Дело, которому ты служишь Герман Юрий
Теперь он часто писал Богословскому, помногу и с удовольствием. Это были странные письма. Большей частью Володя спрашивал советов, а иногда вдруг писал нечто вроде речей, или программ, или рефератов. Так, например, однажды он написал Николаю Евгеньевичу о том, как неправильно принимать молодежь в высшие учебные заведения прямо со школьной скамьи. «Вот, например, — писал Володя, — проработали бы наши Нюси и Светланы санитарками или медсестрами годика три-четыре-пять, тогда бы они поняли — хотят сии барышни быть врачами или вообще желают приобрести высшее образование за государственный счет. Разве я неправ?»
Богословский отвечал на каждое письмо, споря, но не наставляя. Насчет «Нюсь и Светлан» с Володей не согласился, ответив, что тут, по его мнению, нужно исходить из каждого данного отдельного случая. «Например, вам, — написал Богословский, — вовсе не имело смысла тратить ваши лучшие годы на то, чтобы работать санитаром, вы и так знали, что к чему, не правда ли? Смею думать, что и мне незачем было работать несколько лет братом милосердия».
Как-то именно в эти дни трудных размышлений о своем деле, в дни усталости, крайнего раздражения на всех вместе взятых «подлипал и подхалимов», которые живут, как писал Маяковский, доходнее и прелестней, он получил вдруг письмо от Вари. Всем своим тоном, очень хорошей и чуть даже надушенной бумагой, плотным конвертом, шуточками — письмо Варино сразу оскорбило Володю. Варя писала, что с грехом пополам она кончила этот «противный» геологический техникум, что руки у нее развязаны и, хотя Родион Мефодиевич очень этому не сочувствует, она окончательно и бесповоротно решила уйти в театр. По всей вероятности, нынешней осенью, не позже, а то и раньше она переедет в Москву в студию при театре, при каком именно — Володя не разобрал. Писала она и про то, что они, наверное, увидятся в старости, когда Володя будет светилом в какой-нибудь московской клинике, ведь не век же ему ездить по заграницам, все крупные профессора в конце концов возвращаются на родину. Так вот, пусть он тогда отыщет ее — маленькую актрисенку — где-нибудь в Москве и не погнушается вспомнить с ней глупое детство…
Володя дважды перечитал письмо и сел писать ответ.
Пожалуй, ни разу в своей жизни он не писал так длинно, так жестоко и безапелляционно. Впрочем, он не старался быть жестоким, так получалось само собой. Он рассказывал ей свою жизнь здесь, и то, как жил он, не могло не быть упреком ей и всем таким, как она. Он так и писал — не «ты», а «вы»: вы все; такие, как ты; вы — Евгении, Светланы, Нюси, Варвары! Вы предполагаете, что я напяливаю вечером фрак, да? Так вот почитайте, как я живу! Это была гордая жестокость, он не жаловался, он требовал от всех такой работы и негодовал на дезертиров, издевался над ними, поносил их всеми самыми последними словами. И про свою будущую хирургическую сестру Туш написал он Варе, написал, что все они вместе не стоят подметки этой Туш, написал про операции, которые он делает один, про зимние вьюги и шаманов, про пятидесятиградусные, трескучие морозы, про Тод-Жина, написал о своей тоске в ту пору, когда к нему не приходил ни один больной, и написал о том, что совершенно полностью счастлив, несмотря на то, что она предала его.
«Ты предала меня, я не боюсь этого слова, — писал он, — ты могла бы приехать сюда и быть мне верным помощником, в том, пусть невидном, но необходимом деле, которое я делаю. Ты была бы наркотизатором и ассистентом, ты была бы мне женой и товарищем, а теперь ты ждешь своих дурацких цветов и огней? Поверь, их нет на земле, есть только удовлетворение своим делом. Кто же ты теперь? Геолог? Нет! Артистка? Тем более нет! Как же можешь ты спокойно жить и даже пошучивать, нося при этом комсомольский значок! Выйди из комсомола, ищущая себя!»
Черт знает что это было за письмо, но он не стал перечитывать. Уж очень нелегко ему жилось и работалось нынче, несмотря на все слова об истинном счастье. Уж очень длинными были ночи, когда он обдумывал операцию, которую станет делать утром; уж очень велика, почти невыносима была ответственность за человеческую жизнь, вверенную ему; уж слишком трудно он размышлял о долге и о свободной воле, о назначении своем на земле, о праве «отсиживаться» здесь, когда Красная Армия штурмовала линию Маннергейма.
Дважды он писал Богословскому требования отправить его в действующую армию, и дважды Николай Евгеньевич сухо отвечал, что, вполне разделяя Володины чувства, не имеет возможности ликвидировать больницу в Кхаре.
Весенними вечерами Володю стала мучить тоска: внезапно ужасно захотелось пойти в театр, в большой, красивый, праздничный театр, и непременно с Варей. Чтобы она трещала свой милый вздор, а он бы отвечал: «Перестань болтать глупости», чтобы не пахло больницей, чтобы была потом широкая, светлая улица после дождя, лужи, в которых отражаются электрические матовые фонари, и чтобы не нужно было вскакивать ночью, когда в дверь стучит Туш: «Привезли очень плохого, так, да, сейчас он «потеряет возраст», да?» Но и с этим Володя справился: не легко, а все-таки справился. Он велел себе не думать о том, о чем не следовало думать.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
КОЛДУН
В марте, когда зима переломилась и дни стали солнечнее, а морозы не такими трескучими, в Кхару приехал помощник Володе — молодой, пухлогубый и очень славный парень Васенька Белов, врач из Ленинграда. Он, как и Богословский с Тод-Жином, успел искупаться в полынье, видел в пути стаю голодных волков, привез с собою хорошее, «папино, знаете?», ружье, массу гильз, пороху, дроби, лесок, крючков, пыжей и руководств-справочников по медицине. Были у него и фляжка с коньяком, и портрет «просто одной подруги, можно сказать, детства», и трубка, которую он курил, «знаете, так, от нечего делать». На Володю Васенька смотрел снизу вверх, к больным относился благоговейно, про Туш сказал, что в ней он видит «просыпающееся национальное достоинство миллионов прекрасных людей». Володя разговаривал с Васенькой вялым тоном все повидавшего и все знающего старика. Да иначе с пухлогубым доктором и нельзя было. То и дело он задавал вопросы:
— Скажите, Владимир Афанасьевич, а тигры здесь водятся?
