Найти себя Елманов Валерий
– Пять?! – возмутился он.– Да ты князь али не князь, едрит тебя налево?! Я тута в одни хоромы как-то наведался...– И сразу пояснил, чтоб мне не думалось: – Не по делу – зазнобу себе там завел. Домишко прямо яко у тебя – справный, со всем, что надобно. Так вот тамо ажно два десятка с лишком ентой дворни, а ты – пя-ять,– передразнил он.
– Так где же я их возьму – из деревни, что ли?
– Иных самый резон оттеда взять – они куда почестнее городских будут,– согласился Косой.– Но не всех. Там, где чистоту блюсти надобно, лучшей всего взять...– Он остановился, критически посмотрел на меня и пообещал: – Ну тебе, поди, и впрямь недосуг, коль ты шибко занят с царевичем, так что возьму я на себя твою заботу.– И тут же, не удержавшись, похвастался: – То тебе в благодарность. Ныне меня сурьезный народец иначе как Князем и не кличет – а все из-за эдакого знакомца. Чуешь, яко вознесся?
Вообще, Игнашка оставлял о себе приятное впечатление. Руки у него были и впрямь «золотые», хотя ко всему, что он ими творил, отношение у него было полупрезрительное, а вот знания он ставил высоко.
– Учиться тебе надо, вот что,– заметил я как-то.
– Кто ж меня в учебу возьмет? – резонно возразил он.– Да и стыдоба. Мне, чай, уж на четвертый десяток летов давно перевалило, а в такие лета грамоту постигать... Опять жа аз, буки да веди страшат яко медведи. Вдруг не осилю – сызнова стыдобушка. Вот ежели бы кто-нибудь из знакомцев взялся, да так, чтоб надежный, чтоб ни одна душа о том не проведала,– дело иное, да где ж такого сыскать.– И стыдливо потупился, но левый глаз с зеленым зрачком отчего-то хитро уставился как раз в мою сторону.
Намек, что ли? Или это непроизвольно, так сказать, специфика зрения? Я не стал гадать, вместо этого предложив поучиться у меня.
Он некоторое время смущенно отнекивался, но весьма недолго – вдруг я и впрямь откажусь,– потом согласился, но взял с меня зарок, чтоб об этом ни единой живой душе не стало известно. Пришлось даже поклясться на иконах.
Честно говоря, я сам к тому времени не сильно владел русским письмом. Уж больно сложным пока оставался русский алфавит – нет на него царя Петра. И зачем сдались все эти загадочные «юсы большие» и «юсы малые», а также чужеродно смотревшиеся «пси», «кси», «ижица» и прочие? Какого рожна, спрашивается, нужны аж целых две буквы «ф» – одна привычная, а другая как «о», только с волнистой линией, пересекающей овал строго пополам? Зачем такая куча букв «и»? А тут еще и непривычное написание. К примеру, одна из тех же «и» писалась как латинская «i», только без точки, другая вообще как «н», зато настоящая «н» выглядела опять как латинская.
Однако мне повезло – даже не понадобилось никого просить. Приметив, как я путаюсь, свои услуги мне предложил царевич Федор. Так что часть наших занятий была отведена урокам наоборот – ученик давал азы русского правописания бестолковому учителю и – в самом начале – знания цифири.
Да-да, цифири. Не зря говорят, что переучиваться тяжелее, чем учиться заново. Учитывая, что числа обозначались не арабскими цифрами, а буквами, взятыми из русского алфавита того времени, это тоже требовало времени. Вдобавок порядок их был какой-то странный, вразброд. Например, «буки», то есть «б», вообще ничего не означала, так что двойкой была следующая – «веди». «Ж» тоже выпадала, зато следом за буквой «иже», той самой, которая писалась как «н» и соответствовала восьми, сразу шло десять, на письме обозначавшееся латинской буквой «i», только без точки, а пропавшая девятка – «фита» – вообще значилась в самом конце, перед «ижицей».
Но все это я, хотя и с трудом, уже освоил по... башенным часам, так что царевичу оставалось продиктовать мне лишь последующие числа, которых на циферблате не имелось.
Что интересно, Федору эта новая и необычная для него роль нравилась так же, если не сильнее, как и занятия философией, которые я с ним проводил в эдакой легкой, полушутливой манере, свято памятуя, что высшая мудрость – философствуя, не казаться философствующим и шуткой достигать своих целей.
Так и получилось, что я выдавал Игнашке совсем свежие знания, только-только полученные от царевича.
Разумеется, приходы ко мне Косого, то есть новоявленного Князя, резко участились, став регулярными – не реже одного раза в два дня.
– А иишо сказывают, что перо сохи легче,– жаловался он, вытирая пот со лба.– Пущай спытали бы сами допрежь того, как рот разевать, а уж опосля...– И, сделав очередную ошибку, уныло подшучивал над собой: – Фита да ижица – к ленивому плеть ближится. Не пора, князь, за нее браться? Можа, хошь она меня вразумит? – Но тут же просил: – Ты обгодь на мне крест ставить, совсем чуток потерпи, и пойдет дело на лад – я ж чую.
Я кивал и успокаивал:
– У тебя все хорошо. Иные бы за такое время и половину того не одолели, что ты усвоил.
– Не брешешь? – недоверчиво переспрашивал Игнашка, светлея лицом, и с новым жаром накидывался на азбуку.
Не сразу, но дело действительно пошло на лад.
– Я так мыслю, что вскорости и в подьячие сгожусь,– облегченно похохатывал Игнашка.
– А почему бы и нет? – пожимал плечами я.
– Э-э-э, дудки,– сразу отвергал он.– Пошутковать о том могу, а вот и впрямь в крапивное семя записаться – нетушки. Не мое оно.
– А что твое? – любопытствовал я.
Игнашка как-то жалко улыбнулся, но отвечать не стал. Раскололся он позже, ближе к началу лета.
