Супружеские игры Нуровская Мария

У нее были желтые глаза, в жизни ничего подобного не видела. Потом, когда я вспоминала о ней, лежа в ночной темноте, меня вдруг осенило – похожие глаза бывают у хищных зверей. Золотистые, с темными крапинками на радужке, непроницаемые. Глаза пумы или гепарда.

– Приветствую в нашем бабьем царстве, – сказала она низким голосом с хрипотцой. Сосебедница, очевидно, много курила – такая хрипотца характерна для заядлых курильщиков. Я была слегка разочарована. Почему-то казалось, что у женщины, на которую я сейчас смотрела, не должно быть вредных привычек: она не пьет, не травит себя никотином, и вообще, воплощает собой естественность. Конечно, подобная мысль могла показаться абсурдной, потому что встретились мы с ней в месте, которое по определению не имело ничего общего ни с естественностью, ни тем более с моральной чистотой. Она склонилась над лежавшей перед ней папкой, перелистала несколько страниц, потом выпрямилась и снова взглянула на меня. А я в это время задумалась, можно ли назвать ее красивой. Худощавая, с прекрасной фигурой, которую не мог испортить даже форменный грязно-серый мундир. Лицо с матово-белой кожей могло показаться плосковатым, если бы не выступающие скулы, ну и, само собой, эти неимоверные глаза, которые сразу приковывали к себе внимание. Поражал не только их неправдоподобный желтый цвет, но и раскосый, как у дикой кошки, разрез. Она была натуральной блондинкой. Прямые, чуть подкрученные на концах волосы падали ей на плечи. Когда она встряхивала головой, по ним словно пробегали змейки молний.

– Писательница, значит… – сказала она с расстановкой и потянулась за пачкой сигарет на столе, которую я сначала не заметила.

Вынула из кармана зажигалку и, задумчиво поднеся сигарету ко рту, медленно прикурила, забавно сморщив при этом нос. Глубоко затянулась, так что я почти физически ощутила, как наполняются дымом ее легкие.

– Писательница, – повторила она. – Не слишком ли дорогой ценой? И не проще было бы развестись? Самое золотое твое времечко – коту под хвост. Предположим, отсидишь половину из девяти лет и выйдешь досрочно. Здесь ведь год идет за два. Ты когда родилась? – Она заглянула в папку с моим делом. – В пятьдесят третьем… Выглядишь моложе. После четырех-пяти лет отсидки – если, конечно, не выкинешь какой-нибудь фортель и освободишься раньше – тебе уже будет сорок два или сорок три… А вот какой ты выйдешь отсюда, будет зависеть только от тебя. Сумеешь сохранить в себе надежду, точно могу сказать, человеком выйдешь…

Я молча смотрела на нее.

– Тебе ни на секунду нельзя забывать, куда ты попала. Хотя… теперь тут скорее цирк, а не тюрьма: новый генеральный директор распорядился камеры не запирать и велел нам стучаться перед тем, как войти. Версаль, да и только. А вообще, мало что изменилось. Правда, теперь бабам, которым приспичит переспать со своим благоверным, по очереди разрешают интимные свидания. Для этого тут имеется специальная комната с диваном. Ведерка под сперму только не хватает…

Ее слова резали слух. Я едва сдержалась, чтоб не зажать ей ладонью рот. Словно прочитав мои мысли, она сказала:

– Да, я тоже закончила институт, но за пару-тройку лет, проведенных здесь, стала жестче. Что и тебе советую, иначе не выдержишь. Ты должна создать вокруг себя защитное пространство и никого в него не пускать. Если сразу так не сделаешь – пропадешь. С виду здесь все гладко – тюремный персонал уважает заключенных и наоборот, но отношения те еще. Такие же паршивые, как и были. Попадешь в разряд фраерш – на каждом шагу придется защищаться. Больше половины наших «клиенток» – лесбиянки. Им только дай почувствовать слабинку – сами возьмут, что захотят.

Этот разговор был невыносим.

– До суда я два года отсидела в СИЗО, и ничего, справлялась как-то, – порывисто возразила я.

Она иронически усмехнулась.

– Предварительное заключение – это чистилище, – сказала она. – Теперь ты попала на самое дно ада. На комиссии мы долго решали, что с тобой делать. С твоим приговором и речи не может быть о выходе за пределы тюрьмы, по крайней мере в первые несколько лет. Ты можешь работать только в ее стенах. К примеру, в прачечной. Мне кажется, лучше всего определить тебя на работу в библиотеку. Есть еще неплохая синекура в радиоузле, но тебя туда никто не пустит. По мнению уважаемого ареопага[1], ты еще не прошла соответствующую проверку. Ареопаг все тот же, что и при коммунистах, и, говоря языком той эпохи, он неохотно внедряет в жизнь новые директивы. Здешняя библиотека литературными шедеврами не блещет, зато там тебе будет спокойно. Такая работа – своего рода привилегия, и, по негласным тюремным правилам, это означает, что тебе придется оказывать кое– какие услуги. Тебя автоматически занесут в группу сотрудничающих с администрацией. Учти, что за этой категорией особенно пристально наблюдают остальные заключенные. Здесь царит особая иерархия и свои понятия. Они своеобразные, однако сейчас не время вдаваться в подробности. Один только совет: постарайся удержаться на этой работе любой ценой, потому что другого места я для тебя здесь не вижу. Итак, писатели, перья вам в руки! – со смехом закончила она.

Интересно, сколько ей лет? Она явно моложе меня. На вид лет тридцать, не больше. Во время нашего разговора она курила одну сигарету за другой. Тесная и душная комнатенка фактически превратилась в газовую камеру: от сигаретного дыма першило в горле и слезились глаза.

– Может, у тебя есть вопросы?

– Ага, есть, – кивнула я. – Сколько тебе лет?

Ее глаза сузились.

– Не твоего ума дело, – отрезала она. – Запомни раз и навсегда, что для тебя я – пани Воспитательница. Ко мне следует обращаться только так. От меня в первую очередь будет зависеть, какую характеристику ты получишь. Поэтому не стоит умничать – это не в твоих интересах.

– Мне все равно.

Энергичным движением загасив сигарету в пепельнице, она встала и открыла дверь в соседнее помещение. Там ждала надзирательница, которая конвоировала меня сюда. Она была одета в такой же форменный мундир, как и моя пани Воспитательница, но на ней он болтался как на вешалке. Ее невыразительное мышиное личико обрамляли вытравленные химией волосы. Своим видом она больше напоминала почтальона, нежели человека, способного в случае опасности применить оружие. Даже странно, что у нее нет при себе большой почтальонской сумки. Когда дверь распахнулась, она вскочила, демонстрируя служебное рвение. Однако моя собеседница решила продолжить нашу аудиенцию и снова села за стол.

– Кстати, пару слов о твоих сокамерницах. Кроме тебя в камере еще четыре женщины. Две из них, так называемая парочка, заняты только собой и опасности не представляют, обе воровки-рецидивистки. Третья, как мы ее окрестили – пани Счетоводша, совершила нетипичную растрату. Сидит здесь месяца три. Тетка уже в годах, никто к ней не пристает. А вот последней, четвертой, остерегайся – законченная лесбиянка. Недавно вышла на волю ее любимица, и она из-за этого бесится, как осенняя муха. У нее здесь целый гарем, но ту, которая освободилась, она, кажется, по-настоящему любила. С ней держи ухо востро. Веди себя так, как я тебе советовала: близко не подпускай, о себе ничего не рассказывай. И никогда никому из персонала не жалуйся – капо[2] тебя же и обвинят во всем. Выйдет себе дороже.

На этот раз она решительным жестом распахнула дверь.

– В камеру, – приказала она мышке-охраннице.