— Я лично их не имел чести встречать.
— А россомахи?
— Вы потолкуйте с дедом Абатаем.
— А ядовитые змеи? И простите, если водятся, то какие именно и как вы боретесь со змеиным ядом?
— Про змей я, Вася, не слыхал, — сказал Володя, но, вспомнив Богословского, поправился: — Простите, Василий…
— Иванович, — сконфузившись, произнес Вася.
— Василий Иванович. Не слыхал я про змей, и бороться мне с их ядом не приходилось.
— Жаль. А я вот специально привез монографию «Ядовитые змеи».
— Тут я ничем не могу помочь.
— Ну, а вообще какие-нибудь из ряда вон выходящие случаи были?
— Здесь все, Василий Иванович, из ряда вон выходящее.
— Нет, я в другом смысле, Владимир Афанасьевич. Видите ли, у меня имеется корреспондентское удостоверение от молодежной газеты, и мне хотелось бы, если вы, конечно, не имеете возражений, иногда писать такие заметки, очерки, вообще освещать наши будни.
— Ну и освещайте на здоровье. Только не во вред своим прямым обязанностям, потому что здесь их у вас будет немало…
Жили они вдвоем в одной комнате. По вечерам Вася либо сочинял все один и тот же очерк под названием «Будни энской больницы», либо писал длиннющие письма. Однажды Володе случайно попался листок, который он прочитал: «…тельный, колоссальный человек. Его железная воля и научное предвидение, его идейная преданность своему делу дают мне право думать, моя далекая любовь, что В. А. Устименко и есть тот характер, который мне следует окончательно принять за основу…»
Дальше Володя читать не стал. Ему вдруг стало совестно чего-то, будто он обманывал Васю. Но ведь он не обманывал!
И с Абатаем Вася тоже подружился. Старик теперь немного говорил по-русски, Туш помогала им обоим, и Вася подолгу слушал нехитрые, но очень смешные сказки деда и даже записывал для своей будущей «брошюры» о больнице в Кхаре.
Работы было по-прежнему очень много, но с приездом Белова Володе стало куда легче, и Устименко с удовольствием почти каждый день говорил об этом Васе, а тот смешно краснел, почесывался и отвечал:
— Да ведь что… Захвалите вы меня совсем, Владимир Афанасьевич… Если бы не вы…
И трудился еще старательнее, еще энергичнее, еще больше. От похвал он делался лучше, от любого, даже самого безобидного замечания надолго скисал, мрачнел, живые, всегда веселые глаза его погасали.
Теперь Устименко мог хоть и ненадолго, но все-таки оставлять свою больницу. Верхом он съездил на Урчупский прииск и обследовал там всех больных и здоровых — это была длинная, кропотливая, но необходимая работа. Побывал он у рыбаков в Остью-Бе, объехал много кочевий Джищи. Сопровождал его обычно Мады-Данзы, во вьюках было кое-что из необходимого инструментария, медикаменты, палатка, спальные мешки. И славно делалось на душе у Володи, когда конь уверенно ступал по почти невидимой тропке в тайге или над каменистым обрывом возле Таа-Хао, когда рокотали внизу пороги бурной реки, а сверху крепко и ровно грело весеннее, доброе солнце; славно было видеть шумное и радостное возбуждение во всем кочевье, когда навстречу ватагой бежали ребятишки, а за ними степенно, спокойно выходили знающие себе цену мужчины — отцы и деды, когда приветливо кланялись женщины и каждый хозяин, и каждая хозяйка звали именно к себе, в свою юрту на обед, на ужин, просто так — для приличной беседы; славно было задавать привычный вопрос вежливости о здоровье скота и выслушивать такой же вопрос — со смешливыми искорками в глазах у спрашивающего, потому что все знали: русский доктор не имеет скота, но как же начать разговор?
Да, в этих юртах, у этих очагов, в приисковых жилищах и на рыбацких становищах встречались и вши, и трахома, и сифилис. Были зрелища ужасающие, картины, от которых Володю, человека привычного, что называется, воротило с души. Но, засучив рукава халата и вымыв свои крупные руки, он делал все, что было в его силах, а потом отправлял больного на носилках, особым способом приделанных к двум лошадям, в свою больницу с запиской к Васе. Больница постоянно была переполнена, но это была больница; оттуда люди выходили, как правило, здоровыми, и все дальше и дальше, из кочевья в кочевье бежал слух о том, какой удивительный, небывалый доктор живет в Кхаре. И все меньше и меньше верили кочевники шаманам и ламе, все глубже в тайгу и в тундру уходили они. И все больше и гуще становилась там, далеко от Кхары, их злоба на Володю, на его больницу, на нового доктора Васю, на Туш, которая работала вместе с этими русскими, даже на деда Абатая.
Впрочем, Володе пока что не было от всего этого ни холодно ни жарко. Ламы и шаманы больше не перебегали ему дорогу, и он забыл о них, как забыл о Маркелове. Слишком много он занимался делом, слишком много и сосредоточенно работал, чтобы помнить о том, или о тех, кто в данное время исчез с его пути.
