Империя серебра Иггульден Конн
— Постой, — нахмурился Чагатай. — Так ты говоришь, мне ничего не грозит? Ты вот так меня с этими сведениями и отпустишь? Но… как? Не понимаю.
За Угэдэя ответил Субэдэй — все с таким же лютым взором, с каким встретил Чагатая у входа во дворец.
— Если бы тебя зарубили, Чагатай, чего ты, безусловно, заслуживаешь за свое вчерашнее вероломство, то кто сохранит в целости империю, если та вдруг останется без хана? — в тихой ярости проговорил он. — Получается, ты за свое отступничество еще и остаешься при награде.
— Вот зачем я и тебя, Субэдэй, позвал на этот разговор, — сказал Угэдэй. — Ты должен оставить свой гнев. Ханом после меня станет мой брат, а ты при нем будешь первым военачальником. Он ведь тоже сын Чингисхана, которому ты давал клятву верности, а значит, обязан служить и ему.
Чагатай с минуту напряженно думал.
— То есть от меня ты ожидаешь мира и благодушия, пока не истек твой земной срок. А откуда мне знать, что это не уловка и не хитрость, замысленная тем же Субэдэем?
— Откуда? — желчно переспросил Угэдэй, терпение которого уже явно иссякало. — Да хотя бы оттуда, что я уже не лишил тебя жизни. А ведь мог бы, Чагатай, и все еще могу. Особенно после твоей выходки. Но тем не менее я дарую тебе жизнь, да еще что-то сулю в придачу. Ты учти, братец, что разговариваю я с тобой как победитель, а не как побежденный. Вот в этом ключе и расценивай мои слова.
Чагатаю оставалось только согласиться. Действительно, надо все как следует осмыслить, хотя времени на это у него отнюдь не воз.
— Но ведь я связан обещаниями с теми, кто меня поддерживал, — нашел он отговорку. — Не могу же я просто ждать да коз пасти. Это же, можно сказать, смерть при жизни, недостойная воина. — Глаза его рыскали в такт мятущимся мыслям. — Если только ты не объявишь меня своим наследником прилюдно, — заявил он. — Тогда мне от моих нойонов будет уважение.
— А вот этого я делать не стану, — тотчас ответил Угэдэй. — Если я умру через месяц-другой, ты станешь ханом вне зависимости от того, объявил я тебя наследником или нет. Но если я на этом свете подзадержусь, то не дать возможность своему сыну я не смогу. Тогда уж вы с ним сами потягаетесь за власть, кто кого.
— Получается, ты мне ничего и не предлагаешь! — вспылил Чагатай, возвысив голос чуть ли не до крика. — Что это за сделка такая, основанная на пустых обещаниях? Зачем о ней вообще упоминать? Если ты скоро умрешь, то быть мне ханом. Ну а если я всю жизнь прожду гонца, который так и не явится? Да кто ж на такое пойдет?
— Ты, после твоего давешнего вероломства. Спусти я тебе обиду и позволь уйти к твоему тумену, ты углядел бы в моем поступке лишь слабость. И спрашивается, как долго мне тогда пришлось бы ждать очередного поползновения от тебя или от кого-то еще? Думаю, что очень недолго. Я же, Чагатай, отпускаю тебя не с пустыми руками. Вовсе нет. Моя задача — расширить покоренные нами земли, на которых империя станет расти и процветать. Во владение брату Тулую я предложу наши родные края, за собой оставлю только Каракорум. — Видя, как в глазах брата мечтательно переливаются огоньки предвкушения и жадности, Угэдэй сделал глубокий вдох. — Ты заберешь Хорезм, сделав его центром своих владений, к тебе же отойдут города Самарканд, Бухара и Кабул. Иными словами, ты получаешь ханство протяженностью свыше пяти тысяч гадзаров, от вод Амударьи до гор Алтая. Ты и твои потомки будут править там, хотя мне и моим с вас будет причитаться дань.
— Мой повелитель… — подал встревоженный голос Субэдэй.
— Тихо, багатур! — нетерпеливым движением руки осадил его Чагатай. — Пускай договорит. Это дела семейные, для твоих ушей они вообще не предназначены.
Угэдэй покачал головой:
— Эти мысли, Субэдэй, я вынашивал без малого два года. Как видишь, мое стремление — смирить гнев, снедающий меня после нападения на мою семью, и верно определиться с выбором уже сейчас, несмотря ни на что.
Угэдэй смерил брата тяжелым взглядом:
— Сын мой и дочери выжили, ты знаешь об этом? Если бы твои воины их умертвили, я бы сейчас лично смотрел, как с тебя не спеша сдирают кожу, и наслаждался твоими воплями. Некоторые вещи я вынужден терпеть, даже если они не идут на пользу империи моего отца.
Он сделал паузу. Чагатай подавленно промолчал. Угэдэй кивнул, довольный тем, что понят.
— А вообще, брат, ты производишь впечатление силы, — сказал он. — У тебя есть преданные нойоны, а у меня — обширнейшая империя. Следить за ней и ею управлять надлежит способным людям. С сегодняшнего дня я становлюсь гурханом — то есть ханом, возглавляющим союз равноправных племен. С тебя я возьму клятву верности, а тебе и твоим потомкам дам свою. Империя Цзинь научила нас править многими землями, причем так, чтобы обратно в столицу ручьями стекалась дань.
— А ты не забыл, что случилось с той самой столицей? — ехидно спросил Чагатай.
Глаза Угэдэя опасно блеснули.
— Не забыл. Так что не думай, что когда-нибудь ты приведешь к Каракоруму свое войско. Кровь отца течет в моих жилах точно так же, как и в твоих. И если ты когда-нибудь явишься ко мне с мечом, это будет деяние против хана, на защиту которого встанет вся держава. И тогда я уничтожу тебя вместе со всеми твоими женами и детьми, прислугой и приспешниками. Не забывай, Чагатай, что в эту ночь я выстоял. Со мной удача моего отца. Его дух смотрит за мной. И тем не менее я предлагаю тебе империю более великую, чем все, что за пределами земель Цзинь.
— Где я и сгнию, — горько подытожил Чагатай. — Ведь ты запрешь меня там в роскошном дворце, в окружении женщин и золота… — он попытался подыскать еще какое-нибудь слово, в равной степени удручающее, — тронов и яств.
Ужас брата от созерцания такой будущности вызвал у Угэдэя улыбку.
— Вовсе нет, — сказал он. — Ты будешь взращивать там армию, которую я смогу послать куда мне надо. Армию Запада, точно так же, как Тулуй будет создавать армию Центра, а я — армию Востока. Для всего лишь одной армии отдельной державы мир стал чересчур велик, брат мой. Ты отправишься в поход туда, куда укажу тебе я, и будешь покорять земли там, где мне это будет нужно. Мир ляжет к твоим ногам, если ты найдешь в себе силы отвергнуть ту низменную часть себя, которая нашептывает тебе всем владеть и править единолично. Этого я не допущу. Ну а теперь дай мне свой ответ и свою клятву. Я знаю, брат, что твое слово крепче железа, и приму его на веру. Или же я могу просто предать тебя смерти, причем не мешкая.
Чагатай, в котором, сменив унылую обреченность, вдруг взмыли новые надежды (а с ними и сомнения), размашисто кивнул.
— Ну, так какую же клятву ты от меня хочешь? — спросил он с молодым нетерпеливым задором, и Угэдэй понял, что одержал верх.
Вместо ответа он протянул волкоглавый меч Чингисхана:
— Поклянись, возложив руку на этот меч. Клянись духом нашего с тобой отца и своей честью, что никогда в гневе не пойдешь на меня с оружием. Что признаешь меня как своего гурхана и будешь моим верноподданным в качестве хана своих собственных земель и народов, моим оком и карающей дланью. Что бы ни случилось в будущем, на то воля Великого неба, но здесь, на земле, я удовольствуюсь твоей клятвой. Присягать сегодня, Чагатай, мне будут многие. Так стань же первым.
Повсюду уже пронеслась весть о том, что Чагатай сделал ставку на взятие своими силами Каракорума, но проиграл. Это окончательно подтвердилось, когда Угэдэй утром, демонстрируя силу, проскакал со своими кешиктенами по городу. Хотя надо сказать, что гордо выглядел и Чагатай, когда возвратился к своему расположенному за городом тумену. Оттуда он послал нукеров убрать трупы и отвезти их за Каракорум, подальше от глаз. Достаточно скоро напоминанием о ночных событиях остались лишь ржавые отметины на улицах, а мертвые оттуда благополучно исчезли, точно так же, как планы и военные хитрости полководцев. Воины всех туменов, недоуменно пожав плечами, продолжили подготовку к празднествам и небывалым состязаниям, начало которых было назначено на этот день.
Для Хачиуна с Хасаром пока оказалось достаточно и того, что Угэдэй уцелел. Так что игры еще впереди, есть время поразмыслить над будущим, когда он сделается ханом. Тумены, еще накануне стоящие в готовности друг против друга, отрядили команды лучников на стрельбище под Каракорумом. Битвы и распри нойонов были для них чем-то не от мира сего. Главное, что остались целы и невредимы их собственные начальники, а самое главное — что не отменены игры.
