Мировая история в легендах и мифах Кокрэлл Карина

Тот рыдающий по отцу мальчишка так и остался в рассветном саду Сервилии.

На попечении Гая Юлия, по закону — главы семьи, были теперь мать и две сестры, и, кроме перезаложенного по самую крышу дома, отец оставил ему древнейшее и благороднейшее имя. Это — всё. Предки его были честными преторами, сенаторами, но звезд с неба не хватали, и до консульского ранга никому из них дойти так и не удалось. И обогатиться — тоже не получилось.

Новый paterfamilias Гай Юлий Цезарь был оглушен свалившейся на него ответственностью, но она принесла и неожиданное упоение. Отношение сестер и даже матери к нему стало иным, непривычно почтительным. Даже у домашних рабов появилось теперь какое-то особое подобострастие, чего раньше он не замечал. Гай Юлий, по обычаю, стал полновластным хозяином судеб всех домашних. Он чувствовал себя взрослым и сильным. До тех пор, пока всего через несколько дней после похорон отца его не начали осаждать кредиторы.

И все это как раз совпало с очень сильным припадком падучей болезни. Судороги корчили его на узкой спальной кушетке. Наверное, ему удалось не издавать громких звуков, потому что, когда он очнулся на полу своей спальни от ужасного запаха и с раскалывающей голову болью, дверь в его спальню так и была заперта. Смрад в комнате стоял невыносимый. Был уже день или утро: со двора слышались голоса сестер, матери, отдававшей распоряжения рабам; стучал молотком кузнец, нервно ржала лошадь, доносились и еще какие-то домашние звуки: кто-то пел плохим голосом, хлопали двери, гремели горшки на кухне.

Гай Юлий разорвал у ворота изгаженную ночную тунику и, как змея из кожи, выполз из нее. Потом, стараясь придать голосу как можно больше обыденности, крикнул в дверь приказание рабам — принести большие кувшины с водой, свежую одежду и оставить все перед дверью, а самим уйти: он желает мыться сегодня сам. Гай Юлий Цезарь неумело, с отвращением, убирал за собой и старался не думать о том, как был бессилен и жалок, валяясь в собственной моче и нечистотах. Даже от ничтожных рабов он старался скрыть эту свою слабость. Теперь ему придется научиться всю жизнь скрывать ее от жестокого мира.

Мать обо всем догадалась и все поняла, поэтому ничем не обнаружила ни своего знания, ни своей тревоги. Однако вскоре после этого невзначай попросила у сына разрешения купить на рынке раба, умевшего врачевать — дескать, она стареет и немощей прибавляется. Для этого Аурелии пришлось тайком заложить последние золотые браслеты, подарок мужа.

Капитолийские волки

Свидания с Сервилией — то в саду, то в каморке преданной ей либерты[44] на Авентине — стали совсем редкими, так как Гай Юлий женился. Женитьбу на Корнелии, дочери консула Цинны, своего политического союзника, устроил ему дядя — Гай Марий, консул и полководец, прославленный герой войны с германцами. Цезарь благоразумно не возражал против выгодного брака, да и Корнелия была достаточно мила и невинна. Марий хотел, во-первых, породниться с Цинной по личным политическим соображениям, во-вторых, он справедливо считал, что это могло решить финансовые проблемы осиротевшего племянника и его семьи. Отсутствие денег закрывало путь на любую приличную должность, даже и с таким древним и благородным именем, как Юлии. Любая предвыборная кампания требовала подкупа избирателей, оплаты подарков, пиров, гладиаторских зрелищ и качественных оргий для привлечения на свою сторону влиятельных и уважаемых политиков.

Консул Корнелий Цинна весьма неохотно принял сватовство Гая Юлия, считая, что дочь могла бы сделать партию гораздо лучшую (в пересчете на сестерции так и было!), но Марий как-то сумел убедить Цинну, что у способного парня Юлиев — большое будущее, да еще (письменно!) обещал оплачивать пять поставок в месяц самых лучших устриц со знаменитой устричной фермы самого Ораты из Путеоли. Корнелий Цинна имел сильнейшую слабость к хорошим устрицам. А возможно, он и впрямь поверил Марию насчет большого будущего потенциального зятя.

Кто же мог тогда знать, какую непоправимую ошибку сделал великий, яростный и беспутный Гай Марий: поспособствовал возвышению своего же будущего врага — Суллы, считая его совершенно неопасным!

Но так ошибиться мог кто угодно: скажите на милость, можно ли было увидеть будущего диктатора Рима и гениального полководца, не проигравшего впоследствии ни одного сражения, в этом давно уже перезревшем для политики любителе попоек с мимами, проститутками и актерами-гермафродитами; в этом отяжелевшем, вечно пьяном и безденежном аристократе, снимавшем убогую комнату в одной из самых злачных инсул Субуры! Именно субурская зловонная почва взрастила чудовище по имени Сулла. Хотя удивляться этому мог только тот, кто никогда не бывал в Субуре…

Суллу не зря прозвали Felix — Счастливчик. Когда его уже совершенно сбросили со счетов, он вдруг унаследовал значительное состояние от неожиданно (и очень своевременно!) скончавшейся пожилой любовницы — высокооплачиваемой гетеры. И с этого началось головокружительное и, по всему видно, давно и тщательно продуманное и неостановимое восхождение в армии и политике. Когда Гай Марий понял, что натворил, составив протекцию Сулле, было уже поздно. В конце концов, ему, Марию, римскому консулу и полководцу, которого не только подхалимы называли «третьим основателем Рима» (после Ромула и Рема), пришлось, спасая свою жизнь, штормовой ночью бежать через море в Африку от этого повесы, вошедшего во вкус власти, играющего жестоко и без всяких правил, и поэтому — непредсказуемого.

Что окончательно взбесило Мария и навсегда восстановило против собственного выдвиженца и протеже, были чьи-то услужливо переданные ему слова, что в шестьдесят-то лет уместнее бы Марию сидеть на террасе неаполитанской виллы (он как раз незадолго перед тем ее построил) и греть свои старые кости, а не думать о новом консульстве и войне с Митридатом. Лучше ему, мол, несмотря на все его прошлые военные заслуги, оставить эту затею (а значит, и всю власть, и весь Рим!) кому помоложе — Сулле. С этого началась открытая их вражда.

Марий, услышав это, прямо-таки весь затрясся и кричал, что всем еще покажет! И показал.

Однажды утром на Марсовом поле все увидели пожилого, еще крепкого мужчину, который сражался со здоровенным, раскрашенным в желтые и синие полосы для пущего устрашения гладиатором-нубийцем. Нубиец дико кричал что-то на своем языке и сопротивлялся отчаянно, однако пожилой все теснил и теснил его к самой стене и наконец одним точным ударом, чисто и без всякого видимого усилия, снес бедняге голову. Больше всего в этой схватке Мария с гладиатором все поражались тому, как смог престарелый полководец сохранить физическую форму, несмотря на многолетнее запойное пьянство. Может быть, как раз этому и аплодировала собравшаяся поглазеть на схватку толпа?

— Тебя затопчут, только почувствуют, что у тебя из рук уходит власть, — говаривал Гай Марий племяннику, словно повторяя слова Сервилии. — И чем выше ты поднимешься, тем яростнее и глубже будут затаптывать. Особенно — та мразь, что на тебя и глаз раньше поднять не смела. Запомни. Поэтому или не прикасайся к власти, или уж вцепись и держись за нее так, словно тонешь! А Суллу я раздавлю, раздавлю как мышонка в руке! — И дядя демонстрировал, как…

Марий неукоснительно следовал своим жизненным принципам и власть не отпускал до последнего, стремясь к беспрецедентному седьмому консульству — он, провинциал из Арпиния[45], от которого до Рима целых три дня пути даже на очень хороших лошадях. Глухой, бедный италийский угол. Но Рим — это ведь такой город, где даже провинциалы из италийской глуши иногда добиваются невозможного.