При этом ее рука задержалась на дверной ручке, и мне пришлось протискиваться мимо нее. Повеяло запахом дорогих духов, таким же ошеломляющим, как и сама их обладательница. Интересно, что это за духи? Я не очень-то разбиралась в духах и редко ими пользовалась, хотя Эдвард мне постоянно дарил красивые коробочки по случаю очередных годовщин. Грустных годовщин, добавлял он при этом. «Как подумаю, что за время нашего супружества мы с тобой только несколько раз занимались любовью, на душе становится так тоскливо». Интересно все-таки, что это за духи? Может, «Chanel № 5»? У меня когда-то такие были…

Вообще, непонятно, почему я обращала внимание на такие мелочи. Ну какое, к примеру, имело значение, какими духами пользовалась женщина, проводившая допрос? Впрочем, трудно было назвать наш разговор допросом. Скорее это была воспитательная беседа. За два года пора было бы уже привыкнуть к разным людям в форме, которые постоянно мучили меня вопросами и требовали на них ответы, не забывая давать советы. В этом она была совсем неоригинальна. А вот ее облик… Он никак не вязался ни с этим мундиром, ни с окружающим интерьером. Впрочем, то же самое можно было сказать и обо мне. В какой-то момент в голове даже мелькнула мысль, будто мы обе стоим на сцене и играем написанные кем-то для нас роли. Вот-вот кончится спектакль, потухнут огни рампы, и мы снимем костюмы. Она – свой мундир, а я – тюремную робу. Только это был не театр, все происходило на самом деле.

Меня привезли сюда из СИЗО в тюремном фургоне сразу после вступления приговора в силу. Вместе со мной прикатили и мои документы, которые теперь лежали перед пани Воспитательницей. Несколько дней и ночей я провела в камере– одиночке, что было своего рода карантином. Казалось, что меня уже ничем не удивишь, но когда надзирательница, обыскав меня, грубо пригнула мою голову и пятерней начала прочесывать волосы, я вырвалась и прижалась спиной к стене.

– В мои обязанности входит проверить, нет ли у тебя вшей, – бесстрастно пояснила она.

– Нет у меня вшей.

– Есть или нет, это я тебе скажу, – объявила она тоном служащей, делающей клиенту выговор за неправильно заполненный формуляр.

– Не смейте ко мне прикасаться! – закричала я в истерике. – Не выношу, когда кто-то чужой меня трогает!

– А своего мужа перед смертью ты не спросила, нравится ли ему землю грызть?

Я кинулась на нее с кулаками, но удар в солнечное сплетение мгновенно парализовал меня. Согнувшись пополам, я хватала ртом воздух, пытаясь сделать вздох.

– Не выпендривайся, – услышала я сквозь боль, – с кем ты вздумала тягаться?

Камеру, куда меня должны были поместить, определяла пенитенциарная комиссия. На тюремном языке я называлась уголовницей, то есть была лицом, лишившим жизни другого человека. Тюремное начальство в основном придерживалось правила, что в одной камере могло находиться одновременно не более одной уголовницы.

Впервые на меня надели наручники, когда выводили из зала суда. Мои опасения, что в коридоре на меня налетят фоторепортеры, слава богу, не подтвердились – поблизости не оказалось ни одного. Мое дело перешло в разряд уже отгремевшей сенсации – с того самого дня прошло два года. Про себя я его так и называю: тот день. Пани Воспитательница, просматривая папку с моим делом, оставила ее открытой на том месте, куда был подшит рапорт, составленный в день преступления неким Антонием Паёнком, сержантом.

В 22.15 я получил приказ от дежурного офицера центрального отделения милиции отправиться на место предполагаемого убийства мужчины, согласно полученному телефонному звонку. По прибытии на место я обнаружил следующее: квартира расположена в коттедже на улице Мальчевского… Дверь мне открыла женщина в нижнем белье – гражданка Дарья Калицкая-Конечная. В комнате на полу я увидел лежащего мужчину, рядом с ним валялся пистолет системы «вальтер» калибра 7.65.

Мною было установлено, что мужчина не подает признаков жизни. Он был полураздет, на рубашке виднелись следы крови. По рации я вызвал оперативную группу и до момента ее приезда осуществлял дополнительный осмотр помещения, а также предупредил женщину о необходимости оставаться на месте до приезда опергруппы. По документам, предъявленным гражданкой, мною была установлена личность не подающего признаков жизни мужчины. Им оказался муж женщины, Эдвард Конечный, сотрудник Института литературы Польской академии наук, если судить по печати в его удостоверении личности. Гражданка Дарья Конечная сообщила, что не имеет постоянного места работы и является по профессии писателем.

Трагедия двухлетней давности под пером сержанта Паёнка стала гротеском. Писательница в нижнем белье и не подающий признаков жизни полураздетый мужчина на полу… В действительности это была настоящая трагедия, напряжение которой с годами только нарастало, пока все не закончилось смертью одного из ее участников. Уже в тот день я отдавала себе отчет, какой жестокой насмешкой обернулся мой поступок. Тогда меня ничто не могло остановить. Одна только мысль об этом, само предвкушение давало удовлетворение, очищало наш союз от грязи, спасало нашу любовь. Но сам поступок стал лишь жалкой карикатурой этой мысли. В нем не было ничего возвышенного, он оказался результатом минутного помутнения рассудка, помешательства. Я тогда четко осознавала лишь то, что превращаюсь в кокон. С этого момента моя жизнь уже не будет похожа на ту, которую я вела в течение тридцати восьми лет. Возможно, она будет хуже, безобразнее, но наконец-то станет другой. Во мне всегда жило это страстное желание стать другой, бежать как можно дальше от женщины, которой я была до сих пор. Но, желая освободиться от себя прежней, я должна была устранить причину, из-за которой я стала такой. И этой причиной был он, Эдвард. Никогда прежде мне не приходила в голову мысль о подобном освобождении. Даже в самые страшные минуты гнева, когда не хватало воздуха и казалось, что я вот-вот задохнусь. Я ощущала это физически – комок в горле рос и уплотнялся. Вслед за этим меня охватывал панический страх, что еще минута – и мои легкие разорвет. Тогда мне хотелось только одного: чтобы человек, который был причиной моих мук, исчез навсегда. Только бы никогда больше не слышать его голос! В тот момент это было моим самым главным желанием. Возможно, оттого, что больней всего меня ранили его слова.

Однако я не предполагала, что отважусь на такой шаг, который прокурор, потребовавший приговорить меня к пятнадцати годам лишения свободы, позже назвал «предумышленное деяние», в чем мой адвокат не без успеха пытался разубедить состав суда.

– Высокий суд, – надрывался он на весь зал (наверняка слышно было даже в коридоре – ничего не скажешь, умелый оратор), – рано или поздно это должно было случиться. Моя подзащитная слишком часто подвергалась унижениям как моральным, так и физическим, – тут мэтр многозначительно поднял вверх указательный палец, – со стороны покойного, пока не наступил тот момент, когда в ней что-то сломалось.

Откровенно говоря, его защитная речь звучала наигранно, но, наверное, так и надо было, ведь все, что взято непосредственно из жизни, выглядит неправдоподобно. Чего стоили его метафоры типа: «Если человек приносит домой оружие, то он обязан считаться с тем, что это оружие когда-нибудь выстрелит. Об этом говорил еще в свое время великий русский драматург Антон Чехов!» Адвокат пытался таким образом сообщить, что оружие принес в дом именно Эдвард. Меня воротило от его высокопарных слов. Хотя я была подавлена, но не смогла отделаться от своей привычки оценивать сказанное с литературной точки зрения. Сидя на скамье подсудимых в окружении двух конвоиров, я все время ощущала себя участницей низкопробной комедии в постановке неведомого мне режиссера, решившего позабавиться за мой счет. Только кто был этим режиссером? Судьба? Бог? В буквальном смысле этого слова верующей я не была. По сути, это означало, что у моего Бога не было определенного лица. Он существовал скорее в виде световой энергии. Но зачем Он усадил меня на эту скамью? Почему не предостерег заранее? Я не отдавала себе отчета в том, что происходит на самом деле, хотя на первый взгляд все мои действия выглядели логичными. Пройдя из спальни в кабинет, я вынула из тайника пистолет, вернулась обратно и, сняв его с предохранителя, нажала на курок. Все это, проделанное в строгой очередности, не попадало под формулировку «действие в состоянии аффекта». Однако именно так и было – только звук выстрела и расплывающееся на рубашке Эдварда красное пятно заставили меня осознать, что произошло в действительности. Швырнув пистолет на пол, я бросилась к нему, чтоб спасти. Зажимая ладонью рану на его груди, пыталась остановить кровь. Он медленно опустился на колени, а потом как-то неловко, боком, упал на спину. Его зрачки вдруг расширились, в глазах мелькнул животный страх, который в ту же секунду стал моим страхом. Так происходило все восемнадцать лет, которые мы прожили вместе. Все рождавшиеся в этом человеке чувства и эмоции тотчас передавались мне.

