На войне как на войне Курочкин Виктор
Прежде чем ругать бога, надо кое-что о нем знать. А то можно оконфузиться хуже, чем оконфузился у нас один весьма почтенный лектор, специалист по антирелигиозной теме.
Ругать бога в деревне — и сейчас дело нелегкое, полное самых неожиданных сюрпризов. Наш колхозник, говорят, пока еще сероват и мешковат. Но страшно хитер и остроумен. Правда, его юмор далек от «англицкого». Он тяжеловесен и крепок, как железобетон. Но зато если врежет, то долго будешь чесаться и ежиться.
Так вот, этот почтенный лектор, а он действительно был почтенный: не пил, не курил, вместо очков носил пенсне. Его лекции отличались идейной стойкостью. Свои мысли он для пущей недоступности укреплял мощными непробойными цитатами.
В одном колхозе накануне Пасхи этот почтенный лектор безжалостно поносил Христа с девой Марией. Его слушали с обычным равнодушием: без восхищения, одобрения и даже возмущения. Окончив лекцию и получив должную порцию аплодисментов, лектор спросил: «У кого будут вопросы?» Эту фразу лектор произнес не потому, что ему хотелось вопросов, наоборот, он даже боялся их, а сказал просто так, ради заведенного порядка. И уже уверенный, что никаких вопросов не будет, лектор поклонился, взял шапку, и вдруг неожиданно к столу протискался неказистый на вид старикашка, с бельмом на глазу. Он чем-то напоминал кактус: такой же сухой и колкий. Вид у него был настолько обшарпанный и жалкий, что лектору стало почему-то совестно за свое драповое с каракулевым воротником пальто.
Старикашка подергал свою бороденку, похожую на жидкий пучок кудели, и гугняво сказал, что у него есть вопросишко, но задать его он боится, так как этот вопрос скабрезный, а выражаться по-культурному он не умеет.
Лектор подбодрил старичка, заверил, что ему бояться нечего, ибо всякий вправе выражаться так, как он умеет, да и вообще дело не в форме, а в содержании. Ободренный и обласканный старик спросил, видел ли лектор, как ходит корова по большой нужде. Лектор сказал, что он видел, как корова ходит по большой нужде, и даже не один раз. Тогда настырный старикашка спросил, как ходит по этой нужде овца.
— Горошком, — уверенно ответил лектор.
— Так, так, правильно, горошком, — прогнусавил старик, прищурив здоровый глаз и сверкнув бельмом. — А почему корова ходит лепешками, а овца горошками?
Озадаченный лектор пустился в пространные толкования о биологических свойствах разных организмов, запутался и сказал, что к этому вопросу он не готов, а в следующий раз он на него обязательно ответит. А старикашка с искренним сожалением покачал головой и сказал:
— Эх, товарищ, товарищ… Сам в дерьме не разбираешься, а нам о боге толкуешь.
Мне не хотелось иметь славу почтенного лектора, и я решил серьезно подготовиться к беседе с колхозниками. Если уж нападать на бога, так с оружием в руках. И решил я засесть за Библию. С Библией я познакомился в детстве, когда еще был жив мой набожный дед. Эта грозная, тяжелая, с медными застежками книга тогда внушала мне невольный страх. Дед заставлял читать Библию вслух. К концу жизни он совершенно ослеп. А чтение священных писаний для него было единственной усладой. Вначале я ее читал безропотно, с уважением, потом я к ней привык, а потом возненавидел. И как только наступал для деда час принятия духовной пищи, я улепетывал из дома. Но все-таки он опять усаживал меня за Библию, и я ее дня три читал с усердием, получая каждый раз рубль, а на четвертый день потребовал два рубля, потом дошел до трех, и дед платил исправно, но только каждый раз крякал и шептал себе под нос: «Прости ты нас, господи, грешных». Но когда я потребовал пятерку, набожная душа деда возмутилась. Он обозвал меня антихристом и отпустил увесистую оплеуху. Я и сейчас удивляюсь, как это он сослепу сумел так ловко звездануть меня по уху.
Конспект лекции я готовил с дальним прицелом, рассчитывая, что мне ее хватит, если уж не до конца жизни, то, по крайней мере, на весь период службы в Узоре. Получился весьма объемистый трактат против бога, но похвастаться им мне так и не удалось.
В село Юшки я прибыл в канун Ильи, под вечер. Пастух гнал на покой стадо. Густая пыль поднималась из-под копыт клубами и повисала над домами плотной завесой, сквозь которую с трудом просачивались жидкие желтоватые потоки солнца. Ветра не было. Все предвещало назавтра отменную погоду. Стрижи вились высоко, дым из труб поднимался винтом, на небе растаяло последнее облако, над низинами нависал туман, и солнце, заливаясь мягким румянцем, осторожно, словно бы боясь уколоться, садилось на темный гребень леса.
По запахам, оживленности было заметно, что в Юшках готовятся к чему-то необычному. На реке ребятишки надраивали песком медные самовары. Везде мылись полы и дружно топились бани. Доваривали самогон и начинали заваривать студень. В лавочке стояла очередь за мелкой ржавой рыбешкой. Нарасхват брались твердые, как камни, пряники и шоколадные конфеты. Все старались в честь Ильи вывернуть свои карманы наизнанку.
