Мировая история в легендах и мифах Кокрэлл Карина
— Все правильно, — сказала она наконец немного удивленно.
Он, придерживая полотно одной рукой, другой подал ей железное стило, обмакнув его в небольшой плоский сосуд на столе:
— Укажи все тайные ходы и подземные галереи, какие знаешь.
Она сосредоточенно, уверенно отметила их на плане крестиками и линиями. Цезарь, как был в белой влажной ткани на плечах, вышел в смежный зал, где бессменно трудились штабные, и оттуда до Клеопатры донеслись его приказы.
Вернулся — радостный, возбужденный. Она так и стояла в своей синей шестяной столе.
— Я ждал тебя…. Очень ждал.
Она подошла к нему, положила свои прохладные и маленькие руки ему на затылок и несколько раз твердо надавила там, где уже с утра саднило предвестие припадка. Он закрыл глаза.
Боль отпустила.
Он был еще влажный, и она стала обтирать его — медленно и умело, словно рабыня. Руки, плечи, грудь…
— Я хочу тебя, — сказала она без всякого кокетства.
— Ты хочешь так избавиться от страха?
— Да. И на тебя — вся моя надежда.
Он закрыл глаза, наслаждаясь ее прикосновениями. И сказал на латыни:
— Все будет хорошо,
Прозвучало уверенно. Но подумал он о том, что такого превосходящего по численности противника он не имел, пожалуй, со дня той ужасной высадки на открытый им остров Британния. И здесь ситуация была гораздо более запутанная.
Он взял у нее из рук и отбросил в сторону влажную ткань, прижал к себе, с наслаждением вдыхая запах ее волос.
Она слегка отстранилась:
— Я должна сказать тебе что-то…
— Ну же, говори.
— Я не знаю, как это… с мужчинами… До этого я знала только своих рабынь… До брака царица должна быть девственной… Я очень боюсь, что разочарую тебя. После Арсинои… — прибавила она огорченно и без смущения посмотрела ему прямо в глаза.
Он с притворной озабоченностью пощупал ее шею под волосами:
— Лучше скажи мне сразу вот что: есть ли у тебя на теле… что-нибудь лишнее? Или, может быть, чего-нибудь… не хватает?
Оба засмеялись.
Он крепко прижал ее к себе, и в его голосе прозвучало недоумение:
— Это как наваждение. Я все время думаю о тебе, хотя думать мне сейчас нужно совсем о другом. И хочу сейчас только одного: чтобы ты никуда не ушла от меня по крышам.
— Об этом тебе нечего беспокоиться, — усмехнулась она грустно. — Мы осаждены. В городе мятежи и погромы. Армию Ахиллы видно с террас.
— Завтра Ахилла тоже кое-что увидит. Он увидит, как сражаются легионы Рима.
Он рассчитывал своей стальной латынью успокоить девочку, но перед собой, конечно, был честнее: «Два неполных легиона против двадцатитысячной армии и всей мятежной Александрии!»
— Мы не будем ждать, пока Ахилла переведет дух после марша. Мы атакуем его завтра. Одновременно — в городе и с моря. Завтра.
— Завтра, — эхом повторила она.
Она решительно сбросила с себя все на пол и голая бросилась на огромную кровать поверх постели, словно ныряла в реку, в которой решила утопиться. Это было упругое, смуглое, жаркое, земное тело, с полной грудью, тонкой талией, округлым животом, широкими бедрами и с маленьким иссиня-черным треугольником там, где они сходились. Груди ее были расписаны каким-то сложным и искусным узором из красноватых стеблей, листьев и каких-то змеевидных знаков; большие темные соски находились в самом центре огромных цветов, стебли их вились по спине и спускались на бедра. Он видел достаточно экзотических, татуированных женских тел, однажды в Британнии ему в шатер даже привели дикарку, выкрашенную синей вайдой. Но эти растения на коже Клеопатры казались естественной частью ее, чем-то врожденным. Он лег рядом с ней и, как слепец, трогал, гладил и медленно целовал всю ее, с нарастающим упоением по-волчьи прикусывая, пробуя на вкус.
Постепенно вся она наполнялась безмолвной, мощной страстью. Он видел однажды, как разливался Нил. Поверхность его вспухает и превращается в вал воды, который, неотвратимо нарастая, идет на берега и затапливает все, насколько хватает глаз… Он понял, что и она сейчас затопит его, и что больше всего на свете он хочет утонуть… В ее движениях, ее извивах под его жадным, ставшим безжалостным ртом, было что-то животное, обреченно-безудержное. Изнемогающая от желания, уверенная в своем праве на наслаждение, девственная самка. И не из тех, для кого существуют табу.
В ту ночь они забыли и о врагах, и о неотвратимо приближающемся завтра.
…Под утро они вернулись из запредельного мира в свой, в котором даже до их террасы теперь доносился глухой рев мятежной Александрии. Кроме потрясающего по силе и остроте удовольствия, эта девчонка непостижимо дала ему давно забытое, давно оставшееся в юности ощущение, что старости нет, что он — бессмертен.
— Я разобью Ахиллу. Вот увидишь. Я разобью его. Я заставлю его наглотаться воды у Фароса! — прошептал он, снова засыпая. Обессиленная, она уже не слышала…
«Бесславный для Цезаря поход»[90]
Все получилось иначе. Холодной горько-соленой февральской воды у Фароса наглотаться пришлось ему, Цезарю. В битве за дамбу Гептастадион египтяне рассеяли его флот. И не только благодаря численному превосходству.
