На краю света Лесков Николай

— Прогноз уже составляете? — обрадовался я. — Значит, сегодня действительно полетят?

— Да-а, — небрежно сказал Ромашников, точно речь шла о каких-то сущих пустяках. Он вынул изо рта свою папиросу, с удивлением посмотрел на нее и швырнул в тазик под умывальником.

— Сегодня, кажется, полетят. Пробный полет, испытание машины в воздухе. Надо вот успеть обработать для них все метеорологические сводки. Я уже почти кончил.

— Ну, и как? Что же получается?

— Да ничего. Сегодня летать, пожалуй, можно. Сейчас-то маленький поземочек, но я полагаю, что во вторую половину дня ветерок совсем стихнет. Видимость отличная. Чего же еще?

Он пошевелил бровями и сурово посмотрел на меня, точно ожидая, что я буду с ним спорить.

— Да уж больше, конечно, ничего и не надо, — миролюбиво сказал я и принялся скорее умываться под жестяным рукомойником.

— Ну-с, вот, — еще раз сказал Ромашников и, вздохнув, нехотя вышел из моей комнаты. А я оделся, выскочил на улицу и побежал к ангару.

Наумыч в косматой шубе и пыжиковой шапке командовал раскопками.

Человек десять зимовщиков весело махали лопатами, колотили по замерзшему, обледенелому брезенту палками, обивая с него лед и снег. А из ангара доносились взволнованные голоса, и время от времени Редкозубов стучал изнутри по брезенту кулаками и нетерпеливо кричал:

— Ну, как там? Скоро, что ли?

Тогда Наумыч, отдуваясь и насупившись, сам брался за лопату. Он долго метился в сугроб, неуклюже тыкал в него лопатой, отламывал маленький кусочек снега и, широко размахнувшись, швырял его далеко в сторону.

— Фу ты, чорт, никак опять кому-то по голове залепил. Что такое! — с недоумением и досадой говорил он. — Ребята, кому попало?

— Опять мне, — счастливым голосом откликался Желтобрюх. — Прямо в ухо.

— Ну, в ухо — это еще ничего, вот в глаз бы кому не попасть, — опасливо говорил Наумыч и отставлял лопату.

Наконец все сугробы были срыты. Через узкую боковую дверь, толкаясь и теснясь, мы гурьбой ввалились в полутемный ангар. Теперь оставалось только поднять брезент.

Редкозубов и Вася Гуткин взялись за веревки, пропущенные в кольца по бокам огромного брезентового полотнища, и, приседая, с криком: «Ать, два! взяли!» рывками стали тянуть вниз.

Складываясь длинными продольными складками, брезентовая стена медленно поползла вверх. Вот внизу открылась узкая светлая щель. Щель растет, расширяется, брезентовая стена все уходит и уходит вверх. И вдруг она как-то сразу взвилась и исчезла.

В пропахший бензином, полутемный ангар ворвался свежий ветерок, розовый свет зари, запах мороза и снега.

Далеко-далеко, до самого горизонта лежит перламутровое ровное поле бухты, а на зеленоватом высоком небе, как нарисованная тушью, чернеет громада Рубини-Рок. Такой простор, что, кажется, вот садись на машину и лети прямо в облака!

В ангар вбежали собаки, весело махая хвостами. Байкал подскочил к самолету, склонив голову набок, удивленно посмотрел на него, понюхал лыжу, чихнул и закрутил головой.

— Тю отсюда! — заорал на собак и затопал ногами Редкозубов. — Прочь пошли, окаянные, чтоб вам подохнуть!

Собаки снова выскочили из ангара, уселись снаружи и с любопытством стали наблюдать за нами.

— Все к самолету! — скомандовал Шорохов.

Он суетился, хватал то одного, то другого зимовщика за локоть, подтаскивал к самолету, понукал:

— Ну, что рот разинул? Подходи сюда. Серафим Иваныч, становись на хвост. Эй, осторожней там, за растяжки не хватайтесь. Да что вы, мертвые, что ли? Ну, шевелись. Не развалитесь, не сахарные.