Уже появились пьяные. Бригадир Костя Говоров, качаясь, брел посредине улицы. И если бы у него в карманах не торчало по бутылке фруктового вина, то он наверняка бы потерял равновесие и свалился.
Председатель колхоза Ипполит Васильевич Ласточкин тоже был слегка навеселе. Он знал о моем приезде и встретил меня радушно. Но когда я ему сказал, что надо идти собирать на лекцию народ, мгновенно скис. Я отлично понимал его положение. И в обычный-то день вытащить колхозника на такую лекцию — задача не из легких, а в праздник… Я заколебался, а Ипполит Васильевич поднажал:
— Эх, Семен Кузьмич, одному лешему нужна нынче эта лекция. Зачем бередить нервы себе и другим. Пойдем-ка лучше в баньку.
Парились до одурения. Баня стояла на берегу реки. Обессиленный, я выползал из нее, с обрыва бросался в воду и плавал до тех пор, пока у меня не начинали стучать зубы, а потом опять забирался на полок. Ипполит Васильевич столько нагонял пару, что баня, будь она на колесах, поехала бы.
Придя домой, Ипполит Васильевич раскупорил поллитру, и мы ее в полчаса опорожнили под малосольные огурцы и студень с хреном. Прихватив подушку с одеялом, я добрался до сарая с сеном и уснул как убитый.
Солнце давно уже взошло, когда я проснулся. Сквозь дырявую, как решето, крышу дождевым ливнем струились его лучи, и весь сарай был испещрен яркими бликами. Под крышей на перекидном бревне сидел голубь-сизак и, склонив набок голову, пристально разглядывал меня. Я сладостно потянулся, но, вспомнив, где я нахожусь, и о своих обязанностях, с испугом посмотрел на часы. Шел девятый час…
Солнце ложилось яркими квадратами на пол. В печи трещали дрова, плевался котел и сердито шипели угли. Хозяйка разливала по мискам студень. Ласточкин в валенках, в грубой нательной рубахе, сумрачный, обгладывал кости.
На мой вопрос: «Вышел ли народ в поле?» — Ипполит Васильевич ответил, что еще не выходил.
— Почему?
— Так ведь же праздник, Семен Кузьмич, — жалобно протянул Ласточкин.
Я сказал ему: есть приказ райкома — в праздник работать. Напомнил о честном слове, которое он мне вчера дал, что колхозники все, как один, с утра выйдут на косовицу хлеба.
— Зачем же вы обманули меня?
Но председатель ничуть не обиделся на мой резкий упрек и наивно ответил:
— Я ждал, когда вы проснетесь.
— Зачем?
— Чтоб вместе идти по домам, выгонять.
Я опешил.
— Что, это всегда так делается?
— А то как же. Без уполномоченного ни за что не пойдут.
Я пожал плечами и сказал, что в таком случае давно бы надо было разбудить меня.
— Так я ж пошел будить, — воскликнул Ласточкин, — и не смог. Уж очень вы, Семен Кузьмич, хорошо спали.
По тому, с каким сладким подхалимством это было сказано, я понял, что он и не думал будить уполномоченного, и не разбудил бы его, если бы он проспал в сарае весь праздник.
Пока Ипполит Васильевич умывался, одевался, а делал он все это с нарочитой медлительностью, прошел еще час. И когда мы вышли, солнце уже поднялось высоко и по всему сулило сегодня палить и жарить нещадно. Так всегда бывает в августе, когда устанавливается погода, самая благодатная для уборки хлеба.
Мы шли выгонять людей на работу. Боже мой, выгонять, как скот! Почему именно на меня свалилась эта отвратительная работа? Почему я должен в это чудесное утро портить людям хорошее настроение?
Знаю, что они пойдут с большой неохотой, озлоблением, потому что их будет выгонять судья. От одной мысли, что я для них только судья, погоняло, а не человек, мне стало невмоготу, тяжело и обидно.
Дойдя до моста через речку, я остановился и, облокотясь на перила, долго смотрел вниз на темную, как густо заваренный чай, воду. Ипполит Васильевич, свесившись, тоже смотрел на нее и вдруг неожиданно спросил:
— А почему китайцы желтые, а индейцы красные?
Я поднял на него глаза.
— А зачем это тебе?
Ипполит Васильевич потянулся, зевнул и махнул рукой.
— А так. Спать хочется.
Я отослал его домой спать, а сам пошел в сельсовет и позвонил в Узор председателю райисполкома, сообщил, что не стал трогать колхозников и разрешил им праздновать все два дня. На это Сергей Яковлевич сказал, что я поступил и гуманно, и глупо, так как разрешения не требовалось: они и сами бы не пошли. А этим разрешением я могу нажить кучу неприятностей. Я спросил у него совета, как об этом передать секретарю райкома. Он посоветовал мне не откровенничать и сослаться на то, что никто не вышел на работу.
Я так и сделал. Кондаков обозвал меня тряпкой, потребовал, чтоб я не выезжал из колхоза и принял все меры к организации уборки хлеба и сдачи его государству.