– Вольная я птица,– заметил он.– Думаешь, сам не ведаю, что красть грешно? И про то ведаю, что долго на таковском не протянешь. Я вон приметил, что из всего нашего народца лишь один Культяй на шестой десяток лета разменял, да еще трое постарее меня, да и то ненамного – от силы на дюжину лет, не более. Ровни тоже десяток будет на всю Москву, а прочие, с кем я зачинал,– кто в земле сырой, кто в остроге. А куда идти? В холопья? Лучше в омут головой. Про подьячих сказывал тебе как-то – там воровства поболе, чем у нас, да и оно какое-то гнусненькое, подленькое. Вроде как и не крадет открыто, а приглядишься – куда хуже. Они ж своими поборами веру у людишек отымают, веру в правду, в закон. Ремесел никаковских тож не ведаю. Вот и выходит, что на роду написано подыхать в татях...
Честно говоря, тогда я не нашелся, что ему ответить, и промолчал.
А что касаемо подбора дворни, то тут Игнашка свое слово держал крепко – привел в дом вначале одну девку, потом бабу постарше, затем пару парней и, наконец, старого татарина, отрекомендовав последнего как первостатейного конюха.
Всякий раз Игнашка произносил одну и ту же фразу:
– Бери, княж, не пожалеешь. Справный товар. Подобрал по случаю задешево. Себе бы взял, да некуда, потому и отдаю.
«Товар» и вправду был без изъянов, а если они и имелись, то я их, во всяком случае, не обнаружил. Девки – Акулька и Юлька, как я сразу переименовал Иулианию,– оказались и работящими, и проворными, и мастерски управлялись с приготовлением еды.
Парни – Тишка и Епишка – тоже были на все руки, разве что Епишка постоянно ворчал на печь, ибо топить по-белому, по его словам, неслыханная роскошь, деньга за дрова летит прямиком в трубу, но если не считать этого недостатка, то во всем остальном они не вызывали ни малейших нареканий.
Татарин Ахмедка вообще оказался в своем деле мастаком. В первые же дни он все вычистил в конюшне, а конскую упряжь довел до зеркального блеска. Про самих коней и вовсе говорить не приходилось. Словом, уже через неделю я дал ему новую должность начальника конюшни, определив прежнего конюха Митьку, которого до появления Ахмедки приходилось частенько подгонять, ему в помощники.
Словом, Алехе, тут же переименованном мною в дворского, оставалось лишь ходить да посвистывать. От безделья он вначале стал приударять за девками, причем, судя по некоторым признакам, небезуспешно, а также все чаще прикладываться к бочонку хмельного меду, пока я это не приметил и не принял самые решительные меры, переговорив с Игнашкой, у которого знакомцы были повсюду.
Так на подворье появился Кострома – мужик хоть и в летах, но справный. Крестильного имени он никому не назвал, включая меня, впрочем, я и не настаивал, лишь бы тот знал свое дело.
С той поры Алехе прикладываться к медку было недосуг – то тренировка на саблях, то конная прогулка, то стрельба из пищалей где-нибудь в укромном подмосковном лесочке.
Я и сам охотно принимал участие во всем этом, но, увы, далеко не так часто, как хотелось бы – слишком большой напряг был со свободным временем.
Но в этом виноват только я сам. Помимо занятий с царевичем у меня были уроки с Игнашкой плюс подготовка нового проекта, который я собирался, воспользовавшись удобным моментом, внедрить в жизнь.
Вдобавок не давало покоя загадочное отсутствие Баруха, который в Москве так и не появился. Чуть ли не каждую неделю я прогуливался к его подворью, расположенному в Китай-городе, но немногочисленные слуги неизменно отвечали, что хозяин еще не прибыл.
А еще по вечерам я занимался... своими часами.
Честно говоря, я уже не больно-то в них нуждался, твердо вознамерившись подарить их Баруху – уж больно здорово выручил он меня во Пскове. Рано или поздно купец все равно приедет, а тут ему сюрприз.
Почему не царю или его сыну? На то имелась своя причина. Часики-то у меня были швейцарские и для Руси этого времени не подходили, ибо все время либо отставали, либо убегали вперед. Нет-нет, винить завод-изготовитель нельзя, ход часы имели точный. Дело в том, что тут время измерялось по иной системе.
Взять, к примеру, типичные часы на Спасской, виноват, Фроловской, башне.
Во-первых, у них вращался циферблат, а не стрелка, которая была зафиксирована строго в одном положении, причем вне его, свешиваясь сверху и всегда указывая на двенадцать часов, если по-современному.
Во-вторых, сам циферблат был разделен на... семнадцать часов. Да-да, я не оговорился. Часы эти отдельно отсчитывали дневное и ночное время суток, а длительность тех или иных достигала в декабре и июне семнадцати, потому и столь странное количество.
Разумеется, если дневных, к примеру, в том же июне было по максимуму, то ночных явно не хватало, чтоб описать второй полный круг, а в августе, предположим, не хватало и тех и других. Но тут в дело вмешивался часовник, как тут называли мастеров, который всякий раз при восходе и заходе солнца поворачивал циферблат так, чтобы начало нового отсчета вновь начинало совпадать с концом стрелки.
Да мало этого – народ и изъяснялся соответственно. Потому-то и возникла у меня путаница относительно времени встречи с Квентином в храме Василия Блаженного. Я ведь не просто сказал ему о встрече в среду на Масленой неделе, но еще и уточнил – часика в два-три дня, подразумевая послеобеденное время. А он пришел туда – ведь первый час дня в феврале это где-то семь утра – к восьми и добросовестно проторчал до девяти утра, после чего поплелся досыпать.
Вдобавок смещение моментов восхода и заката солнца учитывали не каждый день, а только два раза в месяц, к тому же без дробных долей, а в целых часах. Так, например, когда я только прибыл в Москву, дневных часов считалось восемь, а уже с семнадцатого января их стало девять. Именно по этой причине показания моего «атлантика», невзирая на точный ход, все время расходились с показаниями прочих часов.
