Твердь небесная Рябинин Юрий
Старый Годар ответил не сразу. Казалось, он колеблется: говорить ему или нет? Но, наконец, взглянув внуку в самые глаза, уверенным, не оставляющим сомнений тоном он произнес:
– Я их видел. Эти сокровища принадлежат мне.
Паскаль хотел улыбнуться, но не смог этого сделать, попытался было что-то спросить, но опять же не сумел. Он так с открытым ртом и застыл на месте.
– Ты пишешь, что в свое время секретарю русского посольства какая-то полька в доказательство существования сокровищ показала перстень с китайским драконом. Верно? Так вот, взгляни на его двойника. – С этими словами старый Годар достал из кармана увесистый золотой перстень с изображением драконьей головы и протянул его Паскалю. – Если тебе этого доказательства мало, – добавил он, – попытайся все-таки задуматься – может ли мимолетное, двадцатилетней давности, знакомство быть единственною причиной, чтобы убивать человека?
Паскаль совсем уже не владел собою. Он держал в руке удивительный перстень, но не мог даже заставить себя внимательно рассмотреть его.
– Так, значит, все это правда?.. – едва слышно промолвил он.
В ответ старый Годар грустно усмехнулся.
– Послушай, что я тебе расскажу, любезный мой Паскаль, – сказал он. – Я молчал об этом почти полвека. Думал уже, сойду в могилу со своею тайной. Но, оказалось, рано ее хоронить. Полузабытое минувшее так и не отступается от меня, так и преследует. Впрочем, возможно, это судьба… Ты об этом знаешь: я когда-то участвовал в войне в Китае, – начал свой рассказ старый Годар. – В то время я был близок к императору. И меня, по его благоволению, назначили офицером штаба французского экспедиционного корпуса. Это считалось малоответственною и почти безопасною должностью. Но, уверяю тебя, исправляя ее, я не избегал быть в ответе за что-либо и не прятался от опасностей. Однажды там приключился забавный случай: в расположение одного нашего батальона вышел странный человек – вначале его приняли за китайского бродягу: он был бос, в рубище, в широкополой соломенной шляпе, с посохом в руке, – и само собою в нем заподозрили шпиона. Но оказалось, что это вовсе не китаец. И вообще не азиат. Это был беглый каторжный из Сибири. Родом из русской Польши. Его, вместе с несколькими соплеменниками – подданными России, – царское правительство сослало в каторгу за участие в венгерском восстании в 1848 году. Вообрази себе! – этот человек проделал путь, равный двум расстояниям от Парижа до Марселя! Он пробирался к морю в надежде найти в каком-нибудь порту моряков из Европы и просить у них милости к себе. Он и не знал, что в Китае идет война. Можешь представить его недоумение, когда в глубине страны, далеко от берега, он повстречал французский военный отряд! Я как раз тогда находился в том отряде. И почему-то этот страдалец за свободу – его звали Адам Мельцарек – показался мне симпатичным человеком, очень расположил к себе. Я отнесся к нему вполне сочувственно. Вначале я добился, чтобы его приняли во французскую службу волонтером. А когда он отличился в одном деле, я исхлопотал для него офицерский чин. И вообще подружился с ним, посчитав его достойным человеком. Увы, потом мне пришлось горько разочароваться. И даже поплатиться жестоко за свою доверчивость к нему. Как-то раз, – продолжал старик Годар, – я с группой офицеров, среди которых находился и этот Мельцарек, отправился с поручением во фланговую колонну. И надо было такому случиться – мы попали в засаду!..
Война близилась к завершению. Летом 1860 года, лишь со второго штурма взяв Севастополь Желтого моря, ключевую крепость Дагу в устье Пей-хо – реки, по которой канонерки союзников теперь беспрепятственно могли подняться к самому Пекину, – и разбив 18 сентября у Чанг-Кианга сорокатысячную татарскую орду, англичане и французы остановились в одном переходе от китайской столицы. Император Сянь-Фын бежал за Великую стену – в Маньчжурию. Медлили брать Пекин союзники только потому, что в это время русский посол генерал Игнатьев, имея в виду выиграть что-то для своего отечества, вел переговоры с мандаринами о сдаче города без боя и, следовательно, без напрасных жертв с той и с другой стороны.
Однажды командующий французским корпусом отправил своего штабного офицера подполковника Годара с каким-то важным поручением в расположение английского войска. В сильном конвое, как казалось, необходимости не было. Потому что вместе с подполковником Годаром и несколькими его сопровождающими отправилась к своим полкам и довольно большая группа английских офицеров, по тем или иным причинам в разное время оказавшихся во французских колоннах. Но, прежде всего, усилить сопровождение не посчитали нужным, полагая, что неприятеля, после дела у Чанг-Кианга, нигде поблизости уже быть не может.
Всех офицеров – французов и англичан – во главе с подполковником Годаром выехало тридцать пять человек. И они уже почти добрались до Тонг-чеу – селения, занятого своими, как вдруг перед ними словно из-под земли возникли сотни две татар. Они действительно объявились так неожиданно, что офицеры не успели бы даже выхватить сабли или пистолеты – их бы прежде изрубили. Поэтому подполковник Годар призвал свой отряд не оказывать теперь сопротивления. Он полагал, что в данной ситуации для них это будет наилучшим выходом. И отчасти оказался прав.
Разоружив пленных, татары погнали их в сторону Пекина. Подполковник Годар, поняв, куда лежит их путь, совсем было успокоился: он не сомневался, что в Пекине они попадут под защиту русского посольства, и если генерал Игнатьев не добьется для них полного освобождения, то, во всяком случае, не допустит их погибели. Чтобы ободрить товарищей, попавших в беду, как он считал, отчасти и по его вине, он поделился потихоньку с ними своими соображениями. И действительно настроение у пленников сразу улучшилось – очень уж небезосновательной им теперь казалась надежда на спасение.
Но произошло совершенно неожиданное. Проскакав полдня до китайской столицы, они увидели вдруг, что желтая пекинская стена остается левее, а сами они продолжают путь куда-то на северо-запад. Среди пленных это вызвало настоящий переполох.
