Сажайте, и вырастет Рубанов Андрей
– Но меня это не возмущает,– продолжил я. – Мои папа и мама были коммунистами. Не фанатики. Обычные, рядовые члены партии. Если бы не перестройка, я тоже стал бы обладателем партбилета. И заметь, совсем не из карьерных соображений, а потому, что считаю коммунистическую идеологию передовой.
– Да,– задумчиво произнес Гриша. – Наверное, я слишком долго прожил в Европе...
Я сделал еще глоток.
– Возможно. Кстати, а как ты думаешь, Россия – это Европа или Азия?
Швейцарец бесшумно рассмеялся.
– А ты был в Европе?
– Никогда,– ответил я с сожалением.
– Съезди,– посоветовал Гриша. – И сам ответишь на свой вопрос...
Я помрачнел.
– Для этого надо освободиться из тюрьмы.
– Это неизбежно, мон шер.
– Надеюсь.
– Я вот уверен,– голос человечка сильно дрогнул,– что меня скоро отпустят. Или дадут срок, но маленький. Да, я ввез сюда наркотики. Да, я виноват. Но я знаю, что они мне много не дадут...
– А зачем ты мне рассказываешь про наркотики? – спросил я. – Вдруг я стукач? Вдруг я подсадной?
Гриша выдал осторожную улыбку.
– Вряд ли, майн камераде. Вот предыдущий мой сосед – тот явно был подсадной... Нищий... Передач не получал... Дважды судим... А на тебе спортивный костюм за пятьсот долларов и обувь за четыреста... И ведешь ты себя, как состоятельный юноша из хорошей семьи... Не забудь, что я бывший адвокат, хоть это было и давно. Я милицейских осведомителей повидал достаточно. Любой неглупый образованный человек раскусит осведомителя в три минуты, поверь мне! Кроме того, какого черта мне бояться осведомителя, если меня взяли с поличным? Все, что их интересовало, я им сам рассказал. Чистосердечно признался... Лишь бы посадили в «Лефортово»... а не в какую-нибудь грязную «Бутырку»... в ад для дураков...
Беседа прервалась сама собой. Очевидно, Гриша давно не ел колбасы, не пил крепкого чая и не курил хороших сигарет. Получив в течение нескольких часов то, другое и третье, он пресытился, оказался полностью удовлетворен и задремал. Лег и я. Впервые за много дней обойдясь без вечерней медитации.
«Боже мой,– думал я, ворочаясь на тощем блине матраса,– какие дела творятся в мире! Какие авантюры и приключения! Люди перевозят алмазы через три границы под собственной кожей! А я буду осваивать технологии философического смирения? Заботиться о кровообращении собственного мозга? Не значит ли это, что я уже смирился? Что тюрьма побеждает меня? А не взять ли мне пример с лихого валютчика Радченко? Почему бы и нет? Что ждет меня впереди? Шесть или семь лет общего режима? Весь остаток молодости! Не лучше ли бросить все и бежать при первой же возможности?»
В эту ночь я спал плохо. А утром меня ждал неприятный сюрприз. Выполнив обязательное упражнение по изменению почерка, я захотел проверить результаты. Но выяснилось, что семьдесят дней тренировок ни к чему не привели. Исписав больше ста листов печатными буквами, потратив десятки часов, я попробовал выполнить несколько фраз обычным способом и немедленно убедился, что все напрасно. Рука мгновенно вспомнила и разбег, и наклон, и разгон, и нажим, и все характерные особенности написания.
На прогулку я вышел обескураженным и подавленным.
Пятнадцать шагов туда, пятнадцать – обратно. Дышать – на две трети носом, на треть ртом. Отжаться сто раз, касаясь грудью бетонного пола, подняв голову высоко вверх,– в темпе, но без спешки. Потом снова бег. Далее – вторая серия отжиманий.
Маленький человечек переминался с ноги на ногу в углу дворика. Он наблюдал за моими действиями доброжелательно и удивленно.
Выполнив намеченную программу – сорок минут бега, четыре серии отжиманий, десять минут ходьбы на руках, – я разделся до пояса и с наслаждением обтерся снегом.
– Заболеть не боишься? – осторожно осведомился Гриша.
– Нет.
– Тренируешься давно?
– Послезавтра будет ровно шестьдесят дней.
– О-ла-ла! И что? Есть польза? Я кивнул, преисполненный мрачного ницшеанского самодовольства, и небрежно похвалился:
– Даже на воле я не мог делать столько отжиманий! Сейчас мой рекорд – сто пятьдесят повторений, на кулаках, за один раз...
– А это много или мало? – заинтересованно спросил Гриша. Он явно был полный и безнадежный профан в вопросах физической культуры.
– Средне.
– Я со спортом не дружу,– сказал Гриша без тени самокритики,– и никогда не понимал его пользы. Сейчас ты делаешь сто отжиманий. Потом будешь делать двести. А что в конце?
– А конца нет.
– Тогда, пардон, какой смысл?
– Смысла – два. Воспитывается характер – это во-первых...
– Мон дье, зачем его воспитывать? – удивился Гриша. – В твоем-то возрасте? Характер или есть, или его нет. Он передается по наследству. Это давно доказано учеными.