Так что прославленная Швейцария оказалась никуда не годной ни для меня, ни для царя, ни для любого из проживающих безвыездно на Руси.
Барух же дело иное – он часто рассекает по Европам, где к этому времени было, как я специально узнавал у английских купцов, вполне нормальное времяисчисление.
Но случилась неприятность. Хотя я уже практически их не носил, но, осматривая их, обратил внимание на кожаный ремешок, который показался мне несколько потертым. Дарить часы с таким ремешком – не дело, а потому я решил прихватить их с собой на Пожар, чтобы там заказать себе новый и покрасивее.
Напялив их на руку еще с вечера – пусть напоминают о завтрашней задаче, утром, перед умыванием, я отстегнул их и положил на лавку. Как на беду в это самое время запахло чем-то вкусным, и кот моей ключницы, учуяв аромат, опрометью кинулся на запах, в надежде что удастся поживиться. Несся он, ничего не разбирая на своем пути, и в прыжке задел часики, которые полетели в медный таз. Мало того что раскололось стекло, так внутрь через трещины попала вода. Ходить они сразу перестали.
Прикинув, что новое стекло местные ювелиры мне выточат и поставят, то есть с ним проблем возникнуть не должно, я решил положить их на печку – авось, подсохнув, заведутся.
Увы, но над часами явно навис какой-то рок. Покашливающая Юлька решила выгнать хворь старинным деревенским способом, то есть выжарить ее, и спозаранку полезла спать...
Ну да, часики полетели вниз во второй раз и приземлились тоже как нельзя более «удачно» – не просто на деревянные половицы, а предварительно ударившись на лету об открытую дверцу печи – Тишка пообещал подсобить болезной Юльке и как раз принялся подбрасывать дрова.
Дальнейшая просушка пользы не принесла, и веселое «тик-так» – хотя я старательно тряс их в течение получаса – они издавать уже не желали.
Ни в какую.
Тогда мне припомнился Алехин рассказ о том, что он, дескать, имеет талант к ремонту всякой техники. Ну-ну. Пускай теперь и доказывает его, наивно рассуждая, что все равно рисковать нечем, потому что хуже не будет.
Алеха поначалу взялся за дело с энтузиазмом и даже специально изготовил для предстоящей работы целый набор крохотных инструментов – словом, подошел к ремонту со всей ответственностью. Но спустя неделю парень явился ко мне с горестным видом и сконфуженно выложил на стол часы, после чего я понял, что ошибался – всегда может быть хуже.
Собственно говоря, часов как таковых уже не было. Так, жалкие остатки.
Поначалу я не понял, в чем дело, и заметил, что если у него чего-то там не получается, то пусть хотя бы соберет обратно, прежде чем возвращать, после чего услышал в ответ горестное:
– А собрать-то я их и не могу...– И он виновато шмыгнул носом.
Вот с тех самых пор я и мыкался с ними, пытаясь разобраться в их устройстве. Не то чтобы мне так уж сильно было жаль бесполезного «атлантика», да и с мыслью подарить его Баруху я тоже распрощался, но часы, помимо джинсов и кроссовок, хранившихся в моем сундуке в самом низу, были для меня тоже своеобразной ниточкой из двадцать первого века, и рвать ее я не собирался.
Да и не в тягость оно для меня было. Нечто вроде кубика Рубика, то есть забава на досуге, которой я занимался, когда у меня вечером появлялось свободное время.
Кстати, собрать мне удалось их довольно-таки быстро – уже через две недели я, озадаченно покосившись на парочку мелких питютюлек, оставшихся лишними, принялся горделиво любоваться успешным творением своих рук, после чего медленно, смакуя, завел их, приложил к уху и... испустив тяжкий вздох разочарования, принялся разбирать заново.
А что делать, если тикать они отказывались?
С тех самых пор я успел собрать их трижды, причем в последний раз нашел место и для «лишних» деталей, но итог оставался неизменным – ходить они не собирались.
Вот тогда-то это и стало для меня вопросом принципа. Правда, никаких ночных трудов я себе не позволял – только часы досуга, но с надеждой заставить их работать не расставался.
Однако не только эти хлопоты поглощали мое свободное время – оставался еще и неугомонный Квентин.
Ох уж эти влюбчивые шотландские пииты...
Глава 18
Любовь без лица
Хлопот с Дугласом было немало, да к тому же день ото дня они все увеличивались. Взять, к примеру, эту нелепую ревность, хотя и возникшую не на пустом месте, – и впрямь Борис Федорович отличал меня превыше прочих учителей, поставив наособицу.
Да и уроки, проводимые мною, царь посещал особенно часто. Всякий раз он махал мне рукой, чтоб я не обращал на него внимания, и тихонько усаживался в дальний уголок просторной комнаты с довольно-таки большим окном, наблюдая за тем, как учится его возлюбленный сын. Сомневаюсь, чтобы он столь же деликатничал с иными учителями.
Впрочем, вскоре мы перебрались в другое помещение, но всего на пару дней, а когда вернулись, то я с удивлением обнаружил, что в противоположной от окна стене успели прорубить высоко вверху, чуть ли не под потолком, проем, в котором установили загадочную деревянную решетку с маленькими, пара сантиметров, не больше, отверстиями.
Спустя неделю после ее установки царевич как-то не выдержал и рассказал мне причину, по которой ее установили. Связана она была опять-таки с двумя новыми учителями и... царевной Ксенией. Сам Федор очень уважал и любил свою сестрицу – как-никак она была на семь лет старше брата, умна, латынь знала почище него, могла слагать вирши, да к тому же всегда была нежна и ласкова с Феденькой, потому и пользовалась у него авторитетом.