— Ты не очень-то ори, — вдруг сказал Вася Гуткин, — мы не тебе помогаем, а советской авиации. Не воображай, пожалуйста.

— Раз, два! дружно! — затянул Наумыч. — Раз, два! взяли!

Самолет дрогнул, сдвинулся с места и, скользя лыжами по обледенелому полу ангара, покачиваясь и распластав длинные крылья, пошел наружу, на помост.

На одну секунду вздернутый нос и широкие плоские крылья заслонили просторные ворота, лыжи стукнули о деревянный порог, и машина выплыла на волю, сразу став маленькой и хрупкой.

Начался спуск в бухту. Редкозубов налег на хвост самолета, костыль, тормозя ход, начал пропахивать в снегу глубокую борозду. И мы тоже, упираясь в снег ногами, изо всех сил сдерживали тяжелую машину, чтобы она плавно и тихо сошла на лед бухты.

Шорохов бегал вокруг самолета и умоляюще приговаривал:

— Пожалуйста, товарищи, полегонечку. Легче, легче, пожалуйста. Я вас очень прошу.

— Вот это другой разговор, — засмеялся Вася Гуткин. — Так-то дело верней будет.

Наконец самолет спустили в бухту. Снег здесь лежал такой ровный, твердый и гладкий, что лучшего аэродрома и желать было нечего.

Подталкивая самолет, мы отвели его подальше от берега, развернули и поставили носом против ветра.

Погода, как и предсказывал Ромашников, улучшилась, небо расчистилось, стало совсем светло.

И собаки и люди столпились вокруг самолета, с нетерпением ожидая, что же будет дальше.

Вдруг через толпу протиснулся к самолету Наумыч. Он тронул за плечо Шорохова, который возился у левой лыжи самолета, и тихо спросил:

— А ты сегодня завтракал?

Шорохов даже не поднял головы.

— Какой тут еще завтрак? С шести часов ковыряемся.

— Вот и скверно, что не завтракал, — укоризненно проговорил Наумыч, — придется тогда сейчас сходить покушать.

— Действительно, — с раздражением отозвался Шорохов, завинчивая какую-то гайку. — Самое теперь время кофий распивать. — Он выпрямился и крикнул Редкозубову:

— Чехлы с мотора долой!

— Погоди, — опять спокойно и тихо сказал Наумыч, — Григорий Афанасич, погоди минутку. Сходи-ка сначала, пожуй чего-нибудь.

Шорохов даже отшатнулся от Наумыча.

— Ты что, смеяться вздумал? — хрипло спросил он. — Механик мотор заводит, а я пойду прохлаждаться? Что ты? Еще новую моду выдумал!

Он надел кожаные перчатки с раструбами, сердито отстранил рукой Наумыча и поставил ногу на крыло самолета, собираясь подняться в машину. Но Наумыч положил свою огромную лапу в косматой рукавице на его колено и твердым голосом сказал:

— Григорий Афанасич, еще раз говорю тебе — сходи, позавтракай.

— Да что я, мальчик, что ли, в конце концов? — закричал Шорохов, краснея от злости. — Я сам знаю, что мне делать.

— Прошу мне не указывать. Сам, пожалуйста, завтракай, если тебе охота. Пусти!

Он сбросил со своего колена Наумычеву руку и взялся за растяжки.

— Летчик Шорохов, — сквозь зубы, медленно проговорил Наумыч, снова кладя свою лапу на шороховское колено, — я приказываю вам немедленно отправиться в кают-компанию и позавтракать. Прошу вас не забывать, что я начальник зимовки. Полета не будет до тех пор, пока вы не покушаете. Товарищ, Редкозубов! — крикнул он через наши головы. — Наденьте чехлы, чтобы не стыл мотор. Товарищ Шорохов сейчас сходит позавтракать..

Они стояли друг против друга — Шорохов маленький, заросший щетиной, с красным злым лицом, на котором мелко подрыгивал левый глаз, и огромный, румяный Наумыч, нахмуренный, сосредоточенный, спокойный.