– Есть и другая польза! – я торопливо надел на дымящийся торс свитер. – Упражняясь в чем-либо, ты можешь стать лидером. Чемпионом. Самым лучшим. Пойдешь впереди всех. Остальные будут изучать тебя, повторять за тобой. Женщины захотят иметь от тебя детей. Мужчины – перенять опыт...
Швейцарец пожал плечами.
– Я давно не живу в этой стране. Я мягкотелый европеец. Я не понимаю, зачем вообще нужна гонка за лидером.
Я взглянул на своего соседа. Он был, да, рыхл и вызывающе неспортивен, не совсем аккуратен в движениях, вял, сутул, плечи висели, животик вываливался. Но при этом отнюдь не выглядел удрученным обстоятельствами своей внешности.
– За лидерами никто не гонится,– с апломбом заявил я, пропотевший, бодрый и великодушный. – Они возникают сами по себе. Люди – это наивысшая ступень эволюции. Они являются одновременно и животными. А где-то и растениями, мирно сосущими соки из действительности. Каждый из нас не просто юрист или аферист, бизнесмен или прокурор, но еще и организованное животное. Стадное. Повторяющее за лидером его действия. Люди – одновременно и звери! И у них иногда не хватает сил удержать зверя в себе. В твоей любимой Голландии граждане мирно приходят в специально отведенные места и там курят гашиш, покупают проституток – выпускают зверя. Временно. Знаешь, Григорий, я – не меньший гуманист, чем ты, и тоже очень хочу, чтобы люди не грызли друг другу глотки в драке за деньги, за женщин, за хлеб, за кайф. Но, к сожалению, мы с тобой видим, что это было, есть и будет...
– Ты молод, шер ами,– печально возразил Гриша,– и не пробовал того гашиша и той голландской проститутки... Причина нашего зверства не в том, что все мы – звери. Просто человек – слаб и все время себя переоценивает...
– Есть и третий момент,– признался я. – Самый главный. Может, это высокопарно звучит, но я ненавижу решетки. Не признаю неволи. Мне не нравится, что какой-то дядя сажает меня под замок только потому, что я подозрительный, слишком богатый для своих лет мальчишка. Я действую назло этому дяде и его друзьям. Сопротивляюсь. Изо всех сил.
– Получается? – осведомился Гриша Бергер.
– Нет.
ГЛАВА 23
Я никогда так рано не просыпался, как в этом декабре, в следственной тюрьме для особо опасных. Без четверти шесть утра мои глаза открывались сами собой. Сначала я несколько минут лежал без движения и думал ни о чем. Не потому, что не умел ни о чем думать, и не потому, что любил думать именно ни о чем; просто не мог думать о чем-то определенном, а не думать не мог. Вдруг возникало томительно-тревожное предчувствие, длящееся короткий миг, но переживаемое очень явно и ярко; затем я слышал щелчок из репродуктора – все. Подъем. Шесть утра.
Нечто подобное происходило со мной давным-давно – на солдатской службе. Зеленые салабоны – два дня как из дома, еще пукают мамкиными пирожками – для начала попадают в отдельную казарму, где особо подготовленные сержанты словом и делом внушают восемнадцатилетним новичкам азы искусства войны. Никто из мальчишек в прошлой, доармейской, своей судьбе не вел такого образа жизни, при котором нужно просыпаться в шесть часов утра. Во всяком случае, не каждый день. Первая неделя – поистине мучительна. Будили – ни свет ни заря, истошным грубым криком, и салабоны обязаны срочно вскочить, вернуться к реальности, намотать портянки, впрыгнуть в штаны и сапоги, встать в строй. Очень быстро! За сорок пять секунд! Говорят, именно столько летит с континента на континент американская ракета... Через какое-то время все привыкали. В десять часов вечера – немыслимо раннее время для восемнадцатилетнего организма – веки тяжелели, мозги отказывались работать. Сон салабона – глубок. Но спустя ровно восемь часов, на рассвете, мы просыпались без всякой команды, за несколько минут до хриплого оглушительного вопля. Завернувшиеся в твердые, как брезент, одеяла, все как один, мальчишки наслаждались самыми последними и оттого самыми сладкими мгновениями тепла, тишины и покоя. Сейчас, через десять секунд, дневальный заорет истошным фальцетом: «Рота, подъем!!!» Вот сейчас. Еще миг... Еще немного волшебной истомы... Сейчас, вот сейчас...
Дневальный больше не командовал мною. Теперь у меня не было командира – а только гражданин начальник. Но я просыпался, как и десять лет назад, – заранее. В ожидании легкого щелчка в репродукторе над дверью. Так включается тюремный радиоузел, чтобы уловить в эфире и транслировать в мою подкорку сигнал к пробуждению.
Вокруг полумрак. Сорок ватт из-под четырехметрового потолка почти ничего не способны осветить, лишь создают лабиринт извилистых густых теней, в центре его – я, скорчившийся под казенным одеяльцем.
Наконец загудели первые звуки утра. В камеру вплыла мелодия песни. В ней – это популярнейший хит тридцатых годов – утверждается, что в саду не слышны шорохи. Какой сад, какие шорохи, на дворе минус двадцать пять...