Цезарю пришлось признать: египтяне — куда лучшие моряки, чем римляне. Они слаженнее и четче перестраивали свои суда, точнее маневрировали, быстрее реагировали на сигналы с флагманской галеры. В римском флоте и вправду оказалось только девять кораблей, родосских, где моряки были под стать египетским. На римских же галерах царил хаос. Во время одного маневра крен его флагманской триремы перешел точку возврата, после которой переворачивание неминуемо. Выскальзывали из уключин весла, заходились в диком крике гребцы — они были прикованы к скамьям, и, когда зависали над бездной, тяжелые «браслеты» кандалов безжалостно, как на дыбе, выворачивали им суставы.
Цезарь едва успел сбросить обувь и тяжелые латы и прыгнуть за борт. Галера перевернулась, над ней вскоре сомкнулась вода, гребцы ушли на дно вместе с кораблем, и пучина навсегда положила конец их боли и прекратила их крики.
Он отлично плавал, но вода была очень холодной, к тому же приходилось грести одной рукой — в другой он старался уберечь свиток с незаменимой стратегической картой. На помощь устремилась оказавшаяся поблизости римская галера, ей наперерез шли две быстроходные биремы Ахиллы — добивать оказавшихся в воде римлян. Возможно, там поняли, что среди них — Цезарь? Кто успеет раньше? С каждым взмахом египетских весел смерть становилась все ближе. Именно тогда, в воде, во время этого лихорадочного заплыва Цезарь вдруг отчетливо понял, что нужно сделать, чтобы разбить египетский флот. Если он выживет… С самого верха Фаросского маяка бесстрастно смотрел каменными глазами на битву гигантский Зевс Сотер-Спаситель. Римская галера успела тогда раньше…
Вечером во дворце Клеопатра отпаивала его подогретым вином с какими-то снадобьями и смотрела на него, замерзшего и смертельно уставшего, с новой обреченностью во взгляде.
— Если бы ты не был Цезарем, я сказала бы тебе, как нам еще можно бежать из Александрии.
— Если бы я не был Цезарем, я бы тебя послушал, — с кривой усмешкой ответил он.
Его новый план морского боя сработал в следующем сражении отлично. Цезарь понял, что сделать из своих легионеров хороших моряков он уже не сумеет. Поэтому на уцелевшие римские галеры навесили множество широких и крепких откидных сходен. Римляне применили простую тактику: шли на таран, брали на абордаж одну египетскую галеру за другой и на вражеской палубе действовали уже слаженно, как в обычной рукопашной сече — уж в этом-то римляне были мастера! После первого же применения этой тактики римлянам досталось столько египетских кораблей, что уже не доставало для них людей. Тогда лишние египетские галеры подожгли.
Цезарь со своего флагманского корабля видел, что сильный ветер относит плавучие пожары прямо к хранилищам у дамбы Гептастадион. Победа имела привкус пепла. Вечером он застал Клеопатру в слезах: оказалось, что в сгоревших хранилищах хранились последние приобретения для знаменитой Библиотеки — бесценные оригиналы рукописей, пеплом развеянные теперь над Александрийской гаванью. Это опечалило и его. Он любил книги. Любил запах сандаловых ручек, шорох старого папируса или веллума под пальцами. Это напоминало ему рано закончившееся детство и отца… И отцовский погребальный костер. Пепел, снова пепел и запах гари…
На улицах шли схватки между сторонниками Птолемея и Клеопатры. Об отправке хлебных галер в Рим не могло быть и речи. Цезарь знал, что скоро в Риме начнутся голодные бунты, если уже не начались (он был прав, они уже давно начались). Никаких вестей из Рима он получить пока так и не смог. И, если уж говорить совсем честно, то, когда он понял, что дело совсем плохо, он все-таки смирил однажды гордость и спросил у Клеопатры о ее плане побега.
— Для моего тогдашнего плана теперь уже поздно, — спокойно ответила она. — Но у нас остается последний способ…
— Какой? — нетерпеливо спросил он.
Она смотрела на него в упор и ничего не отвечала. И он понял, что за способ она имеет в виду. И этот способ ему совершенно не нравился. Однако, судя по положению, в котором они оказались, и до этого способа могло дойти дело.
И вот в начале марта на горизонте появилось множество словно выраставших из воды парусов. Это из Сирии и Малой Азии шли наконец римские подкрепления!
О, вид этих парусов до самого горизонта!
Потин бежать не успел. Его голову, надетую на пику, выставили на агоре Александрии. Ахилла панически уводил остатки войска, бросив в гавани догорающие корабли. С Ахиллой уходил и малолетний царь Египта. Потом говорили, что на нем были тяжелые доспехи, говорили, что он оступился во время переправы войска через Нил, потому так сразу и пошел на дно… Что действительно произошло там, на этой переправе, неизвестно, но легионеры вскоре наткнулись на берегу на полусъеденный крокодилом труп очень светлокожего подростка. В нем узнали Птолемея. Арсиноя и ее новый советник, евнух Ганимед, при приближении римского флота исчезли неизвестно куда. Говорили, что на Кипр. Это было уже неважно.
Клеопатра стала единственной правительницей Египта. Правда, у нее имелся еще младший брат, за которого она должна была теперь по египетским законам выйти замуж, но этот одиннадцатилетний Птолемей со своими учителями и евнухами был сразу же услан в самую дальнюю часть дворца и в расчет пока мог совершенно не приниматься.
Наконец в Рим, где уже вовсю бунтовал голодный плебс, пошли галеры с египетским зерном. И консул Гай Юлий Цезарь не преминул донести до римского народа, кто накормил его: об этом орали глашатаи на всех форумах, с Ростры, со ступеней всех храмов…
Хлебом он упрочил свое политическое господство в Риме в самый критический момент. На полный желудок люди обычно охотнее отдают всю власть тому, кто его наполнил.