Да и не с кем было ему больше поделиться теми немногими новостями, которые случались у него в жизни, кроме как с нею. Дядька Федора Иван Чемоданов, преданный ему по-собачьи, в науках не смыслил ни бельмеса и вообще относился как к ним самим, так и к учителям-иноземцам весьма неодобрительно, полагая, что столь интенсивная учеба не доведет бедняжку-царевича до добра.
Сверстников из числа сыновей знатных боярских родов Борис Федорович к сыну тоже не подпускал. Вот и получалось, что единственный человек, с которым можно поделиться всем-всем-всем, была Ксения.
Правда, новостей было негусто – из царских палат царевич выезжал разве что на богомолье, да и то со всей семьей, то есть Ксении, как точно такой же участнице, рассказывать о поездке не станешь. Оставались новости науки и то интересное из услышанного от учителей, что заслуживало пересказа для сестры.
Танцы заслуживали. Но с ними было проще – Федор сам показывал ей разные фигуры и па, напевая соответствующую мелодию. С геральдикой было чуть хуже, но спасали рисунки, которые Квентин для наглядности своего рассказа собственноручно вычерчивал для царевича.
Зато с приходом нового учителя философии Федор хоть и делился с сестрой полученными от меня сведениями, но при этом честно сознавался, что его пересказ – бледная тень того, как чудно ему описывал все княж Мак-Альпин.
И рассказывал он ей о княж Феликсе с таким восторгом, что та не выдержала и подбила брата на неслыханное – допустить и ее послушать иноземные премудрости.
Даже Борис Федорович, души не чаявший в сыне и охотно откликавшийся на любую его просьбу, поначалу воспротивился эдакому новшеству, припахивающему нарушением всех устоев. Однако Ксения так умоляюще на него смотрела, а глаза уже были полны слез, да и сам царевич столь страстно умолял, что государь не выдержал.
Способствовало этому и то, что одна стена комнаты напрямую разделяла мужскую и женскую половины, а потому было достаточно прорубить в ней проем, в котором для удобства царевны установили тонкую дощатую решетку, дабы та могла, не выходя со своей половины, не только слышать учителей брата, но и видеть их. Последнего тоже добился Федор, растолковав отцу, что, сколько ни поясняй фигур танца на словах, понять их зачастую очень трудно, зато если видишь жесты, то тут все гораздо проще.
Поначалу я удивился высоте, на которой установили решетку – неужто Ксения подставляет себе стремянку? – но царевич разъяснил, что уровень потолков и полов на мужской и женской половине сильно отличается, так что она преспокойно посиживает себе в кресле, наблюдая за занятиями брата.
Кстати, именно танцы, как потом обмолвился сам Борис Федорович, и сыграли решающую роль в появлении этого «окна для знаний».
– Не хочу, чтоб мое дитя, ежели выйдет замуж за принца али сына императора, оказалось неумехой в том, что ведает любая тамошняя холопка,– как-то гораздо позднее заметил он мне.
Под холопкой Годунов, как я понимаю, подразумевал всяких фрейлин, статс-дам и прочих маркиз, графинь и герцогинь. Словом, обслуживающий персонал.
Однако я несколько забежал вперед.
Так вот, едва появилась эта решетка, а спустя пару дней Федор сообщил мне, для кого ее поставили, как я сразу счел нужным предупредить царевича:
– Только Квентину не сказывай, что это из-за нас с ним ее поставили. А пуще того не вздумай говорить ему, что теперь во время каждого занятия на него будет смотреть царевна.
– А... почто? – растерялся Федор.
И как тут растолковать, чтобы не выдать никаких тайн Дугласа, но в то же время чтобы все звучало убедительно?
– Он – паренек робкий,– нашелся я.– Если узнает, что на него смотрит единственная дочь царя всея Руси, начнет теряться, запинаться, так что для занятий это будет изрядный ущерб.
– А я уже...– расстроился Федор.
Вот это плохо. Поспешил ты, юноша. Теперь жди неизвестно чего. Но вслух я этого говорить не стал – напротив, сделал вид, что ничего страшного не случилось.
– Ну уже так уже,– успокоил я царевича,– авось и не оробеет.
А сам призадумался – как бы пригасить излишний пыл шотландского поэта, когда Квентин от столь опасно-влекущей близости к царской дочке пойдет вразнос, забыв и про собственные обещания, и про московские обычаи, да и вообще про все на свете.
Мои опасения оказались не напрасны. В самом скором времени так и приключилось, что я наблюдал лично. Дело в том, что, выполняя вроде бы невинную на первый взгляд просьбу Квентина являться на свой урок пораньше, я мог воочию наблюдать за событиями, стремительно развивающимися по нарастающей.
Дуглас вел себя на своих занятиях совершенно не свойственным ему образом. Он постоянно старался встать в некие манерные позы, которые, как ему казалось, демонстрировали его фигуру в наиболее выгодном свете, и объяснял царевичу новое с легким высокомерием эдакого умудренного жизнью мэтра. Но главное – очевидно, из чувства той же ревности – он стремился выставить меня в нелепом и смешном виде.
Вот, оказывается, для чего ему понадобился мой ранний приход.
Нет, сам он пояснял все иначе. Дескать, нужен я ему только в интересах дела. Мол, сейчас пошли весьма сложные фигуры, потому желательно, чтобы царевич мог вначале посмотреть на их исполнение со стороны, чтобы не только лучше запомнить, но и понять ошибки предыдущего.
Внешнее все выглядело благопристойно. Два ученика осваивают технику нового танцевального па. Первым показывает запомнившееся, разумеется, Феликс, который, естественно, совершает самые элементарные ошибки, благодаря чему царевич учится быстрее и усваивает все куда лучше.
