Москва Ква-Ква Аксенов Василий
«При всех этих раздумьях я выработала для себя первый основной план своей жизни. Если он умрет, я стану жрицей в его храме и буду поклоняться ему всю жизнь, как кносская царица Пасифая поклонялась Посейдону. Я буду пестовать в этом храме свою девственность и распевать посвященные новому богу гимны. Если же он не умрет при моей жизни, а станет долгожителем на манер греческих и библейских героев, что ж, на этот случай я разработала второй основной план своей жизни. Я решила сделать головокружительную журналистскую карьеру и возглавить самое влиятельное на земле сталинистское агентство печати».
«И там, в агентстве-то, тоже пестовать свою девственность?» – с невинным видом вопросил Жорж.
Она надменно на него посмотрела. «Ну разумеется! Буду там сидеть в кабинете, как Пасифая сидела на троне».
«Между прочим, Пасифая была порядочной гетерой. Совокуплялась с чудовищами», – печально вздохнул Жорж.
«Проклятое чудовище! – вскричало дитя. – Как мне нравятся твои торчащие уши! – и схватила своего нового, уже земного жениха за упомянутые органы. – Как мне нравится все, что из тебя торчит. Уши, нос…» – и еще что-то прошептала в одно из ух.
К этому времени летний закат над морским горизонтом погас окончательно и установилась полная, хоть и короткая, ночь. Приближалось уже к одиннадцати, то есть, по-авиационному, к 23 часам, когда влюбленные заметили, что в чинном ресторанном зале происходит какое-то движение, которое, казалось, может привести к революционным, то есть катастрофическим, изменениям в повестке ночи. Вдруг оказалось, что все столики заняты довольно возбужденными людьми. Происходили вроде бы даже некоторые перебранки по поводу столиков. Между тем в глубине зала открылись большие двери, из которых стали выходить оживленно друг с другом дискутирующие абхазцы, многие из них в вечерних смокингах, а иные женщины, невзирая на исламский кодекс, декольте. За дверями были видны глубоко уходящие анфилады открытых помещений с круглыми столами, покрытыми зеленым сукном, и с рулетками. «Ничего себе, братская социалистическая республика! Ничего себе сектор спецобслуживания! – вскричала прекрасная сталинистка. – Да тут, оказывается, вовсю кипят азартные игры!» Жорж, как бы очнувшийся от сладостного сна, беспокойно оглядывался. Вдалеке у стойки бара он видел надежную фигуру Семена, который вроде показывал ему, что пора уходить. Жорж позвал метрдотеля, вынул пачку каких-то удивительных, специальных, как он объяснил, сертификатов, похожих на великолепно хрустящие иностранные деньги. Глика трепетала от ожидания: чем же кончится вся эта Абхазия, что гудит вокруг неумолчным французским гулом, иной раз и с дерзкими выкриками?
Кончилось это, увы, странным и печальным, хоть не столь уже редким, дважды, увы, событием. В толпе, скопившейся возле бара, Глика заметила впечатляющую молодую пару. Он, высоченный, ростом не ниже Жоржа, очень бледный, в черном с шелковыми лацканами пиджаке, мелькая длинными пальцами, пытался возбужденно что-то объяснить ей, тоже бледной, в удивительном туалете, похожем скорее не на платье, а на «комбинацию», но с длинным хвостом. Вдруг она махнула перед его лицом, как будто хотела нанести оскорбительный удар тыльной стороной ладони. Он секунду смотрел на нее, лишь губы его отвратительно шевелились. Все это из-за шума выглядело, как немое кино. Потом он отшвырнул ее прочь, резко двумя ладонями пригладил волосы назад и устремился к выходу на набережную. Пересек променаду, спрыгнул на широкий, подсвеченный фонарями пляж. Замелькал своими длинными ногами и руками на фоне белого наката волн. Она бежала за ним, то настигая, то отставая, крича: «Серж, па буже! Же тю суплие! Же тюз эм! Атанде!» Застряла тонкими каблуками в песке, упала на колени. Он не оборачивался. Их догоняли какие-то фигуры из казино. Серж вдруг упал, распростерся, лишь ноги дергались. В шуме прибоя и голосов выстрела не было слышно. Глика порывалась бежать к упавшему, почему-то ей казалось, что она может ему помочь одним-единственным словом, однако Жорж крепко удерживал ее за плечи. Серж и Жорж – странное созвучие для всей этой абхазской ночи.
Вокруг царила паника. Толпясь и разлетаясь, пробегали мимо всевозможные люди. Вдруг промелькнула русская фраза: «Он сам виноват!» Взвывала, приближаясь, какая-то сирена. Глике вспомнилась московская осень 1941 года. Ей было восемь с чем-то лет. Они с Ксаверием и Ариадной бежали в толпе к метро. Взвывало множество сирен. Теперь к ним с Жоржем довольно спокойной походкой подошел Семен Натанович. «Нужно немедленно уезжать, а то попадем в переплет», – сказал он. Правую руку он держал в кармане пиджака.
Обратно ехали втроем под полной луной по почти пустынной дороге. Маленькие городки спали. Под редкими фонарями проплывали тамариски, над корявыми их стволами колыхалась нежная хвоя. В свете фар приблизился дорожный столб с надписью «Бордо 182 км».
«Бордо – это тоже Абхазия?» – спросила Глика.
«Ну, конечно, Абхазия, – ответил Жорж. – Спроси у Семена, если мне не веришь».
Она повернулась к заднему дивану, на котором в свободной позе, с трубочкой и плоским лилипутиком коньяку сидел ласково улыбающийся ей, надежный, как гидроплан, Семен. «Конечно, Абхазия, Гликочка, что же еще». У него в Питере была дочка, ровесница Глики, славная девушка, хотя внешним обликом и физическими данными на порядок ниже избранницы шефа. Семен, человек здравого смысла, конечно, желал счастья этим двум сумасшедшим, хотя не исключал на будущее и некоторого поворота в свою пользу. Вот, допустим, через некоторое время происходит между этими двумя разрыв. Глика в слезах приходит к Семену узнать, где обретается Жорж. Он утешает ее, утешает, утешает, и она от некоторой злости к Жоржу утешается, утешается, утешается. Что же делать, если приходится иногда помогать даже подобным красавицам в преодолении психологических неприятностей.
Через час они вылетели в обратный путь. Семен в одиночестве сидел за штурвалом и добродушно ухмылялся, улавливая, что в знакомом и любимом до последнего винтика аппарате появилась какая-то дополнительная вибрация. Прошел еще час, прежде чем шеф вернулся в кокпит. Начиналась Германия с ее частой сменой зон и границ. Приближался лагерь мира и социализма. Нужно было в соответствующих местах сбрасывать соответствующие количества алюминиевой фольги для пресечения действия радаров. Еще через четыре часа они благополучно приводнились на пруду в Быкове.
Утром 17 июля адмирал Моккинакки на своем трофейном автомобиле подвез невесту к подножию Яузского великана.
«Я тебя высажу здесь, моя родная, а сам поеду на летучку в Минобороны. – Он усмехнулся. – Видишь, как все вокруг привержены к летучести».
Глика выпрыгнула из машины и задрала голову на вздымающиеся перед ней стены. «Странное ощущение, Жорж: я смотрю на наш дом, как будто год его не видела. Подумай только, мы потратили на наше путешествие в далекую Абхазию всего лишь тридцать шесть часов, а кажется, что все тридцать шесть дней. Странный феномен, правда? Я уже слышала от… ну от людей, которые часто путешествуют, что время невероятно растягивается, когда перемещаешься в пространстве. Ты, конечно, и сам прекрасно это знаешь, не так ли?»
Не вылезая из-за руля, он легонько подтянул ее поближе к себе и поцеловал в самую близкую на этот момент часть ее тела, то есть в локоть. «Ты, надеюсь, понимаешь, киска моя, что об этом полете не надо никому рассказывать, особенно твоим близким. И о наших отношениях, родная, пока не стоит распространяться. Мне хотелось бы самому поговорить с твоими родителями, идет?»
Она отошла на шаг от машины. «Что же мне сказать родителям? Где я была?» Жорж почувствовал ее огорчение и с некоторой нарочитостью заулыбался всеми крупными складками своего лица. «Ну скажи, что после победы ваших байдарок воцарился такой сугубо студенческий энтузиазм, и все ребята, подхваченные этим порывом, решили куда-нибудь, как вы говорите, „смотаться“, ну, скажем, в Ленинград на белые ночи, а там, дескать, вдоль Невы бродили, пели „Глобус крутится-вертится, словно шар голубой“, ну а потом все погрузились в какой-нибудь медленный поезд, „пятьсот-веселый“, и там все пели-пели, и все тридцать шесть пролетели, как один час. Вот тебе и другой вариант феномена времени. Годится?»
Он все уже продумал, с грустью поняла она и сделала еще один шаг в сторону. Страсть и риск, головокружительное веселье, таинственная Абхазия, где все говорят по-французски, – все это отодвинулось на два шага в сторону под тяжестью каких-то дурацких практических соображений. Все-таки жаль, что я не родилась в революционные годы. В те времена такой мужик, как Жорж, стал бы командармом первого ранга, а я скакала бы рядом с ним с севера на юг, трясла бы богатых, поощряла б бедных. Увы, в наши дни он озабочен практическими соображениями, как какой-нибудь юрисконсульт.
«Ну пока!» – крикнула она и побежала прочь.
Хитрость тела
В последующие недели и месяцы родители Глики Новотканной, равно как и спецбуфетовцы их семьи, не замечали никаких особенных изменений ни в ее поведении, ни в настроении. Расцвет продолжался. Ариадна Лукиановна задавала себе вопрос: повлияла ли на дочь подброшенная ей крамола, то есть тайно распространявшееся в Москве пособие по женской сексологии с практическими рисунками. От «бесед по душам» Глика теперь уклонялась и, в общем-то, сохраняла какое-то ровно-приподнятое и даже отчасти слегка чуть-чуть победительное состояние души и тела. Тут еще по не совсем понятным причинам усилилось увлечение гребным спортом. Девушка не пропускала ни одной тренировки. Ходили слухи, что идет усиленный отбор среди университетских гребчих в сборную Советского Союза. Будто бы приближались какие-то совершенно невероятные спортивные события, по уровню сравнимые с великолепными сталинскими начинаниями в природе. Никто не мог извлечь из шепотков никакого толку, как вдруг объявили, что огромная сборная СССР по всем видам спорта едет на Олимпийские игры в Хельсинки, чтобы дать «последний и решительный» молодым представителям буржуазии.
Трудно сказать, последний ли готовился бой, однако решительность лилась через край, как горячая сталинская сталь в магнитогорских домнах. Глика однажды примчалась домой с возвышающей вестью: я еду в Хельсинки! Вот вам и «девушка с веслом»! Вот так они и вырастают в олимпийских чемпионок! «Без золота не возвращайся!» – задорно крикнула ей вечно юная маменька, однако тут же прикусила язык, уловив двусмысленность в этой фразе. «В чем дело? В чем дело? – вынырнул из своей постоянной атомной задумчивости папенька Ксаверий Ксаверьевич. – Хельсинки? А что Хельсинки? Присоединились наконец-то?» Вести об Олимпиаде до него пока не дошли, мелькающее то тут, то там словечко «Хельсинки» он относил на счет грядущего присоединения Финляндии к Карелии. Глика дала ему за рассеянность неслабый шелобан.
Сосед Моккинакки Георгий Эммануилович долго качал свою «детку» на коленях, хвалил за успехи в спорте. Мы с Семеном будем следить за твоими стартами с финских трибун, однако приблизиться там к тебе вряд ли удастся: спортивный режим там будет, конечно, поддерживаться с наркомвнуделовской беспрекословностью. Что касается второго соседа по этажу, Смельчакова Кирилла Илларионовича, то он во время чаепития на террасе у Новотканных, как всегда, теперь сохранял байроническое немногословие, однако в честь будущей чемпионки пропел какую-то парафразу к фильму тридцатых годов:
- Идем вперед, задорные подруги!
- Страна дает полет для всех сердец!
- Везде нужны заботливые руки
- И сильный, процветающий бабец!
«Фу, Кирка!» – попеняла ему за это «фо-па» Ариадна Лукиановна, но вообще-то она ему все прощала.