Уже осенью, в сентябре, его разбудили на рассвете. Из бессвязного рассказа посланного мальчика он только понял, что произошло что-то нехорошее и что надо помочь людям, находящимся далеко отсюда, насколько далеко — измученный и испуганный мальчик объяснить не мог.
Мады-Данзы заседлал коней, подтянул вьюки. Утро было холодное, Володя зябко зевал, никак не мог проснуться толком. К полудню наконец выяснилось, что пути более ста километров, а сколько более — мальчик тоже не знал, что раненых не один, а трое, что первый, наверное, уже «лишился возраста», а другие двое, может быть, и дождутся.
Дорога была трудной, сначала берегом, тут Володя уже ездил, а потом для сокращения пути — тайгой. Ветви хлестали по лицу, рвали одежду, кони посапывали, поводили устало боками. На полянке близ Джем-Чу — в этом селении Володя когда-то бывал — они встретили с десяток всадников; по лентам, вплетенным в гривы и хвосты лошадей, Устименко понял, что пострадавшие уже ошаманены. Данзы возбужденно заговорил со стариком, неприязненно поглядывающим на Володю; из разговора было ясно, что там — у раненых — распоряжается сбежавший из Кхары шаман Огу. Мальчик поехал за доктором самовольно, убежал, старик грозил ему теперь жестоким наказанием.
Только в сумерках Володя с Данзы и мальчиком, которого звали Ламзы, доехали до высокого, поросшего кедрами холма близ шумной реки Таа-Хао. На подветренной стороне холма горели шесть костров; в сумерках на фоне чадящего пламени, фигуры, людей казались огромными. Человек с полсотни всадников перерезали Володе путь, остановились в ожидании. У всех, даже у мальчишек, были ружья. Наверное, напились молочной водки, — предположил Данзы и посоветовал уезжать, пока целы.
— Они очень пьяные, так, да, — сказал Мады-Данзы, — нехорошо будет, совсем нехорошо!
Володя спешился, кинул поводья Данзы; широко расставляя ноги, пошел прямо на всадников. Они не расступились, стволы охотничьих ружей тупо смотрели в Володино лицо. Чувствуя, как ему страшно, но зная, что иначе поступить нельзя, он отпихнул от себя морду коня, нажал плечом на чье-то стремя, выругался и стал подниматься на холм. Сзади, чуть сбоку, попискивая от страха и стараясь быть как можно ближе к доктору, семенил Ламзы — сын того, кто, наверное, уже «лишился возраста».
Между пламенем дымных костров два человека лежали, один сидел на подпорках-рогатках, поддерживающих его под мышки. Глаза его с мучительной тоской всматривались в даль. По всей вероятности, он уже ничего не видел, потому что не узнал своего собственного сына. Рядом с отцом Ламзы сидел шаман Огу, и Володя мгновенно перестал чего-либо страшиться, когда понял, что тут происходит.
Возле умирающего было приготовлено все то, что могло ему понадобиться в той далекой жизни, в следующей по очереди жизни, как любил выражаться Данзы; здесь был и табак, здесь были, и спички, была и молочная водка, было и мясо, была пара новой обуви, была и плетка. Его — еще живого — уже провожали, и Володя нарушил своим появлением и своим вмешательством закон смерти, который уже был объявлен шаманом Огу. Выполнение закона смерти охраняли всадники, наученные шаманом: если отец Ламзы останется живым — значит Огу умрет, больше ему не жить как шаману.
— Все готово тебе, все хорошо приготовлено, ничего не забыли, отправляйся же, иди, у тебя больше нет возраста, — говорил шаман Огу, не видя еще Володи и не слыша его шагов за треском валежника в пламени. — Иди, не жди…
— Убирайся отсюда вон, колдун! — крикнул Володя. Огу медленно оглянулся, увидел Володины сапоги и встал. Он встал, но это был не тот Огу, который шарахался от Володи в Кхаре, это был другой — довольно-таки наглый хозяин тайги, да еще пьяный, да еще с ножом в руке, с большим ножом, которым он только что строгал мясо для дальнего пути отцу Ламзы, И нож теперь он держал для удара — острием кверху, чтобы убить ненавистного русского доктора в живот, и еще повернуть нож, — Огу знал, как убивают, хотя не знал, как лечат.
Несколько секунд они простояли друг перед другом в свете костров, озарявшем их лица. В левой руке шамана позванивал бубен. На высокой шапке его было вышито отвратительное подобие человека. Шаман Oгy был здесь, чтобы выполнить закон смерти, — и он защищал смерть, а Володя приехал сюда, чтобы вернуть человеку жизнь, — и он защищал жизнь, защищал, совершенно позабыв вдруг про себя. И, схватив шамана повыше кисти, он так сжал другой рукой ему запястье, что колдун выронил нож и отпрянул во тьму, за костер, что-то визжа оттуда и колотя в бубен.
Володя же нагнулся над отцом Ламзы.
Конечно, смерть была близка, но с ней еще можно было подраться.
Скинув ватник, Устименко взялся за дело, а двое других охотников, которые лежали возле костров, вперебой со стонами начали рассказывать ему, как все случилось. Он слушал вполуха, но какие-то отрывочные фразы доносились до него — насчет удачной охоты и про то, как кончились патроны, и про то, как недоброжелатели охотников, таежные черти Зумбр и Кур, наверное, ухитрились перебежать отцу Ламзы, славному из славных охотнику, дорогу. Взорвался патрон — вот что случилось, взорвался, когда отец Ламзы готовил патроны. Они все сидели совсем близко, но отец Ламзы наклонился над патроном, весь заряд и ударил ему в грудь.