Десятки тысяч собрались смотреть первые сегодняшние состязания. Пропустить такое не хотел никто, особенно учитывая тот факт, что самое интересное — концовку — сумеют увидеть всего тридцать тысяч на круге в центре города. Темугэ уже позаботился насчет раздачи специально помеченных клочков бумаги, дающих право доступа на главный розыгрыш. Заранее были подготовлены награды — жеребцы, серебро и золото. В то время как Угэдэй боролся за свою жизнь, старики, женщины и дети сидели, притихнув, в темноте и не сходили с мест, откуда можно будет наблюдать за захватывающим дух мастерством соплеменников. По сравнению с жаждой зрелища даже борьба за власть выглядела чем-то второстепенным.
Над восточными воротами Каракорума возвышалась стена стрельбища, яркая под восходящим солнцем. Ее воздвигли в предыдущие дни — массивное сооружение из дерева и железа, способное уместить свыше сотни мелких щитков, каждый не больше человечьей головы. А в некотором отдалении от стана усердно дымили не меньше тысячи железных жаровен, готовя для зрителей угощение. Стоял аппетитный запах жареной баранины и дикого лука. На аппетите не сказывалось даже ожидание внутренней войны, что царило здесь нынче ночью. Но опасения, хвала Великому небу, не сбылись.
Погромыхивали смехом борцы, разминаясь с друзьями на сухой траве. День выдался погожий, и спины людей, собравшихся чествовать нового хана, приятно припекало солнышко.
Глава 7
Вместе с еще девятью лучниками тумена — безусловно, лучшими — Хасар стоял, ожидая своей очереди. Обрести необходимый покой было непросто, и он делал длинные, мерные вдохи, взвешивая в руке каждую из четырех выданных ему стрел. Казалось бы, все они одинаковы, изделия лучшего стрел одела, специально выбранного среди племен. Но все равно первые три предложенные стрелы Хасар отверг. Понятное дело: нервы и недосып усложняли и без того непростой день, постоянно давая о себе знать. Вот и в пот бросает, а тело ноет и болит. Единственное, пусть и малое утешение — это то, что остальным лучникам нынче тоже не до сна. Хотя молодым, похоже, все нипочем: стоят вон, радостно скалятся, да еще, небось, злорадствуют, видя землистую бледность на лицах тех, кто постарше. Для молодежи это день больших возможностей. Те, кому повезет, могут рассчитывать на признание, а также на награды Темугэ — кружки из золота, серебра и бронзы, на каждом из которых символ Угэдэя. Машинально отвлекшись, Хасар прикинул, как поступил бы Чагатай, выгори у него задумка с переворотом. Увесистые кружки, похожие на монеты далекой Европы, несомненно, были бы втихую изъяты и «утеряны». Хасар встряхнул головой. Не такой он, Чагатай, чтобы выбрасывать полезные вещи, так что благородным металлам наверняка нашел бы применение. Таких «важных мелочей» чингизид не чурается. По крайней мере, в этом он весь в отца.
Празднество продлится три дня, хотя ханом Угэдэй станет уже на закате первого. Темугэ — Хасар видел — совсем замотался, стараясь обставить состязания так, чтобы все, кто способен в них участвовать, смогли попытать свои силы и удачу. Он еще жаловался Хасару на сложности — что-то насчет лучников, участвующих также в скачках, и бегунов, участвующих в борьбе. Хасар выслушивать все эти нудные подробности не стал и попросту отмахнулся. Понятное дело: кому-то надо отвечать и за игрища, хотя с занятиями воина это как-то не вяжется. Ну а его книгочею-братцу, который и лук толком держать не умеет, оно как раз к лицу.
— Тумен Медвежья Шкура, на рубеж, — скомандовал судья.
Хасар встряхнулся и переключился мыслями на соревнование. Разумеется, одним из самых искусных лучников являлся Джэбэ. Его имя означало «стрела», и было дано ему, когда он выстрелом сшиб с копыт лошадь самого Чингисхана. Поговаривали, что его люди выйдут в заключительный этап первенства. Джэбэ, кстати, после треволнений ночи особо и не страдал — во всяком случае, внешне, хотя еще и успел сразиться за спасение Угэдэя. Хасара кольнула зависть, напомнив о временах, когда он сам мог скакать всю ночь напролет, а назавтра еще и сражаться без сна, отдыха и пищи, не считая нескольких глотков тарасуна, крови и молока. А впрочем, стоит отметить, что те свои славные деньки он прожил не впустую. Вместе с Тэмуджином они покоряли народы, поставили на колени цзиньского императора. То был самый возвышенный момент в его, Хасара, жизни, что, однако, не мешало ему сейчас желать для себя хотя бы еще нескольких лет беспечного молодого здоровья — безболезненного похрустывания в бедре, плохо гнущегося колена или мелких жестких комочков под правым плечом, где годы назад застрял кончик вражьего копья. Сейчас Хасар рассеянно потирал это место, в то время как десятка Джэбэ выстроилась вдоль черты в сотне шагов от стены стрельбища. На таком расстоянии мишени казались крохотными — попадет разве что опытный мэргэн.[16]
Джэбэ чему-то рассмеялся и хлопнул одного из своих людей по спине. На глазах у Хасара военачальник нагнулся и несколько раз натянул и отпустил тетиву, разминая плечи. Вокруг тысячи воинов, женщин и детей, собравшихся на стрельбы, притихли в ожидании, когда стихнет ветерок.
Вот ветер утих, от чего солнце стало припекать гораздо ощутимей. Стена стрельбища размещалась так, что стрелки отбрасывали длинные тени, но свет солнца в глаза им не попадал и цель не застил. Темугэ учел все мелочи.
— Готов, — не поворачивая головы, сообщил Джэбэ.
Его люди стояли с обоих боков — одна стрела на тетиве, еще три на земле спереди. За манеру стрельбы оценки не давались, только за меткость, но Хасар знал: Джэбэ будет стрелять как можно глаже и шелковистей, чтобы не уронить своей гордыни.
— Начали! — скомандовал судья.
Хасар внимательно следил за тем, как стрелки дружно выдохнули, одновременно натягивая луки и пуская стрелы как раз перед следующим вдохом. Десять метнувшихся черточек взвились грациозной дугой и через какое-то время с навеса тукнули в стену. Туда сразу же побежали дополнительные судьи, поднятыми флагами сигнализируя о попаданиях.
— Уухай! — доносились их голоса в безмолвном воздухе. Это слово обозначало попадание «в яблочко».
Начало получилось удачным: взметнулись все десять флагов. Джэбэ поощрительно улыбнулся своим стрелкам, и, как только судьи отошли, десятка выпустила еще по стреле. Для того чтобы пройти в следующий круг соревнований, теперь им достаточно поразить сорока стрелами всего тридцать три щитка. Задачу лучники выполнили с демонстративной легкостью, последним выстрелом выбив ровно тридцать (не попали всего две стрелы) и набрав таким образом тридцать восемь. Толпа разразилась возгласами ликования, а Хасар ревниво покосился на Джэбэ, проходящего назад через других соревнующихся. Солнце уже накалилось и жгло, а они, гляди-ка, живы и беспечно веселы.
Непонятно, зачем Угэдэй оставил Чагатая в живых. Одно дело, если бы это был не его выбор, как раньше при Чингисхане, когда чингизид считался лишь одним из приближенных хана. Но теперь-то он сам без пяти минут хан… Странно. Хасар мысленно пожал плечами. Должно быть, об этом знают Субэдэй или Хачиун. Им-то все всегда известно… Ладно, кто-нибудь да скажет.
Чагатая Хасар увидел непосредственно перед тем, как шагнуть к своим лучникам. Статный, молодой, тот стоял, прислонясь к балке коновязи, и наблюдал, как борцы, готовясь к состязанию, упражняются с кем-то из его кешиктенов. Ни на лице, ни в позе Чагатая не читалось никакой напряженности, и тогда Хасар сам наконец начал понемногу оттаивать. Похоже, Угэдэй изловчился каким-то образом заключить с братом мир, по крайней мере на время. Придя к этому выводу, Хасар и сам раскрепостился — старая верная привычка, нажитая опытом. Так или иначе, день обещал быть славным.
Возле невысоких белых стен Каракорума ждали сигнала к заезду сорок всадников. Их лошади были ухожены, со смазанными маслом копытами — непременный атрибут ухода в дни подготовки к празднествам. У каждого из наездников свой секрет кормления лошади, одобренный родней и многократно выверенный на предмет усиления скорости и выносливости, необходимых животному.
Бату то и дело запускал пальцы в гриву своей лошади, прочесывая жесткие пряди, — привычка, неизменно дававшая о себе знать в минуты волнения. Заезд наверняка будет смотреть сам Угэдэй, в этом юноша почти уверен. До этого дядя бдительно следил за тем, чтобы племянник досконально проходил все этапы выучки в туменах. Своим нукерам он наказал не давать новобранцу никаких поблажек: гонять до семи потов, за отлынивание и провинности спускать, если надо, семь шкур; ну а между воинскими упражнениями пускай назубок затвердит расклад и тактику каждой битвы в истории ханства, с приемами и своих, и врагов. Два с лишним года тело юноши немилосердно ныло, ладони заскорузли от мозолей. Зато теперь выправка и выучка видны по его спине и плечам, раздавшимся от наработанных мускулов (правда, темных кругов под глазами тоже не скрыть). Так что, надо сказать, все это было не напрасно. Вскоре после очередного выполненного задания Бату по приказу Угэдэя продвигался все дальше и выше.