Тем временем хорошо поставленный баритон поздравил меня с началом очередного дня и тут же доброжелательно напомнил, что на пороге новогодние праздники,– явно затем, чтобы создать у многомиллионной аудитории хорошее настроение. Жизнь продолжается, дорогие друзья.
Сокамерник Гриша сладко чмокнул губами и перевернулся на другой бок. С вечера он всегда ложился спать в одежде, укрываясь сверху бушлатом (собственность тюрьмы). Таким образом, его никак не колебала команда «подъем» – клиент чист, его кровать застелена, он спит поверх одеяла, не нарушая правил распорядка. Здесь контролер не может выдвинуть претензий.
Процесс сна харьковско-швейцарского юриста-контрабандиста казался мне достойным того, чтобы заснять его на пленку. Гриша спал, как праведник, как ничем не отягощенный идиот,– глубоко, сладко и беспечно. Похрюкивая, издавая тоненькие стоны, пуская слюни на подушку. Иногда он храпел, и тогда я тихо поднимался, делал шаг, протягивал руку и аккуратно зажимал пальцами нос соседа, чтобы утробные, переливистые звуки жизнедеятельности спящего тела не докучали мне. Не мешали делать то, что я должен делать.
Сегодня четверг, важный день. Придут Хватов и рыжий адвокат. Сегодня я обязан быть собранным.
На допрос выдернули неожиданно рано, почти сразу после завтрака. Его Гриша тоже игнорировал. По обычаю я получил на руки обе пайки: два больших куска мягкого серого хлеба и сахар. Половину своего хлеба я тут же съел, положив сверху тонкий кусок сыра, и запил традиционный лефортовский чизбургер кружкой крепкого горячего кофе. Когда дверная амбразура раскрылась и мне велели собираться, я заварил еще одну кружку, вдвое крепче. Почувствовав, что одного кофе мало, я поспешно изготовил еще и чифир. Проглотил – и с удовлетворением почувствовал, что сердце забилось сильно и быстро, а в голове зазвенело.
Взбодрить себя – очень важно. В серьезной драке нельзя без допинга. Кроме того, мне холодно, а чифир превосходно согревает тело.
Шагая – руки за спину – по железному трапу вдоль череды стальных дверей, я улавливал за ними слабые звуки жизни, глухо звучащие голоса клиентов изолятора: шпионов, серийных убийц, политиканов, террористов и прочих незаурядных уголовных преступников. По крайней мере дважды я явственно слышал раскатистый смех. И сам в ответ улыбался. Люди не хотят страдать! Даже здесь, за решеткой, в следственном изоляторе номер один дробь один, где запрещено укрываться одеялом с головой и лежать лицом к стене, где обыски – через два дня на третий, где заменить старый бритвенный станок на новый возможно только с личного письменного разрешения начальника тюрьмы, даже в этом, самом мрачном, имперском каземате живые мыслящие существа не желают мучиться и мыкать горе. Они смеются, они хотят жить, они не обращают внимания на стены, решетки, постоянный контроль и декабрьский холод.
В этой тюрьме этой зимой я сильно мерз. Радиатор центрального отопления прятался глубоко в нише под окном камеры и отдавал тепло весьма скудно. Я не снимал свитер. Спал в штанах и носках.
За дверью же, в коридоре – на пространстве шириной, на глаз, метров семь и высотой не менее чем в двадцать (четыре яруса по четыре метра),– и вовсе царила стужа. Свободно гуляли злые резкие сквозняки. Железные перила, ограждающие помост, покрывал белесый иней. Мой конвоир щеголял в шерстяных перчатках. Низкая температура убавила его служебное рвение до минимума: небрежно, для проформы, похлопав по бедрам и предплечьям, он ввел меня в кабинет и поспешно ретировался – очевидно, желая выпить горячего чаю или согреться иным, неведомым мне способом.
Щеки следователя, румяные по причине злого декабрьского мороза, вызвали во мне зависть, а голос показался избыточно зычным, бодрым. Как всякий живой организм, попавший в теплое помещение с ледяной, продуваемой сырыми ветрами утренней улицы, Хватов был возбужден: потирал руки, шумно дышал носом и ежился.
Осторожно вдохнув кабинетный воздух – сухой, стоячий, спертый, отдающий чем-то неопределенно тухлым, – я тут же поспешно закурил, чтобы перебить более дурной запах менее дурным. Вчера вечером здесь явно вымыли пол куском ветхой, полуистлевшей мешковины, а затем наглухо заперли окно и дверь, и сейчас комната насквозь пропиталась острым духом старых тряпок и рассохшегося дерева.
Хватов явно ощутил то же, что и я. Он недовольно поморщился, пробормотал что-то про духоту и поспешно распахнул форточки – сначала внутреннюю, а затем, ловко изогнув руку и просунув ее между прутьев решетки, и внешнюю.