Итак, сложнейшая задача была решена. Цезарь мог вздохнуть с облегчением и возвращаться в Рим победителем.
Однако в обратный путь консул не спешил. Теперь можно было подумать не только о войне. И Клеопатра решила показать ему знаменитую Александрийскую Библиотеку.
Стены гигантских прохладных мраморных залов были доверху закрыты ячейками, в которых, словно спящие птицы со сложенными белыми крыльями, обитали папирусные свитки. Он подумал тогда о неизбывной хрупкости материала, которому доверено столь важное. Многоголосица человеческих мыслей — великих и простых — записанных на ломких, спрессованных волокнах высушенной травы, что растет из ила нильских берегов… Как легко им сгореть, рассыпаться в прах. Бесследно… Бесследно? Вот уже много лет он писал и надиктовывал историю всего, что он делал, отметая все личное и, как ему думалось, неважное, оставляя только основное, — книгу за книгой. Из страха перед своей непреодолимой смертностью. Можно ли победить смерть черными литерами на спрессованных волокнах нильской травы?
Тогда, в Египте, его охватило странное чувство: всю жизнь он жил в напряжении — кого-то преследовал, казнил, планировал битвы, разбивал армии, подкупал и задабривал электорат, завоевывал страны. Каждое утро его словно будил звучащий с небес горн атаки: не упустить, не проиграть, не дать себя обойти, все просчитать, питать и поддерживать легенду о собственной непобедимости, собственной богоизбранности! И — самое желанное, в чем он редко признавался самому себе: вызывать восхищение своими качествами и возможностями, превышающими обычные, человеческие. После Александрийской войны «горн» звучал реже. И вдруг, на время остановившись, он увидел мудрость в неспешном, древнем течении Нила, по которому белыми крокодилами медленно плыли редкие облака.
…А в Африке, между тем, набирали силу сторонники Помпея. Парфия начала атаковать римскую границу в Сирии. Уничтожал римские галеры и базы на Сицилии пиратствующий помпеев сын. И в Сенате противники Цезаря становились все более активными (ему еще предстояло «обновление» Сената). Он знал, что ко всему этому ни на день нельзя повернуться спиной: вцепятся зубами. И все-таки…
Клеопатра предложила ему увидеть ее Египет. И он, презрев все опасности и политические неотложности, не в силах был отказаться от путешествия с ней по Нилу на ладье Птолемеев — плавучем дворце с фонтанами и садами.
Цезарь чувствовал себя прекрасно. Припадков не было весь последний год. Египетская весна расслабила его. Клеопатра сказала ему, что беременна.
Появилось и время оглянуться на прожитую жизнь. Бегство от Суллы, обожженные солнцем Фармакусса и Киликия, промерзшая зимняя Галлия с ее темными сосновыми лесами, холодным солнцем, ужасной пищей и фанатичными друидами, упрямыми варварами, не желающими понимать своего блага — быть завоеванными цивилизованным народом. И остров Британния с его раскрашенными вайдой воинственными дикарями; выпачканные грязью и кровью карты, постоянная необходимость обезопасить себя от удара в спину, въевшийся в кожу дым бивуачных костров. И тот ужасный год, когда несчастья посыпались, словно у богов прорвался набитый ими мешок: подняли мятеж кельты, наголову разбили его легион проклятые германцы, отбросив за Рейн, и как раз посреди всего этого он получил известие о смерти в Риме матери, Аурелии, и всего через несколько месяцев — о смерти от родов дочери Юлии[91]. Костры, костры! Бивуачные, погребальные! С их дымом и пеплом он словно вдохнул старость, они с тех пор словно горели в нем.
Глядя на проплывающие мимо египетские берега с их пальмами и глупо разевающими пасти у воды крокодилами, он думал, что за все эти годы забыл о роскоши не делать ничего или делать то, что хочешь, а не то, что должен. Даже с женщинами он забывался только на несколько мгновений. Даже вино лишь немного замедляло непрерывную работу ума, и это не приносило удовольствия, а раздражало, поэтому он редко пил. Он так долго делал то, что диктовали обстоятельства, угроза смерти, горячее дыхание волчьей погони на лопатках и желание вырваться вперед в вечной гонке за лидерством! Все равно: измучен ли он бессонницей, в скорби, болен ли или смертельно устал! Даже во время гладиаторских боев, в театре и во время званых обедов ему приносили важнейшие донесения, подавали петиции.
Теперь он остановился — пожалуй, впервые за последние двадцать лет. Чувство было новым, немного ошеломляющим, но приятным. И за это новое чувство он тоже был благодарен Клеопатре.
И даже змейкой заползла ему в голову мысль: может быть, остаться здесь навсегда? Оставить Рим, Сенат и жить в Александрии? Вдруг у него родится сын? Был же счастлив когда-то Сулла в своем Путеоли!
Покидая Рим, Цезарь оставил управлять своего master equinous[92] Марка Антония. До него доходили слухи, что Марк Антоний возмущает своим поведением даже ко всему привыкшую столицу: ликторов с фасциями[93] он заставляет сопровождать не только свой паланкин, но и паланкины своих мимов, шутов, актрис и проституток. Он блюет на пол во время заседаний Сената, куда приходит после ночи увеселений. Один из сенаторов даже пожаловался, что Марк Антоний наблевал прямо на его отбеленную тогу, на которой остались неотстирываемые пятна, и потребовал компенсации от Сената на покупку новой.