Видя, что события принимают для них столь безотрадный оборот, один английский офицер вдруг вздыбил коня и ринулся в просвет между оцеплением татар. Ему удалось вырваться за пределы кольца, причем он сшиб своим могучим конем подвернувшуюся на пути малорослую татарскую лошадку вместе с всадником и что есть духу припустил к городу. Не удивительно ли? – главная неприятельская твердыня, которую вчера еще они готовились брать штурмом, если потребуется, сейчас казалась пленникам желанным и безопасным местом, где над ними, по крайней мере, не будет уже власти этих диких степняков.
Англичанин во весь опор погнал к спасительным пекинским стенам. С десяток татар с пронзительным визгом устремились за ним следом. И скоро их не стало видно в туче пыли. Увы, уйти от погони смельчаку не удалось. Его конь порядочно устал от долгого пути, а выносливые татарские лошади, приученные к долгим степным перегонам, были куда свежее. Татары настигли беглеца. И приволокли назад на аркане. Офицер был еще жив. Его бросили в самую пыль и тут же на глазах у всех закололи пиками. Это была такая устрашающая демонстрация расплаты, неминуемо ожидающей всякого, кто бы ни попытался еще бежать.
Так и оставив несчастного англичанина на дороге, татары погнали своих пленников дальше, теперь уже куда-то в сторону от Пекина. То и дело им навстречу попадались конные и пешие отряды китайцев в синих длинных рубахах и с красными кисточками на шапках, маньчжуров, по всей видимости, из императорской гвардии «восьми знамен», выделявшихся относительно слаженным строем, татар, в меховых шапках и в овчинных шкурах, явившихся, казалось, из эпохи Чингисхана. Татары откровенно разглядывали пленных европейцев, захваченных их соплеменниками, делали всякие угрожающие знаки и кто во что горазд голосили. Много раз пленников обгоняли или проносились в обратную сторону курьеры, в том числе, судя по нашивкам на груди и по шарикам на шапках, и довольно высокопоставленные. Благодаря этому подполковник Годар и догадался, куда их лежит их путь. Ему было известно, что где-то неподалеку от Пекина, несколько западнее, находится летняя императорская резиденция Юнг-минг-юн, которая теперь, по имевшимся у французского штаба сведениям, являлась главным лагерем китайской армии.
Его предположение вполне подтвердилось. Пройдя от того места, где был зверски умерщвлен их товарищ, еще верст десять, пленники с пригорка увидели потрясающую картину: перед ними на огромном пространстве, весь утопая в садах, раскинулся сказочный город – поверх деревьев возвышались разного размера изогнутые крыши дворцов, пагод, павильонов, арок – желтые, зеленые, красные, покрытые блестящею черепицей, с золочеными карнизами и украшениями.
В самом Юнг-минг-юне царила невообразимая суета: на улицах было полно военных или статских – в Китае их трудно различить, – конных, пеших, все куда-то спешили, носильщики паланкинов двигались едва ли не бегом, повсюду слышались крики, ржанье коней, рев верблюдов. Особенно много встречалось татар: после поражения у Чанг-Кианга сюда бежали остатки их конницы. И казалось, что в императорской резиденции нет никакой больше власти, кроме этой озверевшей шумной орды. Подполковник Годар, сразу заметивший свирепые взгляды, обращенные на пленных европейцев отовсюду, подумал, что эти варвары не растерзали их сразу только потому, что вознамерилась в свое время устроить какую-то более изощренную казнь – что-то, по всей видимости, в восточном вкусе.
На одной из площадей им велели спешиться и сесть на землю дожидаться своей участи. Вокруг них немедленно выросла большая беснующаяся толпа татар и китайцев. Все что-то выкрикивали пленным. То и дело из толпы в них летели какие-нибудь предметы – мелкие камни, кости, конские яблоки и даже человечьи испражнения, тут же в сутолоке, наверное, и произведенные.
Но вот из толпы вышли два китайца в халатах, подпоясанных красными кушаками, и принялись расплетать веревки. Тем временем несколько татар подбежали к сидящим на земле в ожидании своей участи офицерам и схватили первого попавшегося. Им оказался французский офицер – капитан Рапо, которого подполковник Годар неплохо знал. Только на днях этого капитана представляли к награде. Годар сам подавал список с его именем командующему.
Капитана вывели на свободное место и поставили на колени. Один из китайцев связал ему руки за спиной и передал конец веревки дюжему татарину, велев тому крепко держать ее. А второй палач накинул капитану на шею петлю и с силою потянул веревку вперед. Шея несчастного вытянулась, лицо побагровело. И тогда первый китаец, несколько помедлив, чтобы дать, вероятно, жертве помучиться, но вместе с тем и не дожидаясь, пока офицер задохнется, вынул широкий и длинный нож и ловким молниеносным движением полоснул его по шее. Голова тотчас отскочила, причем палач, тянувший за веревку вперед, так и полетел кубарем вместе с веревкой и головой казненного на землю. Возможно, этот трюк был и запланированным – для придания страшному действу большей эффектности. Китаец вскочил на ноги и поднял окровавленную голову на вытянутой вверх руке, показывая ее ревущей толпе. А потом швырнул под ноги к татарам, которые тотчас бросились на нее с криками и принялись пинать ногами.
Затем по знаку главного палача татары выволокли еще двоих пленных. Их также поставили на колени, но не связывали, а только держали крепко, заломив руки за спину. Китаец взял стрелу, приставил ее острием к уху одного из офицеров и сильным верным ударом вогнал ее тому глубоко в голову. Обливаясь кровью, офицер забился в судорогах и скоро испустил дух. То же самое было проделано и с его товарищем. Но этого варварам показалось мало. Они всею толпой бросились на мертвых и изрубили их саблями в куски. После чего продолжились издевательства над живыми.
Китайцы вынесли четыре пирамидальные бамбуковые клетки на высоких ножках, в каждой из которых с вершины внутрь свешивалась петля. Дна у этих клеток не было. Вместо дна там имелась единственная доска, проходящая по диагонали от одной стойки к другой. Причем доска была установлена на ребро и могла регулироваться по высоте. Пленники, хотя и поняли сразу, что это какие-то хитрые приспособления для изуверского лишения человека жизни, но как именно это происходит, пока еще они не догадывались.