— Осторожно! — заячьим голосом закричал Ламзы, и тотчас же Володя услышал за собой сухое щелканье.
Он обернулся.
Шагах в десяти от него, совершенно белый, держа двустволку в руке, стоял шаман Огу. Он спустил оба курка, но двустволка отца Ламзы не была заряжена. Только поэтому Володя «сохранил возраст» — в тайге умеют стрелять, а шаман Огу не промахнулся бы.
Володя шагнул было к шаману, но Огу бросил ружье и пополз к Устименке. Он полз и кланялся, полз и прикладывал лицо к земле. Теперь он искал защиты у человека, которого хотел убить. Только Устименко мог спасти его — нарушившего закон смерти, его — собравшегося стрелять в спину. И, обхватив Володин сапог, он приник к нему щекой и стал подвывать и просить, визжа и охая…
— Возьмите! Слышите? — крикнул Устименко. — Возьмите ружье и зарядите его — встаньте за моей спиной, потому что мне нужно работать. Возьми ты, Ламзы. Может быть, еще твой отец и не «лишится возраста». Но я не могу лечить, если мне стреляют в спину. А шаман пусть убирается к черту!
Он был очень сердит, Володя, и опять почему-то ему вспомнились Нюся Елкина и Светланочка.
Мальчик Ламзы сунул два патрона в стволы и встал к спине Володи. А всадники, спешившись, один за другим, подходили поближе, чтобы посмотреть на того человека, про которого Огу рассказывал, что он не умеет лечить, а умеет лишь убивать — убил двоих в своей больнице, а потом еще надругался над ними — разрезал их мертвые тела, чтобы украсть себе в запас хорошие, здоровые охотничьи сердца.
Но Устименко решительно никого не видел. Он работал: при неровном красноватом свете угасающих костров Володя разглядывал рану, от которой исходил удушающий запах гниения. Рана находилась у правого края грудины, края ее омертвели, выходного отверстия Володя не увидел.
— Который день он здесь на этих чертовых рогатках? — спросил Устименко.
— Пятый! — услужливо ответил Мады-Данзы. — Да, так, пятый. Они не понимают, они глупые, дураки, да…
Продолжая исследовать рану, Володя приказал Данзы нести инструменты, подбросить много хвороста в костры и приготовить мыть руки для операции.
Шаман Огу уже успел насовать в раны обрывки целебного меха лисицы, смоченного слюной волка и топленым жиром белки. Надо было оперировать немедленно, но отец Ламзы задыхался, если его клали на спину. И наркоз давать было некому.
Володя налил полкружки спирту и, разбавив водой, поднес к запекшимся губам отца Ламзы.
— Пей, друг! — сказал Устименко громко и сильно. — Ты жив, ты не «лишился возраста». Выпьешь залпом, и тебе будет лучше. Слышишь, друг! Не входи в болезнь, не поддавайся ей, и скоро ты опять отправишься на охоту.
Глаза, исполненные страдания, медленно приоткрылись.
— Пей! — приказал Устименко.
И, когда отец Ламзы вздохнул с облегчением, ввел ему морфин.
Он начал исследовать рану при свете костров, чадно и жарко пылающих. Вокруг неподвижной стеной, отгораживая его от ноющего и подвывающего Огу, стояли охотники. Отец Ламзы дышал с хрипом, мальчик трясся и всхлипывал возле Володиного плеча. В кронах кедров подвывал ветер, далеко внизу бурлили неспокойные воды Таа-Хао. Двое других раненых, приподнявшись и позабыв о собственных страданиях, смотрели на руки Володи, на блестящий пинцет, на злое, гневное, напряженное лицо русского доктора.
Глубина раны была сантиметров одиннадцать; при исследовании раны пальцем Володя почувствовал на дне ее крупные дробины, катышки целебного меха и войлочный пыж. Все это он извлек.
Передохнув с минуту, Володя наложил влажную повязку с тампонами и поднялся. Отец Ламзы дышал ровнее, пульс был еще мягкий, но куда лучше, чем раньше. Не менее часа ушло на двух других охотников. С ними тоже потрудился проклятый шаман Огу. И, кроме того, они были обожжены.
С бьющимся сердцем, с колотьем в боку и ноющими ногами Володя встал. По-прежнему чадно и горячо пылали огромные костры. Охотники в своих коротких оленьих шубах, простоволосые, смугложелтые, стояли стеной — они не ожидали, что доктор так резко и внезапно обернется к ним.
— Ну? — спросил Устименко на языке, который они понимали. — Ну? За что же вы встретили меня как врага? Что сделал я вам дурного? Ведь ваш шаман Огу хотел застрелить меня, и вы видели это, и никто из вас не пошевелился.
— Мы не смели! — сказал чей-то грубый голос. — Тогда мы боялись шамана. Он мог покончить со всеми нами.
— Он ничего не может! — сказал Устименко. — Он трусливый дурак! Он не работает, как вы, он только обирает вас, а вы его боитесь.
— Нет, — сказал другой охотник. — Теперь нет. Теперь мы убьем его.
— И этого тоже не будет! — крикнул Володя. — Он не будет убит, вы слышите? Я не позволю это вам!
К утру всех троих раненых снесли на плот, пригнанный за ночь из становища. Шаман Огу до тех пор ползал у ног Володи, пока тот не велел ему тоже идти на плот, но предварительно Огу должен был бросить в Таа-Хао свою высокую шапку, бубен и жезл с живыми камнями. Шаман завыл в голос, охотники засмеялись. Володя стоял на плоту с сомкнутыми губами, осунувшийся, небритый.
— Прости меня! — закричал Огу.