Кирилл никому из окружающих не давал ни малейшего повода предположить, что он страдает. И уж тем более ни малейшего намека на то, что он обижен, если уж мы не употребляем слова «унижен». В тот день юлианского июля, выйдя из кристального потока московской городской реки, отряхивая брызги и слегка напрягая все еще неплохую мускулатуру, окруженный поклонниками, он стал уверенно подниматься по гранитным ступеням, рассчитывая найти Глику там, где она сидела с двумя мальчиками, и вдруг вместо прелести своей несравненной не нашел там никого, кроме подвыпившей компании стиляг. Один из этих типусов, преждевременно отяжелевший юнец с нашейным талисманом из акульего зуба (это был Боб Ров), довольно развязно обратился к нему с познавательным вопросом: «Кирилл Илларионович, вот тут молодежь спорит, от чего происходит слово „утопия“? От „топи“ или от „утки“?» Он присел рядом с ними и спросил у ближайшего к нему юнца, то есть у меня, Така Таковского, который вообще-то знал происхождение слова, но молчал: «Глику Новотканную случайно не видели?» Что мне оставалось делать, если не сказать правду? «Она ушла с таким высоким фронтовиком, смугловатым таким, то ли адмиралом, то ли юрисконсультом». Он встал, посмотрел на ухмыляющегося Боба Рова и с непонятной четкостью произнес: «Слово „утопия“ происходит от слова „утопленник“, – и ушел. Вслед ему неадекватным хохотом грохнула вся компания. Браво, поэт!
В тот вечер они с Гликой собирались на антиголливудский кукольный спектакль «Под шорох твоих ресниц». Билеты завез ему сам лично главный кукловод Зяма Гердт. Часок посидели со старым другом за оставшейся еще от встречи с Моккинакки бутылкой коллекционного хереса. Кирилл все предвкушал, как Зяма ахнет, когда заявится «Дева Радужных Ворот», но та не заявилась. Пошел к Новотканным. Никого не было, кроме военнослужащих. Нюра, как всегда, темня со своим арзамасским произношением, сказала, что Глика заскакивала, запыхамшись, хватанула каку-тось кучку из гардеробу и убегамши. Он ткнулся к Жоржу – гробовая тишина. На дверях пришпилена записка: «Жду пакет, прошу оставить у соседей». Вдруг его осенило: она ушла из ЦПКиО именно с этим гадом, с Жоржем! Это именно тот, о ком болтали стиляги, адмирал или юрисконсульт. Слово «юрисконсульт» почему-то показалось Кириллу полным подтверждением догадки. Между ними существует какое-то взаимное тяготение. Надо было быть полным кретином, чтобы этого не заметить! Они смотались из Москвы вместе, улетели куда-нибудь в Сочи или в Сухуми. Глика нашла своего мужчину. Именно он отберет у нее или уже отобрал ее девственность. А ты, Смельчаков, оказался полным мудаком со своим идеализмом, со своей пресловутой чувственностью. Нет, недаром мне тогда, после его циничных шуточек, захотелось подержать «старого друга» на мушке.
Он заметался, почему-то впал в какую-то трудно объяснимую панику. Не знал, куда себя девать. Даже о Глике, собственно говоря, не особенно думал, просто дрожал. У него и раньше, в пору любовных передряг, случались такие состояния. Он знал, что врачи называют эти дела «кризисом середины жизни», дисфункцией вегетативной системы, однако никогда раньше кризис не достигал такой крутизны. Лечился коньяком. По ночам выдувал по три бутылки «Греми». Пьяный, пытался записывать какие-то стихи. Получался высокопарный вздор. Утром с отвращением вырывал странички из блокнота. Ему казалось, что они смердят. Вот еще одно напастье – всюду чудились какие-то гнусные запахи. Покупал, например, в «Елисеевском» продукты и не мог их есть. Великолепная ветчина пахла тухлой селедкой. Зернистая икра на свежайшей булке с маслом казалась какой-то отвратной инфекционной дрисней.
Думая о себе и о своем состоянии, он часто употреблял слово «тело», словно оно, это тело, прежде такое ладное и веселое, теперь отделилось от его сути и стало лишь жалкой, дрожащей тварью. Ишь ты, усмехался он, все еще хитрит, пытается выкарабкаться. Ничем иным, как лишь хитростью тела, он мог объяснить нарастающее желание обратиться за помощью к женщинам, которые его когда-то любили. Позвонил однажды «стахановке», матери своего сына, попросил рандеву. Оказалось, что она в конце концов «устроила свою жизнь», расписалась с руководящим работником Дальстроя МВД СССР и вскоре вместе с Ростиславом уезжает в те края, где зарплаты за несколько лет поднимаются на астрономическую высоту. В другой раз, после двух бутылок с переходом на третью, дерзновенно брякнул Эсперанце. Часто вспоминаю тебя, особенно когда играю Боккерини, сказала та своим волнующим голосом. У нее появился партнер, молодой флейтист, удивительный музыкант, они играют дуэты и постоянно импровизируют. Дошло до того, что «тело» потянулось даже к фронтовой подруге Надежде Вересаевой. Муж ее за это время стал профессором Военно-медицинской академии, а она работает вместе с ним в должности доцента. Друг мой, сказала она ему очень задушевным тоном, то, что происходит с тобой, – это результат латентной фронтовой травмы. Я пришлю тебе очень надежное лекарство. И, действительно, прислала с солдатом коробочку таблеток. Открыв коробочку, он обнаружил, что они пахнут мышиным дерьмом. Ну и наконец дошла очередь до незабываемой Кристины Горской. Вдруг столкнулся с принцессой цирка прямо во дворе города-града. Та вышла из-под арки горделиво и благосклонно, фиолетовая накидка струилась за ней; не хватало только полумаски. «В моей жизни, Кирилл, получились магнетические сюрпризы, – сказала она со своим венгеро-словацким акцентом. – Мне предписали титул. Народная артистка, как вам это кажется, ха-ха! Предписали квартиру вот здесь, где мы стоим, в корпусе ВК, не затруднись вообразить!» Он завел свою руку под накидку, окружил талию. Все так же гибка и отзывчива. Сквозь густую завесу ТЭЖЭ лишь чуть-чуть слегка несет тигриной псиной. «Ты одна?» – спросил он. «Мы вдвоем со Штурмaнчиком, ну, помнишь Штурмана Эштерхази, он однажды, ха-ха-ха, ха-ха-ха, позаимствовал у тебя прямо с вилки узбекский кебаб». Рука упала. Тело утратило все желания, кроме как засесть в туалет. Оно к тому же сотрясалось от кашля, пока он дрейфовал от артистки Горской прочь.
Однажды вдруг посетила нелепейшая жажда мести и самомести. Надо оставить в «Макарове» три патрона, для двух предателей и одного ничтожества. Вышел на этажную площадку, внимательно осмотрел дверь Моккинакки. Нужно четыре патрона. Первым сбиваю замок, как однажды пришлось сделать в Варшаве. Остальные по порядку: шмальну гада, который к тому же до сих пор не вернул долг сталинских денег, вторым самого себя, ничтожество, третьим ее, зазнобу, небесную невесту, новоявленную бл. То есть наоборот: второй пойдет зазноба, третьим ничтожество. Иначе зазноба никуда не уйдет; надеюсь, это понятно? А может быть, просто ничтожество устранить, оставить тело для издевательств зазнобе и Казанове? Может быть, тогда и их так называемая любовь сама по себе завянет и отвалится? Тело стало впадать в почти неукротимую дрожь. Перестало бриться. Стало прислушиваться к звукам из-за метровой толщины стен, старалось уловить любовные взвизги и спазмы, сродни кошачьим бесчинствам. Все втуне.
Интересно, что за все эти мучительные дни он ни разу не сталкивался ни с Гликой, ни с Жоржем, ни с Ксаверием, ни с Ариадной. Возникало предположение: не вступили ли они все в заговор, чтобы покончить с ним?
И вдруг однажды, выйдя в холл, прямо и натолкнулся на выходящую из лифта ослепительную Глику. Она была в тренировочном костюме сборной.
«Что с вами, Кирилл?» – как бы вскричала.
«С кем это, с нами? – Он как бы осмотрелся. – Здесь больше никого нет».
«Бедный ты мой мальчик, – как бы сказала она как бы тоном своей матушки Ариадны. (Звук „как бы“ употребляется здесь вовсе не для того, чтобы догнать третье тысячелетие, а просто для летнего кваканья.) – Ну хочешь, я зайду к тебе прямо сейчас?»
Теперь уже он почему-то перешел на «вы»: «Извольте, мадмуазель».
Она вошла и тут же зажала нос двумя своими пианопальчиками. Значит, не только он страдает от кризиса обоняния. «Хотя бы окно открыл!» – фыркнула она. Пока он боролся с закупоркой окна, она быстроходно стащила свитер, а потом и штаны, чуть-чуть помедленнее, но все-таки быстро. Вдруг все, что в нем так позорно увяло, воспряло с удивительной мощью. «Презерватив у тебя найдется?» – спросила она. Затребованный предмет, хоть и слегка засохший, нашелся под рукописью в ящике письменного стола. Приступая к коитусу, он с глуповатой педантичностью заметил время. Хорошо бы распространиться в сегменте двадцати двух минут. Как ни странно, именно по завершении данного сегмента он зарычал, а она завизжала. «Фу-фу», – пытался он отдышаться. «Ну и ну», – смеялась она, из-под него вылезая и пружинисто вставая.
«Это как же прикажете понять? Что же, Жоржа в отставку?» – Он старался не отрывать голову от подушки, чтобы не увидеть в углу черного быка.
«С какой это стати? – улыбнулась она. – Просто он все время в полетах, а я ведь собираюсь на Олимпиаду. Тренер говорит всем девчатам, чтобы поддерживали гормональную стабильность».
«Что с тобой, Глика?» – промычал он страдальчески в подушку. Она этого даже не заметила.
«Между прочим, мы скоро с ним поженимся. На свадьбу придешь?»
«Значит, с ним ты не предохраняешься?»
«А вот это уже наш интим».
«Что с тобой происходит, невеста моя небесная?»
Он вылез из постели и прошел в угол. Черный бык уперся ему рогами прямо в тощий живот. Ударил быка сразу двумя руками по загривку и коленом в хрящ. Наваждение исчезло, если не навсегда, то надолго. Обернулся. Незнакомая девка вытирала румяную мордаху каким-то его заскорузлым полотенцем.
«Знаешь, что я тебе скажу, – с некоторой дозой враждебности произнесла она. – Со мной ничего не происходит, кроме ежедневных тренировок на байдарке. Предстоит отстаивать престиж страны, ты это понимаешь?»
Откровения медалистки
Трудно сказать, что отстаивали в Хельсинки две девчонки, обогнавшие в финальном гите Глику Новотканную, престиж своих малых стран или свой собственный азарт, во всяком случае, она получила только бронзу. Тренер ходил, как в воду кверху килем опущенный, боялся, что попрут с должности, а то и в тюрьму упрячут за «подыгрывание спортивным амбициям агрессивного блока НАТО», как вдруг все его стали поздравлять. Слышь, Поцелуйко, воспитанница-то твоя, красоточка-то (шепотком: академика-то дочка), видал, во всех газетах, во всех цветных журналах, слышь, да ее бронза ярче трех золотых блестит! И, впрямь, за Гликой все время волоклась цепочка фотографов. Именно там, в Финляндии, она впервые услышала очень странный, даже шокирующий, однако отчасти слегка и завлекательный термин: «секс-символ».
Известно, что в первые дни Олимпиады советская команда твердо следовала инструкциям быть предельно бдительными, не вступать ни в какие личные контакты во избежание провокаций со стороны американцев и титоистов. Особенно почему-то это распространялось на гребцов. Может быть, боялись, что уплывут черт знает куда на своих суденышках. Как вдруг в одночасье все коренным образом переменилось. Пришла другая инструкция, неизвестно от кого, если не от самого «отца народов»: быть предельно раскованными, вступать в личные контакты, показывать хороший, жизнерадостный характер, затмевающий характеры всяких там тлетворных американцев, а особенно, обратите внимание, товарищи, характеры мрачных титоистов.
В этом свете Глике Новотканной даже разрешили дать несколько интервью западным журналистам. И вот тут-то наша девушка утерла нос этой предвзятой шатии, которая привыкла рисовать советских спортсменов то в виде дремучих медведей, то в виде механических роботов, не заботясь даже о том, что одно другому противоречит: медведь-то прет напролом, а робот марширует по радиосигналам. Оказалось, что бронзовая медалистка, несравненная Глика, не нуждается в переводчиках, поскольку в отличие от малограмотных финнов в совершенстве владеет английским и французским. Среди девушек моей страны я вовсе не являюсь исключением, говорила она, сидя в весьма скромной и в то же время очень волнующей позе под вспышками фотокамер. Огромное большинство студенток МГУ, например, владеют иностранными языками. Кто мои родители? Нет, конечно же, это не секрет. Какой тут может быть секрет? Мой папа – преподаватель математики, а мама – библиотекарь. Недавно мы получили квартиру в новом доме. Денег нам хватает, потому что образование и лечение в нашей стране совершенно бесплатны. Что я лечу? Насморк.