— Ты не имеешь права, — глухо, едва сдерживаясь, сказал Шорохов, — ты не имеешь права. Это мое личное дело. Хочу ем, хочу не ем. Какое ты имеешь право соваться? Кто я тебе — сын, брат, сват, что ты мне приказываешь есть или не есть? Новая мода!

— Пойми ты, глупый ты человек, — спокойно проговорил Наумыч, — что я как раз имею это право. И потом — какое же это личное дело? Летчик, который мне подчинен, — Наумыч сделал паузу, — подчиненный мне летчик почти не спал накануне полета всю ночь, ничего не жрал целые сутки и собирается в ответственнейший полет в таком состоянии, что у него вот на морде даже тик от нервного переутомления. Что это, по-твоему, личное дело летчика? Ты же не на лыжах собираешься кататься, чудак ты человек. Ну, скоренько, сбегай, выпей там чего-нибудь, пожуй, а мы тут тебя подождем.

— Я не пойду, — упрямо сказал Шорохов. — Вот не пойду — и все. Я не маленький. Надоели мне твои приказания — сегодня одно, завтра другое.

— Так что же, товарищи, — крикнул Редкозубов, появляясь из-за крыла, — снимать, что ли, чехлы, или нет?

— Я, кажется, русским языком сказал, что не снимать, — ответил Наумыч. — Полетов сегодня не будет.

Шорохов сорвал перчатки и швырнул их на снег.

— Хорошо, — сказал он. — Отлично. Пусть сегодня будет по-твоему. Но когда-нибудь и по-моему будет.

Он круто повернулся, мы расступились, и Шорохов, ни на кого не взглянув, быстро пошел к старому дому.

— Гриша, — сказал Наумыч, обращаясь к Быстрову, — сбегай-ка, скажи Арсентьичу, чтобы дал ему кусок мяса получше и какао. Ну, сыру там, конечно, колбасы, — чего спросит. Да чтобы поживее. Пусть не ковыряется.

Гриша побежал следом за Шороховым, а мы расселись, кто на лыжах самолета, кто на хвосте, а Кто и прямо на снегу.

— Вот еще новая хвороба, — проворчал Наумыч, — следи вот теперь — кто ел, а кто не ел. Как птенчики все равно какие.

Он уселся на снег, хорошенько подоткнул под себя шубу, осмотрел всех нас и, улыбнувшись, сказал:

— Ну, что же, хлопцы, треба спиваты. А, ну, запевай — какую-нибудь поинтересней.

Через полчаса Шорохов вернулся. Он молча поднял свои перчатки, отряхнул их от снега, нахмурившись застегнул кожаное пальто, подтянул пояс и, сотрясая весь самолет, полез на свое место. Редкозубов, не дожидаясь приказаний, проворно стянул с мотора чехлы и забрался на нос самолета.

Мы столпились вокруг, не сводя глаз с летчика и механика. В сосредоточенных и точных движениях их была какая-то особая серьезность и уважительность.

И я как-то сразу, в одно мгновение понял огромную важность того, что происходит: вот сейчас над этими ледяными полями впервые поднимется самолет. Пройдут годы, десятилетия, — может быть, на этом унылом, пустынном берегу вырастут залитые ярким электрическим светом просторные аэродромы, и точно, минута в минуту, по расписанию полетят комфортабельные пассажирские самолеты по трансарктической линии из Европы в Америку. Скучающий пассажир будет рассеянно посматривать через толстые стекла каюты на эту бухту, на скалы и ледники, и никогда, наверное, ему не представить себе этого серенького денечка 12 февраля 1934 года, эту кучу людей на льду около маленького учебного самолета, не представить себе Наумыча, Шорохова, Редкозубова, не понять нашего волнения.

— Контакт! — крикнул через плечо Редкозубов, стоя на носу самолета, около самого винта.

— Есть контакт, — отозвался Шорохов.