Он хотел что-то сказать. Но это давалось ему нелегко. Я не отнимала своей ладони, боясь, что кровь хлынет ручьем. Что– то человеческое появилось в его взгляде, мне никогда еще не приходилось видеть у него такого выражения лица.

– Тебя посадят, – отчетливо произнес он.

Его веки начали судорожно подергиваться. Я чувствовала, что он умирает. Не знаю, сколько времени я просидела возле него, час или два. Потом подошла к телефону.

– Я убила своего мужа. – Меня саму удивило, каким спокойным тоном я это произнесла.

Милиционер, как потом выяснилось – сержант Паёнк, ходил по квартире, что-то выискивая, а я сидела в столовой на стуле, сосредоточенно глядя на свои руки, бессильно лежащие на коленях. Они выглядели мертвыми. На лестнице послышались шаги, и в квартиру вошли несколько мужчин. На одном из них был белый халат, из их разговора я поняла, что он – врач из «скорой помощи». Был среди них и тип с фотоаппаратом. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания, как будто меня вовсе не было. Меня это устраивало – внутренне я больше всего боялась, что придется войти в спальню, где лежал Эдвард, распростертый на полу. Я предчувствовала, что, если войду туда, мне больше не удастся сохранять спокойствие, которое было чем-то необъяснимым и для меня самой. Казалось, будто мне сделали холодный компресс изнутри. Я ничего не чувствовала. Не понимала, тепло или холодно в квартире. Не осознавала, в каком положении я оказалась. Моя голова, мой мозг были в каком-то заторможенном состоянии.

Наконец ко мне подошел один из приехавших со следственной группой и бесстрастным голосом сообщил, что я задержана на сорок восемь часов до выяснения всех обстоятельств преступления. Мне велели одеться и взять необходимые личные вещи. Только тут до меня дошло, что на мне надеты лишь короткая маечка на бретельках и трусики. Раньше я этого как– то не замечала. Мне стало стыдно. Мучительно стыдно оттого, что все эти посторонние мужчины видели меня раздетой. Не пойму, как можно было такое допустить. Я поплелась в ванную, но дверь мне закрыть не позволили. Видно, боялись, что я захочу покончить с собой. Один из них стоял и смотрел, как я одеваюсь, мечусь в поисках косметички, а потом кладу в нее пудреницу, зубную щетку, начатый тюбик пасты. Я спросила, нужно ли брать с собой мыло, на что карауливший меня мужчина никак не отреагировал, будто не слышал вопроса. Из ванной я вышла одетой в черный свитер и шерстяную юбку – в те вещи, которые до этого бросила в стирку. Не знаю, почему я натянула именно их. Почему не надела что-нибудь другое. Например, вещи, которые были на мне в тот день. Они лежали на полу в кабинете, рядом с брюками Эдварда: юбка и блузка. Наверно, я этого не сделала потому, что не хотела туда входить. Они спросили, не нуждаюсь ли я во врачебной помощи, не больна ли диабетом или астмой. Я ответила отрицательно. Наконец мы вышли на лестничную площадку. Я хотела запереть квартиру на ключ, как делала это сотни раз до этого, но один из них схватил меня за руку. Внезапно я ощутила себя бездомной. Мне показалось, что я всегда себя так чувствовала. Я жила в разных квартирах, но ни одна из них не принадлежала мне. Даже та, в которой мы жили с Эдвардом. Это был его дом, в котором он жил задолго до нашей свадьбы.

Меня отвезли в комиссариат. Там человек в форме велел следовать за ним. Мы спустились по ступенькам в полуподвал. Он распахнул дверь в крохотное помещение. Там был только настил из досок, похожий на продолговатый ящик. В двери – запирающееся снаружи окошко. Под потолком горела голая, засиженная мухами лампочка. Помню, меня это сильно удивило, потому что самих мух нигде не было видно. Может, попрятались, а может, слились с серо-буро-малиновым цветом стен и стали невидимыми. Теперь-то я знаю, почему у стен моей камеры был такой странный цвет: внутри помещение ни с чем не должно было ассоциироваться. Обезличенный кубик пространства.

– А… попить что-нибудь можно? – спросила я, когда охранник принес одеяло.

В горле пересохло, я с трудом ворочала шершавым, как деревяшка, языком.

– В семь получишь завтрак, – коротко бросил он.

Меня удивило, что он говорит мне «ты». Другие обращались ко мне на «вы». «Другие» – это люди из следственной группы, которую по рации вызвал сержант Паёнк. Он, в свою очередь, называл меня гражданкой.

Я осталась в одиночестве. Уселась на деревянный настил и только в тот момент обнаружила, что на мне нет колготок. Впопыхах я натянула сапоги прямо на босу ногу. От цементного пола тянуло пронизывающим холодом, лодыжки задеревенели. Поеживаясь, я обхватила себя руками. Когда я мерзла, то всегда так делала, но теперь в этом жесте было что-то еще – как будто я действительно обнимала себя. Во мне вдруг появилось неизвестное до сих пор чувство трогательной заботы о себе, что-то вроде примирения с собой. Неужели, чтобы испытать нечто подобное, надо было убить человека? Неприязнь к себе, порой даже ненависть возводили стену, которую ни я, ни Эдвард не в состоянии были разрушить. Теперь эта стена рухнула, разлетелась на куски. Я сидела скрючившись, обнимая руками то, что было мною. Слышала биение своего сердца, ощущала тепло своего тела. Я была, я существовала.

Дарья

Я всегда считала, что такое имя должна носить красивая женщина. Я не считала себя красивой. Всю жизнь мне твердили, что я на кого-то похожа. То на какую-то актрису, то на зубную врачиху из районной поликлиники, то на проходившую в этот момент по улице незнакомую женщину, как будто я не имела права на собственное лицо. Однажды я даже одолжила его героине своего романа – это стало единственным способом, чтобы снова начать писать. Мне казалось, что я уже никогда не смогу взять перо – у меня его выбили из рук, и сделал это мой собственный муж… Книга, к написанию которой я приступила, скорее всего, не стала бы крупным успехом – такое ощущение у меня было с самого начала. Но я не в силах была сидеть без дела… И несмотря на то, что в моей голове пока не было ни одной стоящей мысли, я все же принялась кое– как склеивать сюжет своего будущего романа. Накануне введения военного положения ко мне заскочил знакомый фоторепортер и принес снимки, снятые скрытой камерой. На одном из них, сделанном в соборе Св. Яна, в толпе, я узнала себя. Так родился сюжет: американский журналист, разглядывая фотографии, останавливает свой взгляд на лице женщины, которое завораживает его до такой степени, что он решает ее отыскать и приезжает в Варшаву…

Это было сразу после телепередачи, в которой Эдвард принимал участие, и повел он себя по отношению ко мне просто мерзко. Говоря о положении польской литературы после краха коммунизма, он заявил:

– Ну что ж, в эпоху больших перемен истинные ценности уходят на второй план, таковы правила игры. Сейчас литературой стали баловаться писатели второразрядные, позвольте привести несколько имен…

И среди прочих назвал меня. В первый момент я подумала, что ослышалась. Но, к сожалению, другие тоже это слышали. Когда Эдвард наконец появился у меня – мы давно уже не жили вместе, – я напрямую спросила, зачем он это сказал.

Глядя мне прямо в глаза, кривя рот в усмешке, он сказал:

– А разве не так? Ты не вносишь нового содержания в литературу. Ведь ни Гомбровичем[3], ни Виткацем[4] тебя не назовешь. Пожалуй, только одна твоя книга могла бы считаться новаторской – до этого никто так о матери не писал. Ты разрушила сложившийся стереотип «Матери-польки»[5].

– Но об этом по телевизору ты не сказал!

– А зачем, все это и так знают!

Он хотел погладить меня по щеке в знак примирения, но я укусила его за руку. Эдвард побледнел и схватился за плащ.

– Проявляется твой белорусский характер, – сказал он.

Книга об американце у меня не шла. Неясное чувство тревоги, с которым я жила последнее время, нарастало. Телефон на моем столе молчал.

Вскоре Эдвард позвонил мне.

– Чем занимаешься? – спросил.

– Пишу второразрядный роман.

Он рассмеялся в трубку:

– Чувство юмора тебя не изменяет, это хорошо.