Ура, кричат журналисты и аплодируют. Браво, Глика! Какая находчивость! Какое чувство юмора! Она ловит взгляды иностранного мужского племени и находит, что оно не отличается от отечественной кобелятины. Журналисты переговариваются друг с другом. Посмотрите, как она сидит, как упирает подбородок в ладошку. А этот взгляд исподлобья, в нем чувствуется что-то невероятное, как будто она владеет откровениями эроса. Глика, скажи, у тебя есть жених? Да, спокойно отвечает она, у меня есть два жениха. Новый взрыв восторга. Браво, браво, Глика!
Приближается апофеоз. Глика, скажи, что ты больше всего любишь: своих родителей, свою новую квартиру, своих женихов, что-нибудь еще? Руководство делегацией показывает ей на часы. Пора закругляться! Она встает, то есть дает еще одну возможность полюбоваться очертаниями своей фигуры. Больше всего на свете я люблю нашего вождя Иосифа Сталина! В зале пресс-конференций начинается дикий грохот. Развал стульев. Журналисты дубасят друг друга по спинам, подбрасывают шляпы, сморкаются в свои и чужие платки. Общее мнение сводится к заголовку: «Очарование 19-летней гребчихи Глики Новотканной выводит Советы вперед!»
Примечание ЮПИ: «Советам все-таки пришлось потесниться в драматической борьбе с югославами за золотые медали по футболу. Первый матч гайдуки выигрывали со счетом 3:0, однако красный командир Всев Бобров, включив весь свой идейный пыл, умудрился за 10 минут до конца сравнять счет. В повторном матче гайдуки все-таки одолели красных командиров; 3:1. Тито получает золотые медали.
И все-таки главным впечатлением северной Олимпиады остается дочь московского учителя Глика Новотканная. Хью Хефнер, почему ты ее упустил?»
В поезде на Москву она подолгу стояла в коридоре, невидящим взором глядя на мелькающие более чем скромные пажити своей необозримой отчизны. Отнюдь не головокружительные успехи в тихом (или в тихих?) Хельсинки (Хельсинках?), приправленные легкой горечью бронзы, занимали ее ум. Она думала о вроде бы простых, как бы банальных, а на самом деле слегка чуть-чуть мучительных обстоятельствах своей личной жизни. Став женщиной, она теперь поняла, какие обязательства налагают на женскую персону такие, казалось бы, легкие, пожалуй, даже сладостные, подобные пчелиному сбору меда, перемещения из одной постели в другую; пусть их даже всего две.
Давайте посмотрим, как относятся ко мне эти два недюжинные мужчины современности. Начнем с Георгия Эммануиловича Моккинакки, героя полярной эпопеи многомоторника «Коминтерн», героя войны, выполнявшего таинственные воздушные операции, и тэ дэ и тэ пэ. Он разбудил во мне женщину, да так основательно, что я, признаться, еле сдерживаю возникающие постоянно и весьма часто в неподобающих обстоятельствах женские порывы. Конечно, он любит меня и любит в таком ключе, о котором я, помнится, мечтала в одинокие ночи девичества. Мне виделся мужской идеал, в котором я жаждала найти как могучее охраняющее отцовство, так и всепоглощающее любовничество, если есть в нашем великом, могучем, правдивом и свободном такое слово. В самом деле, мне как растущему стебельку Новотканных не хватало той дозы отцовства, что я получала от своего любимого, столь преданного моей маме (но не мне) медведоватого папочки, вечно поглощенного своими секретными научными проблемами, а также всем известной страстью к Ариадне. Жорж увеличил эту дозу до гомерических размеров. В его волосатых лапах я чувствую себя маленькой девочкой, как развращаемой, так и опекаемой, а в общем, нежно любимой. Со мной он позабыл всех своих пятерых бывших жен и бесчисленное число «эротических объектов», как он выражается. Разбросанное на обширных территориях (в силу его профессии) потомство не удовлетворяет его отеческих инстинктов. Со мной он мечтает зачать новый всепоглощающий выводок. Он мечтает, наконец, стать моим неразлучным мужем. Он устал от бесконечных вызовов на верха, от экстренных заданий. Со свойственным ему чувством юмора он иногда шепчет мне на ушко, что счастлив был бы уединиться со мной в какой-нибудь заморской Абхазии. Я люблю в нем все и даже то, что могло бы вызвать в какой-нибудь чистюле чуть-чуть слегка несколько брезгливое отталкиванье. Однако могу ли я ради него окончательно отринуть от себя такую парящую, хоть временами и беспомощно падающую, но все-таки взмывающую натуру, как Кирилл Смельчаков? Бубнящий вечно свои рифмы, бредущий вечно по сферам памяти и воображения, будь это минные поля в Крыму или тропа Тезея на Крите, сколько раз он своими стихами заставлял меня забиваться в угол и слушать, слушать его монотонный речитатив, сопровождаемый иногда бессвязным мычанием, иногда выкриком чеканных слов. Не знаю, кем я тогда была для него, просто красивой девчонкой или всепоглощенным участником творческого процесса. Как я могу полностью отторгнуть такую личность?
Как я могу вышвырнуть на помойку те наши, совсем еще недалекие, символистские воспарения, нашу «небесную помолвку», столь возвышающие разговоры об апокалиптических нотах у Блока, об инкарнациях Святой Софии, что позволяло мне иногда с трепетом предполагать, что он видит во мне ее очередное явление, как я могу наплевать на наш культ метафизического сталинизма, на все это всепоглощение?
Послушай, бронзовая медалистка, обращалась она в несколько чудаковатой манере к самой себе, не кажется ли тебе странным, что ты в своем внутреннем монологе слишком часто обращаешься к производным от глагола «поглощать»? А, впрочем, что же тут странного? Чем же еще занимается в постели женщина, если не поглощением? Что же еще совершила я тогда с Кириллом, тогда во время нашего первого, еще до Жоржа, хоть и неполноценного интима, когда я поглотила, или проще – проглотила часть его сути? Что же еще витало надо мной тогда, в отсутствие Жоржа, все те двадцать две минуты сильных движений, когда я так жаждала поглощения Кирилловой сути своим нижним ртом? Чего же еще жаждет Жорж, когда без конца играет со мной, если не все нового и нового поглощения?
Ну хорошо, завершала она свои железнодорожные раздумья, неужели наличие двух женихов обязательно приводит к схватке двух самцов из-за одной жалко трепещущей самочки? Неужели мы, люди середины ХХ века, не сможем найти гармоничный компромисс? Неужели мы не сможем уподобиться «трудовым пчелам» Александры Коллонтай или идеальному тройственному союзу Маяковского, Брика и Лили Каган?
Ее возвращение шумно отмечалось всеми «трудовыми пчелами» 18-го этажа. Нюра играла на гармошке. Фаддей плясал вприсядку. Ксаверий Ксаверьевич между портретами Эйнштейна и Берии прикнопливал олимпийский плакат с радостным образом его дочери. Присутствовали оба жениха, хотя и поглядывали друг на друга слегка чуть-чуть по-волчьи. Ариадна прошептала в нежное ушко Глики: «Я вижу, тебе помогла та книжонка, на которую я натолкнулась среди нэповского хлама».
«Ах, мамочка, – вздохнула девушка, – ведь я пока что всего лишь бронзовая медалистка».
Бабье лето
Кирилл Илларионович Смельчаков переживал очередное возрождение. Пришло оно к нему в погожий сентябрьский день, когда он бедовал на скамеечке в окрестностях заколоченной церкви Живоначальной Троицы. Никогда уж теперь, о Господи, не испытать мне счастия в любви, думал он. Вдруг заметил прибытие какой-то бригады мужиков, которые стали расколачивать боковой вход в храм. Отодрали доски, раскачали заколдобившие, почитай, за четверть века двери. Перекрестившись, стали выкатывать на волю старые бочки. Оказалось, что в храме-то было не что иное, как склад затоваренной бочкотары. И вдруг пришла в голову нестандартная, то есть в том смысле, что не очень советская мысль. А кто сказал, что человек рождается для счастья? Быть может, он рождается как раз для горя? Вот всем нашим детям вдалбливают в головы посредством речевой и наглядной агитации основательную в ее оптимизме цитату, и даже мой сын Ростислав частенько ее повторяет: «Человек рожден для счастья, как птица для полета!» А ведь с тем же успехом можно сказать, что человек рожден для горя, как птица для полета. Кто сказал, что с горем не поднимешься так высоко, как со счастьем? Быть может, именно в перемежении горя и счастья и заключается полет человека? Счастье подбрасывает толчком, горе держит тебя в своем постоянном потоке. Подумав так, он почувствовал удивительную бодрость и пришел к итогу данного мыслительного процесса: жив! Мужики вкатили полдюжины бочек в старенький «газик» и стали заново заколачивать боковой вход.
Интересно, что окружающие люди как будто заметили происшедшую с ним перемену. Во дни уныния он чувствовал себя почти забытым, если не считать редких и весьма деловых визитов Глики, когда Жорж где-то странствовал по своим воздушным и водяным океанам. Глика, собственно говоря, оказалась первой из тех, что стали вновь наведываться. Раз она пришла и стала рассуждать о том, что такое декадентская литература. Декаданс – это упадок, не правда ли, Кирилл? Упадок, угасание, распад художественных качеств, верно? И вот мы гвоздим декаданс, а он между тем был ярчайшим временем нашей литературы, временем новизны и вдохновения, согласен? А что мы сейчас видим в нашем текущем литературном процессе? Вот как раз полнейший упадок, скуку, бесконечную нудную жвачку… Это, конечно, между нами. Ну подожди, Кирилл, ну я же не для этого сегодня пришла… ну пожалуйста, если хочешь… фу, черт, ты прямо ненасытный какой-то стал… ей-ей, твоему аппетиту даже молодежь может позавидовать…
Не прошло и дня, как сама Ариадна пожаловала, очевидно, сразу после заседания Комитета советских женщин, о чем можно было судить по ее туалету. Было известно, что на все заседания своих комитетов она ходит в разном. В принципе всегда это были строгие, но в талию костюмчики, однако цвет подбирался, как она поясняла с улыбкой, «специфический»: для КСП ярко-черный, для КЗМ акварельно-синий, ну а для КСЖ почему-то оливковый.[4] Соответственно подбирались и прически: гладкая с пучком на затылке, высокая с наложенной косой и третья, падающая на правый глаз, то есть слегка легкомысленная.
Кирилл был доволен, что она пришла в тот момент, когда он после трех часов работы за письменным столом начал заниматься с эспандером и с гирями. Он как раз и открыл на звонок, держа в левой руке полпудовую гирю. Ариадна, однако, даже не обратила внимания ни на снаряды физического возрождения, ни на вздувшиеся мускулы. Прошла в гостиную и уселась в глубокое кресло, открыв совершенно не изменившиеся с их студенческих лет колени.
«Знаешь, Кирилл, мне нужно поговорить с тобой на важную тему. Вчера вечером к нам пришел Жорж…»
Вчера вечером, тут же прикинул Кирилл. Значит, он был еще здесь, когда Глика забежала ко мне поговорить о декадансе. Настроение его стремительно подскочило.
«Должна тебе признаться, этот твой друг мне не очень-то нравится, – продолжила она. – Эти его вечно влажные губищи, этот носище, который он, кажется, у этого одолжил, ну у долбоноса – есть такая птица „долбонос“?»
«Такой птицы нет», – с удивительной точностью, с объективизмом и великодушием ответил поэт.
«Ну неважно! – отмахнулась она. И тут еще что-то припомнила не в пользу Жоржа. – И вообще эти его вечные причмокивания, как будто все время очищает себе полость рта… Ну, словом, человек все-таки не нашего круга. Согласен?»
«Так в чем дело, Адночка?» – с некоторой суровостью, но внутренне ликуя, спросил он.
«Дело в том, что он просил руки Глики, – с истинным драматизмом произнесла она. – Ты представляешь, Моккинакки просит руки Новотканной! Нет-нет, ты не думай, что я как-то принижаю его происхождение по сравнению с нашим. Ведь все мы люди социализма, пролетарской диктатуры. Я просто хочу сказать, что он ведь все-таки наш с тобой ровесник, а Глика – дитя!»
«Глика уже не совсем дитя», – вздохнул Кирилл.
«Я знаю, что она не совсем дитя! – вскричала Ариадна. – И все-таки я как-то шокирована ее выбором!»
«Она присутствовала?» – поинтересовался Кирилл.