Сегодняшние скачки были своего рода передышкой от изматывающей муштры. Волосы Бату собрал на затылке в тугой пучок, чтобы во время заезда не мешали и не хлестали по лицу. Шанс у него сегодня определенно есть. Все-таки он постарше других юношей, уже считай мужчина, при этом худощав и поджар, как отец. Лишний вес, известная истина, на больших расстояниях превращается в бремя, а недовес — в подспорье. Лошадь же у него и в самом деле отличная. Свою скорость и выносливость она показала, будучи еще жеребенком; сейчас же эта бьющая копытом долгогривая двухлетка так и играла под своим седоком, так и взбрыкивала от избытка сил.
Бату поглядел туда, где на своей приземистой каурой кобылке гарцевал его товарищ по команде. Встретившись на мгновение глазами, оба не сговариваясь кивнули. Мелькнувшее бельмо Цана, казалось, тоже выражает волнение. С Цаном они дружили еще с тех пор, когда мать Бату лишь начинала пить чашу своего страдания, а он, малолетка, как клеймо, носил на себе позор имени отца. В плевках и неприязни рос и Цан: его дразнили и лупили «нормальные» мальчишки — золотистость кожи и тонкие цзиньские черты Цана вызывали у них насмешку. Бату почитал его чуть ли не за брата — худющего и злющего, с запасом желчи, которого вполне хватало на двоих.
Некоторые тумены выставили целые команды всадников. Оставалось надеяться, что Цан не подкачает. Если Бату и научился чему-то на участи своего отца, так это необходимости побеждать, неважно каким образом. Пусть даже кто-то при этом получит увечье или погибнет. Если ты победил, тебе простится все. Тебя могут взять из смрадной юрты и неожиданно возвысить; а в один прекрасный день вдруг окажется, что ты во главе тысячи и вся эта тысяча выполняет твои команды так, будто они исходят от самого хана. Кровь и одаренность. На этом зиждется вся держава.
В тот момент, когда судья уже подступил к черте, какой-то всадник будто бы случайно оттер Бату своей лошадью. Тот тут же подался вперед и с силой отпихнул задаваку. Разумеется, это был Сеттан, из урянхайцев. Родное племя Субэдэя, извечное бельмо на глазу — во всяком случае, с той поры, как славный багатур возвратился к Чингисхану с мешком, в котором лежала голова Джучи. На молчаливую неприязнь урянхайцев Бату натыкался уже сотни раз после того, как Угэдэй взял его под свою опеку. Это нельзя было назвать открытым противостоянием или нарочитой верностью своей крови. Выковывая свой новый единый народ, прежние родовые связи Чингисхан объявил вне закона, хотя эта высокомерная обобщенность вызывала только улыбку. Можно подумать, в родовых общественных устоях монголов что-то почиталось больше, чем родство по крови. Как видно, именно это не учел Джучи, когда восстал, тем самым лишил Бату права первородства.
Было по-своему забавно, что урянхайцы привычно вешают грехи отца на сына. Джучи не мог знать, что его мимолетная связь с девственницей станет причиной появления на свет мальчика. Будучи незамужней, никаких претензий к Джучи мать Бату выставить не могла. Вся родня ее оплевала, высмеяла и выставила вон, вынудив жить на окраине становища. Надо сказать, падение Джучи и возведенную на него хулу женщина встретила со злорадством, которое поначалу не развеяли даже его поимка и смерть. Но затем она узнала, что всех внебрачных детей великий хан объявил незаконными. Бату все еще помнил тот вечер, когда мать, осознав всю величину своей потери, напилась до одури, а затем спьяну полоснула по запястьям костяной иглой. Он сам тогда омыл и перевязал ей раны.
Никто на свете не испытывал к памяти Джучи такой ненависти, как его собственный сын. В сравнении с ее буйным белым пламенем урянхайцы были так, всего-навсего мошками, которых оно сжирает.
Краем глаза Бату следил, как судья медленно разворачивает длинный стяг желтого шелка. Люди его отца всех своих жен и детей пооставляли в лагере Чингисхана — мол, делайте с ними что хотите. Цан был как раз одним из тех брошенных ребятишек. Кое-кто из людей возвратился потом с Субэдэем, а вот отец Цана сгинул где-то вдалеке, на чужбине. Это была еще одна из причин, отчего Бату не мог щадить даже свою память об отце. Сейчас он кивнул собственным мыслям. Хорошо, что в группе всадников у него есть враги. Он питается их неприязнью; приумножая, всасывает силу из их насмешек и колкостей, ударов исподтишка и подвохов. Ему снова вспомнился кусок дерьма, который он на рассвете обнаружил в своей сумке со съестным. Это было все равно что заполучить прямо в кровь что-то темно-жгучее, как архи. Вот почему он выиграет на этих скачках. В его жилах кипит ненависть, дающая силу, которая им и не снится.
Судья поднял стяг. Чувствовалось, как упруго дернулся круп лошади, готовой прянуть вперед. Стяг метнулся книзу золотым зигзагом на утреннем солнце. Бату дал шпоры и в мгновение ока кинул лошадь в галоп. Впереди общей кавалькады он не рванул, хотя был почти уверен, что мог бы на протяжении всего заезда заставлять всех глядеть себе в спину. Вместо этого юноша взял стойкий темп посередине группы. Шесть раз вокруг Каракорума — это сто тридцать пять гадзаров: испытание не столько на скорость, сколько на выносливость. Лошади выращивались именно под это, и дистанцию одолеть вполне могли. Вся соль и суть, все хитрости и внезапные извивы действий крылись именно в действиях мужчин и юношей, что сейчас сидели в седлах. Бату чувствовал, как его буквально распирает от радостной уверенности. Он тысячник, ему семнадцать лет, и скакать он может весь день.
Тысяча двадцать четыре представителя от народа подняли правую руку в знак приветствия, на что толпа откликнулась громовым ревом. Предстоял первый, самый массовый, круг борцовских состязаний. В первый день должны были отсеяться слабаки, старики, подранки и просто те, кому не повезло. Права на повторный выход никому не давалось, а при десяти кругах, которые предстояло выстоять, остальные два дня частично зависели от тех борцов, что прошли через первый с наименьшим количеством ушибов, растяжений, вывихов и переломов.
У зрителей из числа воинов были свои любимцы. Все эти дни по разминочным площадкам бродили деляги, присматриваясь и прицениваясь к силе и ловкости участников, выявляя слабости и недостатки, — словом, определяя тех, на кого можно поставить, и тех, кто не вынесет жесткого отбора.
Из военачальников на эту часть празднества никто не явился. Не полководческое это дело — ронять свое достоинство, позволяя себя заламывать и швырять молодой поросли. Но при этом первый круг борцовских состязаний оказался задержан, чтобы Хасар и Джэбэ смогли поучаствовать в соревновании лучников. Хасар был большой любитель борьбы и лично вложился в человека, встретиться с которым в первом круге не желал ни один из воинов. Баабгай — Медведь — был родом из империи Цзинь, хотя кряжистым сложением напоминал скорее монгольского борца. Сейчас он склабился редкозубой улыбкой, повернувшись к толпе, а та многоголосо скандировала его имя. На Баабгая были поставлены целые табуны отборных лошадей, однако десять кругов борьбы или случайное повреждение вполне могли его сломать. Ведь, как известно, даже камень трескается под достаточным количеством ударов.
Хасар и Джэбэ, отстрелявшись в первом круге, вместе со своими мэргэнами трусцой заспешили туда, где на залитом солнцем поле терпеливо дожидались начала поединков борцы. В воздухе стоял металлический привкус, пахло маслом и потом. Стычки и кровопролитие вчерашней ночи были намеренно позабыты.
Стрелки опустились на подстилки из белого войлока, уложив свои драгоценные луки рядом, уже со снятой тетивой и бережно завернутые в шерсть и кожу.
— Хо-хо-о, Баабгай! — радушным ревом приветствовал Хасар своего любимца, которого в свое время сам нашел и, можно сказать, вскормил.
Баабгай обладал бездумной силой быка, а боли как будто не чувствовал вовсе. Во всех предыдущих поединках он ни разу не выказывал и намека на уязвимость, и именно это его тупое и упрямое свойство устрашало соперников более всего. Они просто терялись в догадках, как совладать с этим глуповатым бухэ.[17] Хасар знал, что некоторые из борцов насмешливо кличут его Колодой, намекая на недостаток ума, однако сам Баабгай на это прозвище ничуть не обижался, а просто ухватывал такого острослова и с неизменной улыбочкой клал наземь.