Тогда дядя Марий еще не знал, что Сулла уже подкупил нужных людей, настроил римский плебс и трибунов, и ему, консулу, предстоит унизительное изгнание.

Конечно, войско на Митридата повел Сулла, а не Марий. Но перед тем, как выступить с армией на понтийского царя, он все же заставил Корнелия Цинну поклясться в присутствии всей Коллегии жрецов, что тот не будет вести против него враждебных действий. И тот, конечно, поклялся с самым искренним выражением глаз, на какое только оказался способен.

И Корнелий Цинна с Суллой торжественно взошли на Капитолийский холм с кусками красного гранита в руках, в ослепительных, отбеленных мелом тогах, как велит обычай, и один за другим произнесли клятву, и по очереди метнули вниз эти самые каменья со словами: «Если кто-то из нас нарушит эту клятву, пусть выбросят его из Рима, как мы бросаем с холма эти камни». Наверняка, замахиваясь и кидая, Цинна изо всех сил старался не улыбнуться: Сулла удивительным образом сочетал цинизм с детской верой в такие вот глупейшие, якобы священные ритуалы. И, конечно же, Цинна вызвал Мария и начал кровавые расправы над семьей и сторонниками Суллы, как только исчез из виду шлем последнего сулланского солдата!

И Марий, конечно, вернулся — злой, яростный, словно с жесточайшего похмелья, скрипя африканским песком на зубах, оглушенный карфагенскими цикадами и плохим, слишком сладким пунийским вином. Старику, понятное дело, надоело торчать в своем убежище в развалинах Карфагена с горсткой гладиаторов и телохранителей — в его-то годы!

В общем, Гай Марий, вернувшись в Рим, с превеликим удовольствием помог другу Цинне жестоко расправиться со сторонниками Суллы и добился своего абсолютно рекордного, седьмого консульства. И вместе с Цинной они приговорили Суллу к смерти in absentia[46].

Вот это — чего уж там — и впрямь вероломно!

Однако порадовался своему рекордному, седьмому консульству дядя Юлия Цезаря — Марий — недолго, не более двух недель. По истечении их он ушел в торжествующий запой и живым из него уже не вышел.

Несколько раз увидев пьяные выходки дяди и свинское состояние, до которого допивался этот умный, неуемно честолюбивый и талантливый человек, Гай Юлий на всю жизнь получил отвращение к пьянству и пьяным (Светоний приводит любопытное замечание о Цезаре современника: «Цезарь один из всех берется за государственный переворот трезвым»[47]).

А потом в город вернулся победитель Митридата — Сулла. Сулла Мститель, Сулла Atrox[48]. Именно он впервые в истории Рима нарушил Закон, перейдя с вооруженным войском Священный Рубеж Рима — pomerium. И вся страна превратилась в бойню. Марию поистине посчастливилось умереть до этого, а вот Корнелия Цинну… Его растерзало его же мятежное войско, перешедшее на сторону Суллы.

Так что Цинне, возможно, и не следовало бы с такой легкостью (с цинизмом — да простится наш каламбур!) относиться к священной клятве на Капитолийском холме: ведь именно после того как они с Марием объявили вне закона воюющего в дальних странах Суллу и начали в Риме расправу над его сторонниками, над Тибром разразилась страшная гроза, и молния ударила в самое высокое на Форуме здание — великолепный храм Юпитера «в тысячу колонн». Сгорели до тла и храм, и с ним — почти половина Форума. И все без исключения истолковали это так: не иначе, Сулла у Небесного Старика — в любимцах.

Рим видывал и гражданские войны, и бунты, и политические гонения, но Сулла превзошел всё по изощренности и зловещему артистизму своих расправ: он словно испытывал все самые низменные инстинкты человеческой природы. Два таланта серебром было обещано за каждого убитого «врага римского народа», поименованного в списках, деловито вывешиваемых каждое утро на Форуме: тому, кто умертвит осужденного, он назначил награду за убийство два таланта, даже если раб убьет господина, даже если сын отца. Но самым несправедливым было постановление о том, что гражданской чести лишаются и сыновья, и внуки осужденных, а их имущество подлежит конфискации. Списки составлялись не в одном Риме, но в каждом городе Италии. И не остались незапятнанными убийством ни храм Бога, ни очаг гостеприимца, ни отчий дом. Мужей резали на глазах жен, детей — на глазах матерей[49]. Имущество репрессированных тут же конфисковывалось в пользу Суллы и доносчиков. Римского гражданства лишались также дети про-скрибированного и внуки.

Сначала список проскрипций насчитывал восемьдесят имен, потом — двести пятьдесят, потом — еще двести пятьдесят… Казалось, так — ad infinitum[50]. По утрам на Марсово поле и к зданию курии каждого города Италии приходили горожане, проверяли, кто включен в списки, и шли громить и грабить их дома и усадьбы. Потом, конечно, как нетрудно догадаться, в списки проскрипций стали попадать не только те, кто критиковал Суллу, а также и те, кто хотя от политики благоразумно и держался подальше, зато имел красивую жену, завидный особняк в самом центре города, богатую виллу или весьма плодородные виноградники, к тому же в живописном месте. Оболгать неугодного соседа доносом стало проще простого. Кровопролитию уже не виделось конца. Списки, списки, списки…

Да, видно, многое пришлось некогда увидеть и пережить будущему диктатору на дне Рима! Хотя — повторим — удивляться этому мог лишь тот, кто никогда не живал в инсулах Субуры, где бедность толкает людей на любые мерзости.

Как раз за несколько дней до всего этого кошмара и случилась та рассветная встреча в саду Сервилии. Встреча перед очень долгой разлукой, о которой тогда ни Гай Юлий, ни она пока не знали. На римских улицах стало неимоверно опасно, и она ждала его, дрожа от беспокойства, пожалуй, сильнее, чем от предрассветного холода.

Семью Юлиев пока не трогали. Может быть, потому, что мать Гая Юлия, Аурелия, состояла с Суллой в дальнем родстве, а может, и потому, что незадолго до своей смерти Марий, словно предчувствуя недоброе, настоял, чтобы племянник вступил в коллегию неприкосновенных жрецов-фламиниев.

Жрецов Юпитера — flamens dialis — окружала мистическая тайна и сотни запретов: они должны были быть до брака девственниками, им запрещалось видеть вооруженных людей, ездить верхом и даже прикасаться к лошадям, наступать на росток виноградной лозы, иметь на одежде узлы, носить перстень, прикасаться к дрожжевому хлебу и так далее и так далее… В противном случае коллегия судила ослушника своим страшным судом, и тот оказывался опозорен, проклят и даже хуже. Место в коллегии для Гая Юлия как раз и освободилось вследствие выявления такого ослушника, которого принудили ритуально покончить с собой. Встретиться с фламинием на улице вообще считалось дурным знаком: их суеверно боялись…

Гай Юлий привычно бесшумно спрыгнул со стены в сад и предстал перед Сервилией… в конической шапочке и свободном, без пояса, облачении священного жреца Юпитера flamens dialis. Сервилия, сначала не узнав его, смертельно побледнела, а потом — узнав, испугалась еще больше. Не зная, что делать, спешно набросила покрывало на голову и скорчилась перед ним, как предписывал обычай, в глубоком поклоне и застыла. Он наблюдал за ней насмешливо и с очевидным удовольствием от произведенного эффекта. Подошел, приподнял, взяв за подбородок, ее лицо. В этом его движении она ощутила незнакомую ей ранее властность.

Она в ужасе зажмурила глаза. А в саду царил предрассветный покой — как обычно в погожий день, природа замерла за мгновение перед тем, как начинают подавать голоса птицы. Сервилия стояла неловко, угловато, замерев перед Цезарем в странном изломе, не смея шевельнуться. Он поцеловал ее помертвевшие губы. И еще. Она непривычно не отвечала на поцелуи.