«Ну, конечно, присутствовала, ведь мы же современные люди. Сидела на своем любимом месте, то есть на подоконнике, смотрела с каким-то отрешенным видом в окно. Ксавка был совершенно потрясен выступлением Жоржа – вот что страшно, Кирилл. Он как-то весь вздыбился по-медвежьи, подошел к тому и стал давить на его плечо. Позднее он мне признался, что полагал Глику еще несовершеннолетней, что-то вроде пятнадцати – шестнадцати лет, и был потрясен, что вот такой мужичище, такой вот Жорж с авиаматки, хочет его крошку забрать».
«Надеюсь, обошлось без мордобоя?» – по-светски осведомился Кирилл.
«Ах, было очень близко к этому! Он так давил и давил сидящему соискателю на плечо и молчал. И я тоже не проронила ни слова, а Глика стукала пяткой по подоконнику. Вообрази себе эту мизансцену, ну сущий Малый театр из мещанской жизни! Потом Моккинакки стал пытаться встать со стула, а Ксавка ему не давал, и так они довольно долго противоборствовали, чуть ли не в полную мощность. Потом тот все-таки встал. Ксавка, если судить по его взглядам, был готов убить адмирала».
«Мне знакомы эти взгляды Ксаверия», – с неподражаемым беспристрастием заметил Кирилл.
«Все разошлись в полной нелепости! – чуть ли не с отчаянием воскликнула Ариадна. – Глика ушла вместе с Моккинакки. Я так и не поняла, любит ли она его, хочет ли за него замуж или сохраняет верность тебе».
«Верность мне?! – Потрясенный, он вскочил и забегал по комнате, как своего рода Ильич перед штурмом дворца. – Ты понимаешь, что ты говоришь, Адночка? О какой верности мне может идти речь? Я ей никто!»
«Если это действительно так, я буду очень удручена, Кирилл, – в очень драматическом ключе, но только не Малого, а МХАТа, произнесла Ариадна. – Что же, это небесное жениховство было просто детской игрой? А ведь мне казалось, что за ним стояло многое, что ты с нитью Ариадны выбирался из лабиринта, что вы оба…»
«Позволь, Адночка, но я ведь тоже стар для нее, мы с Жоржем одного года».
«Ты поэт! – с жаром возразила она. – Ты вечный юноша, мой друг! Ты рыцарь этой идиотки! Ты не должен бросать нас в отчаянии, в душевной неразберихе. Я не знаю, что делать. Я не знаю, ЧТО делать! Не покидай нас! Я готова была бы встать перед тобой на колени, если бы не знала, чем это может кончиться. Ведь я все помню, мой друг!»
Вот уж действительно выдалось бабье лето, думал Кирилл. Должно быть, почувствовали мое возрождение все мои «звезды-надежды». Звонит доцент Вересаева, с теплотой невероятной осведомляется, как подействовали таблетки. «Стахановка» в своем цветущем Магадане мечтает об отпуске на «материке». Приедет вдвоем с Ростиславом. Мальчику нужно общаться с отцом. Народная артистка Горская приглашает на свой бенефис. Тигры нашего выводка, Кирилльчик, перфектно обчеловечились. Эсперанца просто скучает: Гага весь в воздухе, флейтист, увы, весь в водке. Даже та, из «Дневников моего друга», Надюша, жаждет совместного творчества.
Но главная баба – это все-таки Москва-Ква-Ква. Стоит, развесив цветные юбки. Красит гриву свою на Ленгорах, рыжеет, лиловеет, законьячивается. Вдруг среди теплых еще струй ниткой невидимого серебра проносится нордическое воспоминание.
- Главная баба – это Москва.
- Пьяные нянчит глюки.
- Помнишь индейское слово «скво»? —
- Спросит шальная Глика.
Чувство друга
Неожиданные визиты к Кириллу Смельчакову продолжались. Вдруг без звонка явился молодой человек с офицерской выправкой. И с маленькими усиками, как его собственные. «Разрешите представиться, товарищ Смельчаков? Майор Чаапаев из личной охраны товарища Сталина. Иосиф Виссарионович приглашает вас пообедать, если, конечно, вы располагаете свободным временем».
Приближение к Сталину всегда вызывает какую-то подлейшую мобилизацию организма, словно внезапная команда «В ружье!». Трудно сохранить внешнюю невозмутимость. Ускорился пульс, короткий перехват дыхания. Неужели вождь не понимает, что упоминание «свободного времени» похоже на некоторое тигриное издевательство? Или, может быть, приближение Минотавра?
«С огромным удовольствием, – невозмутимо проговорил он. – Когда намечается этот обед?»
«В пятнадцать часов десять минут», – сказал майор Чаапаев и посмотрел на часы, такие же, как у Смельчакова, «командирские». – У нас есть еще час, чтобы вовремя добраться до объекта. Мы ждем вас внизу, товарищ Смельчаков». И он козырнул без козырька, то есть приложил вытянутую ладонь к непокрытой, как бы штатской голове. И тут же симпатично улыбнулся с некоторой виноватостью: вы, мол, понимаете, условный рефлекс.
Дежурный персонал высотного дома стоял вдоль стен, бледный, как гипсовые статуи. Только комендант нашел в себе силы указать подбородком на дубовые кафедральные двери главного входа. Там фигурировали два кремлевских мотоциклиста в танковых шлемах с продольными амортизаторами вдоль головы. Двери открылись перед Смельчаковым. У главного подъезда стоял заказной бронированный «Бьюик» из сталинского гаража. Майор Чаапаев приглашал на задний диван. Сам поместился напротив, на откидном сиденье.
Пока ехали по «подготовленному», то есть почти пустынному, шоссе и вели разговор на ничего не значащие темы, ну, скажем, о том, как «хорошеет» Москва, Смельчаков стал замечать со стороны майора какие-то внезапные взглядики, исполненные чуть ли не сокровенного обожания. Тут его осенило: майор-то, по всей очевидности, как раз и принадлежит к «сверхподкожному» подразделению смельчаковцев, о котором батоно Иосиф как-то ему говорил во время телефонного выпивания. Он оказался прав. За обедом Сталин со значением показал пальцем на прогуливающегося по террасе молодого человека и произнес: «Наш парень».
«Этот Чапаев, он что же, потомок легендарного комдива?» – спросил Смельчаков.
«Он не Чапаев, а Чаапаев, – хмыкнул вождь. – Дворянин, а не плебей. Только на бывших врагов и можно положиться. – Он посмотрел налево и направо через плечо, понизил голос: – Таковы смельчаковцы, Кирилл. Таков и ты сам».
Кириллу и самому показалось, что от молодого майора веет уверенной надежностью и что в отличие от постоянного сталинского окружения отнюдь не страх угрюмый движет его руки-ноги, а некий моторчик исторического отбора.
«Объектом» оказалась Ближняя дача в Кунцеве. Сталин к их приезду прогуливался в парке. Шел навстречу по аллее, под могучими дубами, нес свою нездоровую ручку. Смельчакова в который уже раз поразила некоторая ничтожность его фигуры, очень малый рост, понурые плечики, заскорузлый в некоторых местах френчик. Взгляд стал каким-то отвлеченным по сравнению с прошлогодним глубоко проникающим, который он с явным удовольствием демонстрировал на заседании КСП, где Смельчаков был вместе с Фадеевым. Впрочем, вождь и сейчас не без удовольствия проник в мысли гостя.
«Знаешь, Кирилл, вчера я читал перевод стихов товарища Мао Цзэдуна. Между прочим, рекомендую: весьма самобытный поэт. Так вот что он о себе пишет: „Я всего лишь монах, бредущий по жизни под дырявым зонтиком“. Ты понял меня? Меня терзает артрит. Кто я такой, если отложить в сторону необходимое славословие? Я „профессиональный революционер“, как однажды написала Светланка в школьной анкете, в графе „отец“. А что такое жизнь профессионального революционера, если не шествие под дырявым зонтиком? Как ты думаешь, может быть, дадим Мао Сталинскую премию первой степени?» И зашелся, закудахтался кашлеподобным смехом, или, наоборот, смехоподобным кашлем.
Обедали в небольшом кабинете с выходом на террасу. Смельчаков, разумеется, сразу заметил, что обычная эмгэбэшная охрана в фуражках с голубым верхом оттеснена молодыми людьми чаапаевского типа. Две накрахмаленных спецбуфетчицы подавали еду и наполняли бокалы. Сталин был явно удовлетворен мизансценой. Разговор начался с обстоятельств частной жизни.
«Твоей поездкой, Кирилл, наши соответствующие товарищи вроде бы довольны. А вот как обстоят дела на личном фронте?»
«Что вы имеете в виду, товарищ Сталин?» – спросил Кирилл и вопросительно приостановился, как бы осведомляясь, правильно ли он в данной ситуации обращается к вождю. Разного рода хмельноватые фамильярности вряд ли уместны в присутствии персонала, не так ли, товарищ Сталин? Вождь с пониманием кивнул.
Смельчаков уточнил: «Имеете ли в виду какой-нибудь конкретный эпизод личного фронта, товарищ Сталин?»
Вождь отхлебнул своего разлюбезного «Киндзмараули», протянул через стол суховатую, то есть слегка чуть-чуть похожую на игуану, руку и похлопал ею по гвардейскому плечу семижды лауреата его имени. «А помнишь, мы как-то говорили о „Новой фазе“, Кирилл? Продвигаются ли наши войска в этом направлении?»
Кирилл, признаться, был несколько смущен. Ведь не станешь же посвящать знаменосца борьбы за мир в некоторые ридикюльные частности этого продвижения. Ну, разумеется, хмыкнул, как полагается в мужской беседе, покрутил головой, пробормотал что-то вроде «охо-хо, товарищ Сталин».
Вождь взял с соседнего маленького столика американский журнал «Лук». На огромной обложке этого издания сверкала всеми своими красками еще не названная в разговоре героиня «Новой фазы». Большими буквами в буржуазной манере журнал сообщал: «Глика Новотканная признается, что у нее есть два жениха, но она предпочитает им Иосифа Сталина!» Тот, кого предпочли, то приближал, то отдалял великолепную героиню, похохатывал: «А я не возражаю, нет-нет, готов включиться! Надо только у Политбюро спросить разрешение!» Пытался прочесть надпись по-английски и несколько раз повторил перевод международному деятелю борьбы за мир. Потом отложил журнал и спросил вполне серьезно, щурясь на свой привычный политический манер: «А кто этот второй жених? Откуда взялся?»
Кирилл сначала хотел отделаться шутливым недоумением. Знать, мол, не знаю. Девчонка просто шалила, высмеивала свору буржуазных шакалов пера. Потом решил, что все равно узнают, лучше уж самому сказать. «Речь, очевидно, идет о нашем соседе по восемнадцатому этажу, контр-адмирале Моккинакки. Со стороны Глики, товарищ Сталин, скорее всего, ничего серьезного, просто увлечение юности».
Сталин задумался. Моккинакки, Моккинакки… Звучит почему-то знакомо. Почти как Коккинаки. Кажется, у нас есть такой Герой Советского Союза, летчик, друг Василия. А может быть, и этот Моккинакки тоже герой? Интересный народ эти греки, показывают высокий уровень живучести. Он сделал жест молодцам на террасе. Почти немедленно перед ним возник майор Чаапаев. Сталин вынул из внутреннего кармана своего затрапезного френча толстенную авторучку «Монблан» с заметной гравировкой «To my comrade-in-arms. W.C», написал на салфетке несколько слов и протянул ее майору. Тот почти мгновенно исчез. После этого Сталин повернулся к сотрапезнику.
«Знаешь, Кирилл, эту девушку следовало бы как следует пожурить. Во-первых, за уклонение от проекта „Новая фаза“, во-вторых, за чрезмерное легкомыслие на важнейшем мировом форуме. Советские спортсмены при всем их дружелюбии должны были демонстрировать в Хельсинки капитальную строгость нравов. Согласен? Между тем Глика Новотканная, как мне кажется, была слегка чуть-чуть увлечена вниманием капиталистической прессы. Этим она подает нехороший пример советским девушкам, известным исключительной цельностью характера. Если бы она не была невестой одного нашего весьма значимого писателя, да к тому же и дочерью одного нашего в высшей степени ценного ученого, в руководстве мог бы возникнуть вопрос о мерах воздействия на эту девушку. Не кажется ли тебе, что я прав?»