– К чувству юмора это никакого отношения не имеет, все дело в тебе.

– Хочешь, чтобы я заскочил?

– Совсем наоборот, – ледяным тоном ответила я и повесила трубку.

Через минуту телефон зазвонил снова.

– И все-таки я собирался зайти к тебе. Не убьешь же ты меня, в самом деле. Сама подумай, как бы это выглядело? Все скажут, что это месть автора своему суровому критику.

– Скорее месть жены подлому мужу.

– Муж и жена обычно спят в одной постели, – отрезал Эдвард, и послышались короткие гудки.

Я осталась стоять с трубкой в руке.

Я испытывала сущие муки ада, сидя перед чистым листом бумаги. И в этом тоже был виноват Эдвард – именно он посоветовал мне начать писать, можно сказать, почти насильно вложил авторучку в мои пальцы. Разве это подходящая профессия для женщины, тем более для такой несобранной, как я? Мое литературное творчество не только не помогало мне, но и разрушало меня изнутри. Всякий раз после окончания очередной книги возникало чувство душевного опустошения. У меня не было ничего: ни нормальной человеческой профессии, ни квартиры, ни друзей. Я даже не родила себе ребенка. Боялась стать матерью. Мне всегда казалось, что я неспособна к материнству. Мне бы, дай бог, с собой справиться… Имела ли я право обрекать живое существо на такую мать?

Если бы я снова смогла писать, окунуться с головой в судьбу своей героини со снимка внутри собора Св. Яна на Старом Месте… Это спасло бы меня от бессонницы, которая постепенно становилась кошмаром. Я не могла заснуть и лежала до утра с открытыми глазами. Каждую ночь. Кто сам этого не испытал, тому не понять, что отсутствие сна может превратиться в самую страшную пытку. Вот если бы мне удалось увидеть лицо моей будущей героини… На все лады я пыталась придумать ее портрет – по фотографиям приятельниц, знакомых, знаменитых актрис, первых встречных женщин… Из этого ничего не выходило – лицо распадалось на куски, как хрупкая гипсовая маска в руках. Хоть я и тосковала по Эдварду, но на сей раз твердо решила, что положу этому конец. Впрочем, такое его поведение было для меня не в новинку. Бывали случаи и похуже. Правда, мое положение тогда было иным. Удивительный парадокс: пока критики носились со мной как с писаной торбой, у меня не было читателей, а как только меня начали массово читать, критики объявили мне войну.

В конце концов я отказалась от дальнейших поисков физиономии моей героини и подарила ей свое собственное лицо.

Я вглядывался в лицо незнакомой женщины со снимка, запечатлевшего внутренность костела, до краев заполненного толпой Огромная масса людей Голова к голове. От витража через всю толпу тянулась светлая полоса, напоминающая луч. В этой полосе я увидел лицо женщины, от которого не мог оторвать глаз. Никогда прежде со мной такого не случалось. Я и не подозревал, что способен на такие сильные эмоции. Ведь это был всего лишь снимок. Засвеченный снимок, который мой коллега-фоторепортер отложил в сторону. Происходило нечто, не поддающееся моему контролю, – лицо женщины словно гипнотизировало меня. Полная горечи, застывшая в уголках губ улыбка, казалось, говорила: вот она я, такая, какая есть, усталая, подавленная, но если захочешь, бери меня. Может, из этого что-нибудь выйдет…

Вот такими были мои мечты. Я жаждала, чтобы меня кто– нибудь заметил, но близко не подходил – меня всегда приводила в ужас излишняя близость другого человека. Во мне возникал какой-то судорожный страх. А вместе с ним потребность отстраниться, сбежать.

В детстве я сбегала от бабушки, стоило ей на минуту отвернуться. Летом я носила красное платьице с рукавами фонариком. Ободок рукава больно впивался в кожу, и, когда вечером бабушка раздевала меня, на руке виднелись красные полоски. Похожие рубцы оставляла на моем теле резинка от трусов. Может, поэтому я так стремилась побыстрей избавиться от них. Выскользнув из дому, я убегала подальше на дорогу, рывком стягивала трусики и вешала на ближайший забор. Шедшие мимо деревенские бабы останавливались и хохотали надо мной, а одна из них сказала:

– Ох, лишь бы все не получилось, как с твоей матерью… Тогда я толком не поняла, о чем она говорит, но ее слова глубоко врезались мне в память.

Сидя на голых досках в помещении, бывшем не больше нашей кладовки в доме приходского свщенника, где прошло мое детство, я пыталась заключить договор с самой собой или хотя бы достичь временного перемирия. Нельзя было воевать с собой, раз весь мир ополчился на меня. Именно так я тогда думала – весь мир ополчился на меня…

Ровно в семь часов охранник принес мне кружку ячменного кофе с молоком и два ломтя хлеба с паштетом.

Странно, но, запертая в четырех стенах, я не думала об Эдварде как о покойнике. Такое впечатление, что я не верила до конца в случившееся. «Что-то» произошло, но думать об этом мне не хотелось. Я пыталась отыскать свое место в изменившейся ситуации, как человек, который, внезапно ослепнув, не может передвигаться среди знакомых до этого предметов. Он задевает их, натыкается на них, получая ушибы и травмы. Стол уже не просто стол – его острые углы могут больно ранить… Такое со мной происходило в первые несколько дней. Когда охранник сказал мне, что можно увидеться с адвокатом, я задала ему один-единственный вопрос:

– А зачем?

Он глянул на меня как на человека, у которого поехала крыша. Скорей всего, так оно тогда и было. В голове роились тысячи несвязных мыслей, образов. Детство… какие-то случаи из студенческой жизни… обрывки разговоров с Эдвардом… наши ссоры…

– Тебе лечиться пора, – бросил он мне как-то со злости, намекая на то, что по мне давно плачет психушка.

Туда меня и отвезли из следственного изолятора. В течение двух месяцев психиатры наблюдали за мной, чтоб вынести вердикт о моей психической вменяемости. Пребывание в клинике стало для меня большим мучением, чем сидение под замком в камере. Вокруг царило вопиющее убожество, отличное от тюремного. Строгость заключения была мне даже на руку, здесь же из всех углов несло нищетой, начиная с грязного паркета на полу и заканчивая колченогими кроватями с серыми простынями и щербатыми мисками в столовой. Невооруженным глазом было видно, что общество избавилось от этих людей. Больничный персонал сильно отличался от тюремного. Охранники и надзиратели были какой-то особой кастой, о которой раньше мне было известно немногое. Они воспринимали меня как неодушевленный предмет, одновременно давая понять, что я нахожусь здесь вовсе не для собственного удовольствия. Врачи же относились ко мне довольно снисходительно, как к ребенку, который не понимает, что ведет себя неприлично. А раз так, то и наказать его невозможно.

Одна женщина-психиатр особенно доводила меня до исступления, внушая, что ничего особенного не случилось. Ну, убила мужа, ничего не поделаешь, не ты первая, не ты последняя. Каждую неделю сюда попадают женщины с подобными проблемами. И расправляются они со своими мужьями далеко не самым элегантным способом – или горло перережут, или рубанут тесаком промеж глаз.

«Создать вокруг себя защитное пространство», – думала я, пока похожая на серую мышь надзирательница вела меня по длинному коридору, разделенному в нескольких местах высокими решетками. Я отметила про себя, что на замок запиралась лишь решетка между административной частью и камерами, остальные – только на задвижку. Гулкое эхо вторило нашим шагам. Надзирательница хоть и семенила, но двигалась довольно резво – я с трудом поспевала за ней. Она что-то непрерывно бормотала себе под нос. До меня долетали лишь отдельные слова и обрывки фраз.

– …устраивают себе прогулочки… а что случись, кто отвечать будет…

Из этого я заключила, что она, как и моя пани Воспитательница, была недовольна новыми порядками. Свернув в очередной коридор, мы остановились перед одной из камер, и надзирательница сунула ключ в замок. Ага, значит, не такая уж тут свобода – спущенные сверху указания генерального директора выполнялись не полностью. Потом я сообразила, что камеру заперли, потому что в ней никого не было.