Он встряхнул ее, она открыла глаза:

— Сервилия, ну что с тобой? Ты же умнее, чем все. Ну да, со мной совершили эту церемонию посвящения в храме Юпитера и заставили повторить все эти священные запреты, и разрезали руку над жертвенным алтарем каким-то рогом — видишь порез? И смешали мою кровь с кровью, кажется, жертвенного гуся, или козла, или еще какого-то зверя. Не знаю какого, но воняло ужасно!

Он, кажется… смеялся? Она все смотрела на вышитые на его одеждах странные магические знаки, которых она никогда не видела так близко и которые наполняли ее таким веселым ужасом. Знаки были похожи на…

Пока она думала, на что похожи и что означают эти знаки, Гай Юлий понял ее взгляд и засмеялся:

— А что? Хорош наряд? Когда старик Марий был еще жив, он приказал мне вступить в коллегию и ходатайствовал за меня. А теперь там как раз освободилось место: одного из жрецов заставили покончить с собой за нарушение какого-то запрета или что-то в этом роде. Наверное, Марий чувствовал, что Сулла воспользуется моментом и вернется с легионами в Рим, и опять начнется бойня. Как сейчас. А я ведь племянник Мария — злейшего врага Суллы, и уже ношу мужскую тогу, и мне бы — тоже несдобровать. Облачение неприкосновенного жреца Юпитера, как сказал Марий незадолго до смерти, никогда и никому еще не помешало. Старик, может быть, и прав. Но надолго эта жреческая шапка — не для меня: лошадей люблю, да и все остальное… — Он многозначительно и озорно улыбнулся и притянул ее к себе.

Она не знала, что предписывает в этих случаях закон. Повиноваться? Или отказать жрецу-фламинию, который посвящен самому Юпитеру? Наверняка она подписывает себе смертный приговор, даже просто стоя с ним рядом…

— Сервилия, ну ты ли это! Ты же умница. Подумай: если я произнесу слово «коза», что запрещено, или завяжу где-нибудь узел на одежде, или надену перстень, неужели ты веришь, что Юпитер погубит меня, и тебя, и Рим? За слово «коза»? Какое Юпитеру до этого дело? Вот произношу: «Коза! Коза! Коза!» — Он поднял глаза к небу, словно хотел, чтобы там его получше расслышали. — Ну и что?!

Совсем близко, на улице за стеной, в ответ послышалось ржание. Оба сначала вздрогнули, потом он рассмеялся, Сервилия тоже слегка улыбнулась, но все еще с испугом в глазах.

— Юлий, ты погубишь и себя, и меня, и… Эти правила освящены веками и поколениями римлян. Раз их почитают священными все, этому есть причины… И жрецы Юпитера… — начала она дрожащим голосом.

— Ты бы видела этих жрецов! — перебил он. — Исполнены важности, как будто каждый из них и есть сам Юпитер, а при этом боятся завязанного узелка, как старые суеверные повитухи. Причина? Эти запреты помогают им держать других в суеверном почтении к ним. Мне было очень… — Он игриво понизил голос. — Очень приятно, когда ты склонилась передо мной с таким почтением! Делай так всегда! Уверен, что им тоже все это нравится, ради этого они придумали все свои запреты. А знаешь, какой у них самый страшный запрет? «Никогда и нигде жрец Юпитера не может появляться под открытым небом с непокрытой головой и без одежды»! — Он еще больше оживился. — А давай проверим, поразит меня Юпитер или нет?! Смотри!

Он ловко сбросил с себя всю одежду и стоял перед ней, закрыв глаза, вдруг смертельно побледневший и серьезный, словно готовый к казни, раскинув руки, как будто приглашая небеса полюбоваться. И белел совершенно голым телом.

Она сжалась в комок и почему-то закрыла уши руками, словно именно чем-то оглушающим должен был в первую очередь поразить их Юпитер.

Гром не грянул, только дружно наступил рассветный «птичий час» и грянули пересвист и трели.

Юлий деловито поднял с травы облачение, отряхнул и аккуратно повесил на сучок, чтобы не запачкать, и после этого…

После этого Юпитер явился свидетелем таких выкрутасов и такого экстаза, что, не иначе, просто остолбенел от такого святотатства, потому и не хлестнул молнией по белеющей среди листвы совершенной формы заднице наглейшего из своих жрецов…

Гай Юлий накинул облачение, словно это была простая туника. Уже одетая Сервилия при этом отстранилась от него, словно в ткани еще сохранялась, хотя и уменьшившись, опасность, и развязала узелок с винным мехом, медовыми лепешками и сыром, который всегда приносила на свидания: женщина взрослая и практичная, она знала, что у Цезаря после любви всегда страшный аппетит.

Поднеся лепешку ко рту, он сказал:

— Я думал и решил, что ты была права. Правилам не нужно следовать слепо. Даже если все остальные только так и делают. Надо всегда думать, кто придумал священные запреты и для чего. И еще: раз решил нарушить правило, надо не пугаться и идти до конца! — И он жадно впился в лепешку молодыми зубами.

— Ты сейчас подверг себя такой опасности, такому риску… Эта встреча со мной может стоить тебе жизни, — прошептала Сервилия, еще в истоме от пережитого ужаса и потому небывалого по силе, острейшего удовольствия.

— Риск? — Он посмотрел на нее удивленно, потом понял и улыбнулся. — А, риск! Я ничем не рискую. Ты же не пойдешь рассказывать о том, что жрец Юпитера разделся и занимался с тобой любовью в саду твоего мужа. Именно поэтому я доверяю тебе больше всех. Мы — сообщники. Да и не время сейчас беспокоиться о таких незначительных вещах: в Риме хаос, и один закон — Сулла.

Теперь Сервилия поняла, что недооценивала своего доброго и нежного мальчика, однажды свалившегося ей почти что на голову с яблоком во рту. А может, тот просто остался в том жарком дне их первой встречи, а этот — был кто-то другой? Она понимала, что все так и должно быть, все правильно, но ей почему-то стало грустно.

И тогда Сервилия поразила Цезаря молнией совсем иного свойства: она решительно сказала ему то, чего раньше говорить не собиралась из опасения, что мальчик может проговориться. Что беременна уже второй месяц, и что, без сомнения, ребенок — его. И по срокам, и вообще — за шесть лет жизни с мужем не забеременела ведь ни разу, а тут… Она была уверена, что доверенная жрецу Юпитера тайна ее в полной безопасности.

Цезарь поначалу был очень горд: теперь-то уж он — настоящий мужчина! А потом усомнился и годами не верил. Тем более что муж Сервилии справил все приличествующие рождению долгожданного сына церемонии lustratio[51] и, по всей вероятности, не имел по этому поводу никаких сомнений.

«Как давно это было!» — вздохнул Цезарь, вперив взгляд в потолок своей спальни, расписанный по штукатурке ветвями.

Голова его лежала на подушке в дрожащем круге света, который создавали две масляные лампы по обе стороны ложа. Лицо «пожизненного диктатора» на подушке было единственным светлым, желто-восковым четким контуром в темноте, и очень легко было представить сейчас, как будет выглядеть это лицо мертвым.

Его первая жена, четырнадцатилетняя Корнелия, дочь покойного уже к тому времени Корнелия Цинны, была миловидной, прекрасно воспитанной, сдержанной, молчаливой, достаточно приятной в постели. Вскоре у них родилась дочь. Корнелия полностью подчинялась во всем свекрови, но это не тяготило ее: к беспрекословному послушанию девочка была приучена еще в родительском доме. Властной Аурелии невестка нравилась.

Сравнивать Корнелию с опытной, неизбывно притягательной и непредсказуемой Сервилией было невозможно. И Гай Юлий никогда не сравнивал, а каждой отводил свое место.