Кирилл во время произнесения последнего параграфа все время кивал, показывая, что он полностью разделяет суровое, но все-таки отеческое мнение вождя. По завершении параграфа он тут же начал говорить: «Совершенно согласен с вами, товарищ Сталин, и к этому я хотел бы еще добавить, что в своей студенческой жизни Глика является чрезвычайно серьезной девушкой, сталинской стипендиаткой и членом университетского комитета комсомола. Должен сказать, что она, без всяких преувеличений, боготворит вождя советского народа. Могу также без всякой лести добавить, что образ и мысли товарища Сталина занимают главное место в ее богатой духовной жизни».
«Ну тогда давай выпьем за эту бронзовую медалистку! – размягченным голосом произнес Сталин. – В следующий раз приходи с ней, Кирилл. А теперь обрати внимание на этих цыплят-табака, они приготовлены по настоящему кахетинскому рецепту».
Сталинские трапезы в узком кругу всегда бывали отмечены грузинским колоритом, несмотря на тот очевидный факт, что вождь давным-давно утратил привязанность к закавказской родине да и вообще не был похож на грузина. Вот только кухня, пожалуй, осталась самым теплым и нефальшивым напоминанием о детстве и отрочестве, а в ней особенно отличались цыплята-табака по кахетинскому рецепту. Сталин хрустел этими нежно зажаренными созданиями, не выплевывая костей.
После основных блюд переместились на террасу, в мягкие кресла, к столику с коньяками, фруктами и небольшим количеством аккуратно не переслащенных сластей. Туда же принесли турецкий кофе для Кирилла и жиденький чаек для вождя. Смельчаковцы выдвинулись глубже в парк, оттеснив голубые фуражки аж до пруда, на дальнем берегу которого видны были слегка уже желтоватые от долгого употребления скульптуры.
Выпив «Греми», Сталин попросил трубку. Обе хорошенькие спецбуфетчицы сделали мину некоторого возмущения: дескать, как можно так нарушать медицинские запреты, – однако трубка была доставлена. «Как-то надоели эти врачи, – пробурчал Сталин. – Вообще надоели евреи». Воскурив любимый табачок, он повеселел и сказал Смельчакову, что теперь на хер посылаются все «товарищи Сталины» и остаются только два хмельноватых друга, Кирилл и Коба, два товарища по партии, черт побери. У Кобы, между прочим, есть еще один довольно интимный вопрос к Кириллу. Из-за жуткой, или, так скажем, опупенно жутковатой, занятости он, Коба, отстает от культурных событий. Вот среди заинтересованной публики ходят разговоры о новой поэме Кирилла, а Коба остается не в курсе. Очень было бы по-товарищески почитать «Тезея» Кобе прямо здесь, ну как монах монаху, прикрывшись общим дырявым зонтиком.
Кирилл начал читать фрагмент за фрагментом, то, что слышали уже студенты журфака, и даже сверх еще пару стансов. Коба слушал, как поэт поэта: все-таки, если Мао находит время для стихов, почему Кобе не вспомнить батумские духаны? По прочтении он в знак высокой оценки постучал чубуком по столу. И даже повторил одно четверостишие, неизвестно каким образом не перепутав рифм.
- Но даже если ты от него уйдешь,
- Если прянешь в сторону со щитом,
- Если в шейную жилу вонзишь ему нож,
- Не найти тебе выхода в светлый дом.
Выпили еще по доброй рюмке за Крит, за поступь Тезея. Вот именно, Кирилл, за поступь Тезея. Ты думаешь, Коба не понимает, кто там надвигается, чернее мглы? Пентагон, ты говоришь? Браво, символ на символ, черное на черном, вся мировая реакция перед светлым героем.
Как раз в этот момент подошел Чаапаев, передал вождю отпечатанный на машинке текст и, дружески улыбнувшись Смельчакову, растворился в портьерах. Зрение вождя, очевидно, не нуждалось в коррекции, иначе народам мира пришлось бы привыкать к совершенно невероятному, а может быть, даже немыслимому образу Сталина в очках. Он просмотрел листок и протянул его Смельчакову. Текст гласил:
«Ответ на запрос майора Чаапаева; служба ВК-118, рубрика Ю, № 89003782 ШЧ.
В составе Военно-Морского флота СССР контр-адмирал Моккинакки Г. Э. не числится. По предварительным данным Министерство обороны СССР никакими сведениями о военнослужащем с указанными выше фио не располагает.
Примечание: По предварительным данным архива пилот Главсевморпути Моккинакки Г. Э. в 1940 году находился на зимовке аэроплана «Коминтерн», после чего был зачислен в списки без вести пропавших.
Полученные сведения будут уточняться. Просьба выходить на линию запроса под грифом ССВ-007747Б380АБ».
Кирилл, пока читал, чувствовал, что Сталин не сводит с него острейшего, без всяких очков, взгляда. Прочтя, отложил листок, встретил этот взгляд и развел руками.
«Прости, Иосиф, но тут какая-то мистика. Во-первых, этот адмирал живет у меня, к сожалению, просто под боком. За ним приходят машины из Минобороны, он пользуется гидропланом с опознавательными знаками флота. Мой сосед академик Новотканный не раз встречался с ним на борту авиаматки „Вождь“. Можно, конечно, предположить, что он проходит по ведомству ГХБ, однако…»
Сталин в этом месте прервал соображения поэта. Он не любил слова «однако». Сам его редко употреблял даже в перипетиях войны, а после победы вообще забыл. Какие еще тут у вас слюнявые «однако»? Получили приказ, выполняйте без всяких «однако». Не можете выполнить приказ, признавайтесь сразу, без всяких ссылок на «однако». Вот Николай Вознесенский вечно уевничал со словом «однако», вот и доуевничался до расстрела.
«Хочу тебе, Кирилл, рассказать об одном своем личном свойстве. Это, быть может, самый большой мой секрет. Капиталистические кремленологи до него так и не докопались. Тебе первому откроюсь. Дело в том, что у меня очень сильно развито чувство врага. В жизни и в политике я много раз на него полагался. И никогда не ошибался. Если я чувствую перед собой врага, стараюсь с ним не тянуть. Сразу принимаю меры по его уничтожению. Интересно, что после уничтожения очень скоро выясняется, что он действительно был врагом. Любопытно, правда? С такой же силой я чувствую и друга и никогда не уничтожаю его, даже если есть подозрения. Вот, например, ты, поэт Смельчаков, прочел мне только что яркое антисоветское стихотворение про Тезея. В нем ты изобразил меня самого в виде Минотавра, так? Так или нет? Нет. Очень высоко ценю твое спокойствие. Ты – Тезей. И все-таки ты лучше не спорь: то, что чернее мрака, – это Сталин. И все-таки я никогда не прикажу тебя уничтожить, потому что чувствую в тебе друга. Ты не только поэт, ты еще друг Сталина, так? Ну вот теперь ты можешь смело сказать: „так!“ – Он любовно потрепал поэта по колену. – Вот так-то, так-таковский! Все это я говорю в связи с этим псевдо-адмиралом. В сороковом году, когда полярники с „Коминтерна“ прибыли в Кремль на церемонию награждения, я сразу заподозрил в Моккинакки врага. Он смотрел на меня без всякого чувства. Старается скрыть злобное чувство, а проявить доброе чувство не может. Получается нулевое чувство. Такие взгляды я видел у троцкистов. Потому и отдал распоряжение об уничтожении этого Моккинакки. Ты, может быть, скажешь, что нужны были доказательства? Отвечаю: доказательства были! После уничтожения выяснилось, что он на зимовке подогревал замерзающих людей отрицательной агитацией. Теперь тебе все ясно, Кирилл?»
«Может быть, мы с тобой о разных людях говорим, Иосиф? – спросил Смельчаков с очень, очень теплым чувством. – Тот, кого я помню по „Коминтерну“, был вроде вполне нормальным малым с комсомольской закалкой. Не раз за тебя там поднимали тосты, Коба дорогой. Да и нынешний Моккинакки вроде бы не вызывает сомнений в политическом смысле. И на призрак уничтоженного не похож, иначе бы не ухаживал за Гликой. Странно только, что в списках личного состава отсутствует. Чудеса какие-то».
Сталин вдруг понял, что ясность в его соображениях не присутствует. Евреи все-таки правы, подумал он, никотин туманит мозги. С силой швырнул трубку на пол. «Значит, перед нами только два варианта. Либо чекисты тогда меня обманули, не выполнили распоряжения, либо в Москве появился какой-то титоист, могущественный самозванец».
Смельчаков промолчал. Мрак действительно становится яснее, думал он, сгущается, чернеет. Сталин рассмеялся с неожиданным добродушием. «Все выясним, дорогой Кирилл, можешь не беспокоиться. Завтра вызову Лаврентия, поручу ему лично заняться этим Лжемоккинакки. Давай забудем об этом вздоре, не будем портить нашей встречи. Ведь тебе скоро предстоит важнейшая командировка. Помнишь, такая песня была: „Служили два друга в нашем полку, пой песню, пой!“ Ну подпевай!».
Смельчаков начал подпевать. Получалось неплохо. В отдалении, у пруда, на аккордеоне подыгрывал славной песне майор Чаапаев. Подключились и две симпатичных спецбуфетчицы, Стеша и Ксюша.
«Речь идет о Бриони?» – спросил после песни Смельчаков.
«Хорошо, что ты помнишь о Бриони, Кирилл. – Сталин очень повеселел после песни и помахал с террасы гуляющему с аккордеоном майору Чаапаеву: играй, мол, играй! – Есть люди, которые забывают, что было сказано под хмельком. Есть такие, что даже надеются на забывчивость других. Ты не таков, Кирилл Смельчаков. – Он посмотрел каким-то специальным взглядом на спецбуфетчиц, и те немедленно отступили за пределы террасы; он ухмыльнулся им вслед: – Хорошие девчонки не всегда шпионки. Там, на Бриони, Кирилл, клика Тито собирается в декабре. Штормовой сезон. Высадиться будет нелегко, но я уверен в смельчаковцах и в тебе, Смельчаков. У тебя есть шанс совершить великий подвиг, стать Тезеем Советского Союза. Ты понял меня? Уберешь другого быка из лабиринта истории. Пока что ты должен познакомиться с группой. Отбирали лучших из лучших».
«Чаапаев в нее входит?» – спросил Кирилл, прислушиваясь к звукам «Лили Марлен», исполнявшейся в весьма приятной ностальгической манере.
«Он твой начштаба, – сказал не без гордости Сталин, как будто молодой человек был исключительной находкой, открытием либо вымирающего, либо принципиально нового типа, вроде лошади Пржевальского. – Род свой считает с первой Отечественной войны. Отец его и при царе сидел, и против наших держался. И сын в него, сменил только одну букву в фамилии. Таков мой Петр».
После всех этих разговоров, всякий раз с ощущением резкой высотобоязни, Смельчаков решил воздержаться от самой острой для него темы. Если бы не встала столь актуально «тема Бриони», а до этого еще и «чувство врага», он бы поведал «другу Иосифу», что в его доме каким-то совершенно непонятным, загадочным образом оказалась гигантская сумма денег в советских вексельных бумагах. Еще более опасным в этой связи было бы не упомянуть «несуществующего» адмирала, который, как потом, конечно, выяснится, просто-напросто унес пачку векселей на миллион. Лучше будет потом, по телефону, попросить «хмельноватого ночного друга» прислать надежных людей и забрать вексели. Перед этим потребовать у Жоржа ту сумму, которую тот обещал вернуть еще месяц назад. Если, конечно, того не арестуют завтра или послезавтра. А вслед за ним, может быть, и меня, если у «друга» ослабнет «чувство друга». Ну и история! Ну и влип! Кем же был тот человек, который оставил мне в ВААПе тот зловещий чемоданчик?
Обед завершился ближе к сумеркам. Сталин собрался к себе в кабинет, но перед этим возжелал прогуляться вокруг пруда. Все участники обеда, включая «друга Кирилла», отправились его сопровождать. Сталин шел медленно, заложив руки на крестец и обо всех забыв. Четверо двигались в десяти шагах сзади, остальной отряд рассредоточился по периметру пруда, находясь, естественно, в постоянном движении. Сталин совершал круг за кругом, как будто вовсе и не собирался в кабинет.
Стеша и Ксюша улыбчиво посматривали на своих спутников. Особенно на Смельчакова. Петя, конечно, пригож, но немножко слегка чуть-чуть простоват, вроде артиста Алейникова. А вот Кирилл Илларионович, бесспорно, хорош по всем статям и поэт почти головокружительный. Надо признать, что и поэт не очень равнодушно прогуливался с этими высокими, статными девушками. Спецбуфету нельзя отказать в грамотном отборе персонала. В кругах ходили разговоры, что эта организация постоянно набирает силу и даже как бы уже выделяется из породивших ее структур. Шеф-повар, во всяком случае, носит на каждом плече по две полярных звезды.