Шагнув внутрь, я остолбенела от изумления – место, в котором я очутилась, не поддавалось определению. На окне висела занавеска с оборками какого-то ужасного розового цвета – просвечивающая сквозь нее массивная железная решетка казалась установленной здесь по ошибке. Стены были увешаны красочными открытками, снимками, искусственными цветами. Над одними нарами иконка Божьей Матери соседствовала с фотографией Иоанна Павла II, а рядом – это меня озадачило – снимок генерала Ярузельского, который, должно быть, принадлежал другой заключенной.

Над дверью висел рекламный плакат, с которого кокетливо улыбалась мускулистая женщина-культуристка. На одном из шкафчиков я заметила старенький переносной телевизор, к счастью выключенный. В углу стоял таз на железной треноге, рядом ведро, в другом углу – параша. Середину камеры занимал прямоугольный стол с задвинутыми под него табуретками. Не знаю почему, но мне вдруг пришло в голову, что за таким же столом Иисус вкушал свою последнюю трапезу. Только тот стол был намного больше – на двенадцать человек, а не на шесть. Нары были заняты не все, к моему приходу свободным оставалось одно место. С большим удовольствием я предпочла бы то, к чему успела привыкнуть, – стены, не вызывавшие никаких ассоциаций. Здешняя сценография напоминала дурной сон. Додумать, как выглядели и кем были мои сокамерницы, теперь не составляло особого труда. Пани Воспитательница успела рассказать мне о них кое-что, их вкусы и пристрастия прояснили остальное.

Теперь я с оттенком благодарности вспоминала начальника следственного изолятора, который ничем не позволял украшать стены.

– Все на работах, – пояснила надзирательница. – Выбирай любое место – внизу или наверху. Шкафчик на двоих, тоже на выбор. До отбоя можно пользоваться туалетом на этаже, после – в твоем распоряжении вон то ведро, с крышкой. Одной выходить из отделения не разрешается.

«То есть как ни крути, а свобода ограничена», – подумала я про себя.

Надзирательница развернулась ко мне спиной и зашаркала по коридору своей семенящей походкой. Странное это было чувство – впервые за два года меня не заперли. Впервые я не услышала за спиной знакомого скрежета ключа в замочной скважине. И не знаю, так ли уж хорошо я при этом себя почувствовала. Я оказалась в совершенно новой ситуации. Только теперь это дошло до меня окончательно.

Поразмыслив, я выбрала верхние нары в надежде, что там удастся хоть капельку отгородиться от моих сокамерниц. К счастью, репродуктор, в просторечии – брехальник, был укреплен под потолком в углу на противоположной стороне. Все-таки интересно, какими окажутся мои товарки. Какие у них лица, повадки? Не будет ли их соседство слишком надоедливым? Впрочем, я была обречена на их общество, так же как и они на мое. Ведь сказать им «до свидания» и, махнув рукой на прощание, в один прекрасный день съехать отсюда я не могла. Этот день имел четко обозначенную дату в календаре, и от нее меня отделяло много дней и ночей. С тяжелым сердцем я принялась застилать постельное белье, которое мне выдали вместе с алюминиевой миской и ложкой. Потом залезла на нары, подумав при этом, что отныне это упражнение придется повторять до тошноты: по крайней мере раз в день я должна буду вскарабкаться на них и слезть. Наконец я с наслаждением вытянулась на нарах и прикрыла глаза. Я чувствовала себя вымотанной, события последних дней вывели меня из равновесия. Самым ужасным было то, как меня возили в суд и обратно. Перед моими глазами снова и снова возникала проходившая по делу цепочка свидетелей: мои знакомые, приятели Эдварда. Все они были заметно смущены своей ролью в этом процессе. По просьбе защиты в зал суда даже притащился учитель польского языка из моей бывшей школы. Из-за этого я страшно разозлилась на своего адвоката. Старичок пытался защищать меня, но не знал как. Если б он догадался, то мог бы, к примеру, сказать, что поневоле стал злым пророком. Это он когда-то первым произнес фразу: «Прекрасно пишешь, Дарья». Речь шла всего лишь о школьных сочинениях, но он словно предрек мне мое будущее писательство. Не занесла бы я своих творений, плод мучительного труда, в редакцию – не познакомилась бы с Эдвардом. Не было бы нашей совместной жизни и наших сумасбродных идей. И что нам стрельнуло в голову…

Все началось спустя ровно год после нашей свадьбы. То лето мы проводили в доме отдыха Польской академии наук. Жили в отдельном домике с видом на озеро. В этом самом домике мы и отметили нашу первую годовщину совместной жизни. Всю ночь пили шампанское – очередная пробка выстрелила в потолок уже под утро. Я стояла у окна с бокалом, в котором пенилось шампанское, и любовалась озером. Небо над поросшим лесом противоположным берегом становилось все светлее, в лесу начинали звучать птичьи голоса. Эдвард подошел ко мне и обнял за плечи. Почти одновременно мы увидели выходящую из воды женскую фигуру. Женщина была абсолютно голой. Стройная, со светлыми мокрыми волосами, падавшими ей на спину, она показалось мне феноменально красивой. Рядом с ней я почувствовала себя уродиной со своей копной рыжих волос и приземистой фигурой. Я всегда считала, что у меня коротковатые и слегка полноватые ноги. Внезапно мне захотелось помериться с ней силами. Наверное, оттого, что я была чуточку пьяна и слишком уверена в себе в тот момент.

– Трахни ее, – сказала я.

– И ты не стала бы ревновать? – спросил пораженный Эдвард, в тот же миг осознав, что мое предложение не было шуткой.

– Я бы только гордилась тобой.

Вероятно, я задремала, потому что внезапно меня разбудили громкие голоса. Сперва я подумала – какая-то перебранка, но потом поняла, что это обычный разговор. Значит, вернулись мои соседки. Я продолжала лежать с закрытыми глазами.

– Новенькая уже здесь, – донесся до меня шепот. – Кажется, спит.

– Самое время будить. Ей бы не помешало поздороваться с нами.

Кто-то встал ногами на нижние нары, и я ощутила на своем лице кислое дыхание. Медленно приподняла веки – прямо на меня уставилась пара глаз без ресниц. Не по себе становилось еще и оттого, что эти глаза глядели не мигая. Ни одного, даже легкого, подрагивания век, ничего. Глубоко посаженные, они блестели на круглом, густо усыпанном веснушками лице, над которым торчала жесткая щетка волос.

Мне даже пришло в голову, что это не человеческое лицо, а маска.

– Как у нас дела? – услышала я, и маска скривилась в ухмылке.

Я резко повернулась к стене, давая понять, что не намерена вступать в разговоры. Нижние нары снова заскрипели, значит, нахалка убралась восвояси. Внизу, ни на секунду не смолкая, продолжалась громкая болтовня, из которой я сделала вывод, что все сокамерницы работают в пошивочных мастерских.

Немного позже в разговор вмешался голос, явно принадлежавший пожилой женщине, наверно той, которая совершила растрату. Она просила остальных говорить хоть немного потише, потому что ей не слышно слов собственной молитвы.

– Главное, чтоб тебя твой Господь Бог услышал, – хрипло засмеялась одна из зечек. – Папе Римскому строить глазки бесполезно – он баб не любит.

– Совсем совесть потеряла, безбожница, – повысила голос та, которую про себя я назвала Счетоводшей.

В ответ грянул дружный гогот довольных собой товарок.

Среди всяких мелочей я прихватила с собой ушные затычки, но сейчас было неудобно лезть за ними и копаться в своих вещах. Галдеж внизу все больше раздражал меня, однако сделать замечание я не отваживалась. От меня теперь ничего не зависело, и подобное положение вещей придется терпеть еще долго, на протяжении многих лет. Насколько проще было там, в предварительном заключении. Большую часть времени я просидела в одиночестве, и, хотя временами приходилось делить камеру с другими заключенными, это не было таким уж обременительным. С воли приходили люди, по большей части ошеломленные тем, что с ними произошло.