Цезаря эти донесения забавляли. Пусть Рим помучается с Марком Антонием! Пусть Марк Антоний помучается с Римом! Цезарь вернется и наведет порядок. И Рим в очередной раз поймет, нем ему обязан и в чем отличие хорошего правителя от плохого. Все эти новости убеждали его, что Марк Антоний совершенно неопасен. Слишком откровенно, по-мальчишески наслаждается он властью, слишком сластолюбив. Распоясавшийся «начальник конницы» удобно отвлекал стаю на себя, но Цезарь знал, что «капитолийские волки» со временем во всем разберутся.
Во время путешествия с Клеопатрой они сходили на берег, и он видел огромные храмы давно забытых богов и выщербленные ветрами лики правителей, которые пожирала пустыня. Египетские правители, жившие за тысячелетия до Александра: что осталось от них? Изъеденные дождями и ветром каменные гиганты в песках, на которых никто не может уже прочесть письмена? Что осталось от Александра? Мумия в хрустальном гробу и дальние потомки с кровосмесительными уродствами? Что останется от него, Цезаря? Храм? Позеленевший от мха памятник со стертыми письменами? Ничего, даже памяти? Забывают ведь и богов, когда им на смену приходят другие боги.
В плавучем дворце Клеопатры собрался весь цвет Александрийского Музейона. Поэты, философы, ученые звездочеты et cetera, et cetera. Он видел, насколько в своей среде чувствует себя с ними его Клеопатра! Она непринужденно, одной остроумной фразой могла разрешить заумные философские диспуты, говорила по крайней мере на дюжине различных языков. Этим людям, из своего Музейона, она почему-то легко прощала неосторожные грубости и дерзости.
Цезарь изумленно почувствовал, что вступил в негласное состязание за нее с ними, и его уже раздражало, что, судя по всему, его завоевание целой Галии, консульство и поверженные армии здесь не давали ему никаких преимуществ.
На корабле откуда-то постоянно звучала разная по мелодии музыка, которая никогда не надоедала. Музыканты Клеопатры были великолепны, и Цезаря немного удивило, что среди них было много некрасивых, скромно одетых женщин. Когда он спросил об этом Клеопатру, она ответила: «Ничто не должно отвлекать от гармонии звуков. Закрой глаза и слушай!»
У него был врожденный дар отличать хорошую музыку от плохой. На ладье Клеопатры он понял, что такое совершенная гармония звуков. Против воли Цезаря совершенно захватила игра александрийских актеров: такой изысканной, естественной и будоражаще чувственной постановки «Вакханок» Еврипида он тоже никогда еще не видел!
А однажды вечером, во время пира, худой, молчаливый обычно поэт Менандр неожиданно начал читать стихи о человеке, возмечтавшем стать богом, ибо невыносимо боялся смерти. Боги предложили ему сделку: если он сможет быть равнодушным и не выдать волнения целый день и целую ночь, он станет небожителем. И человек согласился. Ни единый мускул не двинулся на его лице, когда он смотрел на гибель своего дома и своих близких. Только текли слезы, но про слезы ничего не было сказано… Боги выполнили обещание: он стал бессмертным. И потом целую вечность молил богов о смерти… Клеопатра испытующе и пристально поглядывала на Цезаря, а он весь ушел в слух и растворился в ритме строк. Менандр читал удивительно и, несмотря на странность темы, Цезарь признал, что поэма очень хороша.
Философия, поэзия, музыка… Цезарь с горечью начал осознавать, что Рим с его любимыми развлечениями, с отрубленными конечностями гладиаторов и хищников на песке отсюда выглядит… варварским!
Среди ученых Музейона выделялся важный астроном с облаком серебряных волос, белой бородой и смешливыми глазами. «Наверное, так выглядел великий Аристотель», — подумал Цезарь. Астроном все делал медленно и величественно — ходил, говорил, подносил ко рту пищу. Но однажды эллин допустил бестактность, даже дерзость:
— Скажи, Цезарь, есть ли астрономы в твоем Римском Музейоне?
Клеопатра взглянула на Цезаря обеспокоенно.
— В Риме пока нет Музейона, — ответил он ровно. — Нет в нем и такой библиотеки. Но и то, и другое я намерен вскоре учредить.
Не замечая тревожных взглядов Клеопатры, астроном (Цезарь не помнил его имя) продолжал:
— Создание Музейона и сбор манускриптов требуют многих лет, столетий даже, усилий многих ученых, философов, историков…
— В Риме мы быстро достигаем того, на что у других народов уходят столетия. А есть и нечто такое, чего нет нигде в мире…
— Да, прекрасные римские легионы! — Дерзкий сарказм был уже очевиден.
— Не только. Также — наши своды законов — codices. И наши суды, — отрезал Цезарь.
Астроном согласно кивнул:
— Да, здесь мне нечего возразить. В этом ты прав: вашим codices эллинам было бы полезно поучиться. Они превосходно организованы. А ваши суды, я слышал, заменяют римлянам театр: та же игра страстей, единство времени и места, непредсказуемая развязка. Но вот только казнь реальная, с настоящей кровью. Неужели, чтобы наслаждаться действом, в финале обязательно должна пролиться настоящая кровь?
Все поняли, что старик намекал на столь любимые римлянами гладиаторские бои, которые греки всегда считали варварством.
Клеопатра недовольно взглянула на астронома, но ничего не сказала.
— Римляне не боятся смерти, они считают ее естественным продолжением жизни, — заметил Цезарь. — Разве это не так?
— Отсутствие страха смерти обычно свойственно детям и юношам. С возрастом человек мудреет и начинает более ценить жизнь. Наверное, так не только у отдельных людей, но и у народов? — не унимался дерзкий старец.
— Ты прав, астроном. Так же и у народов. Народы, как и люди, тоже дряхлеют и потом шамкают беззубыми ртами о своем былом величии. Потому что единственное, что им остается от былого могущества, — воевать словами.