На этот раз татары схватили сразу четырех офицеров. Их разули и некрепко связали им сзади руки. Под руководством палача-китайца татары поместили каждого из них в клетку и накинули петлю на шею. А нижнюю доску опустили таким образом, чтобы человек в клетке едва-едва мог доставать до нее пальцами ног. И вот он стоял какое-то время, балансируя на тонкой опоре на одних пальцах. Понятное дело, человек боролся за жизнь, сколько хватало сил. Вокруг бушевала толпа, татары что-то истошно выкрикивали отчаянно цепляющимся за жизнь людям в клетках, старались еще уколоть их саблями, чтобы прибавить им мучений. Не прошло и получаса, как все четверо уже висели в клетках без признаков жизни.
Для оставшихся пленных стало абсолютно ясно, что их всех сейчас истребят по очереди. И не просто перебьют – это была бы слишком легкая и в данной ситуации желанная для них смерть, – а на них будут демонстрировать разнузданной толпе дикарей самые искусные китайские способы умерщвления.
Поняв, что спасения им уже не будет, подполковник Годар решился на отчаянное предприятие. Воспользовавшись тем, что мучители их сейчас были увлечены глумлением над трупами удавленных в клетках и на прочих пленных пока особенно не обращали внимания, он сказал своим товарищам: «Друзья! мы, вероятно, все сейчас погибнем, но для чего же нам ждать, пока эти изверги придадут нас лютым мукам себе на потеху?! – давайте хотя бы этого удовольствия им не доставим; я предлагаю всем нам сейчас наброситься на них и попытаться завладеть оружием: кому удастся это сделать, тот уже не задешево продаст свою жизнь; кому же не удастся, тот, по крайней мере, умрет не со стрелою в ухе, а в бою – с честью и без мук!» Он оглядел свой отряд и увидел у всех в глазах то выражение неукротимой решимости, которое обычно подсказывает полководцу, что сегодня его воинство настроено победить. Медлить было невозможно. И Годар скомандовал: «Вперед!»
Офицеры, каждый приметив себе заранее саблю, которую ему предстояло отбить голыми руками, ринулись на толпу дикарей, от которой их отделяло не более дюжины шагов. Бросок их был настолько стремительным, что, упоенные расправой над бездыханными телами казненных и ни в коем случае не ожидающие от пленных каких-либо действий, татары не сразу и сообразили, что произошло. Офицеры же, которым отчаяние умножило силы, принялись проворно работать кулаками, отправляя тщедушных степняков в knock-out направо и налево. Переполох на площади был велик. Татары все разом завизжали пуще прежнего. Но их приблизительно двадцатикратное превосходство поначалу им же и доставило неудобства – задние, хотя и были готовы наброситься с саблями на восставших пленных, не могли этого сделать, потому что им мешали стоящие впереди. А передние, напротив, внезапно атакованные, непроизвольно попятились назад, отчего среди них произошла давка. Этого короткого замешательства в неприятельском строе офицерам хватило, чтобы вооружиться. Причем у большинства из них оказалось по сабле в каждой руке. Когда стороны на мгновение расступились, на месте потасовки осталось лежать несколько убитых и раненых татар, и среди них палач-китаец – кто-то из офицеров успел в свалке вонзить душегубцу в грудь его же нож.
Раздумывать о том, как им действовать дальше, у храбрецов не было ни единой секунды. Подполковник Годар лишь бегло огляделся по сторонам и мгновенно оценил положение. Шагах в ста от них, на берегу большого озера, находилась трехъярусная пагода. Но между ними и пагодой стояли, ощетинившись саблями, с полторы сотни татар. Годар посчитал, что это воинство не будет для них помехой прорваться к цели. По его команде восемь офицеров схватили одну из клеток и, направив ее острою вершиной вперед, устремились к пагоде. Остальные рассредоточились по сторонам от них в две колонны, готовые, если потребуется, отражать неприятеля с флангов. Но этого и не потребовалось. Если бы такой таран врезался в толпу, то с десяток человек, по крайней мере, было бы искалечено. Поэтому татары, поняв, что им грозит, очень благоразумно разбежались в стороны и пропустили удальцов.
Ворвавшись в пагоду, офицеры клеткой же подперли дверь изнутри. В помещении имелось несколько окон, но они находились относительно высоко от земли и были так узки, что двух-трех человек для обороны каждого окна вполне хватило бы, чтобы в них уже никто не влез. Расставив людей у окон, подполковник Годар велел остальным собирать повсюду любые предметы, пригодные служить средством обороны. Прежде всего это должны быть какие-то тяжести, которые можно будет сбрасывать на врага с верхних ярусов пагоды. В дело пошло решительно все: столы, скамейки, всякая храмовая утварь, подсвечники, вазы, статуэтки, даже ритуальные барабаны и толстые шнурованные китайские книги. Посчитав, что всего этого им будем недостаточно, подполковник Годар приказал разбить на куски идолов. Сейчас несколько офицеров, невзирая на присутствующих тут же лам, вскочили на высокий постамент, где стояли трое гигантских будд со свирепыми раскрашенными лицами, и сбросили их одного за другим на каменные плиты. Сила ударов и грохот были таковы, что пагода вся подпрыгивала, как при землетрясении, а шумливые татары на улице, так те даже притихли. Может быть, они это приняли за гром небесный или какое знамение и устрашились? В результате образовалась целая груда обломков, которые осажденным скоро очень пригодились.
Весть о случившемся разнеслась по Юнг-минг-юну мгновенно. И толпа на площади быстро выросла втрое-вчетверо против прежнего. Но это не много заботило осажденных. На такой выгодной позиции, какую они занимали, офицеры готовы были сражаться и с сильнейшим войском. Больше они беспокоились, что неприятель вообще не будет штурмовать их укрытия, а просто выкатит пушки и похоронит их всех под развалинами. Еще четверть часа назад такая смерть показалась бы им почти приятным расставанием с жизнью, по сравнению с тем, что их ожидало на площади. Но теперь, после некоторого успеха, они очень небезосновательно думали и о возможном спасении: их, разумеется, уже ищут, и наверняка сюда, в Юнг-минг-юн, по их следам идет кавалерия союзников, поэтому им во что бы то ни стало нужно продержаться хоть сколько-то времени. Впрочем, их опасения относительно артиллерийской атаки так и не подтвердились. Ни китайцам, ни полудиким татарам, без малейшего смущения способным перерезать человеку горло, и в голову не пришло стрелять из пушек по храму.