А вот и еще одна полярная звезда без всякой подготовки появляется среди ветвей в завечеревшем небе. Не Арктуром ли она зовется? Не беду ли предвещает всему этому дому? Сталин вдруг резко остановился и медленно стал поворачиваться. С чем пришел ты на грешную землю, серый человек? Пришла ли пора прощаться?
«Знаете ли вы, товарищ Сталин, что вам грозит бессмертие?» – громко спросил Кирилл.
«Чаапаев, арестовать этого гражданина! – скомандовал Сталин. – Он угрожает мне бессмертием! Отведите его под тот дуб!»
Чаапаев аккуратно, но непреклонно левой рукой взял Смельчакова под локоть. В правой руке у него появился пистолет. Вдвоем они деловито прошли под смертельную сень осминожьего древа. В ожидании казни Смельчаков уставился на повисшую над щупальцами звезду. Вспомнилось нечто, пронзившее его в отрочестве: «О, любовь моя незавершенная, в сердце холодеющая нежность! От чего душа моя зажженная падает звездою в безнадежность?» Черный контур красавицы-птицы вдруг явился, планируя, в зеленоватой прорве и закрыл звезду. «Стреляй!» – взвизгнул Сталин. Грянул выстрел, и птица упала к его ногам. Потрепыхалась мгновение и развалилась.
«Коршун, – сказал Сталин после некоторого молчания. – Жаль бродягу небес. Ничего бы не случилось, если бы он не таскал у нас гигиенических кур». Махнул рукой: мол, что поделаешь, все время сею смерть, – и поплелся к дому, где привык проводить ночи над премудростями академика Марра. Евреи, евреи, говорила его шаркающая походка, что поделаешь, если они перехватывают все наши идеи. Вспомнил что-то, никотин как-никак, малость выветрился из органа мысли. Помахал рукой. «До свидания, Кирилл! Созвонимся!»
Петр Чаапаев припрятал парабеллум для лучших времен подготовки к миру. «А ведь так я мог вас и убить, Кирилл Илларионович. Вот парадокс, я просто расстроен: ведь вы мой кумир, но я бы вас устранил в случае приказа».
«Ну не расстраивайтесь, – пожал плечами Смельчаков. – Приказ Сталина – закон природы».
Подбежали девчонки-спецбуфетчицы, стреляли глазами. «Петяша, подбросишь нас до метро заодно с Кириллом Илларионовичем?»
Чаапаев обнял обеих за плечи. «Видишь, Кирилл, какие у нас кадры на Ближней даче? Лейтенанты, вперед!»
Ледяной дождь
В октябре «бабьему лету» пришел конец. Началась «волшебная пора, очей очарованье», то есть слякоть. На обширных пространствах исправительно-трудовых и штрафных лагерей уже давно валил снег. В Коми АССР вспыхнуло массированное восстание заключенных. Через две недели, после того как были подтянуты танковые части и штурмовая авиация, оно было подавлено. Москва об этих событиях, конечно, ничего не знала. Вскоре после бунта в жарких местах Средней Азии землетрясение стерло с лица земли столицу одной из республик. Москва и об этом не ведала. Москва хлопотала по своим делам. Многие семьи запасались пальтовой материей «драп» или «ратин», подкладками, ватином, пуговицами, меховыми воротниками, озабочивались ордерами на пошив. Видные дамы, супруги генералов и партработников, заказывали панбархатные платья, нередко с кружевными жабо. В меховых магазинах отбирались рыжие и черно-бурые лисы для украшения горделивых плечей. Вскоре начнутся осенние премьеры, и дамы будут прогуливаться со спутниками жизни по театральным фойе.
В семействе Новотканных все эти панбархаты и наплечные лиски с их оскаленными мордочками и зловеще поблескивающими стеклянными глазками, разумеется, решительно отвергались как «моветон». Ариадна Лукиановна предпочитала вместо шедевров гарнизонного стиля ловко скроенные костюмчики из тонкой шерсти, ну и для особенно торжественных оказий удлиненные шелковые платья со скромной накидочкой из соболей.
В тот вечер, который мы избрали для решительного поворота к последовательности событий, она сидела в своей гостиной за чайным столом вместе с мужем и соседом, адмиралом Моккинакки. Мужчины оживленно обсуждали последние испытания устройства. Скандал, вызванный несколько бестактным сватовством адмирала, был почти забыт. Ксаверий Ксаверьевич больше не прибегал к прямому силовому давлению. Похоже было на то, что мужчины нашли общий язык и пришли к какому-то соглашению. К какому соглашению? Ариадну Лукиановну в этот вопрос почему-то не посвящали. Вместо этого без конца говорили о мегатоннах, о секторе поражения, о радиусе разброса. Чтобы вас черт побрал, думала Ариадна, хоть бы сгнили ваши изделия, хоть бы развалились все ваши, а заодно и американские, вооруженные силы, включая пресловутую авиаматку, куда нагнали блядей из Спецбуфета, куда и наша майорша Нюрочка частенько следует за псевдорассеянным Ксавкой.
Надо сказать, что Адночка Рюрих-Новотканная, приобщившись к широкому фронту борьбы за мир, самым серьезным образом в серьезность этой борьбы уверовала. Ей стал претить милитаризм как на Западе, так и на Востоке. Увы, увы, думала она, ничем не остановить взбесившихся мужланов. Придумали теперь ядерное оружие и ради гадких своих гормональных амбиций готовы пустить его в ход. Похваляются своими мегатоннами, ослы! Фаллосами своих пушек! Ради великих своих говенных побед идут на массовые обманы людей Земли, прячут реальную информацию об угрозе. Только двух мужчин она еще была готова, но с оговорками, исключить из этой своры: Эренбурга и Смельчакова. В их глазах хотя бы читается правда, жаль, она не проявляется на языке. Что же остается делать нам, женщинам планеты? Может быть, начинать всемирный заговор Лисистраты? Права я или нет, как ты считаешь, молчаливо спрашивала она услужающего военнослужащего Фаддея. Тот так же молча ей отвечал: отчасти да, Ариадна Лукиановна, отчасти нет, родная моя!
Чтобы показать отчуждение от бесконечного словоблудия бесноватых атомщиков, она начала прогуливаться с сигаретой по всему сектору поражения, то есть по всей гостиной. В окнах то и дело хлопотливо пролетали, как демоны войны, основательные заряды снега. Что за климат, почти непригодный для жизни? Может быть, отсюда, из этой гнили, и идет страсть к вооружениям как сублимированное желание власти над Югом? Ведь если бы весь мир был подобен Бразилии, не возникали бы и оголтелые банды подполярных варягов, то есть врагов, не так ли? Ей виделась блаженная Бразилия, где правит совет земных жен, а атомных мужепесов держат в клетках!
Она смотрела вниз на городские кварталы, зябко поеживающиеся в сумерках гриппозного вечера. Ничего хорошего осень не предвещала. Кремль весь почти нивелировался в снежноватых крепискьюлях, светились там по всему радиусу распада лишь два-три окна в солдатских сортирах. Единственное, что еще как-то более-менее слегка чуть-чуть положительно влияло на угасающую утопию, состояло в циркуляции троллейбусов 16-го маршрута: почти всегда полупустые, хорошо освещенные внутри рыдваны вроде бы намекали на возможность нормальной жизни в этом городе бесконечных угроз; молчок! С приходом этой осени Ариадна Лукиановна постоянно ощущала нарастание какой-то смутной тревоги.
Вот и Нюра, раскрасневшаяся со слякотного мороза. Автомобиль Ксаверия Ксаверьевича был в ремонте, и ей пришлось перебежками и пересадками добираться до Сивцева Вражка, то есть до нашей спецаптеки, чтобы запастись перед отъездом на север необходимыми составами для измельчения и втирания. «Чтойсь ноне без покойствия в округе, – заговорила она на своем псевдоарзамасском наречии. – А уж наши-то хоромы прям как в осаде. Ищут, что ль, ковось?» Все тут повернулись к ней, и она рассказала, что возле дома стоят по крайности три спецмашины и фургон, а агентура-матушка в пальтищах и шляпенциях частью стоит в главном подъезде, а частью по дворам шастает. Рассказав это, она неожиданно зорким взглядом мгновенно проехалась по невозмутимой фигуре адмирала, покачивающей длинной ногой из глубин комфортабельного кресла.
Моккинакки еще минут десять поговорил с Новотканным о Пентагоне, который в ответ на наше устройство, безусловно, затеет очередной мерзейший виток в гонке вооружений. «Ну что ж, будем отвечать лоб в лоб – такова наша философия, – подытожил он и встал во весь свой недюжинный рост. – К сожалению, не могу дождаться Глики. Меня ждут на Фрунзенской набережной. Адночка, передайте, пожалуйста, нашей егозе, что я сегодня буду поздно, а завтра утром ей позвоню». С этими словами он откланялся. Ксаверий Ксаверьевич тут же углубился в какой-то британский военный журнал, а Ариадна Лукиановна вместе с военнослужащими удалилась в служебные помещения, чтобы обсудить меню ужина. Страннейшее беспокойство не давало ей сосредоточиться. «А, готовьте что угодно, Нюра – сказала она в конце концов, – ведь вы лучше меня знаете его вкус». После этого, почти не скрываясь, она взяла руку Фаддея и положила ее себе на грудь.
Едва Глика вышла из лифта на своем этаже, как из глубины фойе, словно прямо из стены, вышла огромная фигура в пальтище с поднятым воротником и в надвинутой на глаза шляпе. «Вы что здесь потеряли, товарищ?» – дерзновенно спросила девушка. Фигура обволокла ее своим пальтищем и приблизила ко рту, от которого шел запах лука, жаренного на оливковом масле. «Глика, дочь моя, жена моя! – лихорадочно зачастила фигура. – Быть может, вижу тебя в последний раз! За мной идет охота! Знай, что, если меня убьют, в последний момент жизни я вспомню тебя и только тебя!»
С этими словами он вышвырнул ее из своего пальто и грянул вниз по пожарной лестнице. «Жорж!» – вскричала она в некотором полубезумии, которое неизбежно испытывает человек при неожиданных и мгновенных потрясениях. Но топот его шагов становился все глуше, пока не пропал.
Он быстро, но без суеты вышел из маленькой двери в огромный храмоподобный вестибюль высотного дома с бюстами Ленина и Сталина, с вывеской «Агитпункт» (страна шла к ноябрьским выборам в Верховный Совет), направился к главному выходу и с полпути, не вынимая из карманов, стал стрелять в две руки по таким же, как у него самого, пальтищам и шляпам. Кто-то упал под пулей, а кто-то просто раскорячился от неожиданности. Никто не понимал, откуда идет огонь: за семь лет, прошедших после войны, народ отвык от боевых действий. В этой суматохе Моккинакки все той же деловой походкой пересек вестибюль по диагонали и вышел в садик на заднем дворе. Там в почти окончательном мраке стоял силуэтом юнец с большим доберманом. Рядом разлапился кляксой давно вроде бы забытый мотоцикл младшего дворника, дяди Егора. Моккинакки оседлал его, как своего, и с мощным рычанием вскарабкался по холмам к руинам Новоафоновского подворья и далее на Володарского, к путанице дворов Котельнических переулков.
Глика, конечно, устремилась вниз, как только чуть-чуть пришла в себя, то есть минут через пять. Не исключено, что она даже слышала пальбу в вестибюле, хотя, конечно, ей и в голову не могло прийти, что кто-то может стрелять под этими сводами. Зрелище панической беготни, распростертые на мраморных плитах тела, а также хаотический шум, в котором выделялись жутковатые начальственные вопли, заставили ее прижаться к стене, как раз в двух шагах от той двери, через которую ушел Жорж. В отличие от наблюдательной Нюры она десять минут назад прошла мимо агентуры в шляпах, ничего не заметив. Только теперь она подумала, что Жорж, по всей вероятности, мимикрировался именно под них. Он сказал, что за ним идет охота. И уж не он ли сам устроил тут побоище? Что все это значит? Кто они, эти большущие пальтищи и велюровые шляпы? Неужели какая-то банда пыталась расправиться с высшим офицером флота прямо под носом нашей милиции и спецохраны? Словно в ответ на эти мысли, вестибюль стал заполняться чинами МВД и МГБ. Она поняла, что погоны и кокарды заодно со шляпами и поднятыми воротниками. Появились военные санитары с носилками. Местные служители расшатали огромные двери и открыли их настежь. Начался вынос раненых и сраженных наповал. Ни малейших следов Жоржа не замечалось.