«Остерегайтесь плохо подпоясанного юнца!»[52]

Однажды на авентинской улице, совсем недалеко от моста Пробус, Гая Юлия угораздило повстречаться с Суллой. Желтый паланкин Суллы несли в сопровождении целой когорты ликторов и вооруженной охраны из фракийских гладиаторов в латах, похожих на черепах, и с такими же крошечными, как у testudos[53], головами. Телохранители расталкивали зевак, не успевших отскочить вовремя. Улица стремительно пустела. Люди старались уменьшиться и юркнуть куда-нибудь прочь с пути Суллы, как обреченные рыбешки при появлении медленной голодной акулы: кто угодно мог угодить в список проскрипций, потерять имущество и жизнь. Цезарь в своем облачении жреца-фламиния вжался в стену: раствориться, стать невидимым! Но то, чего он боялся, все-таки произошло: паланкин остановился прямо перед ним и ликторы расступились.

Один из ликторов по знаку Суллы откинул занавесь паланкина, так что Гай Юлий оказался прямо пред очами диктатора. О, Сулла развил хорошую память на лица, он без особого труда узнавал даже юных родичей всех своих врагов. По обычаю знатных фамилий, отцы приводили сыновей послушать речи ораторов на Ростре, в Курии и в Concilium Plebis[54]. У самого диктатора такой возможности никогда не было — его отец очень рано умер, оставив сына униженным нищетой. Теперь Сулла вглядывался в юные, еще не знавшие бритвы мордашки и старался угадать, как будут выглядеть они, когда огрубеют их голоса и зарастет щетиной подбородок. Любой из этих мальчишек мог однажды стать врагом. Сулла особенно хорошо запомнил тогда племянника консула Мария. И еще запомнилось ему, что мальчишка Юлиев всегда как-то по-особенному, очень свободно подпоясывал одежду. Сулла увидел в этом дурной знак.

Естественная смерть заклятого и такого влиятельного врага Гая Мария вызвала у Суллы глубочайший вздох облегчения — боги сделали трудную работу за него. Но оставался Юлий Цезарь — не только племянник почившего консула, он еще и зять Корнелия Цинны, второго заклятого, хоть и тоже мертвого врага.

Нетерпеливо щелкая пальцами, жестом, каким подзывают квадрантарию[55], Сулла приказал ему подойти к паланкину, который не опустили на землю, а продолжали держать на весу гигантские, как атланты, нубийцы.

Гай Юлий надеялся, что облачение жреца Юпитера защищает его по крайней мере здесь, на улице, при свидетелях. Он притворился, что не понимает, чего от него хотят, и не двинулся с места.

Цезарь с пор не забывал тот страх, от которого вся одежда прилипла тогда к спине.

— Ну что же ты, Юлий, не бойся меня, подойди! — Сулла улыбался. Он был в хорошем настроении.

Выхода не было. Гай Юлий подступил к паланкину Суллы.

И тут же забыл о своем страхе — настолько необычным и притягательным было лицо диктатора: тяжелые, низкие, словно опустившиеся от собственной тяжести надбровья и брови, а из-под них буквально слепил пронзительный взгляд ярко-голубых навыкате глаз. Взгляд, который совершенно невозможно выдержать. Ходила молва, что даже животные не могли вынести взгляда Суллы — отворачивались, отступали.

Цезарь впервые видел диктатора так близко. Багровая шелушащаяся сыпь на болезненно белой коже лица портила Суллу и вызывала брезгливое чувство. На щеке сыпь сливалась и выглядела как большая багровая смоква. Несмотря на ужасы сулланского террора, по Риму ходила сочиненная в Афинах дразнилка: «Сулла — смоквы плод багровый, чуть присыпанный мукой», и на римских стенах то там, то тут за ночь появлялись рисунки — смоква, пронзенная ножом, смоква, жарящаяся на вертеле, смоква с нарисованным ртом, в который был вставлен очень реалистично изображенный… Юлий вспомнил один такой рисунок, и губы тронула непроизвольная улыбка.

— Вот так встреча! Племянник Мария и зятек Цинны, Гай Юлий Цезарь! — тоже неожиданно усмехнулся Сулла. — Я бы на твоем месте рыдал. Аты улыбаешься… Чему? Если вспомнил хорошую шутку, может, посмеемся вместе?

— Я не улыбаюсь. Это судорога. Судорога… благоговения, — спокойно ответил Юлий, глядя прямо на круглое пятно на щеке диктатора.

Сулла впился в него пронзительными голубыми глазами: властитель Рима не мог поверить, что этот щенок, которого он может сейчас раздавить пальцем, посмел с ним нечто похожее на сарказм! И вдруг выражение лица диктатора совершенно изменилось. С радостной и открытой улыбкой, словно сообщая хорошую новость, он сказал:

— Завтра же объявишь о разводе с этой своей сучкой, дочкой мерзавца и клятвопреступника. Я решил выдать ее замуж сам, по собственному усмотрению. — И дружески, широко улыбнулся.

Юлий похолодел. Контраст выражения лица Суллы с тем, что он говорил, был настолько разительным, что заставил бы похолодеть кого угодно. Диктатор не зря провел нищую юность среди мимов, шутов, музыкантов и актеров, у которых и научился лицедейству. Потом улыбка резко погасла. Ликторы с безучастными лицами держались на почтительном расстоянии.

Гай Юлий, словно покоряясь судьбе, опустил голову. А когда поднял, лицо его было таким удрученным, что Сулла почти поверил.

— Видят боги, я выполнил бы приказ прямо сегодня, — услышал диктатор. — Если бы не был посвященным жрецом Юпитера. К тому же трудность в том, что жена не дает мне никакого повода для развода, и я уже потерял надежду, что когда-нибудь даст, судя по ее благочестивому и целомудренному характеру… Да здравствует великий Сулла Феликс, хранитель семейных устоев и защитник священных законов Юпитера! — Вдруг громко провозгласил юнец и склонился в поклоне. Коническая шапка фламиния съехала ему на один глаз, а второй блеснул… лукаво.

Сулла не верил ни своим глазам, ни ушам: мальчишка… глумится?

Но рассчитано было верно: Коллегия жрецов со ступеней храма Беллоны недавно публично и торжественно объявила Суллу отцом Рима, хранителем семейных устоев и защитником священных законов Юпитера. Кровопролитие и проскрипции получали таким образом легитимность и поддержку богов. Коллегии — заметим — щедро перепадало из конфискованного имущества проскрибированных, к тому же молния, ударившая в храм Юпитера перед вступлением Суллы в город, на всех произвела впечатление, что и говорить!

Выражение лица диктатора изменилось опять. Улыбка была отброшена, как тряпичная маска. Сулла слегка поднял тяжелую бровь и покачал головой, словно оценивал перед покупкой раба. И наконец убедился, что раб стоит запрашиваемой цены.

Он сделал властный знак, и паланкин, окруженный толпой ликторов, словно рыбьей стаей кит, продолжил путь. «Один Марий умер, но оставил после себя этого наглейшего юнца, в котором множество таких мариев! Новая забота…» — вздохнул диктатор.

А у Юлия в висках в то же самое время колотилась одна только мысль: Сулла — могучий, безжалостный хищник — взял его след!

Цезарь не сомневался: молоко, которым Капитолийская волчица вскормила Ромула и Рема, определило всю римскую политику. В ней действовали законы волчьей стаи.

Всем было ясно, для чего Сулла потребовал от Юлия развода с дочерью Цинны. Разводы в жреческих браках фламиниев не допускались ни при каких обстоятельствах. Принуждая Цезаря к разводу, диктатор вынуждал его отказаться от священной неприкосновенности, и тогда Сулла смог бы делать с ним все, что заблагорассудится.

Гай Юлий несся домой: нужно вооружить рабов всем, что может быть использовано как оружие, призвать на подмогу субурский сброд, нужно запастись водой, пищей, нужно организовать оборону дома!

Как ни спешил он домой, весть его опередила. Новости — и хорошие, и плохие — в Риме разлетались быстро. Аурелия прекрасно поняла, что стоит за этим требованием развода. Корнелия плакала и судорожно прижимала к себе дочку. Маленькая Юлия, чувствуя тревогу взрослых, сжимала в крошечных кулачках платье матери и оглушительно ревела.