С той стороны, со свободы, немедленно потянуло свежим дыханием новорожденной зимы. Я почти уловил ее энергетику. Почти вспомнил мокрые варежки на резиночках, коньки и клюшки, валенки с галошами, многометровые деревенские сугробы, и гудящее в печке пламя, и собственные закоченевшие ярко-розовые ладошки, которые надо подставить, чтобы отогреть, под струю холодной воды, обязательно холодной, а если вода будет горячей – кончики пальцев начинают болеть так, что на глаза наворачиваются слезы; и шестилетнюю сестру в пуховом платке, повязанном на груди крест-накрест; и маму, протягивающую через порог дома старый веник, им положено сбить с обуви снег; и губы, от холода заворачивающиеся внутрь; и новогодние мандарины, и запах свежей хвои на елке, и узоры на окнах, и куски черного угля в объемистом железном ведре с помятым боком,– но тут же тряхнул головой, прогоняя прочь не к месту пришедшиеся картинки детства.
В окно тем временем влетело несколько рыхлых хлопьев снега. Упав на широкий подоконник, они тут же обратились в мутные капли влаги.
Этот кабинет и его воздух, вся атмосфера большого страшного дома – надоели мне до последней степени. До животного, биологического отторжения. Экскурсия в тюрьму – пряное приключение богатенького шалопая – обернулась падением в яму страха, отчаяния и одиночества. С каждым новым днем стены вокруг меня угрожающе сдвигались, потолок давил, горькая баланда не лезла в глотку. Не помогал ни чифир (я пил его теперь трижды в день), ни медитации (по часу утром и вечером), ни мечты о том, как я в один прекрасный день настигну своего бывшего компаньона Михаила, столь хладнокровно меня предавшего.
«А чего ты ожидал? – усмехался изнутри циничный делец Андрюха, подшофе. – Ты, очевидно, рассчитывал на братскую взаимовыручку? Грезил о сверхусилиях, предпринятых для того, чтобы вернуть свободу тебе, такому неординарному, единственному в своем роде парню? Нет, пацан! – Андрюха делал смачный глоток престижного бухла, затягивался терпкой сигаркой, поправлял запонки и прямодушно сплевывал. – Ты всего лишь пушечное мясо бизнеса! Один из ста тысяч дураков, которых ежедневно и ежечасно используют в этом жестоком городе! Дураков кидают и подставляют! Их всегда кидали и подставляли. Их и дальше будут кидать и подставлять. Такова жизнь! Смирись, брат!»
«Не смирюсь! – запальчиво выкрикнул я в ответ, но не вслух. В этот момент Хватов тащил из своей сумки разнокалиберные провода, призванные возбудить к жизни компьютер. – Не смирюсь! Никогда. Для меня тюрьма еще не построена...»
– Ты чего такой бледный? – озабоченно спросил следователь. – И глаза блестят... Заболел?
Еще бы, подумал я. Хапнуть такую дозу кофеина!
– Бледный? – переспросил я. – Бледный, говорите... – я набрал полную грудь воздуха. – Я вам скажу, отчего я бледный! Сейчас – время прогулки! Меня должны были выводить гулять, а вместо этого – допрос! Это происходит уже третий раз за месяц! А ведь я неоднократно просил вас выдергивать меня на следственные мероприятия только после полудня! Вы же – опять явились в десять утра! Если из-за вас я опоздаю на прогулку, мы поссоримся!
– Извини, Андрей, – миролюбиво произнес Хватов. – Я забыл.
– А надо бы помнить! – высокомерно попенял я. – Прогулка – это святое! Это драгоценные литры кислорода! Почему вместо того, чтобы потреблять свежий воздух, я вынужден сидеть с вами здесь, в духоте и пыли, обсуждая темы, которые надоели нам обоим хуже горькой редьки?
Я возмущенно засопел. И даже грубо швырнул на стол свою авторучку. Мне надоело здесь. Я устал искать выход. Проклятые гады, отпустите меня. Я ничего не сделал. Я хороший. Я полезен обществу. Я больше не буду...
– Ну что? – спросил Хватов, равнодушно проигнорировав мою психопатическую тираду. – Сегодня как обычно? Молчим? Без, это самое, показаний?
– Именно так!
– Адвоката будем ждать?
– Ни в коем случае! – отрезал я. – Начнем без него, чтобы не терять время! Если обернемся за полчаса – значит я еще успею погулять... Что у нас сегодня?
– Постановление об изъятии образцов твоего почерка печатными буквами.
Я вздрогнул.
– С какой стати вам понадобились мои печатные буквы?
– Не мне лично,– поправил Хватов,– а следствию. Ему, следствию, виднее. Начальство сказало – я подчиняюсь, это самое, беспрекословно. Ты, кстати, по закону имеешь право отказаться...
– Отказываюсь!
– Ясно,– терпеливый рязанский дядя сделал примиряющий жест. – Сейчас, значит, быстро оформим, это самое, соответствующий протокол, и пойдешь обратно... Как, вообще, дела у тебя? Все нормально? В камере не обижают?
– Обиженных – ебут,– произнес я грубую, но точную тюремную поговорку. – Послушайте, Степан Михалыч! Ваша тюрьма мне надоела. Я тут теряю время. Я намерен выйти, срочно. Мне здесь разонравилось. Что я должен сделать, а? Признаться в том, чего не было, да?