Два дня в Юшках пили, гуляли, плясали и пели. Я же два дня болтался, как неприкаянный. Правда, мне старались оказывать всевозможные почести, и каждый считал за великую честь усадить за свой стол судью. Но я чувствовал и понимал, что тут я всем в тягость. Это омрачало общее веселье и угнетало меня.
Илья в Юшках на этот раз прошел без драк. Но в этом заслуга не Семена Кузьмича, а судьи Бузыкина.
Сразу же после праздника четыре жнейки выехали косить рожь. Но работали вяло, давали себя знать хмельной угар и общая усталость. Но через день все вошло в норму, и жизнь в Юшках покатилась по своей глубоко накатанной колее.
Озимые выдались на редкость. По мнению Ипполита Васильевича, на круг по сто — сто двадцать пудов с гектара должны были взять. Но колхозники не радовались.
— Сколько бы ни уродилось, все равно нам ничего не достанется, — говорили они.
Однако работа шла ходко. Добрый урожай невольно поднимал энтузиазм и настроение. В день скашивалось и застоговывалось до трех-пяти гектаров. Колхоз «Новая жизнь», как по пахотному клину, так и по населению, пожалуй, самый богатый в районе. По сравнению с соседями, он зажиточнее. Да и сам народ здесь ходит бодро и смотрит весело.
В конце недели из МТС приволокли молотилку. Райком потребовал немедленно приступить к обмолоту и сдаче зерна. Ипполит Васильевич помрачнел и захандрил. А мне прямо сказал, что опять начинается сызнова, как и в прошлые годы, колхозники останутся без хлеба. Когда я заметил, что для таких мрачных выводов нет оснований, он горько усмехнулся.
— Э, Семен Кузьмич, и в прошлом году урожай был не хуже, а получили на трудодень всего по двести граммов. А почему? Потому что половина погибла на корню, не убрали. А кто виноват? Думаешь, я — председатель? Колхозники? Как бы не так, — он вытащил кисет с табаком, свернул папиросу, закурил и вместе с дымом выдохнул: — Торопиловка во всем виновата.
Ипполит Васильевич довольно-таки убедительно доказал, в чем виновата эта «торопиловка».
— Видите ли, Семен Кузьмич, по моему мужицкому мнению, соревнование за то, кто первый вывезет хлеб, занятие глупое и вредное. Райком требует: молоти и вывози. Всех людей, транспорт мы бросаем на обмолот и вывозку зерна на станцию. А хлеб в это время стоит, осыпается, а если ненастная погода — гниет и погибает. Вот сейчас такая погода, только коси да стогуй. Разве можно упускать это время? А обмолотить и сдать всегда успеем.
Ипполит Васильевич затоптал окурок и выжидательно посмотрел на меня.
— Надо идти наряжать людей к молотилке.
— Погоди, — остановил я его, — попытаюсь поговорить по этому вопросу с Кондаковым.
Но как только я услыхал его резкий голос и вопрос: «Когда будет хлеб?», я понял, что об этом говорить с ним не только бесполезно, но и опасно. Я решил действовать на свой страх и риск.
Невыполнение приказа райкома усугублялось еще и тем, что я наживал нового врага — директора МТС. Каждый день простоя молотилки влетал ему в солидную копейку. Я всю ночь ломал над этим голову и, наконец, решил: продолжать косовицу хлеба и одновременно приступить к обмолоту.
С невероятными трудностями нам с Ипполитом Васильевичем удалось создать молотильную бригаду. В нее мы собрали все, что только можно собрать: стариков, учителей с ребятишками, фельдшера, кое-кого из дачников и прочей местной аристократии.
«Аристократ» Тимофей Синицын за все годы существования колхоза умудрился не выработать ни одного трудодня. Какие только не принимали меры, чтоб заставить его работать. Поначалу он вывертывался, как налим, а потом открыто заявил: «Хоть сажайте, хоть убивайте, а работать в колхозе все равно не буду». Зимой Тимофей подпольно шьет полушубки, овчинные рукавицы и страшно уродливые меховые шапки; летом промышляет в лесах корье. За недозволенный промысел — портняжество — райфинотдел ежегодно штрафует Тимофея. Но ни разу ему не удалось взыскать этого штрафа. Из года в год растет штраф и не взыскивается. Не с чего! Имущества, которое бы можно было описать, у Тимофея нет. Единственно, что можно описать, — швейную машинку. И вот уж какой год подряд фининспектор гоняется за этой машинкой. И никому не известно, где Синицын ее прячет.
Тимофея накрыли в лесу за его криминальным ремеслом: он обдирал елку. Составили акт за порчу строевого леса. И передали мне как судье. Я предупредил Тимофея, что если он завтра не выйдет молотить хлеб, то акту будет дан должный ход, и ему будет крышка.
И вот бригада сколочена. Председатель на укрепление ее подкинул трех колхозников, обещал еще выгнать из конторы счетовода. Я же уговорил принять участие в молотьбе председателя сельсовета с его секретарем.