Им не до разговоров, они замкнуты в себе, и меня это вполне устраивало. Ничто так не доводит до отчаяния, как бессмысленный поток слов. «Я этого не вынесу», – мелькнула отчаянная мысль, и вдруг предостережения пани Воспитательницы приобрели реальный смысл. «Пани Воспитательница» – в моем положении абсурднее не придумаешь. Хотя… на протяжении всей моей жизни меня воспитывали, причем каждый на свой лад. Последним моим воспитателем стал Эдвард. Может, лучше называть ее политруком? Хотя нет, теперь свобода, и никто уже не нуждается в идейном воспитании в духе Народной Польши…

Болтовня внизу не смолкала. Внезапно до меня долетели слова: «Интересно, куда это наша Иза запропастилась – давненько она не читала нам моралей». Наша Иза… Эти слова явно относились к пани Воспитательнице. Так значит, ее зовут Иза…. В глубине души я недоумевала, отчего это ее персона занимает мои мысли. Стоило мне закрыть глаза, как передо мной всплывало ее лицо. Я запомнила его почти с фотографической четкостью, до самой мельчайшей черточки. От моего внимания не ускользнуло даже коричневатое пятнышко на виске – довольно характерное потемнение кожи. Иза… Меня разбирало любопытство, как она выглядит в обычной одежде. Например, в юбке с блузкой. Скорее всего, судя по аромату духов, одевалась она со вкусом. Странно, но мне почему-то очень не хотелось, чтобы мое первое впечатление о ней оказалось обманчивым, не хотелось растерять присущее людям стремление восхищаться другим человеком. Прежде женщины не играли большой роли в моей жизни. Я не умела найти с ними общий язык, у меня это получалось лишь с мужчинами. Может, потому, что меня воспитала бабушка и я не знала своей матери. Да и не могла знать. Она исчезла из моей жизни, когда мне было всего две недели от роду. Подкинула меня бабушке и уехала. С тех пор мама ни разу не появлялась, не писала и не давала своего адреса. Бабушка ничего о ней не знала. Бабушкин муж, мой дед, погиб вскоре после окончания войны. Он был сотрудником госбезопасности, и «лесные братья» его убили. Бабушка очень любила деда, хотя, по ее воспоминаниям, жизнь с ним нельзя было назвать безоблачной – дед был человеком вспыльчивым и отчаянно ревновал ее. Однажды из-за своей ревности он продырявил потолок из пистолета. Позже, когда бабушка с моей матерью, которой было тогда лет девять, ушли на прогулку, дед достал стремянку и принялся замазывать отметины. Должно быть, в старом бабушкином доме следы от пуль на потолке сохранились до сегодняшнего дня. Только она после смерти мужа не захотела в нем оставаться. Не хотела даже ногой ступать на крыльцо, по ступеням которого его вывели на улицу под покровом темноты, со связанными за спиной руками, в одной рубахе и кальсонах. Деда расстреляли в лесу. Для бабушки воспоминания о прошлом были слишком тяжелыми, поэтому она забрала мою мать и уехала, согласившись стать экономкой у батюшки – православного священника. Жена батюшки была красивой и статной женщиной (она всегда производила на меня сильное впечатление) и не пожелала жить в деревне. Борисовка на самом-то деле была большой деревней, хотя о ней знали даже за границей – в свое время тут любил охотиться Геринг. Правда, она была знаменита не только этим: в ее окрестностях находился самый крупный заповедник зубров, а это, что ни говори, уникальные животные. Но попадья Екатерина Ивановна нс желала переезжать сюда из города, где имела шикарную квартиру, набитую антикварной мебелью, плюшевыми диванами, лампами самых причудливых форм и разнообразными самоварами. До меня доходили слухи, что этот брак был фиктивным и заключен главным образом для того, чтобы батюшка смог получить духовный сан благочинного: по правилам православной церкви священник не мог быть холостым. Все дело, по всей видимости, было в том, чтобы поп не вводил в грех женскую половину своей паствы и не таскал чужих баб в свой приход, как это нередко случается в среде католических священников.

Несмотря на то что моя бабушка и батюшка много лет прожили под одной крышей, между ними никогда не было физической близости. Когда батюшка вышел на пенсию, они переехали в Бялысток и поселились в маленькой двухкомнатной квартирке, продолжая жить в разных комнатах. Может, кому– то трудно в это поверить, но на самом деле все так и было. В Борисовке бабушку очень уважали и считались с ее мнением. Если Нина Андреевна сказала, то так тому и быть. О батюшке она всегда говорила, что он – святой человек. Заботилась о его комфорте, готовила ему, стирала, строго следила за тем, чтобы посетители не слишком докучали ему. Когда батюшка удалялся вздремнуть после обеда, мы обе ходили на цыпочках. Ребенком я всегда побаивалась его, и порой, завидев издалека, улепетывала во все лопатки.

– Дарья, – строго говорил он, – ну-ка подожди, Дарья.

Когда я была поменьше, он просто брал меня поперек и тащил под мышкой, несмотря на то что я вырывалась и брыкалась изо всех сил. Потом усаживал за стол и учил катехизису. А когда я подросла, обращался ко мне не иначе, как Дарья Александровна… Слышал бы это мой дядька – его бы удар хватил. Он ненавидел все, что хотя бы отдаленно было связано с Советским Союзом, и его невозможно было переубедить, что белорусов и другие народы просто втолкнули силой в этот союз. Белорусы – народ добрый и кроткий, говаривала бабушка, все зло на свете только от литовцев. Я росла в ненависти ко всему литовскому только потому, что мать бабушки, моя прабабка, пострадала от них. Дядя не хотел считаться с тем, что я наполовину, по матери, белоруска. Для него я была дочерью единственного брата, которого замучили коммунисты.

Мне не довелось узнать родителей. Когда я родилась, моего отца уже не было в живых. На него устроили облаву – видно, кто-то донес, где он скрывался. Поговаривали даже, что это моя бабка выдала отца за то, что тот совратил ее дочь. Но когда оказалось, что его возлюбленная ждет ребенка, он перешел в православную веру и обвенчался с ней в церкви. Видно, и вправду сильно любил. Мать была на пятом месяце беременности, когда за четыре дня до смерти Сталина, то есть первого марта пятьдесят третьего года, лесной домик, где он прятался, окружили. Отец выбежал на крыльцо в одной рубахе и кальсонах, совсем как мой дед. Он ничего не успел сделать – очередь из автомата прошила его насквозь. Мать выскочила за ним на крыльцо босая, с распущенными волосами. Ей под ноги тоже пустили очередь из автомата – для острастки. Вырванные с корнем пучки прошлогодней травы полетели ей в лицо. Ничего не замечая вокруг, мама упала на мертвое тело мужа и заголосила на чем свет стоит – восточнославянское отчаяние проявляется необыкновенно бурно.

В конце концов мне пришлось слезть сверху, потому что начали развозить ужин – в коридоре раздавался визг несмазанных колес раздаточной тележки и постукивания алюминиевых мисок. Все обитатели камеры молча воззрились на меня, а женщина-маска, кривляясь, шутовски поклонилась мне чуть ли не до земли.

– Добро пожаловать в наш гарем, – произнесла она.

Ее оттолкнула другая заключенная, необъятных размеров тетка, с устрашающе огромным бюстом и коротко стриженными волосами.

– Меня зовут Агата, – сказала она почти мужским басом. – Правильно сделала, что пристукнула своего козла. Правда, сперва надо было ему яйца отрезать!

Маска прыснула со смеху, но моя собеседница грозно смерила ее убийственным взглядом.

– Ты к нам – по-человечески, и мы с тобой будем по– человечески, – продолжала толстуха с необъятным бюстом. – Здесь можно жить, как и везде, только человеком надо быть.

– И подставлять задницу, – пропищала Маска.

Агата размахнулась и со всей сила ударила ее в лицо, так, что у той из носа хлынула кровь. Я не знала, как мне на это реагировать, и на всякий случай промолчала. На помощь мне пришла, как я сразу догадалась, Счетоводша – пожилая женщина с седыми волосами и усталым лицом.

– Вы что, хотите без ужина остаться? – вопросительно глянула она на них.

Все собрались у стола, Маска хлюпала носом. К ней подсела четвертая обитательница камеры. У нее было заурядное лицо, волосы стянуты на затылке в конский хвост. Такие незаметные, ничем не примечательные лица можно встретить на каждом шагу. Столкнувшись с ней в любом другом месте, я, вероятно, не обратила бы на нее никакого внимания. Но Иза, так про себя я стала называть Воспитательницу, выдала мне ее секрет, который, впрочем, ни для кого уже секретом не был. Она и Маска по ночам занимались сексом. Это было точное определение того, что я слышала в темноте, – время от времени отчаянный скрип нижних нар и сопровождающие его вздохи прерывались возгласами наслаждения то одной, то другой. Несмотря на то что любовь этой парочки была довольно шумной, никто на это не реагировал – на соседних верхних нарах молча лежала на боку Агата, ничем не выдавая своего присутствия. Может быть, она спала, а может, предавалась воспоминаниям о своей возлюбленной, которую недавно выпустили на волю.