Хватов строго нахмурился.
– Нет, Андрей. Тебе нужно рассказать все. Ответить подробно на вопросы. Помочь установить истину по твоему эпизоду. Пояснить нам некоторые неясные, это самое, моменты...
– Исключено,– отрезал я. – Для меня гораздо безопаснее – молчать. Слишком многим людям там, на воле, я могу навредить своей болтовней. Такова причина моего отказа. Показаний – не будет. Все остальное – пожалуйста.
– Показания – вот твой путь домой. Только, это самое, показания.
– Послушайте, гражданин следователь! Я сижу пятый месяц! За такой же отрезок времени перед самой тюрьмой я сделал полмиллиона! – В жестоком взрыве досады я ударил себя кулаком в голову, чтобы загудело, и стало больно. – Будь я на воле, сейчас имел бы еще полмиллиона! И легко отдал бы эти деньги вам, в прокуратуру! Возместил стране весь причиненный ущерб! И еще себе в карман осталось бы! Все происходящее – нерационально! Я теряю здесь свое будущее, кусок хлеба для своего сына!
– Успокойся.
– Не могу! Не способен! Не в состоянии! Вот вы – можете быть спокойны! – Я схватил себя пятерней за лицо. – Через две недели – Новый год! Вы положите в своем доме подарочек под елочку! А я – нет! Не положу своего подарочка! Не будет утром, первого января, у моего сына от папы подарочка! Все дети получат от пап подарочек, и только мой сын останется без подарочка! Проснется, пошарит он под елочкой – а там нет никакого подарочка! Даже самого маленького подарочка! Потому что папа – в тюрьме! Знаете ли вы, гражданин следователь, что это такое, когда первого января маленький человек, ребенок, остается без подарочка? Да я разрушу весь мир, лишь бы иметь возможность положить под елочку свой подарочек! Зачем меня здесь держат? Для чего? Кто в этом виноват? Вы! Вы виноваты!
– Нет,– ответил Хватов. – Не я. Виноват – ты сам.
– Да,– согласился я, тяжело вздохнув. – Это правда. В первую очередь виноват я сам... Но и вам нельзя делать вид, что вы ни при чем!
– Между прочим, у меня тоже сегодня плохое настроение,– произнес Хватов, сощурив глаза. – И мне, это самое, начинает надоедать твое хамство. Прекрати бибикать, понятно? Еще раз повысишь голос – я подам, это самое, рапорт, и тебя накажут...
– Виноват,– я развел руками, мгновенно пойдя на попятную. – Сами понимаете, зимняя депрессия, тюрьма, решетки и все такое... А вы-то почему опечалены? Опять мучают головные боли?
– Мучают,– признался рязанский дядька. Он достал большой и чистый, аккуратно сложенный ровным квадратиком носовой платок, снял с переносицы свои очки в крепкой роговой оправе и принялся аккуратно полировать стекла ровными движениями пальцев. Пальцы слегка дрожали.
– Я вот думаю,– негромко выговорил он,– что размотаю эту вашу аферу и уеду обратно. Домой. В Рязань.
– Афера,– немедленно вставил я строгим голосом,– не моя. Я – невиновен.
– Виновен,– благодушно высказался следователь, не глядя на меня. – Ты помог, это самое, легализовать украденные деньги. Это очень просто. Надо лишь размотать тебя до конца. Понюхать каждую бумажку из тех, что изъяты в твоем кабинете. У себя дома я бы тебя в месяц размотал, в крайнем случае – в два месяца...
Наполировав одно стекло, Хватов посмотрел в него на свет, затем подышал, обнажив маленькие, желтые, но ровные и очень здоровые зубы,– клавиатуру уравновешенного мужчины, выросшего и проживающего свои дни на свежем воздухе, вдали от больших городов.
– А здесь – ковыряюсь почти полгода,– с досадой продолжил он. – Мне в этой вашей Москве работать трудно. Сосредоточиться на чем-то, это самое, невозможно. Я ведь, Андрей, начинал еще в ОБХСС. Распутал десятки афер. Я, это самое, к аналитике тяготею. С бумагами работать люблю. Тебе вот нравится, как с тобой Свинец работает? Шуточки, психология всякая, крик, шум... Это оттого, что он работает – с людьми. А я – с вещественными доказательствами... – Хватов приступил к обработке второго стекла. – Я с людьми не очень умею,– продолжал он. – Я умею – сесть вечером, дома, на веранде, летом... окна открыть... лампу, это самое, включить, настольную... разложить папки с накладными и прочими хитрыми бумаженциями – и думать... Сопоставлять, это самое, факты... Выводы – записывать на листочек... Потом уже сопоставлять один и другой вывод – и так далее...
За окном – в тюремном дворе – послышался шум автомобильного мотора и протяжный скрип тормозов, а затем резкий, пронзительный звук клаксона. Следователь вздрогнул, словно от удара током. Стекло в его пальцах хрустнуло. Тонкие, изогнутые осколки с жалобным стуком упали на стол. Хватов поднял на меня глаза, снова опустил их, обеими руками схватил испорченные очки и вдруг резким движением сломал и отшвырнул от себя.