Хасар терпеливо пережидал песнопение, знаменующее начало. Грубые голоса борцов, призывая в свидетели землю и небо, обещали, что будут стоять твердо, бороться честно, а затем останутся друзьями вне зависимости от того, кто из них выиграл, а кто проиграл. Впереди еще другие круги и другие песни. Хасару они были предпочтительней, поэтому эти он, глядя через равнины, толком и не слушал.
Угэдэй сейчас в Каракоруме, наверняка уже прихорошившийся, уснащенный благовониями и разнаряженный. Народ уже пустился в загул. Если бы не участие в состязании лучников, Хасар, несомненно, находился бы там, среди гуляющих.
Он смотрел, как Баабгай делает первый захват. Бухэ не сказать чтобы очень уж расторопен, но едва лишь соперник оказывался в пределах досягаемости, а руки нащупывали место, за которое удавалось ухватиться, дело было считай что сделано. Пальцы у Баабгая короткие и мясистые, руки как будто распухшие, но, зная силищу бухэ, можно смело делать на него ставку.
Первый поединок Баабгая завершился, как только бухэ, вывернув сопернику плечо, схватил его за запястье, а затем обрушил ему на руку весь свой вес. Толпа взревела, победно забили барабаны и бухнул медный гонг. Баабгай расплылся в бесхитростной улыбке здоровенного дитяти. Довольный такой чистой и быстрой победой, Хасар, не сдержавшись, одобрительно крякнул. День складывался как надо.
Бату не вскрикнул, когда щеку ему ожег хлыст. Чувствовалось, как рубец взбухает, а кожа горит, словно она, как и сам юноша, пышет жаром злости. Заезд начался достаточно удачно, и ко второму витку вокруг города Бату уже удалось пробиться в первую шестерку. Земля оказалась жестче и суше, чем он ожидал, что дало некоторым лошадям преимущество по сравнению с остальными. Когда пошел третий виток, пыль обильно припорошила всадников белесой пудрой. Слюна в пересохшем рту загустела так, что сложно было сплюнуть. Солнце изливало безжалостный, вызывающий жажду зной. Те, кто послабее, перхая, уже дышали всем ртом навзрыд.
Когда кожаная промасленная змейка хлыста мелькнула снова, Бату успел пригнуться. Вон он, его обидчик, справа — один из урянхайцев, скачет во весь опор на ретивом жеребце. Совсем еще молодой, маленький и легкий. Сквозь прищуренные, покрытые пылью веки Бату видел, что животное под ним мощное, а наездник со злобным наслаждением уже заводит руку для очередного стегающего удара. Даже сквозь дробный грохот копыт слух улавливал, как товарищи смешливо его подначивают. От полыхнувшей ярости у Бату сдавило дыхание. Кто он, а кто они? Он командует людьми, а эти? И вообще, какое ему дело до крови урянхайца, кроме разве что опасения об нее измараться? Он мельком глянул на Цана, скачущего в паре шагов позади. Тот с алчным оскалом уже рвался на подмогу, но Бату мотнул ему головой — дескать, сам справлюсь, — не спуская теперь с урянхайца взгляда.
Когда хлыст взлетел снова, Бату попросту вскинул руку, так что змеистый ремешок обмотался вокруг запястья. Урянхаец выпучил глаза, но было уже поздно. Всем корпусом подавшись вперед, Бату резко дернул, одновременно дав лошади шпоры.
Стремена чуть было не спасли обидчика. Еще мгновение одна нога у него держалась, но вот он сорвался и пал в клубах пыли прямо под копыта прущей следом кавалькады, а его жеребец с отрывистым ржанием взвился на дыбы, чуть не выбив при этом из седла еще одного наездника, сердито гикнувшего. Бату не оборачивался. Хорошо бы, если бы гаденыша насмерть… Смех и подначивание, кстати, мгновенно прекратились.
В скачку за награду — лошадей-двухлеток — вышли пятеро урянхайских всадников. И хотя они были из разных туменов, но все равно держались скопом. Каким-то образом Бату свел их воедино своим вызовом, своей надменной неприязнью. Вел их Сеттан — рослый и гибкий, с мягкими слезящимися на ветру глазами и нетерпеливо бьющимся за спиной хвостом из волос. Минуя западные ворота Каракорума в четвертый раз, он переглянулся со своими друзьями. Оставалось еще с полсотни гадзаров. Кони храпели, роняя с губ пену, темные шкуры лоснились от пота. Бату с Цаном рванулись вперед, беря на опережение.
Видно было, как урянхайские наездники взволнованно оглядываются. Бату, настигая соперников, лицом выражал каменную невозмутимость. Вот они уже ближе, еще ближе. А позади передней группы длинным хвостом вытянулись остальные тридцать наездников, теперь уже явно отстающих.
Возвращаясь на стрельбище, где его уже нетерпеливо дожидались судьи и многочисленные зрители, Хасар все еще улыбался. Укоризненные взгляды ему нипочем: будучи братом Чингисхана и одним из основателей государства, он плевать хотел на то, раздражает ли его задержка присутствующую здесь знать. Нет ему дела и до того, насколько промедление портит размах устроенного Темугэ зрелища.
Десятка Джэбэ во втором круге уже отстрелялась, и сделала это очень даже неплохо, а потому их начальник расслабился: теперь можно и покрасоваться перед толпой. Хасар попробовал уязвить его взглядом, но у Джэбэ это могло вызвать лишь улыбку. Хасар одернул себя, понимая, что подобный настрой может передаться всей его девятке лучников. Среди мэргэнов слабаков и мазил не бывает. Здесь на стрельбище все достойные люди, и ни один из них не сомневается, что при удачном раскладе его ждет победа. А элемент везения или невезения есть всегда: то ветер в момент выстрела не так дунет, то мышцу вдруг сведет, хотя основное испытание — это, конечно, нервы. Сам Хасар видел это множество раз. Воины, бестрепетно встречавшие лавину визжащих хорезмцев, вдруг начинали ощущать неизъяснимую тревогу, идя на молчащий строй. Волнение буквально снедало их, не давая вздохнуть: грудь словно разбухала, закупоривая горло.
Памятуя о том, что часть секрета кроется в преодолении испуга, Хасар сделал несколько долгих медленных вдохов, совершенно не обращая внимания на толпу и давая своим людям собраться с силами и успокоиться. От этого сорок мишеней на стене как будто чуточку выросли в размере (обман зрения, явление уже знакомое). Хасар оглядел своих стрелков: напряжены, но спокойны.
— Помните, ребята, — напутствовал он, кивая на мишени, — каждая из них — прекрасная девственница, которая только и мечтает, чтобы ей вонзили…
Кто-то из стрелков сдержанно рассмеялся, катая голову по плечам, чтобы снять последнее напряжение, способное смазать выстрел.
Хасар про себя ухмыльнулся. Усталый ли, старый ли, но потягаться с Джэбэ ему еще вполне по силам, он это чувствовал.
— Готов, — сказал он судьям, глядя туда, где на высоком шесте возле стены трепетал стяг.
Ветер окреп до стойкого задувания с северо-востока. Пришлось слегка скорректировать позу. Сто шагов. Выстрелы, которые он делал уже тысячи раз — да что там, сотни тысяч. Еще один длинный, степенный вздох.
— Начали, — сухо бросил судья.
Хасар возложил на тетиву первую стрелу и по дуге послал ее в ряд щитков, которые сам обозначил как свои мишени. Дождавшись, когда судья отметит попадание, он обернулся и, приподняв бровь, посмотрел на Джэбэ. Тот лишь рассмеялся этой заносчивости и отвернулся.
Подобно бусинам на нитке, растянулась линия потных лошадей, топочущих вокруг стен Каракорума. Общая ее длина составляла почти три гадзара. Впереди по-прежнему скакали трое урянхайцев во главе с Сеттаном, которых уже хвост в хвост настигали двое коренастых молодцов, — и чем ближе к конечной линии заезда, тем сильнее сокращался зазор. Бату с Цаном до них было уже рукой подать. А сзади с безнадежным отставанием тянулись остальные. Судьба первенства решалась внутри этой пятерки: лошади неслись, тяжко всхрапывая, брызжа слизью из ноздрей и пенным потом. Сверху на стенах теснились зрители: в основном воины, а еще тысячи цзиньских мастеровых. Для них этот день тоже стал праздником: как-никак, завершились два года непосильного труда, а под одеждой позвякивают связки монет.
Внимания на зрителей Бату не обращал — он весь был сосредоточен на Сеттане и паре его товарищей. Над сухой землей стояли клубы пыли, и разглядеть, что он сейчас собирается проделать, крайне затруднительно. Между тем в кармане юноша нащупал три плоских камешка-голыша, Удобно лежащие в ладони. До этого они с Цаном обсуждали, что лучше в случае чего пустить в ход — ножи или плетку с шипами, — но отказались и от того, и от другого: такие раны слишком уж говорят за себя. У кого-то из судей явно возникнет подозрение. Тогда Цан предложил просто взять и вспороть Сеттану шею: этого долговязого выжигу-урянхайца, превозносящего победы Субэдэя, он терпеть не мог. Но Бату и здесь воспротивился: не хватало еще потерять друга из-за обычной мести. А вот камень… Камень во время скачки всегда может вылететь из-под копыт. Даже если Сеттан увидит, что вытворяют соперники, то пожаловаться не посмеет. Очень уж пахнет ябедничеством, воины могут поднять на смех.