Но вот попытаться взять его штурмом они отважились. И еще бы им было не отважиться, когда их на площади собралось до двух тысяч кривых сабель! Никакого разумного плана у татар не было, и ими никто не предводительствовал, действовали они абсолютно стихийно. К тому же им, наверное, впервые в жизни приходилось сражаться в пешем строю. Метод они для начала позаимствовали у осажденных, ставших, некоторым образом, для них учителями в военном деле. Татары точно так же взяли наперевес одну из клеток и побежали таранить ею дверь пагоды.
Но довольно легкая бамбуковая клетка оказалась совершенно непригодною для выбивания могучих дверей: она рассыпалась после первого же удара. В бессильной злобе татары принялись было рубить двери саблями, но пользы от этого им было не больше, чем если бы они стали грызть их зубами или процарапывать ногтями.
И тут в самую гущу людей, столпившихся у входа, из окна второго яруса грохнулась гигантская голова Будды, и вслед за этим изо всех верхних окон в густую толпу полетели десятки разных тяжелых предметов. Даже забавно где-то было видеть, как из пагоды во все стороны вылетают вазы, подсвечники, какие-то чаны, увесистые книги в деревянных крышках, бронзовые и фарфоровые статуи, камни, доски и прочее.
Толпа отхлынула от пагоды, оставив под стенами человек до тридцати убитых и искалеченных. Как часто бывает при неуспехе в деле, в стане отбитого войска начались распри, взаимные претензии, в частности, у этих дикарей проявившиеся в форме шумной свары, доходящей едва ли не до резни. Офицеры наблюдали из окон за такими их действиями с удовольствием и надеждой. Наконец, татары пришли к какому-то согласию, как можно было судить, потому что толпа на площади как будто успокоилась, и несколько десятков человек куда-то бросились бежать. Как поняли осажденные, они побежали искать что-то более подходящее для тарана, нежели бамбуковая клетка.
Однако нового штурма не последовало. Вдруг послышался приближающийся топот копыт, отчего татары обеспокоились, пожалуй, больше, чем осажденные в пагоде. И на площадь выехали с полсотни всадников. Это были маньчжуры желтого знамени, судя по их облачению – из легиона императорских телохранителей. Они оцепили пагоду полукругом, причем позицию заняли фронтом к татарам. Казалось, будто они приняли сторону осажденных и намерены не подпускать к ним орду. Офицеры, внимательно следившие за всем, что творилось на площади, совершенно не могли себе объяснить происходящего – что все это значит?
Среди всадников выделялся один человек, судя по всему, не военный, но весьма высокопоставленный, – крупный сановник, о чем свидетельствовал его красный атласный халат, весь расшитый золотом и с белым журавлем на груди. Он соскочил с коня и как ни в чем не бывало направился к дверям пагоды. Это уже было что-то совсем необъяснимое. Даже татары на площади все затихли от неожиданности.
Китайский сановник подошел к дверям и негромко постучал. Открыли ему не сразу. Наверное, офицеры совещались: впускать ли его? не уловка ли это какая? Но затем дверь все-таки отворилась, и он вошел внутрь.
Он внимательно оглядел этих удивительных людей, противостоящих целой армии, и, в сущности, победителей, потому что их подвиг уже был большою победой, независимо от того, выйдут ли они отсюда живыми или положат здесь свои головы.
Сановник, сложив руки на животе, слегка наклонил голову, приветствуя героев. И на отличном французском сказал: «Я член Верховного императорского совета. Мне необходимо поговорить с командиром. Кто здесь командует?» – «Я подполковник французской армии, – сказал Годар, не двинувшись с места и не сделав никакого знака уважения в адрес высокого гостя. – Почему вы казните пленных?! На каком основании?! Если вы пришли к нам с предложением сдаваться, то можете не утруждать себя – больше мы вам по доброй воле не дадимся. Вы видели вокруг кумирни десятки трупов ваших солдат? Если вам этого мало, если вы еще хотите отведать, как умеют драться французы и англичане, – подходите! с удовольствием! – здесь будут горы трупов! Вас же, господин член императорского совета, мы задерживать не намерены. Мы представляем цивилизованные народы! Вы свободны». Мандарин внимательно слушал эту гневную речь, ни на миг не отводя внимательного взгляда от горящих глаз подполковника Годара. И ответил не сразу. Какие уж чувства он испытывал, угадать было невозможно, потому что на лице его не выражалось абсолютно никаких эмоций, словно собеседник ему рассказывал о чем-то обыденном и скучном. Наконец он произнес: «Господин подполковник, если вы готовы пожертвовать своею жизнью ради спасения ваших подначальных, вы отправитесь сейчас со мной. И я вам обещаю, что оставшимся будет обеспечена безопасность».
Предложение было в высшей степени неожиданное. Наступило тягостное молчание. Годар украдкой огляделся на ближайших к нему товарищей – а каково их отношение к сказанному? Но все до единого присутствующие при разговоре офицеры стояли потупив взоры. Конечно, он вполне понимал настроение своих соратников: все они, как люди чести, скорее предпочтут умереть, но по собственной воле не выдадут командира, чтобы ценою его жизни купить себе спасение. Но и одновременно – вне всякого сомнения – в измученных, настрадавшихся, не чаявших уже выбраться отсюда людях ожила какая-то надежда: а что если это шанс?., может быть, он сам решится?.. «Я согласен! – громко сказал подполковник Годар. – Но какие вы можете дать гарантии, что оставшиеся будут в безопасности?» – «Лучшая гарантия – это ваше высокое военное искусство: вы с помощью одних только обломков наших богов успешно противостояли многократно превосходящим вас силам, – не без иронии ответил сановник, – но, я думаю, будучи вполне вооруженными, ваши люди сделаются и вовсе не уязвимыми». – «Вы хотите сказать, – удивился Годар, – что дадите нам оружие?» – «Да, если вы отправитесь со мной, остальные получат ружья». – «Я иду с вами», – уверенно заявил подполковник Годар.