Глаза Аурелии сухи. Жесты — стремительны. Она отдавала четкие приказы носящимся по двору рабам — собрать все необходимое, приготовить лошадей.

— Мать, я вооружу рабов. В доме достаточно воды и хлеба, чтобы продержаться…

— Сын, ты ослушался Суллу, безумец! В седло — и немедленно! — нетерпеливо, гневно, как в детстве, крикнула ему мать, забыв все свое почтение к его новому статусу главы семьи. — Меняй постоялые дворы и нигде не ночуй дважды! Я сделаю все, чтобы добиться твоего помилования. Умолю Мамерка Эмилия, он сулланец, и дядю Аурелия, кто-нибудь да урезонит «смокву»! — Надежда на родственников у нее была невелика, но показывать этого перед сыном сейчас не хотелось. — За жену и дочь не беспокойся, самая большая опасность грозит тебе, ты знаешь! Старайся добраться до Брундизия, оттуда — морем в Азию, там служил наместником отец. Аристофан, поедешь с господином! — крикнула мать представительному седому греку — тому самому новому рабу Юлиев, что умел врачевать.

1рек, прихрамывая и по-своему причитая о гневе на него беспощадных богов, бросился за пожитками. Маленькая Юлия опухла от рева.

Цезарь метался по атрию, забегал в спальни, собирая и засовывая в кожаный мешок какие-то совершенно ненужные вещи, как-то: свиток «Илиады», стилусы, восковые таблички и что-то там еще столь же бесполезное, особенно — если тебе предстоит бежать неизвестно куда и неизвестно сколько скрываться от немилости могущественного диктатора.

Наконец бросился к Корнелии — та судорожно прижимала к себе и качала начавшую успокаиваться, зареванную Юлию.

Цезарь обнял их обеих, поцеловал дочь в горячую, красную щеку. На губах остался вкус соли. К матери подбежала рабыня, подала ей кошель. Аурелия сунула его сыну:

— Это все, что нашлось в доме! Всё, беги!

— Мать, прости меня! Простите все!

Он опять метнулся к жене, и «железная» Аурелия взмолилась:

— Юлий, беги!

Смертельно бледная Корнелия, отрешенно глядя перед собой, опустилась на пол. Чуть успокоившийся ребенок, почувствовав свободу, вывернулся у нее из рук. Аурелия ловко подхватила внучку и крикнула сыну вслед то, что согревало его потом во время бесконечных ночевок под открытым небом в сабинских полях и виноградниках, где он скрывался, пробираясь в порт Брундизий:

— Да уберегут тебя боги, сын! Что бы ни случилось, знай: я горжусь тобой! И буду, пока жива. Ты ослушался самого Суллу!

Не успел стихнуть топот копыт их маленькой кавалькады, как в ворота Юлиев заколотили. Эхо в узкой улочке десятикратно усилило звук. Отряд гладиаторов Суллы опоздал совсем немного. Цезарь успел выиграть всего несколько мгновений. Мать во второй раз дала ему жизнь.

«И что ты привязался к этому мальчишке Юлиев? Он же, не иначе, и бреется-то не более раза в неделю!» — спрашивали диктатора соратники-оптиматы. «Вы ничего не понимаете. Этот мальчишка стоит многих мариев, а также, думаю, он стоит всех вас вместе взятых!» — отвечал Сулла. А один раз задумчиво прибавил таинственную фразу: «Остерегайтесь плохо подпоясанного юнца!»

Сулла никогда и никому не объяснял, как это получилось, и почему ему дано было с такой сверхъестественной остротой предчувствовать судьбу Цезаря…

Провинция Азия

Он сумел-таки уйти тогда от Суллы! До порта Брундизий тоже добрался примерно месяц спустя, ночуя в крестьянских овинах и виноградниках, и уже за морем, в провинции Азия догнала его весть, что скрываться больше не нужно: Сулла сменил гнев на милость.

В Рим, однако, Цезарь не вернулся. Молодому безденежному аристократу в провинции Азия оставался один верный способ обеспечить регулярное питание — военная служба. Так он стал контуберналом[56] наместника Азии Марка Терма, сулланца.

Военная служба Цезаря не слишком привлекала, он видел ее как достойный, необходимый, но временный выход из положения. А больше всего на свете он мечтал тогда о карьере оратора — оправдывать безвинно оболганных, наказывать злодеев силой своего неотразимого красноречия! У него неплохо получалось сочинять речи, и Марк Терм, случайно прочитав одну из них, иногда поручал адъютанту писать для него обращения к местной курии и центурионам. Но Цезарь знал: стать по-настоящему блестящим оратором (а иным он и не собирался) — немыслимо, если ты не учился у знаменитого оратора Аполлония Моло[57] в его прославленной школе риторики на Родосе! Однако дело у Аполлония было поставлено на широкую ногу, и гонорары он брал с римских недорослей такие, что юному Цезарю оставалось пока мечтать… и служить. О доме Цезарю напоминал только верный Аристофан, который, конечно, бессменно оставался со своим молодым господином.

Между тем служба шла хорошо: Гай Юлий отличился в битве при городе Митилены. «Своими решительными действиями содействовал выводу из окружения декурии[58]», как написал Марк Терм в рапорте на представление «контубернала Гая Юлия Цезаря» к награде corona civica — дубовому венку доблести. Замечательный это был венок: он давал его владельцу привилегию лучшего места на трибуне гладиаторского цирка. К тому же — и это самое приятное — все, кроме консула Марка Терма, обязаны были, где бы ни появлялся в своем венке награжденный, вставать и отдавать честь. Гаю Юлию нравилось это чрезвычайно. Уже больше двух недель он практически не снимал венка, и все бывалые боевые центурионы и легаты беспрекословно вставали и отдавали честь. Пока, наконец, у них не заныли колени. Офицерство сочло, что юнец выжал из своего дубового венка уже предостаточно почестей, и был сделан намек, что пора бы Марку Терму образумить своего доблестного адъютанта. И то сказать: другие награжденные имели ведь совесть и дефилировали в венках доблести не более недели, а этот, похоже, вообще не собирается его снимать. Консул посмеялся, но Цезарю так и сказал: доблесть доблестью, конечно, но…

И на следующий день Гай Юлий не преминул заглянуть в венке даже… в местные латрины[59], где служивые восседали на каменных плитах с отверстиями и совмещали приятное с полезным — отдыхали, расслаблялись, обменивались новостями, толковали о том о сем. Увидев в латринах Юлия, все смолкли и напряженно замерли: ведь и здесь они должны были подниматься и приветствовать «венценосного» юнца.

Нет, конечно, в военной службе были свои преимущества, но все же мечты о школе Апполония Моло на Родосе Цезарь не оставлял. Более того, стал интересоваться греческим искусством, литературой и, помимо Родоса, намеревался посетить и Афины, когда оставит службу.

Пираты

… Па Родос, куда Гай Юлий плыл для изучения ораторского искусства, его подгоняли не только весла гребцов и попутный ветер, но и зловонный душок скандала из-за сплетни, которая потом до конца нет-нет, да и будет отравлять ему жизнь.

Однажды консул Марк Терм командировал своего контубернала Юлия к союзнику Рима, царю Вифинии Никомеду — привести на подмогу консулу обещанный царем флот. Да, речь — о том самом Никомеде, о котором рассказывал Гаю Юлию еще покойный отец. Престарелый царь был широко известен не только и не столько своими философскими изысканиями и высокой эллинской ученостью, но и «эллинской слабостью» — так называли римляне тягу людей к собственному полу, морщась при этом с самым выразительным отвращением, дабы как можно дальше отвести всякие подозрения на этот счет от себя. Гай Юлий задержался у известного царя Вифинии дольше, чем предусматривала его миссия. Мало того, потом еще и вернулся ко двору Никомеда опять — уже по делу какого-то своего вольноотпущенника. Правда это была или навет, уже никого к тому времени не интересовало: Цезаря ославили «вифинской царицей»[60], и «очевидцами» уже вовсю передавался и смаковался обраставший скабрезными подробностями слух о падении честолюбивого юнца. И чем больше негодовал Гай Юлий, чем больше старался он опровергать слухи — даже предлагал принести клятву перед жрецами, что ничего подобного… никогда… — тем больше шептались за его спиной.