– Опять они бибикают! – гневно произнес он. – Они все время бибикают! Они тут без этого не могут! Они бибикают и бибикают! Зачем вы тут всегда бибикаете? Почему здесь так шумно? Почему водители не снимают руки с кнопки сигнала, как будто проклятая бибикалка – главная деталь, это самое, их автомобиля?
Он поднес к глазам порезанный указательный палец, близоруко сощурился и с отвращением обтер платком выступившую кровь.
– Вот ты, Андрей, ответь мне, это самое, на простой вопрос! Вы здесь, в этом глупом городе, всегда спешите! Вы мчитесь куда-то и – бибикаете! Почему нельзя ехать спокойно, не бибикая? Зачем вам эти ваши бибикалки? Зачем, а? Ответь!
Следователя трясло. В его взгляде сквозила тоска. Крупные пальцы мужика – жилистого и терпеливого, не избалованного урожаями землепашца, пасечника, знатока яблонь и огурцов – теребили испачканный кровью платок.
Что, земляк, худо тебе? Мне еще хуже.
– Такого, как ты, я бы в месяц размотал! – сообщил Хватов печально. – В три, это самое, недели! Но твои друзья, такие же, как ты, спешат на помощь! Они несутся мимо моих окон и бибикают! Мешают! Препятствуют думать! Бибикают днем и ночью! Если бы не эти ваши бибикалки – ты бы уже давно под суд пошел и свои пять лет получил, а я вернулся бы домой, на свою веранду, и забыл бы про эти ваши проклятые столичные бибикалки!
Я не нашелся, что ответить.
Пять месяцев назад, в прошлой жизни, на свободе, веселый нувориш Андрюха сам бибикал, и еще как. Он ожесточенно рулил по забитым улицам, он спешил, психовал, он не снимал большого пальца с клавиши сигнала, и если впереди ехал какой-нибудь хмырь на семидесяти лошадиных силах, то Андрюха – самозабвенно бибикал. И хмырям на ста лошадиных силах тоже бибикал. И другим хмырям – на ста пятидесяти силах, и хмырям на двухстах силах. Табун Андрюхи был больше, и он – сладострастно бибикал в адрес жалких безлошадных дураков. Андрюха был твердо убежден, что Москва вовсе не европейская столица, что здесь – чистая стопроцентная Азия, безо всяких скидок. В этом городе, как в монгольской степи, круче всех тот, у кого самый большой табун. Многим хмырям бибикал самодовольный Андрюха. А сзади, нагоняя, бибикали столь же довольные собой хмыри, чей табун превышал поголовье табуна Андрюхи. У некоторых под капотом победно ржали и пятьсот лошадей, и больше. Завидев в зеркальце заднего вида такой табун, Андрюха уступал. Отходил в сторону. Откочевывал в другую полосу движения. И если он медлил это сделать, то хозяин табуна – бибикал...
Тут Хватов наконец вытащил из своего баульчика ДЕЛО, и я подавил приступ стыда. Надо добиваться своего, а не выслушивать жалобы провинциала, спасовавшего перед энергетикой мегаполиса. У меня простая цель: подсмотреть хоть пару страничек из серой пухлой папки. А предварительно – помотать нервы своему противнику. Так я отвлеку его внимание. Именно для отвода глаз затеян скандальчик по поводу прогулки. Прогулка, естественно, подождет.
На прошлом допросе я прочел почти целый абзац. И не собирался останавливаться на достигнутом.
– Твоему сыну, если я не ошибаюсь, всего два года, – вежливо произнес следователь, раскрывая папку.
Я осторожно скосил глаза, пытаясь взглядом выхватить хоть что-нибудь. ДЕЛО лежало неудобно, под углом. Но я тренировался каждое утро на протяжении двух месяцев.
– Да,– ответил я. – В январе исполнится два годика...
– Значит, он еще не понимает, это самое, где его папа, так ведь?
Снова и снова я опускаю взгляд на страницы. Искоса. Делая вид, что рассматриваю свои ногти. Сверяясь то с одним, то с другим листом ДЕЛА, Хватов сочиняет очередной протокол, стуча по клавиатуре полусогнутыми указательными пальцами. Я узнаю слова «ходатайство», «отказать», «назначить», а также формулу «принимая во внимание тяжесть содеянного». Все это мне неинтересно. Я жду продолжения.
– Сыну сказали, что папа в командировке...
Возьмите книгу, любую, раскройте ее, положите перед собой на стол, а затем разверните на сто восемьдесят градусов и отодвиньте от себя на расстояние вытянутой руки. Сядьте боком. Слегка поверните голову в сторону. Ведите себя непринужденно. Ковыряйтесь в ноздре, почесывайтесь, шмыгайте носом, насвистывайте мотив песни «Владимирский централ» – все должно выглядеть так, словно содержимое книги вас никак не интересует. И – пробуйте читать. На первый взгляд это почти безумие. Но после пяти недель упражнений успех обеспечен.
Пока я не смог вызнать ничего такого, что бы меня всерьез заинтересовало. Но время есть. Следствие будет идти еще минимум полгода. Умница Хватов посетит меня не менее чем пятьдесят раз. И я понемногу извлеку из ДЕЛА все, что мне нужно. Вытащу всю необходимую информацию, слово за словом, фразу за фразой.