Редкозубов взялся обеими руками за лопасть винта, присел и, прокричав: «Раз, два, три!» — крутнул винт, а Шорохов быстро-быстро завертел ручку стартёра. Винт дрыгнул и остановился.

— Выключил, — недовольно сказал Шорохов.

И все началось с начала:

— Контакт!

— Есть контакт!

— Раз, два, три!

Страшная сила рванула винт, в лицо ударил ветер и снег, захлопали полы наших шуб, собаки с воем и визгом шарахнулись в сторону, подхваченные поднявшимся ураганом.

Редкозубов, придерживая рукой шапку, спрыгнул на снег.

В первый полет летчик всегда идет один, без борт-механика: машина еще не опробована в воздухе, и летчик имеет право рисковать только своей жизнью.

Показывая пальцем в сторону мотора, Редкозубов прокричал что-то Шорохову. Тот понимающе кивнул ему и замахал рукой — отойди, мол. Потом он поправил шлем, посмотрел на нас, улыбнулся какой-то странной улыбкой, которой я никогда раньше не видел на этом скуластом калмыцком лице, и дал газ.

Самолет дрогнул, сдвинулся с места и плавно заскользил по гладкому снегу.

Подпрыгивая и покачиваясь, он побежал все быстрее и быстрее, потом помчался, почти не касаясь лыжами снега, и вдруг круто пошел прямо в небо, уменьшаясь, сокращаясь, резко чернея на бледнозеленом небе. Уже выше айсберга, выше дальнего берега, уже над землей.

— Полетел! Полетел!

Вот он над Скот-Кельти. Вот он ложится на левое крыло, поворачивает и летит над дальним проливом.

И как-то дико подумать, что там, высоко в небе, в этой маленькой козявке, чернеющей над красной лентой зари, сидит человек, наш товарищ, что это он летит там один, недосягаемый, недоступный.

Самолет делает огромный круг. Он снижается и вихрем пролетает над самыми крышами зимовки, и земля отдает гул и звон его мотора, в окнах дрожат и звенят стекла, а он уже далеко, снова набирает высоту, тает, растворяется в небе и становится черной точкой, медленно ползущей по небу.

Мы стоим тесной кучкой посреди бухты. Не отрываясь мы смотрим, как эта точка приближается к нам, становится самолетом. Уже видны висящие в воздухе лыжи, — они точно примериваются, как бы им ловчее скользнуть по снежному полю. И вот, наконец, плавно и ловко лыжи касаются снега, самолет мягко, как на рессорах, подпрыгивает и мчится по бухте все тише и тише. Машет сверкающими руками пропеллер, серым дымом палят выхлопные патрубки.

Мы подбегаем к самолету. Мне кажется, что от него теперь даже пахнет особенно — воздухом, холодом, высотой. Что-то капает с его вздернутого носа, левое крыло забрызгано замерзшим желтым маслом.

И Шорохов как-то изменился — почернел и высох за эти тридцать минут полета. На щеках у него намерзли слезы.

Он вылезает из кабины, прыгает на снег.

— Переходной режим ни к чорту, — говорит он, сморкаясь в два пальца и кулаком вытирая глаза и щеки.

Мы окружаем Шорохова, наперебой поздравляем его с первым полетом, с открытием воздушной навигации. Мы уже готовы простить ему его грубость, заносчивость, неуживчивый нрав.

— Ну, чертяка, — говорит Наумыч и трясет шороховскую руку, — пригодился харчишко-то?

Даже Желтобрюх пробивается к Шорохову, протягивает ему руку.

— Поздравляю, Григорий Афанасич. Пожалте теперь на моем моторе прокатиться. Мотор в двадцать собачьих сил, и переходной режим в полном порядке..

Шорохов раздраженно пожимает плечами:

— Это вы не меня, а советскую авиацию поздравляйте. Я человек маленький, меня ведь можно и свиней чистить послать и гонять, как мальчишку…

Он отворачивается и кричит Редкозубову:

— Не надевать чехлы, в ангар пойдем своим ходом!

Катастрофа

В ночь поднялся ветер. Он завывал и гудел в печных трубах, шумел и шуршал на крыше, сотрясал весь наш дом.