С началом последнего витка Бату вынул камни и сжал в ладони. В отдалении за ездовым кругом яркими пятнами виднелись на траве борцы, за ними возвышалась стена стрельбища. Его народ веселился на равнинах, а он пребывал среди народа, выкладываясь на заезде. Ощущение непередаваемое.
Юноша в который раз ткнул свою лошадь коленями, и та убыстрила галоп, хотя и без того неслась на пределе, надрывно всхрапывая. К передовым наездникам Бату стал еще ближе, а за ним и Цан. Но урянхайцы не дремали: моментально перестроились, загораживая ему подход к лошади Сеттана. Бату улыбнулся самому ближнему из них и пошевелил губами, как будто что-то крича. Все это время он подводил лошадь все ближе.
Паренек-наездник уставился на него, а Бату, весь напряженно-оскаленный, резким движением указал куда-то вперед. К его отчаянной радости, паренек наконец придвинулся чуть ближе, услышать, что там на ветру кричит соперник. Бату тут же метнул ему камень в голову. Парнишка вмиг рухнул под копыта, став стремительно катящимся по земле пыльным коконом где-то сзади.
Бату занял его место, ожигом хлыста отогнав в сторону теряющую ход лошадь без седока. Сеттан, оглянувшись, изумленно вытаращился, увидев своего главного соперника в такой близи. Оба покрылись коркой пыли, у обоих волосы торчали седыми колтунами, но даже среди этого было видно, что глаза урянхайца ярки от страха. Бату упивался этим взглядом, питая им свою силу.
Другой урянхаец, заметив неладное, устремил своего жеребца наперерез между ними, умело выставленной ногой чуть не выбив Бату из седла. Какие-то безумные, стуком сердца измеряемые мгновения юноша был вынужден вцепляться своей лошади в гриву, поскольку ноги его выскочили из стремян, а на него самого обрушились неистовые удары плетью — по нему и по лошади, по нему и по лошади. Машинально Бату выкинул перед собой ногу и заехал ею урянхайцу по груди. Это дало ему спасительный момент, чтобы выровняться в седле. Один камень он израсходовал, но второй все еще оставался. Когда урянхаец повернулся к нему лицом, Бату с надсадным воплем швырнул голыш и угодил прямо в нос, от чего соперник в багряном всплеске крови рухнул в слепую пыль. Таким образом Бату с Цаном остались с Сеттаном наедине, в шести гадзарах от заветной черты, означающей победу.
Едва осмыслив, что произошло, Сеттан с удвоенной силой погнал коня, стремясь расширить зазор. Для него это был единственный шанс. Лошади у всех уже на грани издыхания. Первым с криком ярости стал отставать Цан; ему не оставалось ничего иного, кроме как с дикой силой пульнуть камни, один из которых стукнул по крупу лошадь Сеттана, а второй просто исчез в пыли.
Бату тихо выругался. Допустить, чтобы Сеттан оторвался, ни в коем случае нельзя. Он нахлестывал и тиранил каблуками свою лошадь, пока та не поравнялась со скакуном противника, а затем и не вышла на полкорпуса вперед. Бату ощущал в себе неукротимую силу, даром что легкие полны пыли, которую он потом будет мучительно выкашливать несколько дней кряду.
Вон впереди уже последний поворот. Бату чувствовал, что может одержать верх. Но он изначально знал, что просто победы ему мало. Там на стенах наверняка стоит Субэдэй и, видя, как близок к победной черте его соплеменник урянхаец, втихомолку подбадривает Сеттана. Взмахом руки Бату отер себе веки, спекшиеся от колючей пыли. Память об отце он в себе не любил. Она не меняла его ненависти к дедову военачальнику, что перерезал Джучи глотку. Быть может, на стенах сейчас находится и Угэдэй, глядя на молодого сокола, которого отважился вскормить.
В ту секунду, когда они оба метнулись к углу, Бату позволил Сеттану себя поджать. Угол стены здесь был украшен мраморным столбом с резным изображением волка. Все заранее до тонкостей рассчитав, Бату дал противнику оттереть себя в сторону, так что сейчас они, уже на прямой видимости заветной черты, летели бок о бок, ноздря в ноздрю. Сеттан горел предвкушением победы и про заклятого соперника позабыл. А зря.
Уже на углу Бату неистово дернул поводья вправо и на всем скаку шарахнул Сеттана о мраморный столб. Удар получился неимоверной силы. И лошадь, и ездок буквально встали как вкопанные. Ногу урянхайца с хрястом раздробило, и он зашелся нечеловеческим воплем.
Сам Бату с мстительной улыбкой поскакал дальше, без оглядки на волчий тоскующий вой, гаснущий позади.
Пересекая под восторженные крики линию, он жалел лишь о том, что его не видит отец, который, наверное, гордился бы им. Рукой юноша тер глаза, мокрые от жгучих слез, и яростно моргал, внушая себе, что это все от пыли и ветра.
Глава 8
Когда солнце начало снижаться к горизонту, Угэдэй, набрав полную грудь воздуха, медленно выдохнул. Было время, когда он думал, что не доживет до той поры, когда будет вот так стоять в своем городе, да еще в такой день. Его волосы, смазанные маслом, тугим жгутом лежали на шее. Препоясанный дэли прост — темно-синий, без вышивки и излишеств. На ногах мягкие пастушьи сапоги, перетянутые ремешками. А на поясе — отцов меч. Чингизид коснулся его волкоглавой рукояти, и по телу разлилось неторопливое спокойствие.
Хотя блаженствовать не приходилось, и это вызывало толику раздражения, даже в такой день. Отец оставил ему неоднозначное, можно сказать, спорное, наследство. Если бы ханом стал Джучи, это установило бы право первородства. Но великим ханом Чингисхан утвердил Угэдэя, третьего из четверых своих сыновей. В тени такого исполина, как отец, ветвь самого Угэдэя могла и заглохнуть. Вряд ли после него, Угэдэя, народ так уж просто допустит на ханство его старшего сына Гуюка. Кровь Чингисхана течет в жилах более двух десятков человек, и все они могут выступить с доводами в свою пользу — Чагатай лишь один из наиболее опасных. В такой чащобе когтей и клыков за сына приходится откровенно опасаться. Тем не менее пока Гуюк цел. Возможно, это знак небесной благосклонности отца, ставшего тенгри — небожителем. Угэдэй еще раз вздохнул.
— Я готов, Барас-агур, — не оборачиваясь, сказал он старшему слуге. — Отойди в сторону.
Чингизид величаво ступил в бушующую пучину шума, разверзшуюся сразу после его выхода на дубовый балкон. Появление Угэдэя было встречено громом барабанов, а воины его отборного тумена с победным ревом заколотили в свои щиты. Грозный гул заполнил город. Угэдэй улыбнулся, приветственно кивая толпе, и воссел на высокий стул, с которого открывался вид на просторный овал ристалища. Рядом уже сидела Дорегене; возле супруги хозяина, оправляя складки ее цзиньского платья, пригнувшись, суетился Барас-агур. Неразличимый для основной зрительской массы, Угэдэй украдкой протянул ладонь, которую ухватила и сжала жена. Вместе они пережили два года интриг, злошептательств, попыток подсыпать яд, покушений и, наконец, открытый мятеж. Все это время больное, до срока изношенное тело Угэдэя было натянуто как струна, лицо сменило тысячу масок, глаза служили зорким щитом и пускали разящие молнии, но за весь этот срок он не изменил себе и остался целым, а главное, цельным.
Под нетерпеливое ожидание толпы борцы, что выстояли первые два круга состязаний, стали занимать места по центру участка, находившегося непосредственно внизу и возле балкона. Двести пятьдесят шесть человек, разбитые на пары, готовились к своему последнему сегодня поединку. По рядам скамей спешно делались ставки — где пожатием рук, где простым выкриком. В оплату шло все, от монет любого достоинства до деревяшек с оттиском тамги и цзиньских бумажных денег. Здесь правил азарт. Можно ставить на любой прием и даже на движение состязающихся, и весь народ от мала до велика самозабвенно играл в эту игру. Те, кто послабей или постарей, не так везуч или получил повреждение, уже успели выбыть. Оставались самые сильные и ловкие во всей империи, превыше всего остального ставящей военный опыт и искусство боя. Это была империя его отца, его видение народа: лошадь и воин, лук и копье, все спаянные воедино.
Угэдэй слегка повернулся на стуле, когда на балкон вышел Гуюк. Сердце отца защемило от гордости и печали, которые неизменно овладевали Угэдэем при виде сына. Гуюк высок и пригож, в мирное время он вполне мог командовать тысячей и даже туменом. Но не было, не было в нем той тонкой прозорливости, которая отличает истинного военачальника, как не было и неброской, но нерушимо крепкой связи с людьми, которые пошли бы за ним в огонь и в воду. Так, средней руки командир. Да и с выбором настоящей, одной жены все еще не определился, словно бы своя, собственная линия ханской родословной для него ничего не значила. То, что лицом и глазами он напоминал Чингисхана, делало осознание его слабостей еще более болезненным и горьким. Бывали случаи, когда Угэдэй своего сына решительно не понимал или же отказывался понимать.