Ночь я провел тревожно. В голове, как заноза, ныла одна мысль, — соберется завтра моя разношерстная бригада или обманет, — а перед глазами в темноте отчетливо маячили почему-то две рожи: Тимофея Синицына, одутловатая, с красными, как сырое мясо, губами, и молодой рыжеволосой дачницы — красивая и до бесстыдства наглая. Дачница приняла нас с Ипполитом Васильевичем в шикарном халате. Под халатом у нее все было так упруго, выпукло и крепко сколочено, что, когда мы выпустили обойму таких священных слов, как труд, совесть, честь, долг, помощь, — они не пробили ее, а застряли, как пули в глине.
Потом из темноты выплыло грустное заплаканное лицо Симочки, губы у нее шевелились, и она, казалось, шептала: «Ах, Семен, Семен, зачем?»
И я подумал: «Действительно, Семен, зачем тебе все это? Зачем тебе эта бригада? Зачем волноваться, беспокоиться, страдать? И потуги твои, Семен, бессмысленны и жалки. Они лишь способны у одних вызвать усмешку, у других озлобление. В райкоме скажут: «Опять Бузыкин филантропию разводит», — колхозники, вероятно, подумают, что судья старается у них все до последнего зерна выгрести. Зачем тебе это, Семен? Сидел бы ты в правлении да покрикивал на председателя: «Давай, Ласточкин, коси, молоти, вози…» — или плюнул бы на все, как делают другие «погонялы», сидел бы на берегу у речки, удил пескарей».
А другая мысль, как молотом, бьет в темя. «Не прав ты, Семен. Отказаться от добра — человеколюбия — это значит громоздить кучу зла и подлости. Если бы не было людей честных, добрых, смешных донкихотов, тогда бы зло, подлость выросли до невероятных размеров. У меня нет сил бороться с жестокостью, потом у меня слишком много пороков. И все же я лучше тех, кто считает, что не имеет их, кто ничем не уязвим и крепок, как сталь. Они неуязвимы в своей мнимой беспорочности, к ним не подступишься, их не проймешь».
Эту ночь я почти не спал, не давали мысли-думы. Они били из моей головы, как пена из бутылки.
Утром я был приятно удивлен и обрадован. Бригада собралась полностью. Пришел даже дурачок Лутонюшка по личной инициативе.
Общее руководство бригадой взял на себя Ипполит Васильевич. Женщин он поставил на подвозку снопов и под соломотряс — отгребать солому. Председателя сельсовета с Тимофеем Синицыным — оттаскивать мешки с намолоченным зерном. Дурачка Лутонюшку — крутить веялку, а ребятишек — кидать на станину снопы. Сам он занял место у барабана, а меня со счетоводом поставил рядом, развязывать и подавать ему снопы.
Тракторист завел трактор, засаленный приводной ремень захлопал, как петух крыльями, молотильный барабан взвыл, схватил растрепанный сноп ржи, с хрустом изжевал его и швырнул на соломотряс, а тот с грохотом выбросил солому на головы женщин. Они подхватили ее вилами и, передавая друг другу, отправили в сторону, где намечалось быть скирде. И пошло — только успевай поворачиваться.
Ребятишки со всех сторон кидали нам на помост снопы, норовя попасть счетоводу в голову. Тот ловил их на лету и швырял мне, а я с размаху обрубком серпа рассыпал их, и мне был приятен хруст тугих связок, а Ипполит Васильевич беспрерывно совал снопы в ненасытный барабан.
Поначалу работа чем-то напоминала озорную игру. Под утренним прохладным ветерком молотить было легко и весело. Но не прошло и двух часов, как начала одолевать усталость. Своей руки с ножом я уже не чувствовал, перед глазами все заволокло желтой соломой, от воя и грохота заложило уши, и я как будто издалека слышал голос Ипполита Васильевича, который мне кричал прямо в ухо: «Давай, давай, не задерживай!» И я считал: вот минута, еще одна, еще, и я свалюсь и не смогу подняться. Наступил момент, когда мне показалось, что я уже не в состоянии и пальцем пошевелить. И как раз в этот момент заглох трактор. Стало так тихо, словно все замерло.
Счетовод снял рубашку, размазывая по лицу грязный пот и измученно улыбаясь. Женщины, развязав платки, отряхивались. Я же, как деревянный, сполз вниз, упал в солому и лежал, не двигаясь. Одни ребятишки были неутомимы. Они поначалу затеяли шумную возню, а потом принялись задирать Лутонюшку. Лутонюшка, двадцатипятилетний парень, рослый и здоровый, был законченный дурак и свой идиотизм усиленно демонстрировал всем на потеху. Он два часа без передышки крутил веялку, и за это никто не сказал ему ласкового слова. Наоборот, когда он сидел, тупо уставясь в землю, какой-то озорник подполз к нему сзади и дернул за косичку волос. Они у него были длинные, грязные и нечесаные. Лутонюшка взвыл, как сирена, и начал плеваться. И все покатились со смеху. Смеялись и учителя, и председатель сельсовета, а Тимофей Синицын чуть не надорвал живот. Когда озорник попытался выкинуть новую каверзу над бедным Лутоней, Ипполит Васильевич, изловчившись, схватил его за ухо и так вертанул, что тот закрутился волчком. И все опять захохотали. И, насмеявшись вдоволь, стали просить Лутоню поплясать. И Лутоня стал плясать, высоко вскидывая худые грязные ноги с коричневыми, как каштан, пятками, нелепо размахивать руками и гнусаво петь какую-то неразбериху.