Повисла пауза, а потом грек произнес задумчиво:
— Слова, пожалуй, то оружие, великий Цезарь, которое опасно недооценивать. В словах заключены идеи, а идеи могут разрушить царства куда вернее катапульт.
Снова неловкая пауза.
Цезарь не обратил внимания.
— Я приглашаю тебя в Рим, астроном. — И возвысил голос, обращаясь уже ко всем многочисленным гостям пира: — Я приглашаю в Рим всех вас — философов, ученых, поэтов и музыкантов Музейона. Вы будете щедро вознаграждены. Более того… — Он чуть помолчал, чтобы все прониклись значительностью момента: — Более того, я предлагаю всем, кто примет мое приглашение, — снова торжественная пауза, — римское гражданство!
Приглашение не встретило того восторга, которого он ожидал, но это не стишком его обескуражило. Он продолжил:
— Астрономы мне особенно нужны: римский календарь нуждается в исправлении. Дело доходит до того, что преторы с легкостью добавляют к году месяцы, чтобы повластвовать на своем посту подольше. Чтобы во всем этом разобраться, мне в Риме понадобится целая когорта… ну, в крайнем случае центурия астрономов Музейона, не иначе!
Клеопатра высоко подняла брови. Она не ожидала от Цезаря такого предложения. Это могло лишить гордость Александрии, Музейон, его лучших ученых. Она улыбнулась:
— Из александрийских астрономов и философов очень трудно строить ровные римские когорты, Цезарь. Смотри, они все тут разной толщины и разного роста!
— Когорты я сам строю из кого угодно, когда в этом есть смысл, — ответил он неожиданно жестко.
Позже, наедине, она быстро заставила его забыть об этой неловкости.
Он не мог теперь долгое время проводить без прикосновений к ее телу, начиналась тоска. Такого с ним не было никогда. Может, и впрямь была в ней некая сила этой богини — как ее? — Исиды? Он даже написал ей несколько романтических стихов — один по-латыни и два по-гречески, подражая Менандру, и они оба хохотали над ними как безумные.
Однажды в постели, когда, обессиленный и счастливый, он насытился до поры ее телом, она, притворяясь беззаботной, спросила:
— А ты смог бы жить… в Александрии… со мной… всегда?
И затаила дыхание.
Он молчал.
— Не отвечай, не отвечай… сразу. — Ее глаза стали огромными от испуга за сказанное, внезапно вырвавшееся, так долго скрываемое!
Он молчал.
Остаться с Клеопатрой и бросить Рим? Как сделал Сулла?
Он ничего ей тогда так и не ответил, а потом пришли тревожные известия, что весьма живые пока сторонники мертвого Помпея Магна опять собрали внушительную армию и двинулись на Рим. Оставаться в Египте стало самоубийственно. Египетское счастье кончилось. Серьезные дамы — Война и Политика — не терпели легкомысленных соперниц. Опять после короткой передышки затрубил цезарев внутренний «горн атаки».
Наследник
Как давно это было! Его Цезариону — уже три. Вспомнив о сыне, Цезарь с горечью вспомнил и о недавней серьезной размолвке с Клеопатрой два дня назад, в Трастевере, на его вилле, где он разместил ее с сыном и всей ее египетской свитой.
Мальчик был некрасив, но забавен. Цезарь узнавал в нем и свои черты, и Клеопатры. Но все это в нем смешалось, соединилось как-то не очень удачно. Все это еще могло поменяться, но, может быть, именно за эту некрасивость Цезарь и привязался к нему с первой минуты. Малыш часто смотрел внимательным, испытующим взглядом.
Цезарь хорошо помнил один из первых разговоров со своим несмышленышем.
— Ты мой отец. Тебя зовут Цезарь. Меня зовут Цезарион, я — маленький Цезарь. Мне принадлежит Египет, — заученно и старательно проговорил малыш на латыни.
— А мне принадлежит Рим. И много других земель. Я — Цезарь. Ты гордишься мной?
Мальчик внимательно осмотрел его с ног до головы, вздохнул и сказал:
— Нет.
— Почему?!
— Ты лысый, и у тебя нет меча, а мне говорили — есть.
— У меня есть меч! Клеопатра, что же ты молчишь?! — Цезарь повернулся к ней с потешной беспомощностью.
Она не могла вымолвить ни слова: кусала губы, чтобы не расхохотаться. То же делали и рабыни вокруг, только гораздо более успешно. Клеопатра обняла Цезаря и поцеловала в губы на глазах у сына:
— Твой отец, Цезарион, самый лучший!
— …и у него есть меч, и целые легионы с мечами! — подсказал Цезарь обиженно.
— …и у него есть меч и легионы… — послушно подтвердила за ним Клеопатра.
— Хорошо, у тебя есть меч. Но ты все равно лысый, — печально вздохнул сын.
Цезарю не часто приходилось теперь видеться с Клеопатрой и сыном, хотя они и жили в Риме: его постоянно отвлекали неотложные дела. Но однажды он сделал то, о чем давно мечтал, — он взял сына на Форум. Подхватив его крошечный, розовый указательный пальчик своим, шершавым, он просто шел с ним мимо Ростры, на которой какой-то оратор говорил об обнаглевшей Парфии и о чем-то там еще. Цезарь просто шел с сыном по Форуму, оставив у храма Весты и лектику, и ликторов. И был счастлив. Его Цезарион не был римлянином, он был просто наследником престола вассального государства и, по существующим законам Рима, никогда не смог бы стать римским консулом — такая воля даже «вечного диктатора» противоречила римским богам и законам и не могла быть исполнена в Риме. И все, что мог Цезарь, — это идти февральским полднем по Форуму со своим маленьким, смуглым, носатеньким, трогательно-смешным, ушастым египтянином сыном, подхватив его указательный пальчик своим. И любить до боли в груди. И чувствовать, что счастлив. И всё.