Довольно скоро шотландцу показалось маловато того, что он постоянно выставлял меня в не совсем приглядном виде. Вдобавок я не конфузился, не краснел, да и вел себя не столь неуклюже, как ему бы хотелось. Впрочем, человеку всегда мало. Умение остановиться на достигнутом – один из признаков мудрости, а как можно было требовать ее наличия от несчастного влюбленного?
Словом, буквально через неделю Квентин стал еще и пытаться меня высмеивать за те неточности, что я допускал. Получалось у него это не всегда умно, юмор присутствовал от силы в каждом четвертом случае, поскольку все-таки иностранец и нашу специфику освоить так и не успел, однако я поначалу все равно разозлился, хотя больше на себя – не сумел просчитать элементарный ход, а потом задумался.
Ладно, он сам выступает в роли чуть ли не шута – не бог весть какая беда. Возможно, даже и наоборот – что-то не приметил я в том блестящем черном зрачке, видневшемся в одной из дырочек в решетке, ни симпатии, ни какого-то восхищения, откуда до влюбленности один шаг. Скорее уж девушка-невидимка, не пропускавшая ни одного нашего с Квентином занятия, откровенно посмеивалась над манерным учителем танцев.
Если она при этом покатывалась, глядя на недотепу-философа, тоже не смертельно. Нам с ней детей не крестить.
Куда хуже будет иное. Стоит только Квентину хоть раз услышать что-то ободряющее с ее стороны, вот это станет куда страшнее, поскольку шотландец и без этих слов увлекался невидимой Ксенией все больше и больше с каждым днем.
– Ты слышал, как она дышала, когда я вам с царевичем показывать это па из вольты? – спрашивал он меня после занятий. Получив отрицательный ответ и нимало не смутясь, иронично замечал: – Ну разумеется, как ты мог слышать, когда застыл истуканом в противоположном углу комнаты, тщательно пытаясь изобразить переход от pas de courante к pas de coupe.
– Русский, Квентин, русский! – рявкнул я, накаляясь.
– А ты переведи, чтобы я знал, как эти фигуры называются на вашем варварском языке.
– Между прочим, на этом варварском языке говорит не только царь и его наследник, а твой ученик Федор Борисович, но и... Ксения Борисовна,– напомнил я.
– Это да,– вздохнул Дуглас, мгновенно раскаиваясь в сказанном и умолкая.
Но сдержанность длилась недолго, от силы пару-тройку дней, после чего все начиналось заново.
– А ты слышал, как она что-то хотела мне сказать, но очень тихо, чтоб никто не услышал? – И тут же задумчиво: – Яко ты мыслишь, мой любезный друг, в каком случае красавица хочет поведать своему любезному кавалеру нечто тайное и к какому разряду тайн можно отнести ее слова?
– Да какие слова?! – не выдержав, вновь возмущался я.– Просто платье прошуршало, когда она усаживалась поудобнее.
– Гм-м,– хмурился Квентин, многозначительно закатив глаза кверху и вспоминая еще раз, как оно все было, после чего изрекал: – Не думаю, что это было платье. Оно шуршит совершенно иначе, поверь мне. Не-э-эт,– нараспев тянул он и жмурился в блаженной улыбке,– то были тайные слова. Чувства уже готовы вырваться из ее груди, невероятными усилиями своей воли она сдерживает их, но они упрямы и сильны, и вот уже ее губы лепечут нечто нежное, исходящее из самых глубин ее тонкой души. Правда,– справедливости ради добавлял Дуглас,– они пока не столь велики, и потому сказанное звучит не столь громко. К тому же стыдливость мешает ей поведать все, что она испытывает... ко мне, покамест в комнате присутствуете вы с царевичем.
И как после этого с ним прикажете говорить? Каким языком? Влепить напрямую, в лоб, процитировав:
- Не наживай беды зазря,
- Ведь, откровенно говоря,
- Мы все у батюшки-царя слуги.
- Ты знаешь сам, какой народ:
- Понагородят огород,
- Возьмут царевну в оборот слухи...[83]
Ну да, это было бы проще всего, для того... чтобы он меня возненавидел. Да-да, больше такой откровенностью ничего бы не добился.
Говорят, некоторые болезни неизлечимы и в наше время. Так вот, я подозреваю, что влюбленность – из их числа. Особенно если она, можно сказать, неизмерима, как у моего шотландца. Впрочем, тут я уже зарвался в своей критике – настоящую любовь и впрямь нельзя измерить. Думаю, что и неодолимые препятствия, которые стояли на пути Дугласа, вместо того чтобы остужать, лишь изрядно его подхлестывали.
Если огонь продолжает гореть под котелком, вода продолжает кипеть, как ты ни пытайся тормозить процесс, и спустя пару дней я опять услышал от него новую песню, но на старый лад:
– Боже мой, какой чистый и светлый у нее смех! Серебристый, как голос маленького колокольчика, и звонкий, как вода в ручье, когда он весело журчит, пробиваясь сквозь мартовские сугробы и исполняя величавый гимн рождению весны и...
– Вообще-то царевна смеялась надо мной, когда ты меня поставил в позу «зю» и я чуть не шлепнулся,– попробовал я вернуть поэта на землю, но тот уже ничего не хотел понимать.
Вдобавок Квентин время от времени продолжал терзаться приступами ревности. Разумеется, возможный конкурент в борьбе за сердце царевны по-прежнему имелся лишь один – это Мак-Альпин, и удержать шотландца от признания царю, кто он есть на самом деле, мне становилось все труднее и труднее.
Дело в том, что он и тут подозревал не заботу о его собственном благополучии, а мои тайные злые происки. Еще бы – пока что моя родословная выглядела по сравнению с его, как здоровенный волкодав по сравнению с карликовым пуделем. Феликс – потомок королей, а кто он?
К чести его заявляю, что он и тут не сдавался, тем самым... причиняя мне дополнительные неудобства. А как иначе назвать бесконечные рассказы о его многочисленных предках, которые были запанибрата с королями и вообще иногда рулили всей страной.