Неужели за ним охотится наша власть? За героем, орденоносцем, контр-адмиралом морской авиации? Неужели он, не вступая ни в какие объяснения, начал драться с нашей властью? Убит? Подстрелен? Пробился? Исчез? Прячется где-нибудь в доме? Надеется опять перелететь в «Абхазию»? Вдруг какая-то волна сущего восторга, сродни вальсу Арама Хачатуряна к пьесе Михаила Лермонтова «Маскарад», подхватила и закружила ее, и кто-то трубно и непонятно какими словами, то ли абхазскими, то ли баскскими, запел у нее внутри о том, что только так и следует жить: сопротивляться, пробиваться, исчезать; ах, Жорж, я должна быть с тобой, сидеть в кокпите, целоваться, глотать коньяк, выискивать в ночи посадочные огни!
Она выскользнула в маленькую дверь и, только оказавшись в сыром темном саду, пришла в себя. Но ведь Жорж не может быть врагом нашей власти! У нашей власти вообще не может быть никаких врагов в Советском Союзе. Наши враги сгруппировались извне. Если за Жоржем началась, как он сказал, «охота», значит, произошла какая-то чудовищная ошибка. Наша власть где-то дала сбой, и вместо нее вдруг стали действовать частные низменные страсти. Вот в этом, может быть, и есть отгадка сегодняшних безобразных событий. Мы все, люди 18-го этажа, должны защитить от низменных человеческих страстей нашего соседа контр-адмирала Моккинакки, собственно говоря, моего будущего мужа. Ксаверий обладает колоссальным авторитетом в правительственных кругах. Сам Берия не раз у нас бывал в гостях и облизывался на меня, как мерзкий кот на аппетитную рыбешку. Мать – на короткой ноге с Булганиным, с Растрикарнопозецким! Кирилл… о, может быть, он ревнует меня к Жоржу, но… я смогу его убедить, что он должен в данном случае проявить, ну… некоторую солидарность… что ли… ведь он как-то намекал на связи в авиации…кажется, с главным маршалом Иваном Гагачеладзе. А что же Фаддей, что же Нюра?.. Уверена, что они тоже не так-то просты… Спецбуфет в наши дни становится основательной силой… а ведь они стали нам почти родными; достаточно вспомнить, с каким умилением смотрит на меня Нюра, когда я пожираю ее хрустящие блинчики! Однако прежде всего нужно найти Жоржа. Нужно дать ему понять, что он не одинок. В одиночестве в состоянии аффекта он может снова натворить глупостей. В самом крайнем случае нужно будет обратиться прямо к Сосо – так иногда детской ласкательной кличкой наша красавица называла своего кумира. Не может быть, чтобы он не слышал о героине Хельсинкской олимпиады! Гликерия, пришла пора проявить лучшие качества советской девушки!
Туго подвязав пояс своего пальто и прикрыв платком нижнюю часть лица, она стала обходить промокшие под порывами дождя и снега зады монументального здания. Здесь было пусто, ничто не говорило о трагедийных коллизиях фасада. Теннисные корты, что располагались поверх гаражей, были во власти котов, выясняющих свои, параллельные людским и, очевидно, не менее драматические отношения. Ветер трепал нетуго натянутые сетки. В одном из садиков, прямо у подножия центрального корпуса, она заметила блуждающее световое пятно ручного фонарика. Побежала туда. Опознала младшего дворника дядю Егора.
«Дядя Егор, вы случайно не видели Моккинакки с восемнадцатого этажа?»
Егор с горделивой независимостью – о нем говорили, что он был полным кавалером Ордена Славы – задрал свой дрябловатый подбородочек.
«Никаких Коккинаки с никакого этажа не ведаю. А вы кто ему будете, молодая гражданочка?»
«Дядя Егор, вы же знаете меня, я Глика Новотканная с восемнадцатого этажа, и фактически я Жоржу прихожусь невестой, то есть будущей женой, иными словами, я почти невеста будущего мужа Георгия Моккинакки». – Она постукивала зубами от неудержимого волнения, мысли ее смешались, язык плутовал.
«Я вам лично, барышня, посоветовал бы Жоржа в эту абсурдную (откуда он взял это слово?), в эту асбурную (мл. дворник тоже волновался) ночь не искать, а лучше пошли бы под протекцию родителей».
«Как же я могу сидеть с родителями, когда мой любимый неизвестно где, посудите сами, дядя Егор! – трепетала красавица. – Побегу сейчас в гаражи, может быть, сторожа его видели, может быть, он на своей машине уехал?»
«А вот этого я бы вам не посоветовал», – пробурчал дядя Егор и пошел прочь, подсвечивая себе путь вдоль глубокого следа мотоциклетных шин.
Глика все в том же закутанно-замотанном виде прошла по дворам, стараясь не приближаться к подъездам, возле которых стояли кучки явно взволнованных жильцов, а также лифтерши, шоферы персональных машин и милиция. Ярко светились открытые ворота гаража. Она беспрепятственно прошла внутрь этого обширного подземного помещения, где стояли новенькие «Победы» сталинских лауреатов. Невольно ей вспомнилась нашумевшая недавно карикатура художника-плакатиста Пророкова, напечатанная в журнале «Крокодил». Изображен там был противный и нетрезвый юнец в стильном пиджаке и со съехавшим набок обезьяньим галстуком. Расхлябанным телом юнец опирался на автомобиль, а подпись к рисунку гласила: «Папина победа». Юрочка Дондерон как раз принадлежал к этому племени «папиных побед», хоть и отрицал миловидностью своих черт всякое сходство с пророковским персонажем.
В поисках гаражных сторожей она прошла вглубь и вдруг увидела Жоржа. В своем сегодняшнем широченном пальто с висящим хлястиком и в шляпе тот стоял спиной к ней возле своего «Опель-адмирала». Она чуть было не испустила радостный вопль, но в этот миг еще две фигуры в такой же одежде поднялись из-за машины, а мнимый Жорж повернулся, и она увидела вместо своего слегка верблюжьего, но вместе с тем безупречно аристократического возлюбленного бурую ряшку плебея с вывернутыми ноздрями. Ума все-таки хватило немедленно зайти за четырехугольную бетонную колонну. Матерясь и рыча друг на друга, агентура прошла мимо к выходу, после чего большой свет в гараже был притушен, и она выскочила во двор.
Опять принялся хлестать ледяной дождь. Народ попрятался в подъездах. Глику пронзило ощущение полного одиночества. Никто не знает, где Жорж. Никто в мире не знает, где мой Жорж, если он уже не схвачен этими жуткими плебеями. Так или иначе он исчез навсегда из моей жизни. Все, что я придумала для его спасения, – это вздор. Никто за него не вступится, кроме… кроме Кирилла, конечно. Вот кого мне нужно сейчас найти – Кирилла! Все-таки он прежде всего поэт и только потом уже человек государства. Мне нужно сейчас встретиться с ним. Конечно, он ревнует меня к Жоржу, но он поймет мое отчаяние, мое одиночество. Ни в коем случае не возвращаться домой. Даже если его нет дома, я открою его дверь своим ключом и, не зажигая света, буду там сидеть на нашей тахте и ждать его возвращения. Кирилл, давай совершим благородное деяние, спасем сумасбродного Жоржа!
На всякий случай она решила еще раз обогнуть корпус «А», выходящий фасадом прямо на Москву-реку. А вдруг в каком-нибудь парадном откроется дверь и оттуда как ни в чем не бывало выйдет контр-адмирал Моккинакки! Девочка моя, скажет он, как всегда чуть-чуть слегка цыкая языком над единственным неблагополучным органом своего тела, глубинным зубом мудрости, все, что тебя сейчас так тревожит и будоражит, – это не что иное, как сновидение, следствие твоей неверности мне и привязанности к Кириллу. Ты должна, дочь моя, любовь моя, проявить олимпийский стоицизм и все переиначить с точностью наоборот. Ничего не бойся, пролезай ко мне под одежду, прилипай к волосатому животу или, если хочешь, садись, как дитя, ко мне на колени, и я буду тебя баюкать до полного изнеможения.
Вот тут она очнулась от этих видений на бегу и снова с острейшим ужасом поняла, что этой безмятежной близости с Жоржем уже не будет никогда. Она шла стремительным шагом мимо огромных окон яузского «Гастронома» с пирамидами крабовых консервов «Чатка». Магазин был уже закрыт. Грандиозные люстры под кафедральным потолком притушены. В глубинах гастрономии, словно свечи в церковных притворах, тлели малые источники света. Вот бы, как католики в зарубежных фильмах спасаются в своих храмах, вот так бы спрятаться от всех бед в этом крабовом капище. Увы, и это невозможно.
Она повернула за угол и могла бы мгновенно проскочить торцовую сторону корпуса «А», если бы не услышала знакомый голос: «Смотрите, кто бежит! Да ведь это же Глика!» На торцовой стороне корпуса в красном мраморе была внушительная сводчатая ниша, в которой стоял трехметровый обнаженный по пояс «Сталевар», основательно напоминающий, между прочим, копьеносца Ахилла. Рядом с этой фигурой теснилась группа живой молодежи. Ба, да ведь это Юрка Дондерон со своими друзьями! Ну, конечно, это они: тут и вечный чечеточник Гарик Шпилевой, и монументальный Боб Ров, и две сестренки-молдавано-венгерки-барушки Машка и Кашка Нэплоше, и безукоризненный англо-денди Юз Калошин, и Эд Вербенко, отрицающий холод и потому пребывающий в черной обтягивающей майке, и вылитая копия Кларка Гейбла, саксофонист Томаз Орбели, и атлетический баскетболист Кот Волков. Интересно, что это сборище лиц представляло чуть ли не все основные отрасли МГУ, чьи медные символы украшают парадные двери гигантского храма наук: телескоп астрономии, ледоруб и молоток геологии, циркуль математики, тигль химии, микроскоп биологии, толстенный фолиант гуманитарных наук. Был здесь и я, бывший медикус, человек без определенного местожительства и подпольщик джаза Так Таковский, и потому с полной достоверностью свидетельствую встречу нашей звезды Глики с компанией высотной золотой молодежи, чья дружба произросла сорняками сквозь асфальт Москвы.
Она несказанно обрадовалась, увидев всю «гопу». Раньше-то, если читатель помнит, всегда старалась держаться на расстоянии, а тут вдруг прямо бросилась. «Ой, ребята, дайте закурить, я вся промокла!» Как будто сигарета спасет ее от дождя. Ей тут же кто-то спроворил вслед за сигаретой бутыльмент болгарской «Плиски», и она всем на диво отменнейшим образом сыграла горниста, то есть приложилась из горла. «Давай-ка, чувиха, полезай под мой плащ! – предложил Боб Ров и тут же скомандовал сестрам Нэплоше: – Машка, Кашка, ну-ка обратайте Гличку, не дайте ей пропасть!» Попав в теплый каньон между пузом Боба Рова и твердыми титьками сестриц, с коньяком в руке и с дымящимся «Диамантом», Глика почувствовала неведомый прежде восторг поколенческой общности. Все-таки свои же все-таки типусы, хоть и не назовешь их «ребятами с нашего двора», голубей они не гоняют, однако ребятами с наших этажей можно, наивные мальчишки, гоняют миражи джаза. Боб Ров юмористически скосил глаза ей в затылок, а губы в ухо. «Глик, если почувствуешь с моей стороны какое-нибудь давление, не принимай лично на свой счет: это просто грозные силы природы».
Юрка Дондерон вне себя от счастья, потрясенный близостью своей девушки (а он, не знаю уж по какой причине, продолжал упорно считать ее таковой), тихо сказал мне: «Ты видишь, Так, какая это девчонка? Видишь, какая отчаянная? Не побоялась смешаться с нами!» Он стал прихлопывать в ладоши, отшлепывать ритм подошвой и запел блюз «Это всего лишь лачуга в том городе жалких лачуг». Я стал ему подыгрывать вроде как на трубе, Томаз подключился вроде как на саксофоне, и вскоре все мы пели, гудели и двигались, невзирая на всю зловещую бредовину этого дня.
«Ты слышишь, Глик, как для тебя поют „Плевелы“?» – сказал я той, которую тоже неизвестно по какой причине считал «своей девушкой»
«Что ты болтаешь, Такович? Какие еще плевелы?» – засмеялась кирноватая чувиха. Народ стал переглядываться. Похоже было на то, что Глика даже не слышала о том, о чем сегодня говорил весь город. Эд Калошин вытащил из своих тугих оверолов гадскую сегодняшнюю «Комсомолку» с фельетоном «Плевелы» на внутренней полосе. Гадский какой-то щелкопер по имени Нарарьянц обсирал там всю нашу компанию, вот именно всех в настоящий момент присутствующих. Особенно доставалось Юрке Дондерону, у которого в основном и собиралась «группа жалких низкопоклонников и отщепенцев». Начиналась статья с нареканий в адрес всеми уважаемого академика Дондерона. Родители Юрки, оказывается, проявляли «халатность» (терпеть не могу этого слова), «сквозь пальцы смотрели на безалаберность своего отпрыска» (вся фраза составлена из ненавистных слов!), «потакали» (еще одно гнусное, типично фельетонистское словечко) его сомнительным вкусам и увлечениям, которые как раз и толкнули его в объятия группы стиляг и бездельников, которых следовало бы назвать «плевелами» на теле нашего созидательного, бурно колосящегося и неуклонно идущего вперед общества.