Цезарю, которому вскоре должен был принадлежать мир, отказано было в малости — законном наследнике своего дела.
Клан Юлиев чаще всего, если и собирался вместе, то когда кого-то хоронили. И видя, как входили в возраст чужие сыновья, великий Цезарь никогда не признался бы даже себе, что ощущал ущербность. И вот однажды на силицернии[94] старшей сестры, с которой они при жизни виделись очень редко и которая спокойно, без мучений умерла в своем небольшом, увитом плющом доме на Палатине, Цезарь вдруг увидел… воскресшего Александра. Юного Александра. Вот только глаза у этого были другие — небольшие, проницательные, желтоватые и холодные — не такие, как изображали на портретах великого македонца. Поминальная речь, которую произносил этот мальчик, которому вряд ли было больше одиннадцати лет, свидетельствовала, во-первых, что покойная приходилась оратору бабушкой, а во-вторых, поразила Цезаря безукоризненной логикой, отточенностью фраз, уместными, произнесенными на память цитатами из Гомера и Платона и… отсутствием всяких эмоций.
Закончив, светловолосый мальчишка сразу подошел к нему, нарочито церемонно, по-взрослому представился и спросил, что думает Цезарь о его речи.
— Хорошая речь. Риторически безукоризненная. Тебе помогал учитель?
— Нет, это исключительно мое сочинение. Я мечтаю быть полководцем или оратором. Оратором — все же больше.
— Скажи, ты любил бабушку?
— Это естественно для человека — любить бабушку. Она была, как я уже сказал в своей речи, — образцом настоящей римлянки и, что свойственно всем женщинам рода Юлиев, образцом скромности и стойкости.
— Да, ты говорил. Я слышал. И она никогда не жаловалась на ломоту в костях? — озорно спросил Цезарь
— Не только жаловалась, — доверительно сообщил подросток, — но и заставляла меня писать четверостишия о страданиях от подагры и носить их в храм Юпитера. Но это ей не помогало. Да и тема крайне однообразная. Хотя при помощи однообразных тем хорошо улучшать стиль — так говорит мой учитель.
Мальчишка вздохнул так удрученно, что Цезарь чуть не позабыл про похороны и чуть не рассмеялся.
— Ты складно говоришь. У тебя хороший учитель?..
— Не знаю. Грек, естественно. И, конечно же, его зовут Аристотель! — Мальчишка очень по-взрослому закатил глаза: — Не удивительно ли, что почти каждого учителя-грека зовут Аристотель! Если бы в Греции в таком же количестве плодились бы Александры Великие!
Цезарь опять с трудом сдержал улыбку.
— Ты наверняка знаешь, что на него похож.
— Да. К несчастью, именно это сходство раздражает моего отчима, Люция Марка, больше всего. Бабушка воспитывала меня с четырех лет, иначе мне пришлось бы жить в одном доме со своим отчимом. А это наименее предпочтительное из обстоятельств. У отчима нашлась какая-то родня в Македонии, и теперь он всерьез считает себя потомком Александра и не терпит конкуренции. Моя мать Атия могла составить гораздо лучшую партию, чем этот бывший наместник Сирии Луций Марк. Мой покойный отец Гай Октавий Туринский — вот кто действительно был доблестным человеком, — вздохнул мальчишка. — А что касается отчима, то по чести сказать, — продолжал он, опять доверительно наклонившись к Цезарю, — у Луция Марка куда больше сходства с Буцефалом.
Цезарь опять не мог сдержать улыбки, смутно припоминая, что некий Гай Октавий отличился подавлением в Турии бунта вооружившихся рабов. Он попытался вспомнить, было ли это до консульства Цицерона или уже после, но не смог.
— Так твоя мать — Атия! Выходит, ты мой двоюродный племянник. Вот и познакомились! Скажи, а тебе хотелось бы быть вторым Александром?
И мальчишка удивил его уверенным ответом:
— Если быть абсолютно честным, то мне больше хотелось бы быть первым Октавианом, чем кем-то вторым, даже если первый — Александр Великий. К тому же…
Цезарь слушал мальчишку так внимательно, как он никогда еще не слушал ни одно юное существо:
— Первый раз встречаю юношу, который не восхищается Александром.
— О, конечно, я восхищаюсь Александром. Мой учитель — Аристотель — читает мне о нем лекции очень подробно. Я бы сказал даже, до одержимости подробно.
— И что ты узнал из этих лекций? — Цезарю и вправду было интересно: очень уж мальчишка был необычен и забавен в своей серьезности.
— Я считаю, что Александр был совершенным правителем для войны. Иначе как мог он сетовать на то, что не останется вскоре стран, которые смог бы завоевать?
— Почему же тебя это удивило? Разве не естественно хорошему правителю стремиться к новым завоеваниям?
— Естественно, но лишь до тех пор, пока его завоевания не стали слишком огромными, чтобы ими можно было разумно управлять. Ведь хорошее управление — цель каждого хорошего правителя. Но Александр больше думал о завоевании, чем об управлении завоеванным.
— Так ты считаешь, что Александр был неправ! И что бы ты посоветовал Великому Александру? — засмеялся Цезарь, в эту минуту забыв, что только что были похороны. На него уже смотрели изумленными, укоризненными взглядами.
— Я бы посоветовал Александру сначала обеспечить прочную власть в тех странах, которые он уже завоевал, и только потом вести войско в Индию. Быть хорошим правителем во время мира — скучнее, но потому это еще труднее, чем быть хорошим полководцем.