Я любила свою горенку наверху. Отсюда, из тесной, набитой под завязку камеры, она казалась раем. В горенку вела витая деревянная лестница. Когда мне хотелось удрать от непрошеных гостей, я просто выскальзывала через окно на крышу, а оттуда съезжала по водосточной трубе на землю. Я всегда выбирала ту водосточную трубу, которая находилась поблизости от застекленной веранды. Тогда бабушке не было видно меня из окна кухни, а веранда заслоняла меня и от случайных прохожих. Прямо напротив, за забором, было небольшое кладбище, в центре которого стояла деревянная церквушка – памятник старины мирового значения, медленно разрушающийся от времени, как и все в той, социалистической Польше. У прихода не было денег на реконструкцию, у сельсовета – тоже. Больше никому до нее не было дела. Дом приходского священника также считался архитектурным памятником – рубленный из цельных бревен лиственницы с ломаной черепичной крышей и несколькими гонтовыми карнизами над верандами. Веранд было три, одна из них полностью застекленная – летом бабушка спала там на диване. Ее комната примыкала к кухне, и, когда огонь пылал в плите, стена сильно нагревалась. Зимой это было даже приятно, но летом, особенно в жару, в комнате царила духота, и бабушка переселялась на веранду. Мое окно выходило в сад, за деревьями которого виднелась церквушка. Зимой православная церковь была видна как на ладони, но с весны и до осени ветви деревьев заслоняли ее, так что торчала одна только круглая маковка. По периметру церковь окружала низкая ограда с чугунными остриями наверху. «Такая же старинная, как и сам храм», – не уставал повторять батюшка.

– Ты, Дарья, не вздумай забираться на ограду, – говорил он строгим голосом. – Не ровен час, живот себе проткнешь, да и оградка пострадает.

Все, что касалось церкви, было для него вопросом особой важности – я наизусть знала историю спасения святыни от уничтожения. Немцы уже отступали, советские войска были на подходе. Как известно, наблюдательный пункт обычно устраивали в зданиях, расположенных на возвышении. Таким местом в Борисовке была именно церковь, а точнее, ее звонница, которую венчала круглая маковка. Именно там немцы решили установить пулемет. Батюшка впал в отчаяние. Он знал, что, если немцы заберутся туда с пулеметом, русские церковь уничтожат – от святыни камня на камне не останется. Поэтому он со слезами на глазах начал уговаривать немецкого офицера, чтобы тот позволил в последний раз отслужить в храме молебен. Немец согласился повременить с установкой пулемета до окончания службы – во время молитвы немцы в церковь не заходили, такой у них был принцип. Наш батюшка творил молитву в течение трех дней и ночей – верующие приходили и уходили, шли домой отдохнуть, поспать, их место занимали другие, а батюшка продолжал вести службу по всем канонам. К концу он уже не стоял на ногах и продолжал свое дело, опустившись на колени, а совсем обессилев – упираясь головой в пол. В то время еще хозяйствовала его мать – моя бабушка появилась в приходском доме после ее смерти. Но бабушка тоже могла подтвердить, что именно так все и было – они с сестрой были участницами той службы, вероятно самой длинной в истории нашей деревенской церкви. Немцы стояли снаружи и ждали, офицер проявлял нетерпение, нервничал, но в церковь так и не вошел. А рано утром на четвертый день немцам пришлось убраться – появились русские. Таким вот образом храм и уцелел.

Маска и ее подружка насытились друг другом, и одна из них громко засопела. Похрапывала и Счетоводша, только Агата вела себя тихо. Слишком уж тихо для сна. И я не ошиблась. Минуту спустя послышалось подозрительное хлюпанье носом. Она плакала.

Однажды, вернувшись из школы, я застала в нашем доме элегантного пожилого мужчину. Мое внимание сразу же привлекла его трость с костяным набалдашником. Он сидел у стола, опершись на нее руками.

– А вот и наша Дарья, – сказала бабушка, глядя на меня с доброй улыбкой.

Но незнакомец даже не улыбнулся, пристально вглядываясь в меня.

– Не вижу ни малейшего сходства, – сухо констатировал он.

– Да она в мать пошла, – поспешно пояснила бабушка, – но отец признал, что ребенок от него, отчество у нее по отцу.

Старик скривился, словно разгрыз горький орех.

– Подойди ко мне поближе, дитя мое, – распорядился он, но я не двинулась с места.

Бабушка ткнула меня в бок и слегка подтолкнула к нему. Я сделала шаг и снова остановилась как вкопанная. Тогда старик, подавшись вперед, попытался притянуть меня с помощью трости, но я вывернулась и бросилась к себе наверх. Вслед за мной в комнату поднялась бабушка.

– Вечно с тобой стыда не оберешься, – проворчала она. – Это твой дядя, родной брат твоего отца. Он только что вернулся из Англии. Хочет платить за твою школу, а потом и за учебу в институте.

– Школа у нас бесплатная!

– Ишь, чего выдумала, – недовольно фыркнула бабушка. – А обувь, а одежда? Это на что покупать? Не будешь же ты ходить голой!

– Ты же мне все шьешь!

Я защищалась, как умела, от вторжения этого человека в мою жизнь, как будто уже тогда предчувствуя, что он тоже приложит руку к моей погибели. Пистолет, из которого я выстрелила в своего мужа, принадлежал ему. Годами он хранился у него в кабинете в тайнике, но однажды я увидела, как он вынимает его, смазывает и кладет обратно. Дядя эмигрировал из Польши в тридцать девятом году через Румынию, потом сражался под началом генерала Мачка и осел в Англии. Как только коммунистический режим стал сдавать свои позиции, дядя решил вернуться в Польшу, чтобы отыскать свою единственную родственницу, то есть меня. Он купил себе полкоттеджа на улице Мальчевского, потратив на это почти все свои сбережения. Правительство Ее Королевского Величества выплачивало ему пенсию в фунтах, здесь ее пересчитывали в злотые по официальному курсу. Это было очень невыгодно, но он не пожелал уезжать, полагая, что обязан позаботиться обо мне. По его мнению, до получения аттестата зрелости я должна была оставаться дома, под боком у бабушки, поскольку нуждалась в женской заботе. А после школы я поеду в Варшаву, поступать в институт, и поселюсь у него, чтобы он мог осуществлять надо мной опеку. Так они договорились с бабушкой. Я должна быть благодарна ему за то, что он силой не увез меня в Варшаву сразу же после своего возвращения. В то время мне было четырнадцать лет, и я наверняка возненавидела бы его за этот поступок. Потом, правда, когда я повзрослела, у нас с ним установились дружеские отношения. Поистине триумфальным для него стал день выхода в свет моего первого сборника рассказов. Старичок чуть не плакал от радости. Он так гордился мной. Но это было потом.

А сейчас он продолжал нудно бубнить. Тот факт, что я до сих пор остаюсь в Борисовке, был для него даже большей трагедией, чем для меня. Ведь он променял вполне комфортную жизнь на жалкое существование в нынешней Польше и приехал к коммунистам, которых искренне ненавидел. Дядя поступил так только для того, чтобы я была у него на виду. Как человек старой закалки, солдат и джентльмен, он считал своей святой обязанностью позаботиться о дочери погибшего брата. Надо сказать, он сильно отличался от отца: так и остался до конца жизни старым холостяком, не курил. Единственной страстью в его жизни было коллекционирование марок, но средств на это дорогостоящее хобби не хватало, ведь долгое время приходилось содержать меня. Благодаря ему, я смогла закончить институт.