Сплетни в Риме — что пожар в винограднике: займется одна лоза, и вот — полыхает уже весь склон!

На пути к Родосу приключилась и новая беда. У острова Фармакусса торговую галеру, на которой Цезарь плыл на Родос, молниеносно окружило множество суденышек — стремительных как стая кефали.

Греки как были всегда отличными мореходами, так и остались, и сохраняли остатки своих флотов даже после того, как завоеванная римлянами Эллада превратилась в «провинцию Ахайя». Поэтому морской разбой стал вторым основным средством дохода эллинов. Первым было преподавание знатным римским недорослям философии с риторикой.

Римское судоходство оказалось под угрозой. В столице плебс уже не раз поднимал беспощадные бунты из-за отмены бесплатной раздачи хлеба: галеры с египетским и сицилийским зерном перехватывали пираты. Наконец они осмелели настолько, что, случалось, причаливали к берегу у роскошных кампанских прибрежных вилл и брали заложников прямо из их спален. Все попытки Рима справиться с ними были бесполезны.

…Бородатые, загорелые до черноты, горластые, разноплеменные, они взяли галеру на абордаж. Цезарь услышал не только греческий, который прекрасно понимал, но и еще какие-то гортанные наречия.

Оказавшей было сопротивление команде глотки перерезали быстро, движениями умелых мясников. Остальных пленников бесцеремонно связали, бросили на дно лодок и привезли в бухту какого-то острова. Здесь, в пещере у берега, располагалось их логово.

Пираты сразу уразумели, что с «уловом» им в этот день повезло: молодой римский аристократ, хотя и с одним лишь рабом (это был, конечно же, врач Аристофан), — родня наверняка не пожалеет на выкуп никаких денег. А Юлий понял, что надежда пиратов получить за него большой выкуп — единственное, что может сохранить ему жизнь и достоинство. Вот поэтому, когда пираты потребовали у него раздобыть за себя где угодно целых двадцать талантов, он притворно удивился, что просят так мало, и высокомерно заявил, что за него могут заплатить все пятьдесят. Вот только пусть его раб, Аристофан, доберется до первого же города, где есть римскй губернатор.

Уже тогда Цезарь начал планировать побег. Он видел, что впечатлил пиратов и спокойствием, и заявленной суммой, и своим хорошим греческим. Ему в руки бесцеремонно сунули восковую таблицу и стило. И Цезарь написал по-латыни и по-гречески обращение к любым римским властям, которых Аристофан сможет найти в ближайших городах на материке, если ему, конечно, повезет до них добраться. Возможно, кто-то из местных римских чиновников слышал о роде Юлиев или помнит его отца. Хотя в то время Цезарь больше всего уповал, конечно, на побег: плавал он отменно.

Аристофана пираты отправили на материк на небольшом гребном суденышке с провожатыми — привезти полученный выкуп. Старик долго прощался с Цезарем и плакал, жалея то ли его, то ли себя. Гай Юлий даже прикрикнул на него в сердцах.

Жизнь ему, конечно, сохранили, вот с достоинством оказалось хуже. Начались отвратительные дни в пиратском логове на пустынном каменистом острове.

Это уже потом, когда никого из свидетелей не останется в живых, он начнет распространять легенды о своем геройском поведении в пиратском плену, и как эти варвары сразу увидели в нем высшее существо и не смели посягать на его достоинство, а римская молва будет потом только добавлять к этому новые подробности его героизма (на что Цезарь и рассчитывал). На деле все было совсем не так.

От природы Цезарь имел чувствительную кожу, которая покрывалась сыпью даже от собственного пота. А тут помыться можно было только тогда, когда пираты изредка, при спокойной погоде, разрешали ему поплавать в море на длинной веревке, привязанной к ноге. Пресную воду пираты использовали только для питья — на острове был всего один, едва живой ручей. Судя по вони в их пещере, сами пираты гигиеной себя не слишком утруждали. Не смываемая неделями морская соль разъела кожу Гая Юлия до язв, они сильно саднили. Вместо его собственной одежды ему швырнули какие-то вонючие обноски, но и те вскоре заскорузли от соли.

Спать ему тоже почти не давали. Пираты не только пили и горланили всю ночь со своими дешевыми шлюхами, которых привозили откуда-то на лодках, но заставляли его подавать им во время попоек еду и питье. Так они тешили свое тщеславие. У всех этих пиратов: греков, сирийцев, евреев, пунийцев, киликийцев, иберийцев, египтян — были счеты к Риму. Завоеванные народы никогда не жалуют своих завоевателей, вот и всё, ничего личного, но расплачиваться за весь Рим сейчас приходилось Цезарю.

Он забывался тревожным сном только перед рассветом, но совсем скоро аристократа из рода Юлиев, увенчанного когда-то венком доблести за Митилены, будили пинком и слали конопатить лодки, а когда — доить коз, которых держали в соседней пещере, и вычищать их навоз. За ослушание ему пригрозили кнутом. Лучше бы убили, но кнутом — никогда!

Гай Юлий смотрел на мачты их судов — они напоминали кресты для распятия, и радостью его вскоре стало представлять себе во всех подробностях, как с хрустом разрывают сухожилия длинные «гвозди распятия», как извиваются прибитые к мачтам подонки и хрипят в предсмертных судорогах с кровавой пеной у ртов…

Однажды, после долгих недель рабского труда и невозможности выспаться, Гай Юлий рассвирепел и стал швырять в пирующих пиратов камнями. Такую жизнь он больше не ценил, и страха за нее у него не было. Пусть лучше прикончат. Но за него ждали выкупа и поэтому сказали, что просто высекут. Цезарь понял, что избежать этого, худшего из унижений, теперь не удастся, успокоился, вытер грязным рукавом слезы, неестественно выпрямился, словно через локоть у него была перекинута тога, и…

И сказал мучителям на отличном греческом — именно так, твердо и с ненавистью сказал, как господин, а не выкрикнул, как отчаявшийся раб:

— Всех вас ждет… — Он опять глянул на качающиеся мачты их кораблей. — Всех вас ждет римская казнь! — (Некоторые слышали об этом — человека прибивают живьем гвоздями к дереву.) — Заплатят мой выкуп — и я вернусь, и каждого из вас распну. И тебя. — Он указал на главаря. — И тебя, безбородая задница. — Это он сказал сожителю главаря, по чьему виду вообще трудно было понять, женщина он или мужчина. — Распну вас всех. Слово Гая Юлия из рода Юлиев!

Ответом был хохот.

— Смотри, какой к нам попал важный сенатор!

— Дай-ка ему кнута!

— А побледнел, как брюхо дохлой рыбы!

Пираты развлекались вовсю — хохотали, лаяли, улюлюкали. Сожитель главаря толкнул Юлия на гальку, прямо рядом с большим костром, одним движением содрал с него заскорузлую тунику и занес плетку…

И тут случилось то, чего Гай Юлий страшился всегда, — от всего пережитого накатила падучая. Пираты постепенно прекращали веселье и с интересом наблюдали, переглядываясь, как Юлий, посинев, бился в судорогах, раздирая о гальку кожу, закатив глаза и давясь собственным языком.

К безбородому подскочил какой-то коренастый пират, вырвал у него плетку, встряхнул Цезаря, разжал ему зубы ее рукоятью, сломав при этом зуб, и не дал задохнуться.