Мне было не до концерта. Я с тревогой смотрел на свою ладонь. Кожа большого пальца вздулась кровавым пузырем.
Пятнадцатиминутный перерыв, и опять молотилка затрещала, завыла, захлопала. В бригаде произошли кое-какие изменения в расстановке сил. Заартачился Лутоня — ему надоело крутить веялку. Спорить не стали. На его место поставили Тимофея Синицына, а Лутоню отослали к председателю сельсовета оттаскивать мешки. Мы поменялись местами со счетоводом. Теперь он разрезал снопы, а я ловил и подавал их ему. Теперь ребятишки старались мне попасть снопом в голову. А может, у них это получалось случайно. Один сноп, как бороной, ободрал мне лицо и шею.
Я задыхался от пыли, спина и руки, настеганные колосом, горели, а гора снопов вокруг меня росла и росла. Меня закидывали окончательно. Счетовод тоже зашивался и кое-как тыкал обрубком серпа. Ипполит Васильевич сам руками потрошил снопы, совал их в барабан и отрывисто покрикивал: «Давай, давай, не задерживай!» И, как и в первый раз, в самый критический момент, когда я уже падал, тракторист внезапно остановил молотилку…
За день я насчитал четыре таких перерыва.
Вечером жена Ипполита Васильевича, рассматривая мою спину, разрисованную красными полосами, ахала. Я растирал мокрым полотенцем грудь, с вымученной улыбкой убеждал ее, что молотить — одно удовольствие, а сам про себя думал: «Нелегко достается хлеб наш насущный». Вот почему крестьянин никогда не бросит закостенелую корку в помойное ведро, как это с легкостью делает горожанин.
И второй день наша бригада работала по-ударному, хотя и без воодушевления, третий день — с заметной ленцой, а на четвертый — она развалилась. Правда, развал этот начался со второго дня, с невыхода Лутони и председателя сельсовета. Потом забастовали ребятишки. Но и за три дня было сделано немало. Обмолочено и сдано государству три тонны зерна. И колхоз полностью закончил косовицу озимых. И по сдаче хлеба занял первое место в районе. Однако колхозники посматривали на меня косо. А одна пожилая женщина резко бросила мне в лицо, что я нарочно послан к ним, чтоб выгрести все до последнего зерна. Когда я об этом пожаловался Ипполиту Васильевичу, он ничуть не удивился и сказал, что так все колхозники думают.
— Почему?
— Да потому, что вы так усердно стараетесь, — простодушно пояснил Ипполит Васильевич и, вздохнув, покачал головой. — Э, Семен Кузьмич, да колхозу выполнить положенный план — пять тонн — раз плюнуть. Взялись бы — в одну неделю вывезли. А что дальше? — И сам же ответил на свой вопрос: — Райком прикажет сдавать хлеб за колхоз «Рассвет», потом за «Красный партизан». Вот так все вывезут и нам опять ничего не оставят.
— А вы не сдавайте.
— Нас не спросят. Не первый год так делается.
— А нынче эта практика осуждена. Сам секретарь райкома нас так заверил. Выполнил колхоз свой план — все, больше его не трогай.
Ипполит Васильевич сморщился.
— А он и в прошлом году обещал. Мы поверили и остались без хлеба.
— В этом году такого не будет. Есть указание свыше. Выполняй план, Ипполит Васильевич, со спокойной душой. А если это повторится, то я сумею за вас постоять.
Ласточкин к моим словам отнесся настороженно и посоветовал поговорить с народом. Он собрал колхозников, я выступил перед ними, призвал выполнить первую заповедь: в срок и полностью рассчитаться с государством, и заверил их, что теперь они за других выполнять поставки не будут, а если это и случится, то я как судья встану на их защиту.
Они выслушали меня равнодушно, но без возражений. А когда стали расходиться, громко заговорили, заспорили.
— Опять обманут.
— Не обманут, сам судья за нас.
— Что судья? Повыше его найдутся.
— Все они хороши.
— Ты, Ксения, язык-то попридержи.
— Судья — он ничего, за нас…
— Посмотрим, сказал слепой…
И все же не прошло и четырех дней после этого собрания, как я докладывал секретарю райкома, что колхоз «Новая жизнь» отправил на ссыпной пункт последнюю подводу с хлебом.
Кондаков искренне поздравил меня с успехом. Но когда я заикнулся, что мои полномочия исчерпаны и мне пора возвращаться в суд, он попросил, чтоб я посидел в колхозе еще два-три дня. Я же твердо решил сегодня же вечером выехать в Узор. У меня болело сердце за мою работу. Пока я находился в районе, судил Иван Михайлович Иришин. Но выехать мне в этот день так и не удалось. Я только что собрался идти к поезду, как из сельсовета прибежал секретарь и сказал, что меня вызывает к телефону Кондаков.
— Вот что, Бузыкин, — заговорил он сухим и требовательным голосом, — твоему колхозу надлежит сдать еще двадцать пять центнеров хлеба.