Нет, когда тебе излагают свою генеалогию один раз и, так сказать, коротенько, да пусть даже пару-тройку часов, это интересно. Поначалу я с большим удовольствием выслушал, что, согласно легенде[84], родоначальником Дугласов стал один воин, прозванный так за темный цвет лица. Дескать, он решил в пользу короля скоттов Сольватия битву с Дональдом аж в семьсот семидесятом году и получил за это земли в графстве Ланарк.
Интересно было послушать и про других славных вояк этого рода, которые стояли по своей значимости вровень с шотландскими королями, на это Квентин делал особый нажим. Какой-то Арчибальд, который был регентом Шотландии во время малолетства своего короля, потом еще один Арчибальд, пользовавшийся почти неограниченной властью при другом малолетнем монархе. А Вильям Дуглас вообще достиг такого могущества, что стал опасен самому королю, и тот его собственноручно убил.
Со временем слушать про этих нескончаемых Дугласов стало надоедать, ибо Квентин не раз повторялся, так что я с радостью воспринял в один из вечеров новость о том, что вместе со смертью какого-то Джеймса угасла старшая линия графов Дугласов.
Но радовался я рано, поскольку Квентин тут же принялся пояснять мне, что это были «Черные Дугласы», а он сам ведет свой род из младших, которые «Рыжие», после чего последовал рассказ об очередном Арчибальде, который был не просто Дуглас, но еще и граф Ангус.
– Но ведь младшая,– ехидно напомнил я на свою беду.
– Ты ничего не понимаешь,– тут же встал на дыбки шотландец.– Эта линия еще более знатная, нежели предыдущая. Дело в том, что графством Ангус владел один из Стюартов, а последняя из этой линии рода Стюартов, графиня Маргарита Ангусская, была любовницей Джорджа, который был первым графом Дугласом. Она родила от него сына Джорджа, который еще двести с лишним лет назад был возведен в титул графа Ангуса и стал основателем линии «Рыжих Дугласов». Теперь понял, что во мне течет кровь Стюартов и Дугласов?
– Понял,– успокоил я его, хотя на самом деле ничего не понял, да и не собирался вникать в эти генеалогические дебри.– А теперь дай поработать над завтрашним уроком для царевича.– И положил перед собой чистый лист бумаги, надеясь тем самым остановить фонтан красноречия, но если Квентина «понесло», это всерьез.
– Погоди с уроком, ты же не все выслушал.– Он завел рассказ об очередном, но «Рыжем» Арчибальде, который совсем недавно, менее ста лет назад, женился на Маргарите, вдове Якова IV.– Правда, мужского потомства у них с Маргаритой не было,– с глубоким вздохом заметил Квентин, сокрушаясь, что столь превосходный шанс захватить шотландскую корону был упущен.
– Жаль,– с трудом сдерживая улыбку радости – кажется, мужики закончились, согласился я, но тут же впал в уныние, ибо Квентин бодро начал очередной куплет своей нескончаемой генеалогической песни:
– Зато их дочь Маргарита стала матерью Дарнлея, мужа Марии Стюарт, то есть родной бабкой нынешнего короля. С тех пор титул графа Ангус перешел к побочной линии,– охотно пояснил Квентин.– А эта линия начинается с...
И я понял, что это повествование не закончится никогда.
Впрочем, итог всех рассказов был один.
– Теперь-то ты понял, что на самом деле Дугласы почти королевский род, кой по древности почти равен Мак-Альпинам, хотя, возможно, твои пращуры несколько опережают нас,– пытался сохранить объективность шотландец,– но что до знатности...– И, не закончив, победоносно взирал на меня.
Я в ответ молча разводил руками. Мол, чего уж тут, нечем крыть твою правду-матку.
Можно подумать, раньше я возражал.
Нет, ради прикола иногда бывало, что я подкидывал Квентину пару провокационных фраз вроде того, что лишь дураки кичатся заслугами своих предков, ибо это означает, что собственных достоинств у них нет вовсе. Но шотландец так горячо на них реагировал, что я почти сразу перестал заниматься подобным. Коли у человека нет чувства юмора или в таком святом вопросе, как генеалогия, он не допускает и мысли о шутке, пусть его.
Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы... отвалило.
Да поскорей.
Честное слово, все его опасения относительно моей конкуренции были совершенно излишни. Нет, я не раз и не два поглядывал во время своих занятий туда, на решетку, но поверьте, что это были взгляды, брошенные мимоходом, только и всего. И уж во всяком случае, делал я это куда реже, нежели Квентин.
Поверьте, мешать ему я вообще не собирался. Вот остудить пыл горячего шотландского парня, ну хотя бы на время, до осени – это с радостью. Но не получалось.
Да и глаза на эту решетку я не таращил так глупо, как он, стремясь выразить пламенным взором всю полноту своих чувств. Скорее уж напротив – в моем взгляде было что угодно, кроме любви, нежности, пламенной страсти и прочей дребедени.
Не спорю, бывало, что я сочувственно улыбался этому любопытному глазу, который всякий раз при рассказе о каком-либо несчастье, постигшем того или иного философа древности, наполнялся слезами. Но происходило такое лишь от желания немедленно предпринять хоть что-то, дабы выступившие слезы высохли, а улыбка – это все, что я мог сделать.
Ах да, как-то раз, но опять-таки по просьбе царевича, а не по собственной инициативе, прочел несколько стихотворений о любви – видать, проснувшимся в Феде гормонам – все-таки пятнадцать лет парню, хотя я первоначально и дал ему ошибочно четырнадцать,– требовался какой-то выход.
Правда, читал нормально, то есть не бубнил, а с выражением, как и подобает, но без перехлестов. При этом я отнюдь не обращал свой взор к решетке, причем на сей раз сознательно – чтоб Ксения чего не подумала. Глянул я туда за все время этих литературно-поэтических чтений разика два-три, не больше, но исключительно когда забывался.