В той жизни диплом мог бы еще пригодиться, но в этой был бесполезен. Этот мир был несовместим с жизнью за высокими стенами. Тут ценились иные таланты и иные способности, прежде всего изворотливость и умение приспосабливаться. Но и с тем, и с другим дела у меня обстояли плохо. Иза явно была неплохим психологом и сразу поняла, что со мной. Сама же я в себе теперь плохо разбиралась – последние два года стали необычным периодом в моей жизни. Он был похож на пребывание в летаргическом сне, будто мой организм стал функционировать на уровне организма лягушки, а биение моего сердца замедлилось. Никто, кроме моего адвоката, меня не посещал – до момента вынесения приговора посещения были запрещены. Правда, дядя регулярно слал мне письма. Они были короткие, и в них не было ни одного слова по поводу того дня. Теперь, по-видимому, он мог бы приехать на свидание со мной, но выбраться в такое далекое путешествие дяде было не по силам. Как-никак, старичку уже под девяносто.

Женская тюрьма находилась на юго-западе Польши. После многочасовой езды тюремный фургон свернул с шоссе на грунтовую дорогу, всю в выбоинах и колдобинах. По обеим сторонам ее росли старые, уже сбросившие листву деревья. Я еще тогда подумала, что они напоминают своеобразный почетный караул на моем новом жизненном пути. По вспаханному и схваченному первыми заморозками полю важно вышагивали вороны, часть стаи расселась на ветвях придорожных дубов. Людей нигде не было видно. А потом вдалеке я увидела комплекс зданий, построенных еще пленными немцами. По периметру территории тянулась мощная бетонная стена. Строения произвели на меня удручающее впечатление. Когда фургон наконец затормозил перед обшарпанными воротами – краска свисала с них клочьями, обнажая ржавую основу, – я обернулась и еще раз посмотрела на деревья. При этом мне подумалось, что когда я снова увижу на них листья, то уже буду старой. Ну, может, не совсем старой, но, во всяком случае, совсем другой. Другой женщиной, другим человеком. Я и сейчас уже не помню своих прежних нарядов. Теперь на мне все время одна и та же серая роба из тика, юбка из такого же материала и простые чулки. Никаких резинок, шнуровок, тесемок. Ничего, на чем при желании можно было бы повеситься. Охранница долго рассматривала даже обрывок шерстяной пряжи, которым я подвязывала волосы, – сначала велела мне снять его и показать ей, но потом отдала обратно. Волос у меня все так же много, как и прежде, но они потемнели и уже не такие светлые на концах, теперь их цвет можно было бы назвать каштановым. А лицо… Не знаю, какое у меня теперь лицо, – я умываюсь простым мылом и пользуюсь кремом «Нивея». Наверное, выйду отсюда вся в морщинах. Впрочем, теперь не имеет никакого значения, как я выгляжу. Я лишь хочу сохранить в себе человека.

Первые три дня я оставалась в камере одна, в то время как другие заключенные уходили сразу после завтрака на работу и приходили только около пяти. Обед я тоже ела в одиночестве. И постоянно возвращалась мыслями к прошлому, совсем как в тот день, когда оказалась в камере предварительного заключения. Но ответа на вопрос, как же могло произойти такое, больше не искала, потому что однозначно ответить было невозможно. Я постоянно вспоминала те события снова и снова – вдруг отыщется какая-нибудь существенная, незамеченная ранее деталь или подробность?..

Подсмотренную на озере сцену – появление из воды обнаженной Венеры – с полным правом можно было отнести к началу нашей игры. Тогда девушка растворилась у нас на глазах в предутреннем тумане, а мы с Эдвардом пошли в постель. Я уютно устроилась у него на плече.

– А как же я узнаю ее в одежде? Откуда мне знать, она это или нет?

При этих словах я ощутила легкий укол в сердце, точно меня пронзило иголочкой страха.

– Я тебе ее покажу, – коротко бросила я.

И нашла ее в столовой. Она сидела за столиком в углу, одетая в черную обтягивающую блузку с глубоким декольте и в цыганскую юбку. Ее спутником был видный мужчина с обширной лысиной и в очках.

– Она сидит вон там, – сказала я, мотнув в их сторону головой.

Эдвард обернулся:

– Откуда ты знаешь, что это именно она?

– Это должна быть она, – с нажимом произнесла я.

Эдвард отпил большой глоток кофе из щербатой фарфоровой кружки.

– Ну что, ты готова вступить в игру? – спросил он нарочито равнодушным тоном, но я почувствовала за этим едва скрываемое возбуждение.

– Готова.

– Сколько времени у меня на это?

– До нашего отъезда.

Он присвистнул:

– Фору мне даешь. – Да.

На четвертый день надзирательница сообщила, что меня вызывают на беседу с воспитателем.

– С пани Воспитательницей? – уточнила я, но ответа не получила.

Она вела меня лабиринтом коридоров, пока мы не оказались у решетки, отделяющей административную часть от камер заключенных. Сердце в груди колотилось как сумасшедшее, как будто через минуту должно было произойти что-то необыкновенное. После обязательного досмотра уже другая надзирательница ввела меня в небольшое помещение, в котором находились только стол и сейф. Именно здесь я и беседовала с Изой до этого. Если ее действительно так звали. От волнения у меня вспотели ладони. Мне пришлось ждать несколько минут, прежде чем послышались шаги. Я уже знала, что это она.

Вошла Иза. Женщина, как и в тот раз, была одета в форму, но сейчас, к моему удивлению, она была на высоких каблуках.

Волосы заколоты в пучок на самой макушке, но одна прядь выбилась и упала на шею. С этой прической ее лицо изменилось, став просто ослепительно красивым. «Да как ее вообще сюда занесло?» – в который раз озадаченно подумала я.

Она уселась за стол, долго искала сигареты, потом зажигалку. Наконец открыла папку, в которой теперь заключалась моя судьба, и взглянула на меня своими золотистыми в крапинку глазами.

– Ну как дела, все о'кей? – спросила она.

– Пока не съели, – парировала я.

Ее губы дрогнули в едва заметной улыбке, и тут я увидела у нее с правой стороны под нижней губой маленькую бородавку, впрочем, назвать это изъяном было нельзя. Эта деталь лишь добавляла ей прелести.

– Начальник принял во внимание мое ходатайство и определил тебя на работу в библиотеку. Можешь отправляться туда сразу после завтрака. Твое присутствие на работе всегда обязательно в свободное время заключенных. Тебя это устраивает?

– Да. А мне дадут ключи от библиотеки?

Иза явно удивилась вопросу:

– Зачем тебе ключи?

– Но ведь я буду, по всей видимости, материально ответственна за книги?

Она рассмеялась:

– Конечно же, пара-тройка воровок здесь найдется, но книги – это последняя вещь, которую им захотелось бы украсть. Еще вопросы есть?

– Нет.

– Прекрасно. Ну и, разумеется, мы с тобой регулярно будем встречаться для воспитательных бесед. Мы хотим, чтобы ты вернулась в общество нормальным человеком. В общем, хотим тебе помочь. Я хочу тебе помочь.

– Прекрасно, – в тон ей ответила я.

Она бросила на меня быстрый взгляд:

– Иронизируешь? Если так, то искренне советую одуматься. Не успела сюда явиться, как проштрафилась – нападение на надзирательницу при личном досмотре. Вот почему твое пребывание в одиночке затянулось на четыре дня вместо одного.

– Надзирательница посягнула на мои личные права, – резко возразила я.

– Ого! Личные права? – скривилась Иза. – Нет у заключенного никаких прав, кроме собственной задницы, о которой ему и следует заботиться.

– Даже когда у него ищут вшей, которых нет?

Воспитательница глубоко затянулась сигаретой.

– У нашей Эллочки ко всем отношение одинаковое, – сказала примирительно Иза. – А ведь попадаются экземпляры, у которых этих маленьких зверушек выше крыши. И не только в верхней шевелюре, но и в нижней.

– Она вполне могла бы поверить мне на слово, – продолжала я, продолжая сердиться.

– Могла бы, – усмехнулась Иза. – Поэтому мы не стали записывать эту провинность в твое дело.

Страницы: 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

В. И. Гурко – блестящий русский боевой офицер, генерал от кавалерии, сын прославленного генерал-фель...
Уникальная книга Энно Эдварда Крейе – известного писателя-публициста, профессора истории университет...
Сколько стоят рубашки, в которых рождаются счастливчики? Кто их шьет, как снимают мерку и кому они п...
Отношения, связавшие Германию и Советский Союз перед началом Великой Отечественной войны, определили...
В своей книге Комптон исследует, каким образом США влияли на внешнюю политику Гитлера и какую роль э...
Среди многочисленных публикаций, посвященных адмиралу Вильгельму Канарису, книга немецкого историка ...