Грациозно поклонившись родителям, Гуюк занял место на своем стуле — чуть в стороне и размером помельче — и тут же ушел в увлеченное созерцание зрелища. О нынешнем противостоянии во дворце он знал мало. Да, он с двумя друзьями и кое с кем из слуг заперся в своих покоях, но в ту часть дворца никто так и не пришел. Постепенно ожидание перешло в возлияние — напились допьяна. Угэдэй, хоть и почувствовал облегчение, увидев сына невредимым, со скрытой досадой подумал: «Знать, никто даже не счел нужным на него покуситься».
Сзади мимо балкона пронесся Темугэ, почти слившись с роем своих писцов и посыльных. Слышно было, как он на ходу осипшим голосом выкрикивает приказания. Непроизвольно вспомнилась беседа, что была у них с дядей пару недель назад. Несмотря на страхи старого олуха-книгочея, Угэдэй борьбу все-таки выиграл. Надо будет, как закончится празднование, снова предложить Темугэ заведование каракорумской библиотекой.
Летний день над гигантским овалом арены постепенно угасал, остывая в сумрак. Из-за низких городских стен ристалище будет видно и из травянистого моря наружных равнин. Еще недолго, и возгорится тысяча факелов, освещая происходящее здесь всем, кто смотрит сейчас оттуда, из вольных просторов империи. Угэдэй ждал этого момента, возвещающего подданным появление нового хана. Означало это и то, что Каракорум наконец достроен и благодатный дождь смывает старые кровавые пятна. А что, если и вправду прольется? Совпадение вышло бы кстати.
Внизу в отдалении Темугэ дал знак судьям. После короткого посвящения матери-земле они протрубили в рог, и состязание началось. Борцы хлестко сошлись, замелькали в проворных хватательных движениях руки и ноги. Для кого-то поединок закончился, едва начавшись, как у соперника Баабгая. Для других он превратился в испытание на выносливость. Блестящие от пота борцы напряженно приподнимали и роняли друг друга, на коже от захватов проступали красные отметины.
Угэдэй сверху озирал поле пыхтящих топчущихся атлетов. Понятно, что Темугэ продумал зрелище во всех тонкостях. Угэдэй с вялым интересом размышлял: «Неужто У дядьки все празднество пройдет вот так, без сучка и задоринки? Весь народ империи — от ребенка до старика, от первого мужчины до последней женщины — это воины и пастухи. Но не овцы, ни в коем случае не овцы…»
Что ни говори, а смотреть все-таки занятно. Вот, нелепо дрыгая ногами, под хохот и улюлюканье толпы опрокинулась последняя пара. Победителями вышли сто двадцать восемь человек. Сейчас они, раскрасневшиеся и довольные, явились на поклон зрителям. Прежде всего поклонились балкону, где сидел Угэдэй, а он встал на ноги и в знак своего благоволения поднял руку, которая предназначена для меча.
Раздалось хриплое пение длинноствольных труб, огласившее окрестность. Борцы трусцой ретировались с арены, и раскрылись створки массивных ворот, обнажая уходящую во внешний простор главную улицу. Угэдэй с прищуром вгляделся; туда же на скамьях повернулись и все тридцать тысяч зрителей.
Вдали показалась группа измученных бегунов, полуголых на летней жаре. Сделав вокруг города три круга — около семидесяти гадзаров, — они через западные ворота направлялись к чаше центральной арены. Чтобы разглядеть бегущих, Угэдэй подался вперед. Вместе с ним изогнул шею и Гуюк, с волнением наблюдая, кто придет первым (похоже, поставил изрядную сумму денег).
Бегуны на длинные дистанции из монголов в целом не ахти. Во всяком случае, так объяснял Темугэ: выносливость есть, но сложение не то. Многие из тех, кто осилил дистанцию и не выбыл до срока, на приближении заметно прихрамывали, но свои огрехи старались скрыть из боязни осрамиться перед приветственно шумящей толпой.
Увидев, что впереди бежит Чагатай, Угэдэй одобрительно кивнул. Брат бежал с гладкой плавностью, к тому же он был на голову выше остальных мужчин. Да, Угэдэй его в самом деле страшился, а за заносчивость так прямо и ненавидел, но тем не менее, видя его сейчас упорно пылящим по тропе в сторону ристалища, в душе им гордился: гляньте, родной брат впереди. На приближении Чагатай даже, кажется, пошел в отрыв, но тут от общего сборища отделился мелковатый жилистый воин и пошел, пошел нагонять, да так живо, что еще неизвестно, кто кого. А до черты уже недалеко.
Вот они поравнялись. Сердце Угэдэя встревоженно билось, участился пульс.
— Ну же, ну же, брат, — вполголоса заклинал он.
Рядом, сжимая дубовое перильце, хмурилась Дорегене.
Надо же, переживать за человека, который нынче чуть не убил ее мужа… Да пусть бы его сердце лопнуло хоть сейчас, прямо на глазах у всей этой толпы! Однако, зараженная волнением супруга, она молчаливо наблюдала. Угэдэй любил состязания, а она больше всего на свете любила Угэдэя.
Последние алды[18] Чагатай одолел единым броском, всего на полтуловища опередив своего соперника. Оба готовы были рухнуть наземь. Чагатай, как рыба, хватал ртом воздух, грудь его вздымалась и опадала. Но в отличие от своего соперника нагибаться и упирать руки в колени он не стал. В Угэдэе шевельнулась ностальгия. Откуда-то из времен детства в памяти всплыли слова отца: «Если твой противник видит, как ты стоишь, упершись в колени, он сразу сочтет тебя проигравшим». Вот с этим жестким голосом они с братом и живут все годы. Уж и самого Чингисхана нет, а наказы остались.
Гуюк из чувства приличия за дядю не радовался, хотя сам малость взмок, а глаза были шалые от веселости. Угэдэй улыбнулся, видя, как сына наконец что-то раззадорило. Кто знает, может, он сейчас сорвал куш.
Угэдэй не садился, все это время выжидая повторного звука труб. И вот они зазвучали, своим утробным гласом призывая тридцать тысяч человек внимать. На секунду Угэдэй смежил веки, медленно переводя дыхание.
Воцарилась тишина.
Голову Угэдэй поднял, когда над ристалищем наконец разнесся могучий голос глашатая:
— Вы здесь, чтобы наречь Угэдэя, сына Тэмуджина — верховного нашего правителя Чингисхана, — ханом державы нашей! Вот он стоит перед вами как наследник, избранный великим ханом! Есть ли кто-то, который оспорит его право повелевать?
Если до этого над ристалищем стояла тишина, то теперь она углубилась до безмолвия смерти: все мужчины и женщины замерли, в напряженном ожидании не осмеливаясь даже дышать. Осторожно отошел назад Гуюк, поднявший было руку, чтобы коснуться плеча отца, но опустивший ее так, что тот не заметил.
Тысячи глаз устремились на потного, переводящего дух Чагатая, стоящего сейчас внизу на пыльной дорожке. Он тоже смотрел снизу вверх на расположившегося у дубовых перилец балкона Угэдэя, и глаза его, как ни странно, светились гордостью.
Достигнув кульминации, молчание увенчалось общим выдохом, подобным дуновению летнего ветерка, и вместе с ним настало облегчение. Народ, позабавленный собственным напряжением и скованностью, начал как будто оттаивать: кое-где ожил говорок, где-то облегченно рассмеялись.
Угэдэй сделал шаг вперед, так чтобы его было видно, — видно всем. Вновь наступило молчание. Ристалище, возведенное по рисункам христианских монахов, прибывших в Каракорум из Рима, имело вид европейского амфитеатра. Как и обещали христиане, оно каким-то образом усиливало звук: слова долетали до каждого уха. Вынув отцовский волкоглавый меч, Угэдэй высоко его воздел.
— Присягаю перед вами, что я, как хан, буду защищать мой народ, чтобы держава наша росла и крепла. Вот уже сколько лет — слишком много лет — мы живем в мире. Так пусть же свет теперь устрашится наших грядущих деяний!
Слова Угэдэя утонули в восторженном реве. А в замкнутой чаше звук, усиленный до грома, буквально сотрясал оратора, упругой дрожью звеня на коже. Угэдэй снова поднял меч, и толпа неохотно и не сразу утихла. Ему показалось, что брат внизу на арене кивнул. Вот уж действительно странное это явление — родство.
— А теперь я возьму клятву с вас! — прокричал Угэдэй своему народу.
Глашатай выкликнул девиз:
— Один хан при едином народе!
«Один!!! Хан!!! При едином!!! Народе!!!» — гулким тысячегласным стоном ухнуло в ответ.
Громовой отзвук ударил по Угэдэю. Он крепче сжал рукоять меча и, чувствуя лицом звуковой напор, подумал мельком, не дух ли это отца. Удары сердца раздавались все реже и реже, с диковинными перебоями.
Для завершения клятвы глашатай воззвал еще раз, и ристалище откликнулось:
— Даруем тебе наши юрты и лошадей, наши соль и кровь! Честь тебе!