А то, что чуть ли не в каждом сонете Данте звучала страсть, непременно окутанная слезами, вина не моя, а поэта. Я же прочел первое, что вспомнилось, а в голове сильнее всего запечатлелись те, что он написал на смерть своей Беатриче. Да и немудрено. Именно их я твердил, запершись в своей комнате, когда потерял Оксанку. Их, да еще сонеты Петрарки на смерть Лауры.
День-деньской.
В течение недели.
А на то, что Данте повсюду только и делает, что рыдает, я обратил внимание только тут. Да и то это случилось уже после прочтения, после того как я услышал за решеткой всхлипывания царевны.
Странно, и как я не замечал этого раньше? Даже удивительно. И впрямь, то у него «во имя той, по ком вы слезы лили...», то «глаза готовы плакать без конца», то «сил не хватит выслушать без слез». Впрочем, может быть, это объясняется тем, что у меня самого тогда слез не было, вот я и не фиксировался на них.
К сожалению, позже царевич еще несколько раз обращался ко мне с подобной просьбой, причем, как мне показалось, выступая не только от своего имени, но и от имени сестры, которая воспринимала сонеты весьма и весьма горячо, поскольку эти всхлипывания слышались нам обоим еще не раз.
Но и в том своей вины я не нахожу – что я, специально доводил ее до слез? Любовная лирика вообще сентиментальна, а женское сердце чувствительно, тем паче в ее условиях. И мужик, всю жизнь сидя в четырех стенах, начнет навзрыд рыдать над какой-нибудь банальной сценкой, описанной самыми пустыми словами в третьеразрядном высокопарном и наивном рыцарском романе.
Словом, ревность Квентина ко мне была совершенно напрасна и глупа. Могут возразить, что умной ревности не бывает вовсе, но поверьте, что у шотландца она была особенно глупой.
Впрочем, удивляться появлению ревности тоже не следовало. Они ж с любовью – родные сестренки, только в разных ипостасях, как и положено. Раз есть свет, должна быть тьма, коль есть добро, должно быть зло, так и тут. В конце концов, и дьявол – брат ангелов. Поэтому я не сердился на шотландца. На влюбленных, как и на дураков, обижаться нельзя.
А Квентин меж тем не унимался и решил не ограничиваться тем, что выставлял меня в смешном свете на своих уроках, а окончательно добить своего соперника, использовав... мои с царевичем занятия философией, которые стал регулярно посещать. Но стремление и здесь показать себя с самой лучшей стороны сыграло с ним плохую шутку – какие бы реплики он ни подавал, все оказывалось невпопад.
Однако самое скверное началось, когда Квентин попытался продемонстрировать на моих уроках знание стихов, почему-то названных им философскими. Подозреваю, что такое название было дано влюбленным шотландцем лишь для одного – показать, что они имеют хоть какое-то отношение к философии.
Помимо скверного чтения – с обильной жестикуляцией и усиленным подвыванием, Квентин их еще и переводил, причем вновь старательно жестикулировал, то и дело закатывая глаза и молитвенно протягивая руки в сторону решетки.
Я терпел недолго. Уже после третьего по счету совместного занятия мною было предложено, чтобы Дуглас более не задерживался на уроках философии.
– Я хотел как лучше,– захлопал тот глазами, неумело изображая наивного простака,– чтоб по справедливости. Ты же присутствуешь на моих занятиях, вот я и...
– Сижу исключительно по твоей просьбе,– напомнил я.– Насколько мне помнится, ни о чем таком я тебя ни разу не просил – это первое. Второе же заключается в том, что, согласно твоим словам, изображая всякие па и пируэты, я помогаю царевичу лучше запоминать танцевальные фигуры, то есть получается, что оказываю тебе помощь. Ты же, дружок, мне только мешаешь.
– Дружок, это потому что друг, но маленького роста?! – незамедлительно возмутился Квентин, гордо задрав голову и незаметно привстав на цыпочки.
Вот и поговори с таким. Я ему про Фому, а он мне про Ерему. И какой мудрец сказал, что порядочный человек влюблен как безумец, но не как дурак? Ему бы посмотреть одним глазком на юного шотландца, и он живо изменил бы свою точку зрения, потому что парень глупел буквально на глазах, и процесс этот не думал останавливаться на полпути, неуклонно стремясь к своему логическому завершению.
Ну дурак дураком, да и только.
Теперь вот пожалуйста, новый комплекс неполноценности. Плюнуть бы на него совсем, да жалко. Все-таки поэт, а потом, кто знает, как оно все сложится у них в дальнейшем. Говорят, влюбленным и пьяным сопутствует удача, опекая эти две категории убогих, так что, может, после смерти старшего Годунова ему и впрямь улыбнется счастье.
– Дружок – это ласковое слово и к росту человека не имеет ни малейшего отношения,– терпеливо заверил я его и продолжил: – А теперь третье, причем главное. Мое дело – сторона, но поверь, старина, что выглядишь ты на моих занятиях ужасно.
– Неужто?! – не на шутку перепугался Квентин.– Что-то с платьем? Сползли чулки? Или у меня...
– Да нет, с платьем все нормально,– отмахнулся я.– Дело в другом. Судя по твоим вопросам, царевна может сделать выводы о твоих познаниях в философии, а они у тебя,– я чуть замешкался, прикидывая, как лучше подать горькую пилюлю, чтоб не обидеть окончательно, но наконец нашелся,– сами по себе достаточно хороши, однако если их сравнивать с моими, то изрядно проигрывают.– И похлопал по плечу приунывшего шотландца.– Не грусти, дружище. Нельзя же быть гениусом абсолютно во всем. Кстати, твои стихи гораздо уместнее во время твоих же танцев.