Встревоженный Шорохов несколько раз заходил в метеорологическую лабораторию, подолгу молча стоял перед стеклянным шкафиком с висевшей в нем длинной трубкой ртутного барометра, потом вздыхая подходил к полке, на которой, бойко тикая часовыми механизмами, стояли самописцы.

Волнистая фиолетовая линия на ленте барографа скачками опускалась все ниже и ниже: барометр падал.

— Да-а, — с досадой говорил Шорохов, разглядывая через стекло ленту барографа, — похоже, что завтра полетать-то не придется. Ишь ты, как его вниз тянет.

Он качал головой, вздыхал, с надеждой посматривал на Ромашникова, который, нахмурившись, молча сидел за столом и составлял какие-то таблицы.

— Неужели за ночь не перестанет? Как вы думаете?

— Конечно, не перестанет, — не поднимая головы, отвечал Ромашников. — Ясно, что не перестанет.

Шорохов, шаркая меховыми туфлями, уходил к себе в комнату, а через полчаса снова появлялся в лаборатории, снова рассматривал барометр, снова вздыхал и говорил:

— Все падает и падает. Да, пожалуй, и верно не перестанет. Не удастся завтра полетать..

К утру ветер еще усилился, перешел в настоящий ураган. Дребезжали и звенели печные вьюшки, порывы ветра налетали на наши дома с такой силой, что казалось, будто снаружи колотят в стены тараном.

Радист Рино и Костя Иваненко даже не рискнули притти к завтраку. Они позвонили из радиорубки по телефону и сказали, что у них есть банка какао, сгущенное молоко, сыр и масло; что они разведут примус и сами смастерят себе завтрак, а в старый дом не придут.

— Ладно, отсиживайтесь, — прокричал им в телефонную трубку Наумыч. — Если и к обеду эта карусель не кончится, то и обедать не приходите. Уж сами что-нибудь себе состряпайте.

Шторм не стих и к обеду.

В полярную ночь во время шторма совсем замирала жизнь на зимовке. Все сидели по комнатам, боясь даже высунуть нос на улицу, томясь вынужденным бездельем и только прислушиваясь к вою и свисту ветра.

А теперь, хотя и бушевал за стенами дома настоящий ураган, работы всем зимовщикам было по горло.

Сейчас же после завтрака Шорохов и Редкозубое, снарядившись, точно они отправляются к северному полюсу, двинулись в ангар. Если и нельзя было летать, зато можно было в ангаре, на земле, еще раз проверить мотор, наладить переходной режим.

Каюры — Боря Линев и Желтобрюх — сняв фуфайки и засучив рукава рубах, расположились за большим столом в кают-компании и занялись приготовлением сухарей для будущей экспедиции. Они разостлали на столе белую чистую бумагу, вооружились большими ножами и принялись резать на тонкие ломтики пышные белые хлебы, испеченные еще с вечера Арсентьичем.

То и дело звонил телефон. Костя Иваненко спрашивал, какие заклепки ставить на походную печку, узнавал, можно ли новые кольца для собачьей сбруи делать из латуни, или обязательно они должны быть медные, советовался, как ему лучше сконструировать футляр для громоздкого фотографического аппарата, который путешественники решили взять с собой, чтобы производить геодезическую фотосъемку островов архипелага.

А геолог Савранский, точно маленькая старая ключница, гремя связкой ключей и шаркая огромными калошами, озабоченный и важный ходил по коридору дома, поминутно вынося из склада при кухне то консервные банки, то коробки с шоколадом, то полные пригоршни картонных гильз для охотничьего ружья.

Он сносил все это в красный уголок.

Здесь на покрашенном белой масляной краской столе стояли весы с жестяными чашками и лежали гири. На столе был высыпан рис, пшено, сахарный песок, сушеные фрукты.

У весов орудовал Наумыч. Он озабоченно разглядывал бумажку, на которой был записан продовольственный паек экспедиции, и осторожно и тщательно, будто он отвешивает страшный яд, сыпал на чашку весов то рис, то сахар, то соль.