Теперь при каждом визите рязанского дядьки – а он по-прежнему приходил дважды в неделю, мучая меня изъятием образцов почерка и прочими экспертизами,– я успевал прочитать десять, а то и пятнадцать строчек. К сожалению, информация имела нулевую пользу – все это были какие-то длиннейшие абзацы чистой канцеляристики.
Но однажды я увидел протокол допроса своего «подельника» – министра. И разобрал слова «требую», «отказываюсь», «прошу», «оставляю за собой право». Из прочитанного я заключил, что министр, как и я, молчит. Во всяком случае, не поет соловьем, рассказывая все подробности. Значит, и мне не стоит открывать рот, сказал я себе.
Конечно, я предпочел бы, чтобы Хватов открывал свой интересный том на страницах, касающихся лично меня. Но мне ни разу не повезло.
– Подпиши,– рязанский неврастеник пододвинул мне свежеотпечатанный протокол. Поверх листа положил свою авторучку.
– У меня своя,– мрачно ответил я. Деловые люди всегда пользуются только собственным пером. Я не отхожу от правил этикета даже в Лефортовской тюрьме – хотя бы в этом я ее победил. Я небрежно выдернул лист из-под толстого черного самопишущего изделия следователя, взял свое стило и собрался было украсить автографом очередную процессуальную бумагу, но потом вспомнил, что без адвоката ничего подписывать нельзя, и сказал:
– Подождем.
– Десять минут назад ты был как на иголках, гулять рвался,– равнодушно констатировал Хватов,– а теперь никуда не спешишь...
От необходимости сочинять ответ меня избавил приход Рыжего.
Адвокат не так замерз, как следователь. Несомненно, он приехал на работу в теплом автомобиле, согретый вдобавок превосходной длиннополой дубленкой,– сейчас она повисла на крючке в углу комнаты, чудовищно диссонируя с грубо оштукатуренной стеной; так смотрелся бы смокинг в кочегарке.
– Не опоздал? – спросил Рыжий, пожав одинаково небрежно наши руки.
– Андрей спешит на прогулку,– сообщил Хватов. – Так что подписывайтесь, господа, и я пойду, а вы тут сидите дальше без меня. Десять минут у вас есть. Или даже, это самое, пятнадцать. Но если такая спешка, жажда кислорода, то я вызову контролера прямо сейчас...
– Двадцать минут,– сказал я деревянным голосом, злясь на себя.
Хватов получил новый повод думать обо мне как о лживом подонке. А ведь я хотел казаться самым честным.
Собрав свою пыточную машину – ноутбук, принтер, провода,– следователь вышел, не попрощавшись.
Лоер немедленно сел на его место, ловко поддернув прекрасно выглаженные шерстяные брюки. У этого парня все налажено, в очередной раз подумал я с завистью. Есть и ботинки зимние, и перчатки, и теплый пиджак. Едва наступили холода, как он уже одет по сезону и со вкусом. Все куплено и подогнано по фигуре заранее. Он всего лишь начинающий адвокат, вряд ли делает и тысячу в месяц. А вот я – делал совсем недавно аж пятьдесят тысяч, но никогда не имел таких отличных зимних ботинок, подбитых маленькими стальными подковками, и таких перчаток, на вид чрезвычайно удобных, мягкой светло-коричневой кожи. Где бы я нашел время для походов по магазинам? Зачем вообще нужна зимняя одежда, если ты живешь и работаешь в городе и у тебя есть автомобиль? Первый автомобиль я имел в двадцать лет, а зимние ботинки – только в двадцать четыре.
Едва дверь закрылась, я жестом показал Рыжему, чтобы он приготовил все нужное. Поспешно, но и с некоторой особой легкостью жестов, свойственной людям, не знакомым с физическим трудом, адвокат положил на стол свой портфель, извлек из него пачку бумаги и два толстых фломастера. Портфель остался раскрытым. Половину бумажной стопки я тут же пододвинул к себе. Сиплым шепотом, наклонив голову, произнес:
– Я тут явно засиделся. Мне пора двигать домой. Я намерен действовать. Мне нужно вот это...
Изобразив на первом листе слово «информация», я показал лоеру, отложил бумагу в сторону, тут же схватил второй лист, размашисто начеркал «Миша Мороз».
– Мне нужны новости – отсюда. На третьем листе появилось: «линия поведения».
– Мы не можем просто так сидеть и ждать, не зная, правильно ли это...
Понимающе кивая, адвокат спросил, тоже очень тихо:
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? Я задумался. Начертил.
– Что ты скажешь об этом варианте?
– Глупо, – шепотом, с выразительной гримасой, ответил адвокат, положив локти на стол и сложив перед лицом белые, с ухоженными ногтями, ладони.
– А если так?
– Это невозможно.
– А так?
– Нерационально.
– Подключим вот этих?
– Не поможет. Эффективность нулевая. Знаю по опыту.
– Тогда мы вот так.
Лоер схватил свой фломастер и тоже прибегнул к помощи бумаги.