– Согласно придворным обычаям танцевать надлежит молча,– проворчал Квентин.– Полагается токмо томно вздыхать и, вкладывая в горящие любовным огнем очи всю полноту нежных чувств, отправлять их даме.
– Так ведь ты же – гениус,– рассудительно заметил я,– а гениус тем и отличается от обычных людей, что вносит в привычное нечто совершенно новое, чего до него никто не вводил. Причем одним махом, сразу. Отчего бы не шептать даме во время танца, но только тихо-тихо, как она прекрасна, обаятельна и мила?
– Ты мыслишь, что это не есть нарушение?
– Я мыслю, что на первых порах любое новшество является нарушением, зачастую вопиющим, ибо оно непривычно, а потому кажется нелепым. Но время сглаживает углы, и вскоре люди начинают видеть в несуразностях прелесть и сами удивляются, как они раньше обходились без всего этого. Я плохо знаю танцы, но мне кажется, что и там по прошествии лет какой-то умирает, а какой-то рождается. Как люди.
– Танцы как люди,– мечтательно произнес Квентин.– Можно, я сам скажу это принцу? – Почему-то Дуглас предпочитал именно это слово, лишь изредка упоминая «царевича».
– Скажи,– великодушно согласился я.– А также можешь добавить, что благодаря тебе Федор Борисович не просто начнет разбираться во всех фигурах придворных танцев, но и станет законодателем моды. Представь, как ему будет приятно. Внешне он, может быть, этого никак и не выразит, ибо на Руси в моде сдержанность в чувствах, но душа его переполнится неземным восторгом и... глубочайшей благодарностью к Квентину Дугласу.– Но тут же торопливо поправился, а то нашепчет еще, чего доброго, да не царевичу, а в сторону решетки.– Только я тебе и тут посоветовал бы, прежде чем что-либо произнести, вначале семь раз подумать над каждым словом, поскольку гениус тем и отличается от простого человека, что не излагает обычных вещей, но всегда подбирает только особые слова, способные поразить воображение слушателя.
– А как это? – робко спросил он меня.
– Думай сам,– отрезал я.– Мне таковское не под силу, поскольку я как раз из обычных людей, а потому до тебя мне не дотянуться, ибо гениус всегда одинокий ум.
Квентин закивал головой и вышел.
Фу-у, кажется, подействовало и я получил недельную отсрочку.
Но я рано радовался. Не прошло и двух дней, как все началось заново.
И что самое скверное – он уже вообще настолько плохо соображал, или, правильнее, соображал столь извилисто, не иначе как очумев от любви, что придавал самым простым моим фразам двойной, а то и тройной смысл, ухитряясь изыскать в них некое коварство или тайную интригу, направленную, разумеется, против него.
Можно объясняться с теми, кто говорит на другом языке – для этого имеются жесты, мимика и так далее. Но куда тяжелее говорить с теми, кто в те же слова вкладывает совсем другой смысл.
Стоило мне в ответ на его рассказ об увиденном сне, в котором принцесса Ксения предстала перед ним во всем своем великолепии, невинно заметить, что сны бывают столь же обманчивы, как и женщины, и он сразу прицепился к этому. Со всей страстью влюбленного Дуглас незамедлительно принялся мне доказывать, насколько глубоко мое заблуждение, ибо на самом деле она еще прекраснее.
Да кто бы спорил.
Молчать для меня было тоже не лучшим выходом. Во-первых, тогда я ставил крест на своих попытках остудить шотландца, а во-вторых, становился в его глазах равнодушным к безутешным страданиям друга. Тем более что он уже без того несколько раз намекал, что некоторые неспособны понять израненную любовью душу поэта.
Я как-то попробовал для поддержки разговора поддакнуть ему, дабы он окончательно не поставил на мне, как на своем сердечном наперснике, крест, но вышло вновь неудачно.
Произошло это после того, как Квентин заметил, что он странно влюблен, ибо любит даму, ни разу не увидев ее лица, и поинтересовался у меня, бывает ли такое.
– Бывает,– уверенно кивнул я,– только потом, когда дама открывает лицо, частенько наступает разочарование.
– Ну что ты?! – возмутился Дуглас.– Разочарования не может быть. Да и принц не раз говорил мне, что у него очень красивая сестра. Да я и сам это чувствую. Она...– И он мечтательно закатил глаза.
Вид у него был столь уморительный, что, глядя на него, мне внезапно очень захотелось процитировать что-то ироничное из своего любимого Филатова. Ну, к примеру...
- А попка у нее, как два арбуза,
- Идущих следом повергает в шок.
- Она для ткани явная обуза,
- На ней едва не лопается шелк.
- А бедра у нее...[85]
Впрочем, о бедрах я, скорее всего, договорить бы не успел. Возможно, что и о попке тоже, ибо был бы остановлен Квентином ранее, не исключено, что с применением физических усилий, а оно мне надо?
Но и на землю желательно вернуть. Парень безмятежно парит на самой верхотуре, забыв, что бог Амур, который вознес его туда, в отличие от ВДВ никогда не снабжает своих людей парашютами, а потому приземление у них всех даже в самом лучшем случае весьма и весьма болезненное. Этого, учитывая царя-батюшку, вообще придется отскребать от земли.
– Она такая...– продолжал Квентин нескончаемое восхваление никогда не виденных прелестей царевны Ксении.
– Пышная,– подсказал я.
– Воздушная,– поправил он, ничуть не обидевшись – даже странно.– Яко нежное облако парит ее красота надо мной в вышине. А очи... Какие у нее очи! Ты же видел, друг,– обратился он ко мне за поддержкой.
– Только половину,– честно констатировал я и, сохраняя максимальную серьезность, продолжил: – Кстати, мне показалось, что она все время смотрит на нас одним и тем же глазом – это странно. Может, второй у нее плохо видит? – высказал я предположение.– Или там вообще бельмо?..
– Сам ты... бельмо! – возмутился Квентин и опрометью убежал в свою комнату.