Сановник выглянул за дверь и сделал кому-то знак. Через минуту в пагоду вошли трое китайцев. Двое из них внесли продолговатый сверток. А третий – тяжелый мешок. Носильщики положили сверток на пол и развернули его. В рогоже оказалось двадцать абсолютно новых русских винтовок. А в мешке патроны к ним. Годар кивком головы показал своим офицерам разбирать винтовки и патроны.
Итак, обеспечив товарищей оружием, позволяющим им отстаивать свою жизнь, если придется, уже вполне аргументированно, подполковник Годар отправился в стан к неприятелю. Вместо себя он назначил старшим одного английского майора. Офицеры очень сердечно распрощались со своим спасителем. Все понимали, чем они ему обязаны и на какую жертву он ради них идет. Ближайший друг Годара, подпоручик Мельцарек, шепнул ему даже, чтобы он не ходил теперь с этим китайцем: это вовсе не бесчестие отказаться от обещания, данного нецивилизованному головорезу, – зато у них есть ружья, и под его командою им теперь не страшен хоть весь Китай. Но Годар в ответ лишь недовольно и сурово посмотрел на подпоручика, – он и мысли не допускал изменить своему слову, не важно, кому данному и какую бы цену за него ни пришлось платить.
Прежде чем им выходить, мандарин попросил подполковника Годара надеть облачение ламы. Благо такого добра там было вдоволь. В просторном сером халате и в высокой шапке с меховым гребнем, напоминающей каску кирасира, в Годаре вряд ли можно было издалека узнать одного из офицеров. А предъявлять его татарам для ближайшего рассмотрения в планы сановника отнюдь не входило. Как только они вышли из дверей пагоды, маньчжуры подали им коней, и они, в сопровождении нескольких конвойных, быстро ускакали.
Большая же часть прибывших с мандарином маньчжуров так и осталась на площади. Они по-прежнему стояли фронтом к толпе, недвусмысленно показывая всем своим видом, что не намерены никого подпускать к пагоде. Одновременно с этим какой-то маньчжурский военачальник вступил в переговоры с главарями степняков – он убеждал их отказаться пытаться добраться до забаррикадировавшихся в пагоде офицеров, пугая возможными большими потерями и прочим. Так ему велел действовать высокий сановник с белым журавлем на груди.
Член императорского совета с подполковником Годаром прискакали к гигантскому дворцу с немногочисленною стражей из тех же желтознаменных маньчжуров у входа. И мандарин повел его в свои апартаменты. Они долго шли по всяким коридорам, лестницам, переходили из помещения в помещение, из зала в зал. Казалось бы, подполковника Годара, свитского офицера французского императора, имеющего свободный доступ в любой дворец Парижа и Версаля, включая Лувр и Трианон, трудно было еще чем-то удивить. Но дворец Юнг-минг-юна совершенно потряс его. Такой роскоши и такого обилия богатства он прежде не видел и даже не думал, что все это может существовать и на самом деле, а не только в восточных сказках. Годару теперь, наверное, неуместно было думать о чем-то, кроме как о собственной судьбе, которая ему все еще представлялась отнюдь не в радужном свете, но он не удержался и спросил у своего спутника: неужели все бесчисленные предметы желтого металла, которые он тут видит, золотые? Сановник в ответ лишь удивленно пожал плечами, имея в виду ответить: а из чего же еще они могут быть сделаны?., странный вопрос…
Но каким потрясающим ни было зрелище, представшее перед ним, подполковник Годар не мог не обратить внимание на одно удивительное, казалось, в данной ситуации обстоятельство: в огромном дворце не было не только войска, но даже и никакой прислуги, сколько они шли по этому нескончаемому лабиринту, и той не было видно. На входе во дворец стояло двенадцать стражников-маньчжуров. Годар подумал: пусть в этом дворце даже и десять входов и у каждого стоит по дюжине солдат, все равно получается, что стражи тут не более ста двадцати – ста пятидесяти человек; да тут одних залов и комнат больше, – как же такая стража будет охранять дворец, если дикарям-татарам вздумается искать поживиться здесь чем-нибудь?
Наконец, они пришли в какие-то отдаленные покои, особенно не отличающиеся, впрочем, богатством интерьера от остальных помещений дворца: стены, потолок, обстановка – все преимущественно в желтых тонах, – те же золотые драконы повсюду, куда ни посмотришь – нарисованные, вышитые на тканях, вытканные на коврах, вырезанные из дерева, разного размера и формы, – с теми же фигурками животных и птиц – фарфоровых, из дорогого камня, позолоченных, а иногда и целиком золотых, – с иероглифами на стенах, с ширмами, фонариками, шелком и парчой.
Мандарин, с чисто восточною деликатностью выщцав, пока Годар оглядит достодивности и освоится в диковинной для него обстановке, сказал: «Господин подполковник, прошу не удивляйтесь, но я вас пригласил сюда, потому что крайне нуждаюсь в вашей помощи». – «Я не ослышался?..» – спросил изумленный Годар. «Нисколько, – спокойно продолжал китаец. – Вы, разумеется, не могли не заметить, что здесь – в Юнг-минг-юне – властвует единственно это распоясавшееся, озверевшее татарское стадо». – «Но, ваше превосходительство, – не удержался заметить ему Годар, – это, прежде всего, нелестно для вас же: если китайское правительство так устроило свою армию, что она по собственному произволу превращается в стадо, как вы изволили их назвать, то, значит, ваше правительство достойно такой… армии». Сановник выслушал это с обычным своим спокойствием. «Вы правы, – согласился он. – Война проиграна, и все рушится – армия, государство… И мы этого достойны… Кстати, все в точности, как и у вас в Европе. Знаете, для чего император уехал из столицы? – это сигнал для всех нас – высших государственных сановников – принимать яд. Правильно! – должен же кто-то быть виноватым в случившемся. А император, как известно, всегда безгрешен. Скажите, как вы, человек военный, оцениваете положение, в котором я здесь нахожусь? – мои полномочия подкреплены лишь сотней надежных солдат! И с такою силой я должен поддерживать порядок и законность на необъятном пространстве! в целом городе! Да, произошло непредвиденное – сорокатысячное войско татар, в победе которого никто не сомневался, было совершенно разбито вашими гораздо меньшими силами. И уж тем более никто не мог предполагать, что остатки этого войска превратятся в разбойничью ораву, без разбора грабящую и убивающую всех, кто встречается на их пути, – и своих, и чужих. По сути, Юнг-минг-юн взят ими, будто иноземными завоевателями. И в том, что в императорской резиденции еще не начались повальные грабежи, представьте, ваша заслуга – вы со своими людьми на время отвлекли на себя их внимание». – «Выходит, мои товарищи ценою своих жизней спасли императорскую резиденцию от разорения?!» – воскликнул Годар. «Вот именно! – подтвердил сановник. – Цена этих богатств – жизнь ваших людей. Да и, кстати, ваш личный подвиг тоже: не окажи вы столь ожесточенного сопротивления, здесь, может быть, уже были голые стены. Но давайте пройдем в соседнюю комнату. Мне нужно вам кое-что показать». И сановник направился к двери, жестом приглашая подполковника Годара следовать за собой.