На полу стояли ящички, банки, валялась мешочки, связки веревок, снеговые очки, железные «кошки», чтобы ходить по ледникам, охотничьи ножи.

По предварительным подсчетам Лызлова, солнце должно было взойти над Землей Франца-Иосифа 24 февраля, т. е. через 11 дней.

Решено было, что сразу же с восходом солнца экспедиция трогается в путь.

А работы было еще очень много, и, самое главное, наш самолет летал всего только один раз. Но одного полета было недостаточно для того, чтобы судить, насколько самолет может помочь походу санной партии. Нужны были еще полеты — и над зимовкой, чтобы хорошенько проверить мотор, и над ближайшими островами, чтобы летчик привык ориентироваться среди целого лабиринта каналов и проливов между островами архипелага.

Да и каюры хотели до начала экспедиции сделать вылазку на какой-нибудь ближайший остров, уехать с зимовки дня на два, хорошенько потренировать собак, попрактиковаться разбивать палатку, поучиться варить на походной кухне пищу.

Шторм продолжался два дня. Только пятнадцатого числа ветер стал стихать, но небо все еще было затянуто низкими плотными облаками. Потом повалил густой снег. Барометр стал медленно подниматься, крепчал мороз, и всё предвещало, что дня через два, может быть, снова наступит хорошая, ясная погода.

Теперь, когда начинались полеты, мы, метеорологи, следили за погодой с особенным вниманием, с особенной тщательностью. Каждый день мы давали Наумычу и Шорохову утром, в обед и вечером подробные бюллетени погоды.

И вот, наконец, утром 17 февраля Романтиков, который был в этот день дежурным метеорологом, передавая за завтраком Наумычу и Шорохову очередной бюллетень, важно провозгласил на всю кают-компанию:

— Сегодня в первой половине дня ожидается устойчивая ясная погода. За вторую половину ручаться не могу. В двенадцать часов дам второй бюллетень.

— Значит, что же, можно летать? — с живостью спросил Шорохов.

Ромашников пожал плечами, задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— В первой половине дня все же летать я не советовал бы. Рекомендовал бы подождать двенадцатичасового прогноза. Тогда будет уж окончательно ясна вся картина. Думаю, что благоразумнее подождать.

— Ну, а нам ждать нечего, — весело проговорил Боря Линев. — У нас полеты на собачьем моторе. После завтрака айда, Желтик, запрягать! Погоняем по бухте, а завтра можно уж будет и вылазку устроить. Верно, Наумыч?

— Ну, что ж, пожалуй, и можно будет, если Ромаша погоду устроит, — сказал Наумыч. — Устройте, Ромаша, хорошую погоду, что вам стоит?

Шорохов торопливо допил чай, сунул в карман кусок хлеба и показал Редкозубову головой на дверь.

Редкозубов набил трубку, закурил и поднялся из-за стола. Они уже направились было к выходной двери, когда Наумыч окликнул Шорохова:

— Григорий Афанасич, ты как же, значит, думаешь сегодня? Будешь летать, или нет? Сказал бы чего-нибудь.

— А чего мне думать, — нехотя ответил Шорохов через плечо. — Мне думать нечего, посмотрим там, как будут дела итти. Может, и полетим.

— Так вот ты, пожалуйста, имей в виду, что без моего разрешения не вылетать. Я все время буду здесь, в старом доме.

— Ладно, — нехотя сказал Шорохов и вышел в коридор.

После завтрака дом опустел. Каюры отправились запрягать собак, Савранский ушел в мастерскую пробовать походную печку, Гриша Быстров побежал ставить столбы электропроводки, поваленные штормом. Сморж и Стремоухов собрались ехать с нартой за льдом для кухни.

Из упрямства ли, или еще почему, но только после того, как Стремоухов был назначен на кухню, Сморж всячески стал выказывать ему свою любовь и уважение. До сих пор он звал Стремоухова просто Степаном и говорил ему «ты». А теперь он величал его не иначе, как Степан Александрович, и перешел с ним на «вы».

