и все в моей жизни. Непонятно, к какой национальности я принадлежу – не то белоруска, не то полька. Ничего определенного нельзя было сказать и о моих родителях – я росла без отца с матерью. Единственным устойчивым понятием в моей жизни была бабушка. Она всегда говорила тихим, но решительным голосом. Чувств своих особенно не проявляла, но я знала, что она меня любит. Наши отношения складывались безоблачно. В целом я была послушной, впрочем, она предоставляла мне полную свободу. Никогда ничего не навязывала, даже когда я была ребенком. Только один раз между нами произошел настоящий скандал. Она ударила меня по лицу, а потом мы плакали, я в своей комнате, она – в своей. Но на следующий день все опять было по-прежнему. Никогда больше – даже став совсем взрослой – я не спросила ее, правда ли, что она выдала в руки госбезопасности моего отца… Как они и договорились с моим дядей, до получения аттестата зрелости я жила в приходском доме и каждый день добиралась в школу на дрезине по нашей узкоколейке. А потом поступила на филологический факультет университета в Варшаве и к бабушке приезжала только на праздники и в каникулы. Родственная связь между нами стала ослабевать. Батюшка вышел на пенсию, и бабушка вместе с ним переехала в Бялысток. Я была там всего раз или два до ее болезни. А заболела она тяжело, хотя на протяжении всей жизни ни на что не жаловалась. Ничем не болела, даже насморка не схватила ни разу. Прямо несла свою голову с заплетенными в косу густыми волосами и в улыбке открывала ряд ровных беленьких зубов. И вдруг звонок из Бялыстока. Нина Андреевна умирает. Сначала я даже не поняла, в чем дело, ведь несколько месяцев назад видела ее в полном здравии, и тут такое известие. Войдя в больничную палату, в первый момент я никак не могла сориентироваться, на какой койке она лежит. Мне указали на высохшую старушку с морщинистым бескровным лицом и беззубым ртом. Сквозь редкие волосы просвечивала розовая кожа. Я узнала ее только по голосу.
– Оставь меня здесь, Дарья, – с усилием произнесла она, – возвращайся к мужу.
Я упрямо покачала головой:
– Я заберу тебя отсюда.
– Оставь меня. Человек гаснет как лампа, в моей уже подкрутили фитиль…
Несмотря на ее сопротивление, я привезла бабушку в Варшаву в карете «Скорой помощи». Отдала ей свою комнату, перебравшись в комнату Эдварда. Мы занимали небольшую двухкомнатную квартирку с крошечной кухней без окна. Именно в тот период, когда бабушка медленно умирала в моей комнате, возник первый серьезный кризис в нашей семейной жизни с Эдвардом. То, что я чувствовала тогда по отношению к Эдварду, можно было бы назвать ненавистью. Я и раньше знала, что он бывает жесток – пару раз болезненно ощутила это на собственной шкуре, – но его поведение в течение нескольких месяцев, пока бабушка оставалась с нами, можно было бы определить одним словом: подлость. Как всякий мужчина, он не переносил духа болезни в доме, а когда я лежала в постели с гриппом, бывал просто несносен. Правда, когда однажды у меня началось воспаление надкостницы и я не могла спать по ночам, он тоже не спал. В одну из таких бессонных ночей я застала его в кухне с покрасневшими глазами. Он вытирал нос платком.
– Ты что, плачешь? – озадаченно спросила я.