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать.
— Я рекомендую тебя в коллегию жрецов-фламиниев. Очень полезный опыт. Правила крайне строги, ужиться там непросто, но ты сможешь жить вместе с фламиниями при храме Юпитера и не возвращаться к отчиму, если не желаешь.
— Я смогу, Цезарь! Только не к отчиму! — Мальчишка так искренне обрадовался, что даже его глаза потеплели.
— Прощай, Октавиан. Надеюсь, мы встретимся в следующий раз при более счастливых обстоятельствах.
Мальчишка метнулся было к матери, что принимала соболезнования в вестибулуме, — сообщить ей радостную новость, но быстро опомнился, до уморительности степенно откланялся и зашагал как подобало. Цезаря очень привлек тогда этот чудо-ребенок[95].
С тех пор прошло несколько лет. Октавиан стал красивым, еще более рассудительным юношей с тонкими губами, прямым носом, совершенно похожим на юного Александра, если бы не слишком скептический, зрелый, насмешливый взгляд, абсолютная трезвость и воздержанное поведение. Октавиан не отвлекался от цели.
Шестнадцатилетний, он опять потряс привыкшего ко всему Цезаря тем, что в разгар войны с Помпеем в Испании собрал ватагу таких же мальчишек, вооружил своих гладиаторов и рабов и прорвался в расположение легиона Цезаря, преодолев немыслимое расстояние по занятой врагом суше и штормовому морю. Легионы Цезаря, да и сам он, чего скрывать, были в восторге от этой дерзкой отваги. Вот на что способны даже римские мальчишки! Тогда и написал Цезарь свое завещание…
Сын Атии по-прежнему ненавидел отчима, и тот отвечал ему полной взаимностью и даже распускал теперь грязные слухи о любовном интересе диктатора к его юному пасынку. Октавиан изнывал сейчас в Аполлонии, где изучал военное дело; он писал Цезарю, что находит греков невыносимо болтливыми, пищу — ужасной, и что не может дождаться приказа идти на Парфию, где страстно мечтал отличиться. И догадываться не мог Октавиан о существовании в храме Весты свитка, который уже решил его судьбу. Свитка, размашисто подписанного «Цезарь», свитка, в котором этому никому пока не известному мальчишке росчерком стила завещалась Римская империя — от ледяной Галлии до огненной Африки. Ему, — и, ах, да, — и Сенату, конечно!
Давно вынашиваемый Цезарем план был готов к обнародованию на иды марта.
Он думал, как обрадует Клеопатру своим решением сделать Александрию еще одной своей столицей, равной Риму. Египет перестанет быть вассалом, а получит новый статус «сыновней державы».
И о наследнике он позаботился. Оставалось что-то еще… Что еще?.. Ах да, Брут! Бруту больше всего подойдет спокойное наместничество в какой-нибудь мирной провинции. В какой — он потом решит.
Жену Кальпурнию он обеспечит до конца дней, ей не в чем будет нуждаться. Она сама сможет выбрать, захочет ли оставаться в Риме, или будет жить в более приятном климате, и пока он по-прежнему официально останется ее мужем.
Только об одном человеке Цезарь совершенно забыл во всех своих планах, потому что, честно говоря, никогда не принимал его всерьез, — о своем «начальнике конницы», о хвастливом пьянице, наделенном шеей и мужской силой испанского быка, о самом щедром и желанном клиенте всех лупанариев, о любимце и «своем парне» легионеров, о добродушнейшем охальнике и святотатце Марке Антонии.
Иды марта… «Со свисающей рукою…»[96]
По стене спальни Цезаря, на фоне какого-то галльского леса и тяжелых синих облаков скакали совершенно живые, искусно вытканные кони. Он смотрел на них покрасневшими от бессонницы глазами и думал: сразу же после заседания Сената в «театре Помпея» и своего исторического заявления он оставит сенаторов переваривать новость и отправится за Тибр, к Клеопатре. Жаль, что не выспался, но ему было не привыкать. К тому же, возможно, чуть подремать еще удастся до того, как придет Марк Антоний, чтобы сопровождать его в Сенат. Хотя сейчас от пульсации мыслей ему было совсем уж не до сна.
Такой серьезной размолвки с Клеопатрой у него еще не было. В ней тогда с особой силой проявилось то египетское, неудержимое, варварское. Это случилось три дня назад, и с тех пор он не бывал у нее, на своей вилле в Трастевере.
Римские аристократки судачили, что она «некрасива, черна, слишком низкоросла». Сговорившись, они не приглашали Клеопатру, официально — вдову собственного малолетнего брата (!), «бесстыдную наложницу» консула, в свои триклинии, но втайне жаждали о «кровосмесительной египтянке» все новых «сочных» сплетен. Цезаря все это забавляло и смешило. Но Клеопатру такое отношение задевало. И Цезарь вскоре заставил Рим заплатить за злословие. В храме Венеры появилась новая огромная статуя обнаженной богини. И при одном взгляде на нее столбеневшим римлянам становилось ясно, чье лицо и чьи соблазнительнейшие формы она воплощает…
Между тем, в пику «респектабельному дамскому обществу», царица Египта устраивала у себя изысканные эллинские «симпозиумы», на которые толпой валили сенаторы-аристократы — кто из любопытства к скандальной репутации хозяйки, о которой римские сплетники с упоением сообщали все новые небылицы и подробности, кто — с надеждой повлиять через нее на всемогущего Цезаря.