— Почему так?
— Потому что «Красная нива» зашивается.
— Значит, мы теперь должны выполнять за других?
Я чуть не задохнулся от бешенства, но с трудом сдержал себя и сквозь зубы спросил:
— Где же ваше слово, товарищ Кондаков?
Он солидно, с достоинством мне ответил:
— Мое слово — партии слово. И вы как коммунист обязаны его беспрекословно выполнить.
А я не выполнил. И на другой день в обеденный перерыв Кондаков опять меня вызвал к телефону.
— Хлеб направлен?
— Нет.
— Почему?
— Колхозники против такой практики.
— А ты что?
— Я солидарен с ними.
— Ты саботажник. Немедленно явись в райком.
Когда я приехал в Узор, Кондакова в райкоме не было. Мне сказали, что он с начальником райотдела МГБ и прокурором выехал в колхоз «Новая жизнь».
Я не знал, что мне теперь делать, и пошел посоветоваться к председателю райисполкома. Сергей Яковлевич сказал, что ему все уже известно.
— Ну и как вы на это смотрите? — прямо спросил я.
— Как на твою очередную глупость, — ответил он.
— Почему же так?
Сергей Яковлевич вспылил.
— А при чем тут Кондаков или я? Из области пришло распоряжение. Сдать за соседний район четыреста центнеров зерна.
— Почему?
— Потому что там урожай хуже, чем у нас.
— А при чем же мы тут?
Сергей Яковлевич пожал плечами.
— Абсолютно ни при чем.
— Так зачем же вы согласились выполнить это распоряжение? — воскликнул я.
Сергей Яковлевич посмотрел на меня с сожалением.
— На вопрос «зачем» ни один мудрец не ответит. А кто такой вопрос задает, тот или непроходимо глуп, или же абсолютный невежда.
Я это проглотил, как горькую пилюлю, и, вздохнув, спросил, что же мне теперь будет.
— Ничего не будет. Если б ты был назначенный человек, то тебя бы просто сняли, из партии выгнали, а может быть, закатали куда-нибудь подальше. Но ведь ты же выборный. А с выборным возиться — слишком дорогая волокита. А вот выговор могут влепить. Да что выговор. У меня их уже два. Скоро будет, вероятно, и третий. Каждый год получаю. — Сергей Яковлевич устало потер лоб и, как бы разговаривая с собой, закончил свои размышления так: — Коммунист без выговора — все равно, что человек без тени.
Но я даже и выговора не получил. Пора была горячая, и заниматься мною было недосуг. Потом в мою пользу сыграло время. Оно затушевало, сгладило углы конфликта. И райкому поднимать его было явно не выгодно. Но отношение ко мне стало настороженное, подозрительное. Впрочем, я не очень от этого страдаю. Как уполномоченный, лектор, пропагандист, я исключен из списка актива. Хотя я и хожу свободным, без выговора, коммунистом, однако тень за мной тянется густая и длинная. А мой подшефный колхоз ободрали, как липку, говорят, все вывезли, даже семян на посев не оставили.
Август того же года
Третий секретарь обкома Иван Алексеевич Морев с виду нескладный: высокий и прямой, как шест. Руки длинные, до колен, голова, как желудь, лицо угрюмое и с таким выражением, словно у него все время болят зубы. В сущности, Иван Алексеевич добрейшая, с тонким юмором умница.
Морев является штатным уполномоченным от обкома по нашему южному кусту, в который входят Узорский и Белебенковский районы. Южный куст, пожалуй, самый захудалый и бездорожный в области. И Иван Алексеевич прозвал его «тропиками», а обитателей — «козерогами». К своим подшефным вотчинам Морев привык и полюбил их по-своему. Дал им новые, более теплые прозвища. Так, наш район он называет «Знойный Узор», а соседний — «Солнечная Белебенка». Почти все лето, начиная с посевной и кончая уборочной, Морев «отдыхает» в «тропиках».
В Узорском районе считают Морева моим другом и покровителем. К сожалению, это только досужие сплетни. Когда Иван Алексеевич бывает в Узоре, то ночует в доме Васюты Косых в смежной комнате, и мы с ним долго переговариваемся через тонкую дощатую перегородку, а утром вместе пьем чай из Васютиного самовара. И когда Васюта начинает вытряхивать из самоварной трубы золу, то вместе с ней вытряхивает пыль сплетен. Но кто же подхватывает эту пыль? Кому она нужна? Вопрос сложный и неприятный.
В Узоре между райисполкомом и райкомом идет скрытая затяжная вражда. Вернее, враждуют между собой Шилов и Кондаков. Причина одна. Председатель исполкома наотрез отказался быть бессловесной пешкой в руках Кондакова. И всеми силами отстаивает свою самостоятельность. В этой борьбе Морев встал на сторону Сергея Яковлевича, которого уважает и ценит на голову выше первого секретаря, как организатора, да и коммуниста.