В соседней, меньшей по размеру комнате Годара ждала новая нечаянность – там стояли в ряд несколько красных лакированных гробов, особенной китайской формы: глубокие, похожие на саркофаги, с массивными крышками.
«Вот, господин подполковник, – указывая рукой на гробы, сказал мандарин, – вот для чего я вас пригласил». Годар понимающе покачал головой, показывая, что не испуган и не удивлен, – он знал, на что шел. Но китаец, оказывается, вовсе не то имел в виду, о чем он подумал. «Для вас, как для патриота, наверное, нет больших забот, нежели всячески доставлять пользу отечеству, – продолжал сановник, – поэтому, не сомневаюсь, вы поймете и патриота чужой земли. Помогите-ка мне». Китаец ухватился за крышку одного из гробов. Подполковник Годар взялся с другой стороны. И они сдвинули крышку в сторону.
Готовый уже к любому финалу, не страшась самой смерти и даже безусловно убежденный, что китаец по восточному обычаю любезно знакомит его с пристанищем, где ему предстоит быть упокоенным навеки, бесстрашный подполковник, заглянул внутрь гроба и… нет, не растерялся и не смутился, – это не те чувства, – а именно испугался, вздрогнул, как ошеломленный внезапным криком на ухо или хлопком за спиной. Человек всегда пугается неожиданного. Если бы Годар обнаружил под крышкой расчлененный труп, это теперь, может быть, и не произвело бы на него особенного впечатления. Но то, что предстало его взору, он увидеть здесь не ожидал ни в коем случае, – гроб был почти полон золота. Там были беспорядочно навалены в основном предметы, имеющие культовое назначение – статуэтки божеств, подсвечники, кадильницы, вазы. «Что это?» – непроизвольно вырвалось у подполковника. Но сановник вполне понял его состояние. «Это сокровища Юнг-минг-юна, – спокойно объяснил он. – То есть половина сокровищ. А здесь, – он указал на соседний гроб, – другая половина. И она ваша».
Годар с трудом уже понимал, что происходит. У него голова пошла кругом. Безотчетно он рванул верхнюю пуговицу мундира, словно ему не хватало воздуха.
«Видите ли, господин подполковник, – продолжал китаец, – я не случайно сказал, что мне, так же как и вам, дороги интересы моего отечества. Война проиграна. Власти в стране нет. Собственная армия сделалась опаснее иноземного войска. Что на моем месте должен сделать всякий патриот? – хотя бы спасти богатства, сколько можно, чтобы в будущем обратить их на пользу отечеству. Вот они эти богатства. Вообще, все, что осталось в Юнг-минг-юне, по сути, принадлежит мне. Потому что любую недостачу всегда можно оправдать безвластием, бессилием защитить ценности от всякого рода грабителей – вышедших из повиновения своих или одержавших победу чужих. Но владеть этими ценностями мало. Их нужно еще сохранить. И вы мне поможете это сделать», – сказал он так, будто дело было уже совершенно решенное. «Каким же образом я могу вам помочь? – удивленно спросил Годар. – Я и мои люди – мы сами нуждаемся в помощи, в защите. Нас и взвода не наберется…» – «Верно, – взвода будет недостаточно, – подтвердил мандарин. – Сокровища должна охранять вся англо-французская армия». И видя, что подполковник уже решительно не понимает его загадочных слов, он объяснил, наконец, в чем же именно состоит его замысел: «Сокровища останутся в неприкосновенности, если в гробах будут положены еще и покойники – те люди из вашего отряда, которые нынче были казнены. Но уже для безусловно верного успеха нам нужно, чтобы все думали, будто среди прочих здесь лежите и вы. Тогда ваше командование обеспечит погибшим героям и надлежащую охрану, не ведая, что заодно охраняет и драгоценности, и позаботится похоронить их с воинскими почестями, не подозревая, что вместе с ними закапывает в землю золото. Нам же останется только спокойно откопать его через какое-то время».
Тут только подполковник Годар и осознал весь план хитроумного китайца. «Допустим, – сказал он, – я соглашусь сделать все, о чем вы говорите. Но это же будет выглядеть как дезертирство – во время войны исчезнуть, спрятаться. И как я потом объявлюсь живым?» – «Я уже не раз вам заметил, что война, по существу, окончилась, – отвечал сановник. – И ваше нахождение в строю – это теперь не более чем соблюдение формальностей. А что касается вашего дезертирства, как вы говорите, то с этим вообще никак невозможно согласиться: дезертир – это тот, кто прячется от опасностей, кто ищет собственного спасения в ущерб интересам своих ближних, своего народа, – вы же, напротив, отправились в стан к врагу, искупая своею жизнью жизнь соратников. Вы себя добровольно принесли в жертву. Это подвиг, а не дезертирство. А как вы затем объявитесь живым, вы спрашиваете? Уверяю, вряд ли у вас возникнут какие-то трудности, когда вы будете иметь целый гроб золота. Это только у бессребреников кругом трудности».
Годар задумался. Действительно, было о чем поразмыслить. Что, собственно, могло произойти из-за того, что он исчезал на какое-то время? Неприятности по службе? Едва ли. А если его в самом деле угнали в плен куда-нибудь в глубь Китая? Почему нет? Больше его заботило: а честно ли он поступает, идя на эту сделку?