Зачастил к ней и Цицерон, стараясь заполучить в подарок ценные рукописи из Александрийской библиотеки, которые она ему якобы обещала. Царица сильно разочаровала оратора. Никаких рукописей от Клеопатры он почему-то не получил. Более того, царица совершила ужасное преступление, не улыбнувшись какой-то там особенно, по его мнению, остроумной шутке. Такое Цицерон не прощал никому. В итоге честолюбивый оратор написал в одном из своих писем друзьям, что «терпеть не может царицу»[97], и много чего еще добавил. Попадаться ему на острый, злой язык было неосмотрительно.
Клеопатра прекрасно знала о своей дурной репутации. Но ее забавляло эпатировать высокомерный Рим. Сплетники захлебывались сильно приукрашенными рассказами о совсем уж бесстыдных «мемфисских танцорах» обоего пола, сплетающихся обнаженными телами под монотонную музыку в непостижимый змеиный клубок перед гостями ее симпозиумов «и, поверите ли, все они — родные сестры и братья!»; о жестоких гладиаторских поединках ужасно воинственных чернокожих карликов, похожих на воплощение ночных кошмаров, отсекающих друг другу звериные головы метанием жутких заточенных дисков, настолько острых, что врезаются даже в мраморные колонны; о привезенных из Египта пряно пахнущих курениях, которые предлагали на пирах Клеопатры. Говорили, что один запах их заставлял забывать все плохое, словно это были испарения Леты[98], и наполнял счастьем лучше вина…
Упоминали также и о привезенных Клеопатрой искусных арфистках, и об актерах, замечательно — не хуже афинских — разыгрывавших «Антигону» на подмостках сооруженного для этой цели на вилле Цезаря летнего театра — уменьшенной копии Афинского. Но об этом говорили как-то вскользь, как бы между прочим. В общем, покинь «ужасная египтянка» Рим вместе со своей «разлагающей нравы» свитой, многие бы здесь ощутили явную потерю и скуку.
За несколько дней до мартовских ид
Накануне вечером у Клеопатры собирался один из ее симпозиумов. Царица, конечно, приглашала и Цезаря, но ему, как очень часто теперь случалось, помешали неотложные дела, на этот раз — в Остии. Среди пришедших были Цицерон, Кассий Лонгин, Лепид, Каска, Брут, Марк Антоний и еще много столь же высокопоставленных гостей. Пиршество продлилось, как обычно, до утра.
Когда вошел Цезарь, Клеопатра была в триклинии одна. Она полулежала на кушетке-лекте и со странной сосредоточенностью глядела перед собой.
Едва войдя, Цезарь сказал Клеопатре, что свидание их будет коротким, что у него мало времени, а вот на праздник Anna Регеппа он придет опять, ближе к обеду, и ей нужно быть готовой к очень серьезному разговору. В тот вечер Цезарю нужно было еще успеть на Марсово поле — наблюдать совместные маневры пехоты и конницы. Сказав об этом, он стал думать уже только о маневрах: его беспокоил левый фланг Марка Антония.
Потом приказал принести сына. Няньки вынесли заспанного Цезариона. Ребенок капризничал, тер раскрасневшееся лицо, ревел и отворачивался. Его спешно унесли — досыпать.
А женщина на кушетке-лекте, казалось, оглохла, совсем не двигалась и продолжала сосредоточенно рассматривать перед собой что-то невидимое.
Цезарь сел на лекгу напротив. На первый взгляд, Клеопатра была совершенно в порядке, и Цезарь не сразу понял, что она — пьяна.
— Сколько клепсидр ты отмерил сегодня для свидания со своей наложницей, о всемогущий Цезарь? Я успею принять ванну? И есть ли у нас время пройти в спальню, или это — неоправданная трата государственного времени, и ты пожелаешь меня прямо здесь? Примерно об этом, своими намеками, хотя и весьма остроумными, справлялся вчера твой красноречивейший из друзей.
Цезарь понял: вчера во время ее вечера произошло нечто, что довело Клеопатру до состояния, в котором он раньше ее никогда не видел. Он хмуро молчал.
— Ты зря придаешь значение словам этой тощей самовлюбленной Горошины[99]. Но если этому шуту надобен урок, он его получит.
— Речь не о нем. О тебе. Твои глаза, о божественный Цезарь, слепы так же, как и мраморные глаза твоих статуй! — Она заливисто, пьяно засмеялась.
Цезарь посмотрел брезгливо.
— Что с тобой?
— Твои сторонники и друзья, которых ты простил после Фарсала и возвысил, ненавидят тебя больше, чем кого-либо на свете. У тебя нет ни друзей, ни сторонников!
Она мгновенно изменила выражение лица и слегка подалась к нему:
— На пиру я весь вечер притворялась пьяной. А сама смотрела и слушала, смотрела и слушала… смотрела и слушала….
Она замолчала, словно забыла, о чем говорила.
— Твои друзья пили много и говорили без стеснения. И то сказать: чего стесняться египетской наложницы! — Она горько рассмеялась.
Он молчал. Сдерживаться было все труднее.
— Их взгляды… многозначительные намеки, недомолвки..! Они были похожи на заговорщиков. Они пили «за великого божественного Цезаря, разного Юпитеру», а сколько сарказма было в голосах! И потом — воодушевленно, словно шли на битву — пили: «за Римскую Республику», «за истинных граждан», за «дело народное»[100]. И — за «светлый день свободы Рима от варварства». О, все это без сомнения до экстаза щекотало их чувство риска. Куда там мемфисским танцам!
Цезарь сдерживался уже изо всех сил.
— Они смеются над твоими претензиями на царские регалии, на «божественность». Они считают тебя воплощенным злом. — Она безумно оглянулась по сторонам, словно в дальних углах триклиния кто-то прятался. — Ты — в опасности.