Сегодня он сам вызвался поехать с ним за льдом, и они громко хохотали, одеваясь в коридоре.

— Метафизики-геофизики, — громко, на весь дом, говорил Стремоухов, а Сморж хохотал, захлебываясь и давясь кашлем.

Они вышли в сени, хлопнув дверью, и в доме воцарилась тишина.

Я и Наумыч сидели в амбулатории. Наумыч протер спиртом стол, разостлал чистую клеенку, вытащил из шкафа с лекарствами какие-то стеклянные банки с притертыми пробками и маленькие аптекарские весы с роговыми чашечками на зеленых крученых шнурочках.

Не спеша, благоговейно Наумыч принялся развешивать на весах порошки, хмурился, сопел, шевелил губами.

Я резал ножницами чистую бумагу на продолговатые маленькие кусочки. На середину каждой бумажки Наумыч насыпал белого, как сахарная пудра, порошка, а я заделывал по-аптечному маленькие бумажные конвертики.

— Потом все порошки завернем в резиновый пузырь, чтобы они не подмокли, — говорил Наумыч, доставая роговым совочком из банки какую-то желтоватую муку.

Отвесив порошки, он закрыл притертыми пробками все банки и пыхтя снова полез в шкаф.

— Иоду надо бы им налить побольше. Пузырька вот только подходящего нет. Хорошо бы пузырек от одеколона, да где же его возьмешь?

— А вы бы спросили у ребят, — может, у кого-нибудь и найдется, — сказал я.

— Да я уж спрашивал, ни у кого нет, — прогудел Наумыч, залезая до пояса в шкаф и громыхая какими-то бутылками, пузырьками, склянками.

— У Шорохова спросили бы, — от него, как от барышни, одеколоном каждое утро так и несет.

— Спрашивал и у Шорохова, — говорит, что нет. Я у него еще три месяца назад спрашивал. Для бритья. Не могу без одеколона бриться. «Нету, — говорит, — ни капли. С удовольствием бы, — говорит, — дал, да нет».

Наумыч вылез из шкафа, держа в каждой руке по пучку пузырьков, и сосредоточенно стал рассматривать их на свет, открывать пробки, задумчиво нюхать.

Вдруг хлопнула входная дверь, послышались торопливые шаркающие шажки, стук бамбукового посоха, и задыхающийся голос Лени Соболева прокричал:

— Лаврентий! Лаврентий! Скорей беги, тащи к ангару метеорограф. Ну, поскорей же, Веня, он уже самолет выводит.

Наумыч поставил на стол свои пузырьки, круглыми от изумления глазами посмотрел на меня и, топая так, что зазвенела вся его аптека, выскочил в коридор.

Я вышел следом за ним. Дверь в комнату аэрологов была раскрыта. Каплин сидел на кровати и, кряхтя и вздыхая, перематывал портянки. Леня Соболев, стоя спиной к двери, трясущимися руками поспешно разбирал на столе какие-то бумаги и не поворачиваясь говорил Наумычу, который, широко расставив ноги, стоял среди комнаты:

— Не знаю, Наумыч, не знаю. Я сам вот только что увидел, что брезент у ангара подняли и завели мотор. Ну, я и побежал скорее сюда за метеорографом. Боже мой, да где же у меня запасные ленты? Лаврентий, ты никуда ленты не убирал?

— Не убирал я ваши ленты, — со стоном ответил Лаврентий.

Наумыч круто повернулся и пошел из комнаты. Он запер на ключ амбулаторию, снял с вешалки свою собачью шубу и торопливо начал одеваться.

— Интересно, — сквозь зубы пробормотал он. — Опять, видно, вожжа под хвост попала.

Я тоже оделся, и мы вместе вышли из дома.

От ангара несся веселый звонкий гул работающего авиационного мотора. Мы подошли ближе.

На помосте суетились Редкозубов, Сморж и Стремоухов, разравнивая лопатами наметенный штормом снег. Поодаль стояла пустая нарта, — видно, Сморж и Стремоухов так и не доехали до айсберга.