Китаец, словно угадав его мысли, сказал: «Я вполне понимаю, у вас могут быть сомнения относительно этичности этого предприятия. Но для патриота, как мне кажется, этично все, что приносит пользу родине. Рассудите сами: когда вы больше сможете быть полезны Франции – с золотом или без него?»
Трудно было не согласиться с мудрыми словами мандарина. Последний скептический вопрос Годара был таков: «Но не много ли вы мне предлагаете?» – «Это не много и не мало, – заверил его сановник, – это по-честному: мне нужна ваша помощь, следовательно, вы являетесь равноправным партнером. Но видите ли, – продолжал сановник, – вдвоем нам с вами не обойтись. Кто-то должен будет засвидетельствовать, что вы погибли и лежите вот в этом гробу. Среди ваших людей, что остались в пагоде, найдется кто-нибудь, кому бы вы вполне доверяли?» Годар, не раздумывая, назвал своего друга подпоручика Мельцарека. Китаец спросил: а не тот ли это человек, что украдкой пытался отговорить его идти с ним сюда? И когда узнал, что тот самый, выразил сомнение – а можно ли в таком случае доверять ему? Но Годар подтвердил, что доверяет подпоручику. «Что ж, как знаете, – сказал китаец. – Напишите ему записку, чтобы он немедленно явился».
И вот что он продиктовал Годару:
«Любезный друг мой. Очевидно, живым мне из плена уже не выйти. Я вас очень прошу отправиться с посыльным, чтобы принять последнюю мою исповедь. Вашу безопасность мне гарантировали. Подполковник Годар».
Сановник велел своим маньчжурам доставить эту бумагу к осажденным в пагоду. И заодно привезти с площади всех казненных. Татары вряд ли могли этому помешать, потому что собирать останки замученных сановник отправил с воинами и нескольких буддийских монахов.
Скоро и подпоручик Мельцарек, облаченный, как и Годар, в костюм ламы, и все казненные на площади офицеры были доставлены во дворец. Услышанное для подпоручика оказалось не меньшим потрясением, чем и для Годара недавно. С той лишь разницей, что Мельцарек не задумывался, насколько этот замысел согласуется с понятиями о чести, – его потрясение целиком было вызвано известием о величине полагающейся ему доли золота. А когда Годар подвел его к гробам и показал самые сокровища, подпоручику едва не стало дурно.
Китайский сановник сделал распоряжение своим солдатам, чтобы те перенесли все гробы, и пустые, и с сокровищами, в небольшой павильон, расположенный в парке поблизости от дворца. Там же находились уже и все казненные. Солдаты разложили их по гробам, за исключением двух человек, которые по замыслу сановника должны были почивать на золоте.
Китаец велел солдатам уйти, и уже тогда они втроем с Годаром и с подпоручиком Мельцареком уложили оставшихся покойников и в гробы с сокровищами.
Решено было, что подполковник Годар сейчас же отправится с провожатыми в один укромный монастырь, что верстах в двадцати от резиденции Юнг-минг-юн, и будет там оставаться, вероятно, довольно долго, до тех пор, пока союзническая армия не уйдет восвояси. Только тогда им можно будет беспрепятственно откопать их клад. Подпоручику же Мельцареку вменялось оповестить остальных соучастников о месте захоронения сокровищ, ведь из всех троих лишь он один будет знать об этом.
Когда они все это обсудили и Годар с чиновником собрались было уходить, оставляя подпоручика при покойниках, Мельцарек вдруг рухнул наземь и, обняв сапоги своего командира и друга, забился в рыданиях. Годар с китайцем оторопели от неожиданности. Годар принялся его успокаивать, он погладил своего слишком чувствительного товарища по голове, потрепал по плечу, все тщетно, поляк был безутешен. Он только приподнял мокрое от слез лицо и, обращаясь к китайцу, пролепетал: «Умоляю… оставьте… нам надо проститься по христианскому обычаю…» Сановник нахмурился, помрачнел, но все-таки вышел. Он недоумевал: отчего это ему, неплохо знакомому с европейскою культурой, не известно, как принято прощаться по христианскому обычаю?
Едва китаец вышел, Мельцарек вскочил и приглушенно, порывисто заговорил на ухо Годару: «Господин подполковник! Почему мандарин говорит, что это и есть сокровища Юнг-минг-юна, когда во дворце кругом еще полно золота? Я шел через комнаты и видел множество золотых вещей, побольше, думаю, чем здесь лежит в обоих гробах. Здесь что-то не так».
Несколько мгновений они стояли и молча, оторопело смотрели друг на друга. Но Годар быстро овладел собою. Он подошел к гробу со всякими храмовыми принадлежностями, являющимися по уговору долей мандарина, на которых уже лежал обезглавленный капитан Рапо – первый казненный, и стал у него в ногах разгребать все эти статуэтки и кадильницы по сторонам. Оказалось, что слой золотых вещей вовсе не велик. Под ними, где-то на уровне середины гроба, был расстелен парчовый покров золотого же цвета. Годар приподнял край этого покрова, и они с Мельцареком просто-таки оцепенели. Увидевших сегодня много всяких чудес, необычностей, их, казалось, уже ничто не могло удивить. Но то, что теперь предстало их взору, решительно не поддавалось никакому осмыслению: под покровом сплошь лежали драгоценные камни. Мельцарек погрузил в россыпь руку и попытался достать до дна гроба. Его рука ушла в камни почти по локоть!
Они обследовали второй гроб, что предназначался им в награду, но там было одно только золото. Без сомнений, китаец не собирался делиться с соучастниками на равных условиях. Содержимое гроба, припасенное им для себя, по стоимости многократно превосходило их долю.
«Что же теперь делать?» – испуганно спросил Мельцарек. «Ровно ничего, – твердо ответил Годар. – Будет нам и этого. То, что нам с вами причитается, я думаю, превосходит самые крупные состояния Франции». Поляк хотел что-то еще сказать, но Годар приложил палец к губам, показывая, что разговор их окончен. Тогда Мельцарек с лихорадочною поспешностью выхватил из кучи золота два увесистых перстня, которые он, верно, уже приметил раньше, и засунул один себе в карман, а другой протянул Годару. «Возьмите, господин подполковник. Пусть эти перстни напоминают нам о нашей великой цели и зовут нас к ней», – произнес он с обычною польскою высокопарностью. Годар недовольно поморщился, но на возражения уже не было решительно никакого времени – он взял перстень и вышел из павильона.