Угэдэй зажмурил глаза. В груди его что-то тяжко содрогалось, во взбухшей голове плыло. От резкой боли он едва не качнулся, а правая рука, внезапно ослабев, повисла плетью. Неужто это и есть последние мгновения? Неужто…
Открыв глаза, он увидел, что все еще жив. Более того, по линии Чингисхана он был теперь ханом державы. В глазах постепенно прояснялось. Угэдэй глубоко вдохнул летний воздух, чувствуя мелкую дрожь. Он буквально увидел повернутые к нему тридцать тысяч лиц. В тело сладостно возвращалась сила — да так, что у чингизида получилось в радости поднять руки.
Последовавший гул его едва не оглушил. Это было могучее эхо от остального народа, ждущего вне города. Завидев огни, зажженные в честь нового хана, там услышали и отозвались.
Той ночью Угэдэй прогуливался по коридорам своего дворца бок о бок с Гуюком. После всех треволнений дня обоим не спалось. Сына Угэдэй застал с кешиктенами за игрой в кости и позвал пройтись — со стороны отца жест довольно редкий, но в ту ночь Угэдэй был в мире с собой и со всем светом. Удивительно, но усталость его не брала, хотя он толком и не помнил, когда в последний раз спал. Кровоподтек на лице пошел всеми цветами радуги. Для церемонии клятвы его специально припудрили, а сейчас Угэдэй вдруг снова его обнаружил, когда чесался. Ну да в темноте никто не разглядит.
Извивы коридоров непостижимым образом выводили в дворцовые сады, сейчас тихие и спокойные. Кротко печалилась чуть размытая облаками луна, и освещенные ею ниточки тропинок таинственно белели в темноте.
— В цзиньские земли, отец, — признался в разговоре Гуюк, — я бы предпочел отправиться с тобой.
Угэдэй покачал головой:
— Этот мир стар, Гуюк. Необходимость завоевания тех земель стала назревать еще до того, как ты появился на свет. И посылаю я тебя с Субэдэем, бывалым воином. С ним ты увидишь и покоришь новые земли. И я буду тобой гордиться, в этом у меня сомнений нет.
— А сейчас я, получается, гордости у тебя не вызываю? — спросил Гуюк.
Проронил как бы невзначай, но ему так редко выпадало бывать с отцом один на один, что он просто высказывал мысли вслух, без утайки. К его неудовольствию, отец ответил не сразу.
— Ну почему. Конечно вызываешь, но это отцовская гордость. А надо… Если ты намереваешься наследовать мне на ханстве, то ты должен уметь увлекать воинов, водить их в сражение. Должен добиться того, чтобы они видели, что ты не такой, как они, что ты достоин подражания… Понимаешь меня?
— Извини, не совсем, — ответил Гуюк. — Я ведь и так делал все, чего ты от меня хотел. Вот уже несколько лет я исправно командую туменом. Ты же сам видел медвежью шкуру, с которой мы вернулись с учений. Я внес ее в город на копье, и даже мастеровые всё побросали и приветствовали меня.
Эту историю Угэдэй знал во всех подробностях. Он попытался вспомнить что-нибудь из того, что на этот счет говорил его собственный отец.
— Послушай меня, сын. Водить за собой шайку молодых повес, пускай даже на медведя, еще не значит одерживать великие победы. Я же видел тех твоих друзей. Они при тебе как… щенята, несмышленыши.
— Ты ведь сам сказал мне выбирать командиров и взращивать их собственными руками, — язвительно напомнил Гуюк.
В его голосе звучали обидчивые нотки, и Угэдэй почувствовал в себе тлеющий огонек раздражения. Он видел отобранных Гуюком молодых людей — все красавчики, как на подбор. Не хотелось обижать сына, но его товарищи Угэдэя не впечатляли.
— Сын… Песнями да бражничаньем империю за собой не поведешь.
Тот внезапно остановился, и Угэдэй повернулся к нему лицом.
— Это ты меня поучаешь насчет пития? — усмехнулся Гуюк. — Как будто не ты мне когда-то сказал, что военачальник должен быть со своими людьми на равных, а если надо, то и заставить себя войти во вкус!
Угэдэй поморщился, вспоминая те слова.
— Я не знал тогда, что пирушки у тебя будут длиться сутками, в ущерб учениям, от которых ты сам отвлекаешь своих людей. Я пытался сделать из тебя воина, а не ветреного гуляку.
— Что ж, — фыркнул Гуюк, — получается, тебе это не удалось. Уж что выросло, то выросло.
Он собрался уходить, но Угэдэй придержал его за руку:
— Гуюк, ну зачем ты так? Я хоть когда-нибудь, хоть раз, распекал тебя прилюдно? Посетовал хоть однажды, что ты не дал мне наследника? Нет. Не распекал и не посетовал. Ничего никому не сказал. Пойми, сын, ты живой образ моего отца. Великого человека. Разве удивительно, что я ищу в тебе искорку его самого?
Гуюк выдернул руку, и в темноте было слышно, что дыхание его стало резким, прерывистым.
— Я не он, — выдохнул он наконец. — Я — это я. Не какой-нибудь там дряхлеющий отросток Чингисовой линии или твоей, если на то пошло. Ты ищешь во мне его? Перестань. Напрасный труд. Его ты там не найдешь.
— Гуюк… — снова начал Угэдэй.
— Я пойду с Субэдэем, — отрезал сын. — Потому что он уходит от Каракорума в такую даль, что никому не дотянуться. И может, когда я вернусь, ты отыщешь во мне что-то, за что меня можно любить. А коли не любить, так уважать.
С этими словами молодой человек развернулся и зашагал по залитым серебристым светом тропкам, в то время как Угэдэй стоял, унимая в себе клокотание. Вот так: хотел дать небольшой совет, а беседа возьми да и вырвись из узды. В такую ночь горше пилюли на сон грядущий и не придумаешь.
После двух дней праздничных гуляний Угэдэй наконец призвал к себе во дворец самых старших по званию. Многие явились после недавних застолий. Глаза с красниной, на лицах испарина от чрезмерного употребления мясной пищи и щедрых возлияний: кумыс, архи, рисовое вино. Оглядывая собравшихся, Угэдэй с тайной усмешкой подумал: «Не совет, а прямо-таки собрание цзиньских вельмож, которые там повелевают землями». Хотя здесь последнее слово всегда должно оставаться за ханом. Иначе и быть не может.
Вдоль стола, мимо Чагатая, Субэдэя и дядьев он поглядел на Бату, победителя недавних скачек, который все еще сиял счастьем от известия, что возглавит первый в своей жизни десятитысячник. Встретившись с племянником взглядом, Угэдэй улыбнулся с покровительственным кивком. В новый тумен он назначил достойных людей — опытных воинов, способных где надо подсказать, а то и подучить. Молодому начальнику польза. Этим Угэдэй в первую очередь чтил память своего старшего брата, искупая тем самым прегрешения Чингисхана и Субэдэя. Лицом своим и жестами юноша непроизвольно напоминал Джучи в дни молодости. Прямо вот так глянешь иной раз и забываешь, что того уже десять лет нет на свете. И сердце при этом охватывает печаль.
Напротив Бату сидел Гуюк, мрачно уставившись перед собой. Со времени того разговора в саду Угэдэй так и не пробился через холодную отстраненность, которую воздвиг вокруг себя сын. Угэдэй уже сейчас, за этим столом жалел, что нет в Гуюке и половины той скрытой пылкости, какая есть в этом юноше, сыне Джучи. Быть может, огонек этот в нем — от потребности себя проявить, доказать, но держится он ну прямо как испытанный монгольский воин: молчаливый, вдумчиво-внимательный, полный спокойного достоинства и уверенности. И не тушуется, не теряет значимости даже перед такими внушающими трепет людьми, как Чагатай, Субэдэй, Джэбэ или Джелме. Во многих здесь течет Чингисова кровь, и в сыновьях их, и в дочерях. Линия сильная, плодовитая. Ничего, и его сын всему этому еще научится. Как говорится, войдет во вкус. Лиха беда начало.
— Мы выросли на отшибе, у пределов становищ племен, известных моему отцу. Горсткой жалких войлочных кибиток колесили по степям. — Угэдэй, сделав паузу, с лукавинкой улыбнулся. — Но с той поры мы подросли, и теперь нас слишком много, чтобы пастись на одном месте.
Он использовал слова, которые тысячелетиями произносили вожди племен, когда приходило время сниматься с кочевья. Кто-то машинально кивнул, а Чагатай так и пристукнул кулаком по столу: мол, верно сказано.
— Мечты моего отца сбылись не все. А ведь он мечтал об орлином полете. И, безусловно, одобрил бы, чтобы брат мой Чагатай сел на ханство в Хорезме.
Угэдэй продолжил бы дальше, но тут Джелме, потянувшись, сердечно хлопнул Чагатая по спине, вызвав в адрес чингизида рокот одобрительных голосов. Субэдэй молча потупил взор, но и неодобрения не выказал. Когда шум утих, Угэдэй продолжил:
— Одобрил бы он и то, чтобы священные для нас родные земли находились в руках брата моего Тулуя.