Не успели мы подойти к ангару, как на помост, словно аэросани, выехал самолет и своим ходом стал спускаться на лед бухты. Редкозубов, Стремоухов и Сморж висели на хвосте и на крыльях, чтобы не дать самолету разогнаться.

У стартовой площадки, отмеченной по углам маленькими красными флажками, cамолет остановился. Из кабины выскочил Шорохов. Он был в легком кожаном пальто, в холодном шлеме, в потертых оленьих пимах, которые он носил только дома.

Мы подошли к самолету.

Нахмурившись и не глядя на Шорохова, Наумыч угрюмо проговорил:

— Что же это такое, Григорий Афанасич? Я же сказал, чтобы без моего разрешения не вылетать.

— Так я ведь еще и не вылетел. Чего же тебе?

— А то, что до двенадцатичасового прогноза я летать запрещаю.

— Начинается, — поморщился Шорохов. — Брось ты, пожалуйста, эти свои фокусы. Я не за тыщу верст собираюсь лететь. Вот попрыгаю по бухте — и все. И полетов-то всего на пять минут. Только оторвусь и сейчас же сяду, оторвусь и сяду. Надо же разбег проверить.

Скрипя снегом, к нам подошел Каплин. Он держал в руках блестящую жестяную коробку метеорографа. Еще издали что-то крича и размахивая своим бамбуковым посохом, приковылял Леня Соболев.

— Вот мы его сейчас здесь и привяжем. Вот сюда, я думаю. Здесь ему будет хорошо, — бормотал Леня Соболев, вертясь со своим метеорографом около самолетного крыла. — Григорий Афанасич, можно мне к крылышку машинку привязать? Я проволочкой, осторожно.

— Какую там еще машинку? — раздраженно закричал Шорохов. — Пожалуйста, ничего не привязывайте.

Леня Соболев от изумления даже развел руками.

— Так это же метеорограф. В нем и весу-то всего-навсего какой-нибудь килограмм. Вы же по нему потом свой высотомер проверить сможете. Как же так?

Шорохов подошел к Лене, покосился на метеорограф.

— Я же говорю, что нечего зря привязывать. Вот разобью я его к чорту, что ты тогда скажешь?

— Почему же разобьете? — удивился Леня.

— А потому и разобью, что я сегодня буду только на отрыв и на посадку упражняться. Понятно? Вот поднимусь и сейчас же сяду, опять поднимусь и сяду.

— Нет, — проговорил Леня, — я все-таки привяжу. Уж разрешите привязать. Я тоненькой проволочкой. Пускай висит. Он же вам не мешает.

Шорохов пожал плечами.

— Привязывай, пожалуйста. — Он подошел к нахмуренному Наумычу, вытащил из кармана секундомер и протянул ему: — На вот, возьми. Как только машина пойдет по снегу, ты сразу же пусти стрелку, а как я оторвусь — останови. Надо проверить, какой у машины разбег. И при посадке то же самое: как только лыжи коснутся снега — пускай, а как машина станет — так и ты останови секундомер.

Наумыч взял секундомер, сунул его в карман, потом посмотрел на шороховские пимы и покачал головой.

— Что же, не мог разве крепкие сапоги надеть? Ведь пальцы наружу торчат..

— Опять нотации, — с досадой проговорил Шорохов. — Полетов-то всего на три минуты, а разговоров на три часа.

Он отошел от Наумыча и крикнул Редкозубову, который возился у медленно вертящегося пропеллера:

— Ну, механик, всё, что ли? Залезай!

— Сейчас, сейчас, — отозвался Редкозубов. — Я одну только минуточку. Вот сейчас только за рукавицами в ангар сбегаю, забыл в ангаре.

Редкозубов, размахивая руками, побежал к ангару, а Шорохов залез в кабину самолета.

Мы все стояли вокруг, посматривая, как Леня Соболев привязывает под крыло свой метеорограф.

Страницы: «« ... 1617181920212223 ... »»