— Ты поедешь со мной так, как я сказал, или не поедешь совсем, — произнес Устименко. — Понял, Огу?
И Огу, дрожа и всхлипывая, бросил в могучие воды Таа-Хао все знаки своего шаманского достоинства. Как это ни удивительно, а он все-таки верил в свою шапку, в свой бубен и в жезл. Верил и, когда шапка закачалась на воде, навеки смирился. Только спросил Володю:
— Что же я теперь стану делать? Как я прокормлюсь?
— Ты будешь приходить ко мне в больницу и колоть дрова. За это ты будешь сытым.
— Но я не умею колоть дрова! — обиделся Огу.
Володя пожал плечами. В пути он ни с кем не разговаривал, было горько на душе и ужасно обидно. Долгие годы вспоминалось ему сухое щелканье курков двустволки за спиной. Управлял плотом старый местный поселенец Хиджик, раненые лениво переговаривались между собою, следили, как плот спугивает уток, гусей, как спугнул глухаря с берега. К вечеру стали слышны воющие пороги; отец Ламзы, бывший шаман расстрига Огу и двое других раненых сначала влезли повыше — на сооружение вроде широкого топчана, потом, оставив там только одного Ламзы, спустились бросать порогу жертву — деньги и сухари с солью.
— Держись все! — приказал Хиджик.
Плот круто накренился, нос ушел в воду, корма взвилась, чиркнув по каменьям. Вал с пеной, воющий, шумный, пронесся, плот крутануло влево, вправо, порог остался сзади. Отец Ламзы спросил кротко, бросили ли его жертву — старую медную ружейную гильзу. Потом, тяжело дыша, обратился к Володе:
— Вылечишь меня, да, доктор?
Володя вздохнул, улыбнулся: разве мог он сердиться на людей, которые бросают порогу жертву?
В ноябре Володя удалил отцу Ламзы секвестр грудины, под которым застряли металлическая пуговица и две дробинки.
…Ночь, дед Абатай на корточках в коридоре, при свете горевших в печи дров, играл в шашки с больным охотником Кури. В четвертой палате застонал прооперированный нынче десятилетний мальчик Кхем. Володя посидел у него, посчитал пульс, потрогал — теплая ли нога. Нога была теплая, мальчик Кхем не должен теперь остаться инвалидом. Выходя из четвертой, он увидел Туш — со светящимися глазами, легкая тоненькая, она легко и быстро шла ему навстречу.
— Ну, так как же насчет Москвы? — спросил Володя. — Поедете, Туш?
— Нет, — глядя ему в лицо, радостно ответила она.
— Почему?
— Еще очень темная я, да, так, — сказала она. — Там смеяться станут. Потом поеду, позже. Когда вы скажете — поезжай, Туш, пора! Так, а, да?
Он не мог смотреть ей в глаза, так они светились и так бесконечно ласков и тепел был этот свет.
ЧЕРНАЯ СМЕРТЬ
Второй корпус заложили весной. В день закладки приехала еще одна докторша — немолодая, основательная, медлительная — Софья Ивановна. Прежде всего, и в очень категорической форме, новоприбывшая Солдатенкова потребовала убрать из больницы шамана Огу.
— Даже странно! — воскликнула Софья Ивановна, — Бывший священник, или, как он здесь называется, шаман, колет дрова для кухни. Я сама видела. Просто удивительно! И для палат колет дрова. Очень, очень странно!
— Но он же не камлает в больнице! — хмуро возразил Устименко. — И не шаман этот человек больше. У него ни бубна нет, ни жезла.
— Как странно! Служитель культа есть всегда служитель культа — с жезлом он или без жезла. И, кроме того, мне известно, что он осуществлял против вас теракт.
— Какой акт?
— Террористический акт. И вы проявили мягкотелость и интеллигентскую доброту, не отдав негодяя под суд. На вылазки классового врага надо отвечать крепко, понимаете?
— Он не классовый враг, а несчастный, заблудившийся человек, — сказал Володя жестко. — И не вам меня учить, вы тут несколько дней, а я…
— Так-то вы реагируете на критику? — усмехнулась Солдатенкова. — Что ж, нечто подобное я и предполагала: самоуспокоенность, почивание на лаврах, взаимозахваливание…
Удивительно, как у этой женщины для всего были готовы слова; просто ей жилось на этом свете!
— Короче говоря, Огу здесь работал и будет работать! — вставая, сказал Володя. — Если же вас это не устраивает — напишите Тод-Жину, он в курсе всей этой истории. И на этом кончим. Кого вы еще считаете классово чуждым элементом?
Софья Ивановна вздохнула:
— Надо присмотреться. Разумеется, не все тут плохо, есть и некоторые достижения, есть и наши, преданные нам люди.
Работала Солдатенкова старательно, много и скучно. С ее точки зрения, в больнице слишком кратко писались истории болезней и вообще неважно обстояло дело с отчетностью. И Софья Ивановна «в корне» изменила это положение. Она писала длинно, подробно, обстоятельно, писала и утром, и днем, и вечером, пальцы и даже щеки у нее были постоянно в чернилах, она морщила лобик и вздыхала:
— Многое еще надо в методике выправлять, товарищ главврач, многое, очень многое. Даже странно, что так это все запущено, очень странно. Я пока все приглядываюсь, а со временем мы побеседуем, поговорим со всей беспощадностью, открыто, без реверансов…
Как-то глухим, поздним вечером к Устименко пришла Пелагея Маркелова. Глаза у нее запухли от слез, она долго ничего не могла сказать, потом попросила:
— Возьмите меня, господин доктор, на работу. Я все умею, не пожалеете…
— А отец как на это взглянет?