– А они вот так.
– Согласен. Но мы отыграем в эту сторону...
– Нам ответят вот так. Пошлют сюда.
– Не пошлют!
– Еще как пошлют! И если это произойдет, тогда тебе – ...
Адвокат с явным наслаждением изобразил краткое ше-стибуквенное слово, обозначающее полный и окончательный крах всего на свете. Я громко и выразительно выругался во все углы кабинета. Пусть послушают, что я о них думаю!
Пришлось прерваться и тщательно уничтожить использованную бумагу. Каждый лист был разорван не менее чем на тридцать две части. Энергично действуя, в четыре руки, я и Рыжий произвели целую кучу бесформенного мусора, перемешали ее и торопливо, но аккуратно загрузили в портфель. Когда один маленький кусочек вдруг выскочил из моей руки и упал, неряшливо планируя, под стол – я не поленился нагнуться, пошарить по пыльному линолеуму и отыскать пропажу.
Я не дам им даже маленького шанса. Не предоставлю ни одного бита информации. Они не вытащат из меня ни единой буквы! Сам же я получу от них абсолютно все, что мне нужно.
– Хорошо,– продолжил я. – Забудем. Свяжись вот с этим человеком...
– Он не отвечает на мои звонки.
– Тогда вот с ним.
– Этот сказал, что сделает все возможное, чтобы тебе помочь, но не в ближайшее время.
– Так и сказал? «Помогу, но не в ближайшее время»?
– Да.
– Скотина...
Лоер сурово вздохнул:
– Послушай, я давно уже всех обзвонил. Мы двигаемся по кругу...
Я раздраженно отмахнулся.
– Свяжись тогда... Свяжись... Тогда найди... Сейчас, скажу... Дай подумать.
– Думай,– кивнул Рыжий. Мне вдруг показалось, что он почти индифферентен.
Я разозлился. Адвокат тоже обязан напрячь мозги! Разве защитник не должен изо всех сил искать путей к спасению клиента? Может быть, мне следует взять его за шиворот, сильно тряхануть и прорычать классическую фразу из гангстерского муви, что-нибудь традиционное: «вытащи меня отсюда!», «мне плевать, как ты это сделаешь!» или «ты мне стоишь кучу денег!» – какую-то простую сентенцию, выкрикиваемую обычно разъяренным, в отличном галстуке, мафиозой, загремевшим в тюрьму, и при этом он еще обязательно хватает своего адвоката за грудки...
В конце концов я аккуратно начертил несколько слов, выражающих мучающую меня идею, поставил большой, выпуклый знак вопроса и поднес к глазам Максима надпись: «За что тебе платят деньги?»
Лоер опустил глаза. И тут же изобразил ответ. Почерк его мне нравился – быстрый, понятный и удобный глазу. «Мне уже давно не платят».
– Четыре месяца,– уточнил он вслух и для более четкого понимания этой новости показал четыре пальца.
Я замер в изумлении.
– Почему ты сразу не сказал?
– А зачем тебя нервировать? Не волнуйся, все образуется...
– Позвони вот сюда,– мой фломастер снова побежал вперед,– или вот сюда...
Рыжий запечалился.
– Там и там только обещают.
– Тогда – к этим людям... они заплатят, обязательно...
– Не нервничай.
– Что значит «не нервничай»? – меня опять понесло. В груди появилось сильное, сродни электрическому, жжение. Я выдвинул вперед челюсть. – Ты же не станешь работать за бесплатно!
– Что-нибудь придумаем. Я еще раз обзвоню всех и в следующий раз...
– А он, этот следующий раз – будет? Я хотел усмехнуться, горько и сурово, как настоящий арестант. Как бывалый постоялец политической тюрьмы. Как подлинно просветленный муж. Но снаружи, вероятно, все выглядело очень жалко и криво, потому что Максим Штейн бросил на меня полный грусти соболезнующий взгляд.
– Будет! – произнес он очень тихо, однако с удивившей меня твердостью, и сжал губы в нитку. – Я приду на следующей неделе. Обязательно.
Я брезгливо поморщился:
– Зачем тебе это надо? Ты занимаешься благотворительностью, да? Мне ни к чему одолжения и благородные жесты. Мне от этого только хуже. Если мне делают одолжение, я потом плохо сплю.
– Оставим эту тему. – Рыжий встал. – У тебя должен быть кто-то, кто приходит и смотрит на тебя, кто видит твое состояние. Это тюрьма в конце концов! Если сейчас я брошу твое ДЕЛО, то перестану себя уважать...
– Не люблю пафосные фразы! – ответил я, несомый по волнам отчаяния. – И не хочу участвовать в игрищах благородных д’Артаньянов! Всякий труд должен быть соответствующим образом оплачен! А сейчас я этого обеспечить не могу. Все. Ты не будешь больше сюда ходить.
– Я приду, Андрей. Обязательно приду.
– А как я с тобой рассчитаюсь?
– Решим после. Когда выйдешь.
– Не могу этого обещать.
– И не надо. Поверь, в том, что я к тебе хожу за бесплатно, есть мой личный интерес.
– Какой?
Лоер улыбнулся.