Положение Кондакова незавидное, и, видимо, ему придется уйти из райкома. Обиженный и обозленный, он ждет случая как-нибудь скомпрометировать обкомовского работника. Иван Алексеевич это чувствует, но не боится. Ему просто противна эта мышиная возня. Поэтому Морев все время находится в Белебенке. Узор он тоже не забывает, но задерживается в нем не больше трех дней. А то и суток не пробудет. Проедет на своем «газике» по колхозам, переночует у меня, а утром скажет:
— Ну, брат судья, пока.
— Куда же?
— Да опять туда же, в Солнечную Белебенку.
— Что так скоро?
— А что мне у вас делать? Учить, подсказывать? Кому? Кондакову? Не стоит труда, а Шилову — как-то совестно. Он в этих делах лучше меня разбирается. Руководители у вас настоящие, стойкие, твердые. А в Белебенке послабее и помягче…
Однажды в один из таких наездов, уже ночью, лежа в кроватях, мы заспорили о причинах упадка сельского хозяйства. С некоторых пор мы стали доверять друг другу и разговор вели прямой и откровенный. Морев всю вину свалил на отсутствие в сельском хозяйстве настоящих руководящих кадров.
— Когда же мы, наконец, будем ценить ум и способности? Когда же мы избавимся от дураков и горлопанов? — сетовал Иван Алексеевич. — Вот бы таких, как Шилов, хотя бы по человеку на район. То ли бы было. А то насажают разных Яб-идиотов, хоть плачь с ними.
— Яб? А что это? — переспросил я.
— Яба — прозвище одного председателя райисполкома, — пояснил Иван Алексеевич и рассказал мне о дикой глупости и самодурстве этого руководителя.
Неделю я ходил под впечатлением рассказа Морева. Он не давал мне покоя. Я не сдержал себя, сел и переложил на бумагу.
Когда я прочитал рассказ Ивану Алексеевичу, он поморщился и сказал: «Не напечатают».
Мне очень хотелось напечататься. И я послал рассказ заказной бандеролью в толстый столичный журнал. Жду ответа.
Яба
В колхоз «Красные Бугры» лучше всего добираться пешком. Болото, потом лес, потом еще болотце погрязнее и подлиннее первого, и появятся три бугра один за другим, а на них деревни: Малые Ковши, просто Ковши и Большие Ковши. Справа бугры прорезал овраг, на дне которого еле шевелится река Капуха. С другой стороны до леса тянутся поля водянисто-зеленой озими и рыжей зяби.
Жизнерадостный народ поселился на буграх. Когда была война, ковшата говорили: «Вот кончится война, тогда мы заживем».
Война давно кончилась, но живут ковшата так себе, однако не унывают: «Ничего, — говорят, — теперь-то что, выдюжим. Будет и у нас на буграх праздник».
Председателя райисполкома Филимона Петровича Стульчикова хорошо знали в «Красных Буграх». А ребятишки как увидят длинную тощую фигуру, похожую на столб с подпорками, так и запоют:
— Яба приехал. Яба приехал…
Яба — прозвище Филимона Петровича. Прилипло оно к председателю исполкома, как чирей: хотя и не болит, но страшно мешает. Кто кличку выдумал — трудно сказать, а назвали председателя Ябой за его манеру при каждом случае заявлять: «А я бы так поступил… Я бы вот как…» Все «я бы» да «я бы».
Филимон Петрович всегда строг. Как увидит председатель колхоза машину Филимона Петровича на самом дальнем бугре, так сразу начинает газету искать: Филимон Петрович первым делом спросит председателя:
— Газету читал? О чем в передовой пишут? Плохо читал. Читай еще, а потом о делах говорить будем.
Знали в Ковшах Филимона Петровича как важного начальника. Ну а какой он был начальник? Об этом лучше всего говорил его желтый бумажник, который разбух от документов, как сдобный пирог с начинкой.
Филипп Егоров тоже своего рода начальник, только у него никаких особых документов нет. А если они ему понадобятся, то председатель колхоза напишет справку, что Егоров Ф. А. действительно является пастухом колхоза «Красные Бугры», внизу поставит подпись с закорючкой и прихлопнет печатью.
Пути к славе у Филимона с Филиппом разные. Один — председатель исполкома, другой — всего лишь пастух. Но в жизни, говорят, только гора с горой не сходятся… И вот Филимон с Филиппом сошлись.
Это случилось зимой, в январе, на общем собрании колхозников… Перед собранием Филипп с соседом ходили в баню, где два раза слазили на полок и нагнали столько пара, что будь баня на колесах — они бы поехали, потом дома выпили по кринке крепкой браги. В клубе Филипп сидел на первой скамейке и беспрерывно курил. Махорочный дым полз в президиум и повисал над головой Филимона Петровича сизыми кольцами.
Филимон Петрович держал речь.