— Чему ему взглядывать! — со злобой ответила Пелагея. — Разве они человек теперь? Совсем худые стали, пьют с утра до ночи, без всякого смысла книги читают и ругаются.
— Так не даст же он вам работать!
— Я бы при больнице и жила. В закуточке, где прикажут. Тут бы моя судьба и была. Возьмите, господин доктор, иначе, право, повешусь, на вас грех будет. Возьмите!
И она стала опускаться на колени.
— Ну, это вы перестаньте! — крикнул Устименко. — Слышите? Сейчас же перестаньте…
С ведомостью в руке вошла Софья Ивановна, поинтересовалась, в чем дело. Володя объяснил. Старательно наморщив лобик, докторша спросила:
— Ах, это Маркелов, да? Местный Рокфеллер. Слышала, как же, как же…
Повернувшись к Пелагее, Володя приказал:
— Завтра выходите на работу. С утра. Но предупреждаю — дела у нас много, работа тяжелая и белоручки нам не нужны…
Когда дверь за девушкой закрылась, Володя сказал:
— Давайте ведомость.
Подписав, он вздохнул, прошелся по комнате, поглядел в черное, без занавески окно, включил приемник. Уже месяц, как ждал он новые батареи, старые были на исходе. В эфире творилась неразбериха, Москву он долго не мог поймать, но вдруг услышал какую-то славянскую радиостанцию и замер: Гитлер напал на Советский Союз. Там шла война, огромная битва, небывалое в истории человечества сражение.
Напевая, с засученными рукавами халата вошел Вася. Володя крикнул на него, чтобы замолчал. Вбежала Солдатенкова, побледневшая, растерянная. За нею в коридоре виднелись Туш, Данзы, старый Абатай. Постепенно Володя понял: двадцать второго нюня в три часа тридцать минут фашисты начали наступление по огромному фронту — от Черного до Балтийского моря. Сейчас какой-то фельдмаршал фон Бок, какой-то Гудериан, Штраус и Бот рвались к пограничным городам, а к каким — это понять было невозможно. А потом оркестр заиграл танго, в эфире захрюкало и засвистело. Вася сказал:
— Немыслимое дело! Провокация! Вздор!
На рассвете Володя дал телеграмму Тод-Жину с просьбой назначить главврачом Васю Белова. Ответ пришел часа через два, и Устименко понял, что может ехать в Советский Союз, тем более что Богословский уже вылетел в Москву.
Караван из Кхары готовился в путь завтра, об этом Володе печально сказала Туш. И предложила помочь собраться.
— А чего мне собираться? — ответил Володя. — Вот рюкзак сложу, всего и сборов. Идите, Туш, и без меня у вас много дела.
Туш ушла.
Устименко попытался было поймать что-нибудь в эфире, но услышал только лающую речь фашиста из гитлеровских сателлитов, ничего не понял и выключил приемник. «Ладно! — утешил себя Володя. — Не страшно! Через месяц, самое большое, я буду на фронте. Не следует только нервничать!»
В это мгновение он увидел белое лицо Мады-Данзы. Тот, оказывается, давно стоял в дверях: нижняя челюсть его дрожала и голос сипел, когда он попытался говорить.
— Совершенно я вас не понимаю! — рассердился Устименко.
— Черный флаг над юртой, — просипел Мады-Данзы. — Тарбаганья болезнь скоро придет в Кхару. В Джаван-Илир уже ходит черная смерть. Иди, товарищ доктор, иди, я не пустил старика сюда, он принес страшную весть и сам обречен на смерть. Будет так, как много лез назад, когда в Кхаре умерли все, даже самые маленькие дети, умерли все, кто не убежал вовремя.
Тарбаганьей болезнью и черной смертью здесь называли чуму. Последняя и очень тяжелая вспышка была в шестнадцатом году. Володя не раз слышал от местных старожилов, как бежал тогда правитель провинции, как обезумели люди и как никто не убирал трупов…
Плешивый старик с ввалившимися щеками, беззубый, измученный, сидел на корточках возле больничного крыльца, рассказывал деду Абатаю, Огу, Софье Ивановне и доктору Васе о тарбаганьей болезни. Туш переводила.
Нынешней весной среди охотников на тарбаганов — душистых зверьков — прошел слух, что за шкурку тарбагана скупщики на факториях будут платить в пять-шесть раз больше, чем в прошлые годы. Слух этот возник за кордоном, принесли его охотники из Пес-Ва — резиденции губернатора Страны солнца. Мех тарбагана теперь красят и выделывают так, что за него пушники дерут бешеные деньги. Конечно, охотникам захотелось разбогатеть. И они стали ловить всех тарбаганов, даже тех, которые молчат, а ведь известно, что если тарбаган молчит, то его нельзя трогать — он болен. Здоровый тарбаган бормочет: «Не бойся, не бойся!» — это тоже всем известно.
Старик попил воды из белой эмалированной кружки, закурил трубку.
— Пусть расскажет, что он видел сам! — велел Устименко.
Но старик не торопился. Мало того что охотники убивали больных тарбаганов, они еще и ели их мясо. Первым заболел младший брат Мунг-Во. Оба они — и старший, и младший — искусно ставили петли над тарбаганьими норами и считались хорошими стрелками. Младший Мунг-Во заболел в степи и там умер. Старший его похоронил.
— Бубонная форма! — сказала Солдатенкова.
— Похоронил и еще долго охотился, ему повезло, — переводила Туш. — А через несколько дней его видели, как он шел в свое становище, шатаясь, словно пьяный. Если человек так шатается, у него наверняка тарбаганья болезнь и совсем скоро ему суждено «лишиться возраста».
— Старший заболел легочной формой — так оно обычно и случается, — пояснила Софья Ивановна. — В таких ситуациях надо проводить разъяснительную работу среди актива населения.