Пользуясь частыми отъездами родителей, Юрий собирал в их пятикомнатной квартире компанию своих подозрительных дружков, щеголяющих попугайскими прическами, карикатурно узкими брючками и неизвестно как приплывшими к нам «бродвейскими» галстуками и жилетками. Далее перечислялись все присутствующие здесь, возле советского Ахилла, плевелы, которые съезжались на «папиных победах», высокомерно поглядывая на простых советских людей, как будто это именно они сами, а не их высокопоставленные родители привели их к таким победам. Кроме этих баловней судьбы, в компании нередко появлялись и темные личности без определенного местожительства. Таким, например, был некий Так Такович Таковский, снабжавший «золотую молодежь» самодельными пластинками джаза, от которого вся эта компания просто впадала в экстаз. Часами они могли отплясывать и голосить под эту «музыку толстых» в дондероновской или в каких-нибудь других подобных квартирах, которые они с ухмылками называют «хатами». В «хатах» они подогревают себя алкоголем и близостью ветреных девиц, именуемых в этой среде «кадрами».
И все это происходит чаще всего в высотном доме на Яузской набережной, где проживают заслуженные деятели нашей науки, литературы и искусства, а также руководители нашей промышленности, что уже само по себе является возмутительным кощунством. Многие соседи Дондеронов не раз выражали возмущение многочасовым грохотом, топотом, дикими песнопениями и визгами на 12-м этаже. На недавних первомайских праздниках в этой квартире произошло короткое замыкание, возникла пожарная ситуация. Нам кажется, что администрация высотных домов слишком снисходительно относится к подобным сборищам. Необходимо принять соответствующие меры. Мы надеемся также, что наша публикация привлечет внима-ние администрации вузов, и особенно МГУ, где эти оболтусы числятся студентами. Ведь помимо коммунальных безобразий стиляжные компании могут оказать серьезное разлагающее влияние на широкие массы молодежи, вольно или невольно, ненамеренно, а может быть, и намеренно, опошлить идеологическую чистоту нашего общества.
«Откуда этот Нарарьянц взялся? – спросила Глика, возвращая гадскую газету. – Похоже на то, что он и сам там бывал, на этих ваших, как вы говорите, „сэшнз“.
Все зашумели. Ну, конечно, он много раз бывал среди нас. Его вообще считали своим, называли Нарой. Такой вообще-то вроде бы ничего себе чувачок не первой молодости, лет тридцати, а то и с гаком, он на гитаре играл, такой держал ритм, совсем неплохой. Кто-то бодро пошутил: «Ну вот теперь из-за этого Нары мы и отправимся на нары!» Начался бурный, почти невменяемый хохот. С именем Нары вперед, на нары! Тут я заметил, что Глика озирает всю эту вечно жадную до хохота компанию с выражением некоторого ужаса на своих прекрасных чертах. «Вот дурачье, – шептала она, выбираясь из объятий Боба Рова и сестер Нэплоше и подбираясь таким образом поближе ко мне. – Слушай, Так, скажи им, чтобы все немедленно расходились на все четыре стороны, – прошептала она. – Пусть из этого дома бегут подальше. И не такие люди, как вы, здесь попадают в беду. А тебе особенно здесь нечего делать. Следуй за мной, я помогу тебе выбраться». Она взяла меня за руку и потащила за собой, и я, должен признаться, не сопротивлялся. Бежать вместе с Гликой Новотканной! Бежать, куда бы то ни было! Просто нестись вместе с ней без всякой цели! Хотя бы прыгать в Москву-реку, течь вместе с ней! Пусть преследует всякий, кому не лень, мы убежим вдвоем! Пусть вся жизнь превратится в бег! В бег с Гликой! Пусть преследует даже вот этот Ахилл-сталевар, пусть видит во мне Гектора, а в ней Елену, черт с ним. Пусть за его спиной разгорится сталинская топка, мы прыгнем прямо в нее и вместе испепелимся!
Но было уже поздно. Из холодного мрака на нишу со сталеваром надвигалось не менее полусотни плоскостопых с красными повязками народных дружинников. За ними подъехали задом и гостеприимно распахнули свои жопы три милицейских возка. Началась неравная битва. Боб Ров, поклонник Маяковского, с восторгом ревел строки поэта:
- Нет, не старость этому имя!
- Тушу вперед стремя,
- Я с удовольствием справлюсь с двоими,
- А розозлюсь – и с тремя!
Так и получалось, он стряхивал с богатырских плеч то пару, то тройку илотов. Кот Волков тем временем успешно применял приемы самообороны без оружия. На левом фланге, однако, Гарьку Шпилевого уже придавили. Дондерона, наоборот, схомутали и раскачали, словно собирались куда-то швырнуть. Сталинская топка уже багровела за плечами Ахилла. Сжигать, что ли, собираются вредоносные плевелы? Юзику Калошину то ли палкой, то ли свинчаткой стукнули по голове; он поплыл. Сестер Нэплоше дружинники обратали с гоготом, с прибаутками, с похабелью. С полдюжины плоскостопых пытались и до Глики добраться, однако наткнулись на препятствие в лице неукротимого Таковича. Дай мне дрынду твою, Ахилл, отбиться от кровососущего плебса! Трехметровый человек склонился ко мне и протянул свою длинную мешалку для раскаленного металла и дальнейшего пролома троянских стен. Я стал крутить эту штуку над головой, и вокруг нас с Гликой образовалось свободное пространство. Теперь отступаем, краса моя, крикнул я ей, и мы начали медленное отступление. Плоскостопые топтались по периметру. Им явно не хватало самоотверженности.
Мы не успели еще выбраться из этой свалки во мраке, озаряемом лишь слабой лампочкой над уличной нумерацией 1/15, как вдруг подъехал еще один автомобиль, на этот раз легковушка, то ли «Эмка», то ли «Форд», и осветила по головам кишение битвы. Из машины выбрались три субьекта в шляпах и пальто, а вместе с ними сукин сын Нарарьянц. Главный субьект сложил ладони вокруг рта и проорал: «Немедленно прекратить возмутительную драку! Сотрудники милиции! Начинайте погрузку!» Драка почему-то тут же прекратилась. Страсти, очевидно, были не так уж горячи. Стиляги, вперемешку с дружинниками, под наблюдением регулярной милиции стали влезать в фургоны. Шляпенции внимательно наблюдали процедуру. Нарарьянц в этих ночных трепещущих огнях смахивал на классического Иуду с полотен позднего Ренессанса. Он, стоя сзади и стараясь не засветиться, что-то нашептывал шляпенциям в ороговевшие уши.
Вдруг они все трое посмотрели на нас с Гликой и тут же стали приближаться. Нарарьянц за ними не последовал, а, наоборот, укрылся за автомобилем. Приблизившись, субъекты притронулись двумя пальцами к полям своих шляпенций. Странно, подумал я, какой-то нерусский салют; может, в демократической Германии их учили?
«Если не ошибаемся, Гликерия Новотканная, не так ли? Вас ищет ваша мать, генерал-майор Рюрих. Она очень взволнована в связи с… с некоторыми непредвиденными событиями. Нашим сотрудникам всем дан приказ сопроводить вас до дверей вашей квартиры в корпусе „Б“ на восемнадцатом этаже. Вот капитан Умывальный будет вашим спутником. Всего хорошего».
«Ну пойдем, – Глика дернула меня за рукав и тут же ослепительно улыбнулась капитану Умывальному. – Это мой мальчик, – и с ходу придумала мне имя: – Вася Волжский, – попала почти в точку. – Мы к тем ребятам не имеем отношения. Просто гуляли там и попросили закурить».
«А вот это зря, Гликерия Ксаверьевна», – строго сказал капитан Умывальный.
«Что зря?» – удивилась Глика. Мы уже шли. Быстрыми шагами удалялись от поля боя. Меня терзала досада и что-то вроде угрызений совести. Бросаю товарищей, сматываюсь под прикрытием дочки генерала Рюрих. С другой стороны, Глика недаром тянет меня за собой. Она понимает, наверное, что после дознания ребят передадут их высокопоставленным папашам, а меня с моими данными отправят прямой дорогой в лагерь. С третьей стороны, «Васе Волжскому» подвалила фортуна: он спасен удивительной девушкой!
«Зря вы курите, Гликерия Ксаверьевна! – с еще пущей строгостью сказал агент. – Зачем вам портить ваш великолепный цвет лица? – Порция строгости досталась и мне: – А ты, Василий, наверное, совсем уж искурился с твоим цветом лица».
Через несколько минут мы уже поднимались в лифте на восемнадцатый этаж. На этаже Глика хотела было открыть дверь своим ключом, однако капитан приостановил ее и нажал кнопку звонка. Дверь тут же открылась, за ней стояла удивительно красивая и величественная женщина. Капитан приложил два пальца к полям шляпы. «Ариадна Лукиановна, передаю вам вашу дочь Гликерию Ксаверьевну и ее друга Василия Волжского. Капитан МГБ Умывальный».
Ночной клуб
В Москве, хоть и именовалась она «столицей мира и социализма», как в любом мегаполисе бытовали некоторые кодовые фразы. Вот, например, если вы вознамерились купить доброй мясной вырезки, вам не обязательно было делать партийно-государственную карьеру и присоединяться к спецбуфетовским рационам. Можно было на Центральном, скажем, рынке подойти к мясному ряду, подмигнуть специалисту и задать ему условный вопрос: «У вас есть к о л– х о з н о е мясо по три двадцать?» Не пройдет и десяти минут, как вам вынесут увесистый кусман в газетном свертке и назовут окончательную цену. Будьте уверены, заказанный продукт не подкачает ни в свежести, ни в качестве разруба.
На исходе только что описанного дня с его столь паническими треволнениями, ближе к полуночи, в опустевших проходах закрывшегося на ночь Центрального рынка появилась высокая мужская фигура в черном кожаном пальто и в зеленой узбекской тюбетейке. Длинные тамерлановские усы изобличали в этой фигуре обитателя Ферганской долины, но уж никак не контр-адмирала Георгия Моккинакки. Подойдя к закрытым дверям мясного павильона, узбек стукнул по ним три раза увесистым кулаком и произнес с присущим этому народу акцентом: «У вас есть колхозное мясо по три семьдесят пять?» Внимательный читатель сразу же заметит разницу между цифрами «три двадцать» и «три семьдесят пять», а после того, как из-за дверей глухой, но внятный голос произнесет: «Колхозное мясо сегодня идет по три семьдесят семь», сможет предположить, что это похоже не на куплю-продажу, а скорее на обмен паролями для прохода внутрь. Читатель окажется прав. Двери приоткрылись, и высокий узбек вступил в мясной павильон.
Его встретил молодой человек в клеенчатом фартуке, надетом поверх морской тельняшки. Молодая плешь светилась в темных кудрях. Плечевые мускулы, нажитые мясной работой, распирали одежду. «Добрэ дошли, товарищ адмирал», – сказал мясник, и мы тогда сразу узнали под тюбетейкой и длинными усами нашего подозрительного Моккинакки. Пожав друг другу руки, двое пошли вдоль тускло освещенного торгового зала. Шаги адмирала гулко отдавались от кафельного пола, в то время как мясник семенил бесшумно, словно кот. Над прилавками на крюках свисали бараньи тушки с торчащими изо ртов игривыми бумажными цветочками. У поросят такие же цветочки торчали из задков. По ночам вообще-то читающей публике не рекомендуем прогуливаться вдоль мясных рядов. Могут одолеть мысли о первородном грехе.
«Как вообще-то дела, Владимир?» – спросил Моккинакки.
«Совсем неплохо, – был ответ. – Квартиру подходящую нашел. Собираюсь жениться».
«Ты что, с ума сошел? – ахнул Моккинакки. Он даже приостановился от этой новости, как будто сам не собирался жениться совсем недавно. – Забыл, что приближается?»
Владимир хохотнул. Приподнявшись на цыпочки, положил руку на кожаное плечо. «Ничего, ничего, адмирал, все будет тип-топ. Я ведь не сейчас собираюсь жениться. В перспективе».