После этого припадка Гай Юлий стал предметом нескончаемых шуток и даже издевательской «пантомимы», но в целом положение его улучшилось. Киликиец, тот самый коренастый пират, что спас его от удушья, объявил всем, что берет пленника себе в помощники, и почему-то даже главарь не стал ему перечить. Юлия оставили в покое.

Работой Цезаря теперь стало помогать со стадом Пастуху, как все звали киликийца. Тот был армянином и говорил по-гречески хоть и неплохо, но с сильным акцентом. Он редко ходил в рейды, а чаще смотрел за стадом, делал для пиратов масло и сыр, забивал и свежевал коз. В темной прохладной пещере, под монотонное блеяние коз Гай Юлий в первый раз за много дней наконец выспался. И когда проснулся, увидел, что Пастух сидит неподалеку от входа в пещеру и смотрит на него, спящего, со скорбью, как смотрят на покойников. Заметив, что Цезарь открыл глаза, армянин быстро и резко провел по лицу грязным рукавом, поднялся и вышел.

Пираты относились к Пастуху со странной смесью почтения и насмешки. Однажды он дал Гаю Юлию пресной воды — промыть язвы. А как-то, выпив целый кувшин вина, армянин рассказал, что его деревню разорили римляне, а всю семью убили. Он не знал, за что и почему. Какая-то ответная кара римлян парфянам или еще кому-то. Для римлян что парфяне, что армяне — все равно. Он пас овец в предгорьях. Когда вернулся со стадом, увидел пустую деревню и много убитых. Бросился искать семью: жену и дочерей так и не нашел — увели в рабство, а сына, младшего, долгожданного — нашел. Под плотным, укутавшим трупы слоем мух.

— Давно это было. Мой сын был бы сейчас в твоих годах. Когда семьи у меня не стало, начал скитаться по свету как потерявшая стадо овца, так и сюда попал… — закончил рассказ киликиец.

— Твою деревню… разорили римляне?

— Да, на земле валялись две убитых лошади в римской сбруе. Не ошибешься! — Он горько усмехнулся. — И все трупы, даже убитые собаки лежали в ряд. Ваши люди во всем любят порядок…

— Значит, ваши оказали сопротивление, — заметил Гай Юлий.

— Значит, оказали…

— Почему меня не убить? Ведь я же римлянин. Боишься пиратов? Или того, что не получишь своей доли выкупа?

— Глупый римский мальчик, — криво усмехнулся Пастух, — я давно ничего не боюсь, все страшное со мной уже случилось. — Сказано это было так, что Юлий сразу поверил. — Что удерживает меня сейчас, чтобы не убить тебя? —

Киликиец посмотрел пристально и грустно, — Я хотел. Вон камень в углу валяется — видишь? Им и хотел. Ты бы и не проснулся. Жизнь — за жизнь. Разве это не правильно? А я — не смог…

— Решишь в следующий раз — не сомневайся. — ответил Цезарь. — Но меть вот сюда — в висок. И бей сильно, чтоб наверняка и без мучений.

— Хорошо. И не учи. Знаю…

Пастух не убил его. Разговоры с коренастым пиратом были теперь единственным отвлечением Гая Юлия. Но Пастух чаще молчал и только удивленно цокал языком, когда Цезарь рассказывал ему о Риме. Особенно чудным показался ему рассказ о Сенате, и как граждане без всякого царя сами решают о законах и войне.

— Так не бывает! Это — как стадо без пастуха: или разбредутся, или перебодают друг друга. Пастух обязательно должен быть.

Гай Юлий сначала снисходительно улыбнулся критике варваром римской демократии, но потом, вспомнив о Сулле, задумался.

Как-то он спросил у киликийца, каково расстояние до ближайшего берега, и тот ответил, что если на веслах — то с рассвета до первой звезды. Наблюдая за прибытием и отбытием пиратских суденышек, Юлий понял, что киликиец говорил правду. Побег означал самоубийство, у него никогда не хватило бы сил доплыть. Увести у пиратов из-под носа лодку тоже было невозможно: маленькая бухта — как на ладони, и кто-то из пиратов постоянно находился на берегу. Юлий думал, что же делать, а пока каждый день говорил и говорил со своим спасителем киликийцем. О себе, о Риме, по которому тосковал до слез и до боли в висках. Он все бы сейчас отдал, чтобы увидеть, как полощут в Тибре белье прачки, как маршируют по Марсову полю когорты, поднимая калигами красную пыль. Даже о нищих калеках в Субуре и вонючих бадьях у мастерских кожевников[61] думал он сейчас с нежностью. Разговоры помогали не сойти с ума и… заручиться доверием и дружбой киликийца: тот мог помочь ему с лодкой.

Пастух обычно не перебивал, и Юлию часто казалось, что он не слушает. Но тот, видимо, слушал, потому что однажды тихо сказал:

— Тогда ты поймешь, римский мальчик… Я тоже хочу только одного: хотя бы умереть среди людей, что говорят на одном со мной языке, и чтоб похоронили меня по нашим обычаям. Нет ничего хуже неприкаянности и чужой земли. Вставай, пора чистить навоз и поить скотину.

Может быть, Цезарь и уговорил бы его захватить лодку и бежать вместе, но не понадобилось: однажды по закатному морю пришло избавление. Губернатор Милет, как оказалось, знавал старого Гая Юлия и, вняв мольбам Аристофана, собрал требуемую сумму!

Оказавшись в Милетах, Цезарь сразу явился к губернатору и потребовал у этого добродушного человека, явного сибарита и любителя хорошо поесть, две-три галеры, оружие, людей. И гвоздей, да побольше.

Губернатор посмотрел на высокого исхудавшего Гая Юлия: сломанный зуб, горячечный взгляд, заскорузлая от грязи и соли одежда, рдящиеся язвы на коже. И посоветовал не волноваться, а принять ванну, переодеться, отдохнуть, набраться сил, а там видно будет…

Цезарь ушел, но вернулся на следующий же день — отлично выспавшийся, после ванны и в свежей одежде. И так приходил к губернатору ежедневно, просил и требовал. До тех пор, пока тот не сдался — возможно, зарекшись на будущее выкупать аристократов из заложников — и не дал галеры и гвозди этому настырному сыну Гая Юлия отца, которого помнил гораздо менее упрямым.

Пираты были настолько уверены в себе, что, получив выкуп, даже не сменили место стоянки. И легионеры милетского гарнизона окружили лагерь без труда.

…Казнью Цезарь распоряжался спокойно, деловито, без всякого видимого торжества. Каждого из его бывших мучителей — одного за другим — прибивали «гвоздями распятия» к корабельным мачтам. Одни молили о милости далекое небо, другие — бросались к ногам, третьи — изрыгали проклятия, четвертые — самые грязные ругательства, пятые — выли, как почуявшие смерть животные. Худшая, мучительная, древняя казнь, которой Рим казнит только самых опасных преступников…

Все пираты были свидетелями его слабости, его унижений, его болезни. В живых не должен остаться ни один. Это нарушило бы его план, созревший в Милетах: позорная сплетня о его поездке к Никомеду перестанет ползти и шипеть, если он даст всем другую новость.

Наконец очередь дошла до Пастуха. Тот не выл, не кричал, не проклинал, не заискивал. Просто смотрел тяжелым, потухшим взглядом, ожидая своей очереди. Несколько мгновений Цезарь думал о том, не помиловать ли этого человека, ведь он — его спас. Но этот человек тоже видел его слабым и униженным.

Юлий колебался целое мгновение, и оно показалось ему вечностью. Милетцы переглядывались нетерпеливо.

— Я решил помиловать тебя, — сказал наконец киликийцу Цезарь. — Развяжите его.

Пастух опустился на землю, словно у него ослабели колени, закрыл лицо руками, и заплакал, и забормотал что-то на своем языке. Цезарь возвышался над ним и старался выглядеть соответственно моменту: стоял немного неестественно, выпятив грудь, положив ладонь на рукоять нового, подаренного губернатором гладиуса[62]. В мозгу пронеслось упоительное: Гай Юлий Цезарь принимает благодарность помилованного врага. Сцена, достойная Гомера! Отмщение пиратам не вызвало в нем столь же острого, сладостного чувства, а вот подаренная кому-то жизнь — тут он впервые понял — абсолютно равняет тебя с богами!