— Актив, пассив! — сердито буркнул доктор Вася.
Старик досказал: старший Мунг-Во не смог даже войти в юрту и только успел приказать, чтобы на шесте над юртой подняли черный флаг, тряпку, — в степи люди знают: если над юртой черная тряпка — значит, здесь смерть. И никому нельзя подходить близко.
— Спросите у гражданина: он находился в контакте с заболевшими? — приказала Софья Ивановна Туш. Туш не поняла.
— Он только видел черный флаг или там был, на месте, в юрте? — пояснил Вася.
Старик усмехнулся: нет, он достаточно умный, чтобы и близко не подходить к тарбаганьей болезни. Тогда, много лет назад, у него умерли все родственники, и он хорошо знает, что это за болезнь.
Утром старший Мунг-Во стал плеваться кровью. А через несколько дней над всем кочевьем уже развевались черные тряпки — тарбаганья болезнь ворвалась в Джаван-Илир. Старик оседлал жеребца и приехал сюда, к великому советскому шаману. Про него ходят разные хорошие рассказы. Если русский шаман действительно так велик, как болтают люди, пусть он поможет. А если нет — пусть сразу скажет, и его не будут больше беспокоить.
— Любишь кататься — люби и саночки возить! — заметила Софья Ивановна и ушла в больницу.
Володя велел Туш перевести старику, что сам он пока ничего сделать не может, но постарается вызвать много докторов, целый отряд, которые, конечно, помогут. И, отдав Васе и Туш распоряжение насчет изоляции старика, пошел к правителю провинции Кхара — Здабе.
Устименко правитель принял сухо. Совсем недалеко пролегала граница, за которой благоденствовал губернатор Страны солнца. Если Гитлер сожрет Россию, Страна солнца оккупирует Кхару, и тогда правителю припомнят его отношения с советским врачом. Поэтому Здаба даже не пригласил Володю сесть. Но, едва услышав о тарбаганьей болезни, правитель изменился. Он закричал, чтобы Володе подали чаю, и велел своему секретарю немедленно соединиться по телефону с департаментом здравия. В департаменте никто не отвечал, и Володя, воспользовавшись этим, посоветовал звонить домой к Тод-Жину.
К счастью, к величайшему счастью, Тод-Жин взял трубку, и Володя сам рассказал ему о всем случившемся в районе Джаван-Илир. В трубке щелкало и шипело. Тод-Жин молчал.
— Обратитесь за помощью в противоэпидемическое управление, в Москву, — сказал Володя. — Вам помогут.
— Война! — произнес Тод-Жин.
— Помогут! — повторил Володя. — Непременно помогут! Я ручаюсь, слышите, товарищ Тод-Жин? Там умные люди, они понимают, какое бедствие постигло вашу республику, они непременно помогут.
— Хорошо, так, да, — задумчиво и медленно произнес Тод-Жин и велел передать трубку правителю.
Через четверть часа правитель приказал командиру гарнизона — сухонькому и седенькому поручику — выставить кордоны, с тем чтобы никто не выходил и не входил в район Джаван-Илир. Поручик слушал молча, щелкая каблуками, прикладывая руку к длинному козырьку белой с серебром фуражки. А в заднем дворе дома правителя в это время грузили верблюдов, лошадей, арбы, плакали женщины — дочери, жены сыновей, жена самого правителя: страшно было бежать в горы отсюда, из дворца в целых шесть комнат, не считая двух зимних юрт во дворе.
Ночью Володя получил телеграмму — длинную, на нескольких бланках. Тод-Жин извещал, что Москва помогла, самолеты с медикаментами, медицинским оборудованием и врачами уже вылетели. Во главе экспедиции профессор Баринов. Сам Тод-Жин с секретарем ЦК Трудовой партии прилетит завтра. Дальше были инструкции и советы Володе, переданные Бариновым с борта самолета.
Читая и перечитывая молнию, Устименко слышал, как в соседней комнате Софья Ивановна учила Туш способу надевания противочумного костюма.
— Да, я знаю, это скучно, — своим тягучим голосом говорила Солдатенкова, — но меры личной профилактики играют очень большую роль в нашей работе. Ничего героического нет в том, чтобы заразиться чумой и погибнуть из-за собственной неряшливости. Сначала надевают комбинезон, видите? Тесемки штанов нужно завязывать плотно…
— От блох? — тоненько спросила Туш.
— Блохи грызунов после гибели своих хозяев покидают их трупы и гнезда, — как по писаному продолжала Солдатенкова. — Так называемые свободные блохи охотно переселяются на людей. Теперь смотрите, товарищ Туш, нижний край капюшона надо заправить под воротник комбинезона. И, наконец, респиратор. Пространство по сторонам носа заполняется ватой — комочками…
Волвдя вышел в коридор, тихонько постучался к Солдатенковой. Обе — и Софья Ивановна, и Туш — стояли посередине комнаты в противочумных комбинезонах.
— Это как же понять? — спросил Устименко.
— Я ведь по специальности эпидемиолог, — сказала Софья Ивановна. — И вот родилась мысль: выехать нам с Туш на место, произвести вскрытие, разобраться накоротке. Оказать помощь. Костюмы есть, микроскопом мы располагаем, лизол, карболка, сулема наличествуют. Конечно, вы главврач, но я предполагаю…
— Поезжайте! — сказал Устименко.
— Наверное, нужно командировочное удостоверение? — спросила Солдатенкова.
— Нет, Софья Ивановна, не нужно. Там некому его предъявлять.
— Какая дичь! — пожала плечами Солдатенкова. — Прямо средневековье. Феодализм. Я предполагала провести собеседование с санитарным активом, вообще наметила ряд мероприятий.