Младшего сына Чингисхана хватил по плечу теперь уже Субэдэй, выражая явное одобрение. Тулуй расцвел. Он хотя и знал, что ему что-то причитается, но такое подношение превышало все его чаяния. Ему отходили предгорья, по которым тысячи лет кочевали их общие предки, и равнины со сладкими травами, где родился Есугей — его дед и отец самого Чингисхана. Сорхахтани с сыновьями будет здесь привольно. Здесь все знакомо и безопасно.
— Ну а ты, брат? — веселым голосом спросил Чагатай. — Где ты преклонишь свою голову?
— А вот здесь же, в Каракоруме, — ответил Угэдэй непринужденно. — Столицу строил я, мне здесь и жить. Хотя на покой еще рано. Два года я рассылал людей — и мужчин, и женщин — смотреть на мир, разузнавать о нем. Дружески пригласил сюда ученых мужей — магометан и проповедников Христа. Знаю я теперь и о городах, где невольницы ходят с нагой грудью и сосцы у них позлащены, а само золото имеет цену глины, ибо лежит под ногами.
Хан улыбнулся своим мыслям и внутренним образам, а затем посуровел. Глазами он отыскал Гуюка и следующие свои слова изрекал, неотрывно глядя на него:
— Ну а те, кто не находит в себе силы покорять, должны преклонить колени. И изыскивать в себе твердость, иначе служить им тем из нас, у кого эта сила есть. Вы мои военачальники. И я шлю вас на войну, моих охотничьих псов, моих волков с железными зубами. Города, что в страхе закроют перед вами свои ворота, да будут вами уничтожены. Дороги и стены их, что построены, — срыты и разобраны по камню, нивы их — сожжены и вытоптаны. Человек, что дерзнет поднять на ваших людей меч и копье, да будет предан лютой смерти. А верша это, держите в уме Каракорум. Белый этот город — сердце державы нашей; вы же ее карающая десница, клеймо огненное. Отыщите мне новые земли, прорубите мне новую тропу. Пусть женщины их прольют море слез — я изопью их все.
Часть вторая
1232 год
«Кто правит срединными землями, тот правит миром».
Глава 9
Дворцовые сады Каракорума были еще молоды. Цзиньские садовники трудились не покладая рук, но некоторым растениям и деревьям требовались целые десятилетия, чтобы вымахать в полный рост.
Несмотря на свою молодость, место это было изысканно красивым. Яо Шу вслушивался в мирное журчание бегущей по камешкам воды и улыбался сам себе, вновь и вновь дивясь непередаваемой сложности человеческих душ. Сын Чингисхана — и заказать такой сад! Что-то из разряда небылиц, точнее, чудес. Просто не верится. Какое буйство красок, как восхитительно тонка игра цветов, какое разнообразие оттенков — уму непостижимо! И вместе с тем это так. Надо же… Стоит только подумать, будто ты знаешь того или иного человека, как окажется, что ты заблуждаешься, причем в корне. Лентяй урабатывается до смерти, внешне добрый человек оказывается жестокосердным, злодей искупает свои прегрешения, спасая чью-то жизнь. Каждый день отличается от всех, что были прежде; каждый человек отличен не только от остальных, но даже от обломков самого себя, влекущихся куда-то в прошлое, подобно битой черепице. А женщины! Яо Шу приостановился поглядеть сквозь живописные заросли багульника туда, где на ветке самозабвенно пел жаворонок. От мысли, как сложно устроены женщины, советник хана невольно рассмеялся. Пичуга тут же сорвалась с ветки и исчезла, порывистым щебетом выдавая свой испуг.
Здесь женщины мужчин, пожалуй, еще и превосходят. В тонкостях людской натуры Яо Шу разбирался как мало кто другой. Иначе разве бы доверил ему Угэдэй в свое отсутствие такие полномочия? Хотя, признаться, занятие это не из простых. Скажем, представать перед такой женщиной, как Сорхахтани, все равно что представать перед бездной. Того и гляди сорвешься, а не сорвешься, так, не ровен час, помогут. Настроение у нее — как на море погода, меняется в одночасье. Иногда в ее лице перед тобой пушистый, восхитительно игривый котенок. А иной раз это прямо-таки оскаленная тигрица, сплошь клыки и когти, того и гляди растерзает. И еще жена Тулуя совершенно не знает страха. Ну а уж если удается ее развеселить, то смеется, как девочка, — заразительно, озорно.
Яо Шу задумчиво нахмурился. Сорхахтани доверила ему обучать своих сыновей чтению и письму; не возражала даже, чтобы он делился с ними своими буддистскими воззрениями, хотя сама была христианкой. Несмотря на различия в вере, подготовку своих сыновей к взрослой жизни она рассматривала сугубо практически и, если надо, допускала здесь полную свободу.
Покачивая головой в такт своим мыслям, советник взошел на маленький круглый холм посреди сада. В этой точке архитектор позволил себе некий каприз: высоту рассчитал так, что взору отсюда поверх стен открывалась панорама Каракорума. Хотя мысли Яо Шу были сейчас с городом порознь. Внешне он выглядел как погруженный в себя ученый муж, рассеянно бродящий по дорожкам сада. На самом же деле он улавливал вокруг себя каждый шорох, а глаза его не упускали и мимолетного движения.
Двоих сыновей Сорхахтани он уже засек. Хулагу вон там справа, в листве молодого дерева гинкго; очевидно, не осознает, что веерообразные листья при его дыхании чуть колышутся. Арику-бокэ не следовало носить красное в саду, где багряных соцветий не так уж много. Его Яо Шу углядел почти сразу. А потому советник хана двигался через сад как бы посередке между двумя юными охотниками, четко улавливая их осторожное передвижение. Они наивно пытались оставаться незамеченными и одновременно наблюдать за тем, как Яо Шу идет по дорожкам. Было бы уютнее, если бы этот треугольник замкнулся еще и Хубилаем, но тот все не обнаруживался. А именно его и следовало остерегаться больше других.
Походка Яо Шу была, как всегда, сбалансированной, выверенной; землю он буквально осязал подошвами. Расслабленно опущенные руки готовы были перехватить все, что только двинется, дернется или полетит в его сторону. Быть может, отточенность телесных движений — не самое главное достоинство буддиста, но Яо Шу чувствовал, что для мальчиков это будет еще и уроком, напоминанием о том, что знают и умеют они пока отнюдь не все. Если бы только еще удалось вычислить Хубилая — он единственный из мальчишек с луком.
В саду, которому еще не насчитывалось и пяти лет, крупных деревьев было немного, в основном быстрорастущие ивы и тополя — один из них рос непосредственно впереди возле тропинки. Опасностью повеяло именно оттуда, еще на расстоянии. Не потому, что это место было подходящим для засады, просто вокруг него подозрительно густилась тишина: никакого движения, бабочки и те не витают. Яо Шу улыбнулся. Мальчики, когда он предложил им сыграть в эту рискованную игру, вначале настороженно встрепенулись, а затем решили, что выиграть ее ничего не стоит. Однако для победы надо было еще, не обнаруживая себя, приладить стрелу и натянуть тетиву. А чтобы привлечь жертву на расстояние выстрела, следовало напасть из засады или заманить туда «дичь». Так что перехитрить юных сыновей Тулуя в целом не составляло труда.
Хубилай выскочил из куста, правую руку отводя в классической позе лучника. Яо Шу в мгновение ока упал и откатился с тропы. Но, еще катясь, почуял: что-то здесь не то. Не было слышно теньканья тетивы и звука пущенной стрелы. И Яо Шу вместо того, чтобы встать, как он хотел поначалу, оттолкнулся от земли плечом и катнулся обратно. Хубилай был по-прежнему виден: с улыбкой от уха до уха, он стоял, наполовину скрытый листвой. Никакого лука в руках у него не было.
Советник едва открыл рот, чтобы заговорить, и тут позади себя заслышал тихий свист. Другой бы на его месте обернулся, но он снова упал и, проворно откатываясь, обернулся к источнику звука.
Направив готовую сорваться стрелу — единственную выданную Яо Шу этим погожим утром, — ему хитро улыбался Хулагу. Буддистский монах резко тормознул. Он знал, что у этого мальчика быстрые руки, — может, даже слишком быстрые. Но момент все еще оставался.
— Умно, — похвалил Яо Шу.
Улыбка Хулагу стала шире, глаза насмешливо сощурились. Яо Шу слитным движением подскочил и неуловимо сдернул стрелу с уже натянутой тетивы. При этом Хулагу тетиву машинально отпустил. Все произошло в какую-нибудь долю секунды. Руку Яо Шу словно лягнуло мощное копыто: жила с оплеткой из шкуры шибанула по суставам так, что стрелу чуть не выбило из сомкнутой ладони. Пальцы нестерпимо засаднило (хорошо, если они все остались целы). Тем не менее боли Яо Шу не выказал и как ни в чем не бывало протянул стрелу обратно Хулагу, которую тот принял с потрясенным видом. Это случилось настолько молниеносно, что мальчик даже не сумел взять в толк, когда и как наставник успел сдернуть готовую порхнуть стрелу и подать ее обратно.