К сожалению, эта приятная сцена длилась совсем недолго.

Армянин резко поднял заросшее черной щетиной, залитое слезами лицо. Его голос был прерывист и хрипл:

— Я оплакиваю себя, римлянин! Ты ничего не понял…

И молниеносно, прежде чем кто-либо успел что-то понять, выхватил из своего киликийского сапога пастуший нож и вогнал лезвие себе в горло.

Цезарь больше не чувствовал себя сродни богам. Ему словно дали пощечину — хлесткую, унизительную. Плевать хотел этот варвар на его помилование! Да еще — при всех!

Труп Пастуха бросили на берегу, у самой кромки воды.

Милетские галеры быстро отошли от острова. Вслед им неслись вой и вопли умирающих, и дикие вскрики чаек, словно и они были распяты, и блеяние брошенных овец и коз. Прочь! Но Цезарь заставил себя стоять на корме и смотреть и слушать, пока проклятый остров с мачтами его проклятых кораблей не истаял вдали. Чтобы вот так же он истаял и в его памяти.

На обеде у губернатора в Милетах он единственный раз в своей жизни, незаметно для себя очень сильно напился. И, кажется, наговорил много лишнего. А впрочем, он не помнил.

Рабу Аристофану он дал свободу, но тот не пожелал оставлять своего господина, и вместе они добрались наконец до Родоса, где Цезарь на занятые в Милете под долговую расписку деньги осуществил свою давнюю мечту — совершенствоваться в ораторском искусстве у знаменитого Аполлония Моло.

* * *

Цезарь позвал раба — заменить чадившие светильники. Тот бесшумно выполнял приказ, а он думал… За эти годы он завоевал огромную свирепую Галлию, в его войнах пали миллионы варваров и сограждан! Он, наверняка, избран, это боги дали ему в руки право распоряжаться сотнями тысяч судеб, это они возвысили его над смертными. Но Цезарь сам не понимал, почему он сейчас, в ночь мартовских ид, накануне решающего, назначенного им заседания Сената, которое определит все будущее Рима, вспоминает не о своих великолепных триумфах, а о том последнем тяжелом взгляде киликийца и вообще о проклятом острове. Где единственный раз в жизни он был рабом, но зато и впервые в жизни ненадолго ощутил себя богом: в руках его впервые оказалась власть — дать чьей-то жизни продолжиться или же прекратить ее.

Его расчет, что Рим забудет прежнюю грязную сплетню и будет говорить о нем другое, оказался верным. Почти верным. Новый слух докатился до Форума.

— Слыхали? Молодой Юлий… Ну, тот, который… это… в Вифинии… с Никомедом, помните? Не поверите: он в одиночку взял в плен десятки фармакусских пиратов!

— Да, и собственноручно распял их в Милетах!

— Десятки? Я слышал, больше двух сотен…

— Поступок истинного римлянина! Истинно римское возмездие.

— Давно пора, совсем обнаглел этот сброд! Вчера раздачу хлеба отложили опять — peirates [63] перехватили три галеры, что шли с Сицилии!

— Побольше бы таких юнцов, как этот Юлий! Может, и врали, что поимел его царь Никомед?

Сулла

Цезарь никак, никак не мог понять поступка этого человека. После всех беспощадных расправ над политическими врагами, всех проскрипций, казней, пыток и кровопролития Сулла — победоносный полководец и диктатор Рима — пришел на Форум один, и пешком, и заявил в Сенате, что слагает с себя диктаторство, и с этого момента становится просто частным лицом. И если у кого-то в Риме есть к нему вопросы относительно проскрипций или его диктаторства, он ответит на них любому гражданину. Повернулся и ушел. И все смотрели ему вслед потрясенно.

Рим тогда надолго застыл в оцепенении и уже привычном, глубоко укоренившемся ужасе перед этим человеком. Не верили. Гадали, что за изуверскую хитрость задумал он на этот раз. Но Суллу действительно больше не видели в Риме. Поначалу ожидали чего-то ужасного: может, диктатор покинул Рим, потому что город обречен? На Форуме передавали тревожные слухи о рождении в Самнии младенцев с телами змей, о грядущей грозе, что уничтожит храм Беллоны, о предсказаниях разлива Тибра, что смоет город, et cetera, et cetera, et cetera. Но, удивительное дело, Рим и без диктатора продолжал жить, как жил. А может быть, всё — благодаря последним нововведениям Суллы?

Люди немного успокоились. Пронеслась молва, что Сулла удалился в свое огромное прибрежное поместье в Кампанье, где, как говорили, умирает от какой-то жуткой, вшивой болезни. Многие охотно рассказывали во всех подробностях, что тело диктатора само порождает полчища вшей, которые пожирают его понемногу каждый день — кусок за куском. Сверхъестественный ужас перед Суллой и его страшной болезнью — не иначе, карой богов — был так силен. что его поместья избегали как зачумленного.

В Греции Цезарь получил письмо матери, из которого узнал, что Суллы в Риме больше нет.

Теперь он очень торопился. Из Брундизия, никому ничего не сказав, бросился в Кампанью, в Путеоли. К Сулле. Готовый к любому отвратительному зрелищу, он несся на встречу с человеком, который когда-то вынес ему смертный приговор. Цезарь не мог дать бывшему диктатору умереть, пока не выскажет ему все и не выяснит у него очень важный для себя вопрос: почему тем утром, на вершине своего могущества, тот совершил необъяснимый, глупейший поступок — добровольно сложил с себя власть диктатора Рима? Если, конечно, Сулла еще жив…

О, Сулла был жив. Обтянутый белой туникой, бесформенный, как огромный слизень, он лежал у моря, на подушках террасы, в тени усыпанной гроздьями лозы, что вилась по мертвой сухой оливе. Рабы подливали им вина, прибой умиротворенно лизал мрамор набережной, стрекотали дельфины.

Цезарь сразу понял, что все в Риме врали: грозный диктатор вовсе не гнил заживо. Сулла стал безобразно толст. Растянувшиеся багровые пятна на его обрюзгшем, со множеством нависающих подбородков лице уродовали его невыразимо. Он утратил и зловещую, гипнотизирующую силу взгляда своих ярко-голубых глаз. Теперь это были глаза счастливого сатира.

Цезарь сел на обеденную кушетку прямо, словно на скамью Сената. Он и сейчас был зачарован странным, отталкивающим, нечеловеческим видом Суллы.

— Я знал, — сказал с радостной одышкой толстяк. — Я знал, что ты придешь ко мне. Именно ты — придешь обязательно! Я этого ждал.

К Сулле подбежали мальчик и девочка, совершенно одинаковые — рыжие, с одинаково хитрющими глазами.

— А вот и мои последыши! Фаустус[64] и Фаустина. В честь удачи, которая мне не изменяла никогда![65]

Он обнял и прижал их к себе:

— Ну, признавайтесь, ругается мать? — заговорщицки спросил он детей. — Ну, признавайтесь!

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«… Призвание поэта начинается с тоски.Вы знаете об этой духовной жажде, об уходе из жизни.О новом зр...
«Проснувшись в пять часов утра в своей московской квартире, Фаддей Кириллович почувствовал раздражен...
В сборник известного писателя А. П. Ладинского, хорошо знакомого читателю по историческим романам «К...
Роман Андрея Платонова «Счастливая Москва» восстановлен по рукописи, хранящейся в его домашнем архив...
«… Снаряжать мину Бритвин принялся сам. Рядом на шинели уже лежал найденный ночью у Маслакова полуме...
«Пробуждение едва наступило, но сон уже отлетел. Агеев это понял, минуту полежав неподвижно, с закры...