В дверь просунулся сонный Вася, спросил:
— Может быть, и мне поехать?
— Для чего? — спросила Солдатенкова. — С захоронением вскрытого трупа мы справимся вдвоем. А костюмов у нас только два. И оголять больницу мы не имеем права. И вообще это нецелесообразно. Всегда следует поступать целесообразно, а нецелесообразно поступать не нужно. Кстати, сюда до окончания всей этой истории я, разумеется, не вернусь. Искать нас, наверное, вам придется в районе Мунг-Во…
Перед отъездом Солдатенкова принесла Володе письмо и сказала:
— Если со мной что-нибудь случится, пожалуйста, перешлите пакет моей дочери. Она у меня единственная. Ее отец нас оставил, у него теперь другая семья, а мы с Нусей одни. Но это ничего! Брак должен строиться на взаимной любви; если же таковой нет, это не брак. До свидания, Владимир Афанасьевич.
И они уехали — маленькая, худенькая, черненькая Туш и увесистая Софья Ивановна, — уехали верхами, а за ними тянулись навьюченные лошади с палатками, гидропультом, лопатами, медикаментами, продовольствием в особых, герметических банках. На прощанье Солдатенкова сказала:
— И проследите, пожалуйста, Владимир Афанасьевич, за тем, что вы называете канцелярщиной. Я только-только наладила немного это дело, и вот пришлось срочно бросать…
— А? — спросил Володя у Васи, когда маленький караван исчез из виду.
— Никогда не ожидал! — воскликнул доктор Вася.
ДЕЛО, КОТОРОМУ ТЫ СЛУЖИШЬ
Под вечер население Кхары увидело первый самолет, очень похожий на ту машину, на которой когда-то прилетел в свой родной город Володин покойный отец Афанасий Петрович. Аэродрома здесь не было, и самолет долго выбирал себе посадочную площадку, мотор гудел, как казалось Володе, тревожно-вопросительно, машина несколько раз совсем приближалась к земле, потом вновь набирала высоту.
Наконец они сели.
Их было трое в самолете — курносый летчик, совсем молодой, с белым чубчиком выгоревших волос на лбу, Тод-Жин и секретарь ЦК Трудовой партии — стриженый ежиком, крупный, лет пятидесяти человек. Правителю провинции секретарь ЦК руку не дал, отошел с ним в сторону и там заговорил глухо, с бешенством. Здаба что-то попискивал, кланялся, Тод-Жин жестко сказал Володе:
— Сейчас товарищ секретарь ЦК сам будет здесь работать. Это замечательный товарищ, они держали его много лет в цепях и в деревянной клетке, да, так. Его очень знает народ, ему верят люди труда, а эти его боятся. Пусть.
Секретарь ЦК сел верхом и поехал с поручиком осматривать кордоны. При свете факелов жители Кхары всю ночь готовили аэродром для тех тяжелых транспортных самолетов, которые уже много часов и днем, и звездной ночью летели из Саратова для того, чтобы остановить черную смерть. Летчик с чубчиком Паша на рассвете ел жареную курицу, запивал ее холодным молоком и спрашивал у Володи:
— А что, она здорово заразительная, эта чума? А? По-моему, больше паники, чем дела! У меня лично собака была — балованная, Пулькой звали, чумилась тоже, и я ее на руках держал, и мамаша, и сестренка — ничего! Никто не заразился! А сестренка чересчур жалостливая, так она собаку даже целовала.
— То другая чума! — сказал Володя.
— Что значит — другая? Чума — она и есть чума! — тряхнул чубчиком Паша.
Погодя осведомился:
— И чего это я так люблю кости грызть? Атавизм, что ли, товарищ доктор? Имеется для этого научное объяснение?
Володя спросил у него про войну.
— Пока напирают, — сказал Паша. — Сильно напирают! Потеряли мы, конечно, временно кое какие области. Но, знаете, думаю я, оно вроде вашей чумы, недаром говорят: коричневая чума. Покуда не отмобилизуемся как положено, она нас будет жрать. А развернемся полностью — и порядок! Главное, спокойствие сохранять и присутствие духа. Ведь не может чума сожрать человечество! Ну и фашизм не может покончить с Советской властью.
Погодя подошел Тод-Жин, спросил у Володи, можно ли выставить для встречи докторов из Москвы почетный караул, полагается ли это и что об этом сказано в дипломатических учебниках. Володя не знал. Летчик Паша тоже не знал, но выразился в том смысле, что «не повредит». Секретарь ЦК подумал и сказал, что встречать надо с почетным караулом и с оркестром, которому следует исполнить «Интернационал».
В шесть часов утра Володя, как было условлено, верхом поехал на развилку дорог к большому белому камню. Здесь уже расположился карантинный пост — солдаты республиканской армии с карабинами никого не пропускали из района Джаван-Илир.
Туш сидела верхом, ждала; маленький гривастый ее конек помахивал головой, отгоняя оводов. Ветер дул Володе в спину, и ему не приходилось кричать, зато бедная Туш даже покраснела от натуги.
— Лизол надо, — кричала она, — очень много! Легочная форма, да! Мертвых много, больных много, кормить надо, один-два доктора не помогут, большая эпидемия! И вакцину надо, много вакцины…
Черные волосы Туш растрепались, солдаты карантинного поста смотрели на молодую женщину со страхом и восторгом.
— Вы молодец, Туш! — крикнул Володя. — Скоро мы все придем к вам на помощь. Из России уже летят доктора, много докторов, очень много! По воздуху, на самолетах! Немножко еще потерпите, Туш, несколько часов!
— Мы потерпим! — закричала она.
И, махнув нагайкой, ускакала к юртам, на которых болтались черные тряпки.