— Что такое колхоз? — громко спросил он, выждал, снял очки и, описав ими круг, ловко посадил их на место. — Это, я бы сказал, боевая эскадра. А бригада, — Филимон Петрович вытянул шею и рассек пальцем кольцо дыма, — это, я бы назвал, большой корабль, кровная часть эскадры. А бригадир, — Стульчиков понизил голос и перешел на густой бас, — это командир, который выполняет одну и только единую задачу эскадры. А вот понимает ли это бригадир Ремнев? Не понимает товарищ. Он не читает газет, он не чувствует запаха сегодняшнего дня. — Филимон Петрович сложил щепоткой пальцы, поднес их к носу и понюхал. — Вот утром спрашиваю я Ремнева: «Почему новые порубни на парники не ставишь?» А он мне: «Много вас, указывателей, найдется, а отвечать мне одному». Это, товарищи, нездоровые настроения. Я бы рассматривал поведение бригадира Ремнева, — Филимон Петрович смаху ударил по всем своим голосовым связкам, — как са-бо-таж. — Он остановился, перевел дыхание. И вдруг кто-то крикнул с задней скамейки:
— Правильно делает Ремнев. Нельзя опалубку в мерзлую землю пхать. Весной расползутся парники.
Стульчиков повел очками:
— Кто сказал? Председатель, кто это сказал?
Председатель колхоза нехотя поднялся, посмотрел сначала на потолок, потом куда-то в угол и медленно проговорил:
— Ты помолчал бы, Максим, а не хошь слушать — иди домой.
— Это голос бесплатного адвоката, — пояснил Филимон Петрович, — но я и другое скажу. Ремнев плохой организатор. Встречаю я опять же сегодня колхозницу и спрашиваю, куда дрова везешь. «Домой, говорит, бригадир Ремнев разрешил». Вот как используются лошади в бригаде. Вместо того чтобы возить навоз под кукурузу, они возят дрова частным лицам.
— Не лицам, а колхозникам, товарищ Стульчиков, — резко перебил Филимона Петровича мужчина в сером полушубке. Сидел он во втором ряду на краю скамейки, закинув ногу на ногу.
У Филимона Петровича дрогнул подбородок, словно он прикусил язык.
— Вы, товарищ Ремнев, не волнуйтесь. Вам дадут слово — и вы расскажете, как расшатываете дисциплину, как потворствуете прогульщикам и…
— Батюшки, что ж нам теперь — замерзать с ребятишками? — раздался женский крик. Но Филимон Петрович тотчас заглушил его:
— Так вот, товарищи! Я бы заменил бригадира Ремнева как неспособного руководителя.
Стульчиков сел. Председатель колхоза встал.
Председатель колхоза Илья Фомич отличался мягким нравом и благоразумием. Он одернул полы пиджака, взглянул на Филимона Петровича и сказал:
— Так вот, товарищи колхозники, надо кандидатурку.
Колхозники зашумели:
— Чего там кандидатуру! Не надо. Пускай остается Ремнев. Лучшего бригадира не найдешь.
— Товарищ председатель, Илья Фомич, дозволь слово, — послышался робкий голос.
Филимон Петрович вытянул шею и увидел Филиппа в шапке с завязанными ушами. Он стоял, подняв кверху рукав полушубка.
— Я туда не полезу, — махнул Филипп в сторону президиума, — я прямо отседова скажу. Я вот что скажу. Правду говорит Стульчаков…
— Стульчиков, — нажимая на «у», поправил Филимон Петрович.
— То есть товарищ Филимон Петрович, председатель райисполкома, — поправился Филипп. — Правильно: бригадир — командир корабля. Он должен все усмотреть, чтоб на берег не наткнуться, людей не потопить в глыбком месте или еще там чего… А вот Антон Ремнев и хозяйственный мужик, а тут-то и недодумал, не пошевелил мозгой. Опалубку в мерзлую землю совать нельзя, это факт. А только выход есть: нешто нельзя землю отогреть? А потом ты, Антон, больно прямой человек, язык у тебя как бритва. Нешто можно такие слова в глаза самому товарищу Стульчикову говорить? Начальство все-таки… Вот что я скажу, — Филипп сел, руки у него дрожали, а лицо побагровело от волнения.
— Правильно, правильно товарищ выступает, — скороговоркой заметил Филимон Петрович и потер ладони.
Однако и после выступления Филиппа никто не называл имени нового бригадира. Колхозники сердито шумели, в углу ребята рассказывали анекдоты про Стульчикова, а девчата давились от смеха.
Тогда опять встал Филимон Петрович:
— Товарищи, мне ясно, что вы затрудняетесь подобрать бригадира. А я вижу его. Я бы вот кого рекомендовал, — и Стульчиков ткнул пальцем в сторону Филиппа. — Вот он!..
— Он у нас пастух, — возразил председатель колхоза. — Не справится он…
— Нельзя Филиппа. Такого пастуха упускать? Кому скот оставить? — загудело собрание. — Ремнев — хороший бригадир…
— Пастух! — воскликнул Филимон Петрович. — Что такое пастух? Это фигура, это своего рода тоже организатор. Нам нужно смело выдвигать способных людей на ответственные посты. Вы слышали, как он сказал? Отогреть землю! Просто и умно. Вы здесь сто человек с председателем не додумались, а он, пастух, додумался.
Выборы прошли гладко. Поднял руку один председатель колхоза, хотя трудно было понять: хотел ли он голосовать или только почесал затылок. Остальные не голосовали. Зато в протоколе записано было: «Против и воздержавшихся нет».
А бородатый колхозник Максим Хмелев, уходя, буркнул:
— По нашему председателю — хоть черного борова бригадиром ставь, раз начальство велит. Вот поглядим…