Подполковник Годар рассудил, что требовать у китайца пересмотра их условий у него нет никаких оснований: сановник сказал, что они поделились по-честному, но это вовсе не значит, что поровну, – сколько он посчитал возможным выделить им за их участие, тем они и должны довольствоваться. Да и вообще, почему ему претендовать на что-то еще, если сановник расплатился уже с ним самым ценным – жизнями его товарищей, которым, благодаря их сделке, опасность теперь, скорее всего, не грозит.
Больше в Юнг-минг-юне Годару задерживаться было незачем. В сопровождении двух маньчжуров он выехал в монастырь, расположенный чуть севернее, где был принят, благодаря письму китайского сановника, исключительно любезно. Там Годару отвели уютную комнату, прилично кормили и абсолютно никак им не интересовались.
Путь же сокровищ лежал прямо в обратную сторону. Все устроилось, как и предполагал сановник. Вышедшие из-под всякого повиновения, окончательно осатаневшие татары попытались было еще раз штурмовать пагоду с забаррикадировавшимися там офицерами, но, встретив в ответ ружейный залп, за ним другой, третий, они бросились с площади врассыпную и, не думая больше о том, как бы расправиться со своими бывшими пленниками, принялись без разбора громить и грабить императорскую резиденцию. Между прочим, несколько человек ворвалось и в тот павильон, где стояли гробы с казненными. Но там они увидели такую картину: несколько лам сидели в рядок, поджав ноги, один из них глухо бил в огромный барабан, а остальные монотонно пели молитвы. Среди них находился и подпоручик Мельцарек. Но узнать его, облаченного в буддийское одеяние, в полумраке павильона было совершенно невозможно. К тому же татары поспешили уйти из павильона. При всей их невообразимой дикости, доходящей едва ли не до животных порядков, отношение к священству у них было почтительное до подобострастного.
А когда по Юнг-минг-юну пронеслась весть, что союзническая армия находится поблизости, татары немедленно бежали из императорской резиденции, особенно даже и не заботясь, как бы прихватить с собою побольше богатств богдыхана. У них вообще отношение к ценностям было своеобразное. Они, например, абсолютно безразлично относились к фарфору или к изделиям из нефрита, но при этом жадно хватали ковры или парчовые отрезы, тотчас рвали их по размеру попоны и набрасывали на лошадей. Парчовая попона с драконами! – это у них считалось самою дорогою добычей.
Когда офицеры по наступившей тишине поняли, что резиденция опустела, они выбрались из своего убежища и направились к Пекину, куда, по их предположению, уже должны были подойти английская и французская армии. И не ошиблись. Войска союзников они повстречали еще на полпути к Пекину.
Рассказ офицеров об их злоключениях в плену потряс всех до крайности. В отместку союзники готовы были сровнять Пекин с землей. И это непременно произошло бы, если бы не русский посол генерал Игнатьев: он убедил английского и французского послов, а через них и военное командование союзнических сил, ни в коем случае не штурмовать Пекина, дабы не затягивать войны и не проливать крови понапрасну, – китайцы-де и сами скоро сдадут столицу. Но англичане с французами пылали страстью как-то удовлетворить свой гнев. И тогда они устремились на Юнг-минг-юн.
Кроме нескольких монахов, там уже не было ни души. Союзники ворвались в резиденцию и подвергли ее совершенному опустошению. Все, что можно было унести, они забирали с собою. И на обратном пути их колонна напоминала нагруженный товарами купеческий караван. А все не поддающееся переноске они безжалостно уничтожали. Сказочную резиденцию китайских императоров союзники оставили лежащей в дымящихся развалинах.
Когда они рыскали по дворцам и пагодам в поисках поживы, из одного павильона вдруг вышел человек в мундире французского подпоручика. Он едва сумел поднять руку, чтобы, привлечь к себе внимание, и вслед за этим сел прямо на пороге, словно его окончательно оставили силы.
К нему немедленно подбежали несколько солдат, офицеров – они догадались, что это один из пленных, захваченных монголами у Тонг-чеу, но по какой-то причине не вышедший из Юнг-минг-юна вместе с основною группой.
Среди покорителей императорской резиденции было и несколько человек недавних пленников Юнг-минг-юна, пожелавших вернуться сюда, чтобы посчитаться за пережитые мучения. И они, конечно, без труда узнали в этом оборванном, грязном, измученном человеке подпоручика Мельцарека – своего товарища по несчастью. Они, сами все оборванные и измученные, но радостные, бросились его обнимать, поздравлять со счастливым избавлением. Кто-то протягивал ему вина, кто-то подсовывал раскуренную трубку.
Мельцарек, будто бы даже не осознавая, что его мукам пришел конец и он совершенно свободен, глядел вокруг себя бессмысленным, блуждаюяцим взглядом. Наконец, несколько овладев собой, он с трудом произнес, показывая на дверь павильона: «Там все наши казненные… И подполковник Годар тоже…»
Всех гробов в павильоне стояло числом восемь штук. Подпоручик Мельцарек, как он ни был обессилен, подробно рассказал о том, в каком именно гробу кто лежит – он сам их укладывал! – и попросил ни в коем случае не отбивать крышек, потому что вид покойных, по его словам, был ужасен. Бывшие с ним в плену офицеры присоединились к его просьбе: они подтвердили, что там нет трупов в обычном понимании, но лежат лишь нарубленные куски мяса.
Казненных всех привезли в Пекин и спустя несколько дней похоронили с наивысшими воинскими почестями. Правда, церемония погребения героев была несколько омрачена неожиданным недоразумением – французские миссионеры, которым принадлежало католическое кладбище в китайской столице, категорически воспротивились хоронить на нем англичан, объясняя это тем, что они-де другой веры и покоиться в одной ограде с добрыми католиками им никак не позволительно.
Опять же помог генерал Игнатьев. Он предложил похоронить англичан на кладбище русской духовной миссии. Возможно, русские миссионеры, так же как и их латинские коллеги, не желали бы иметь на своем кладбище покойников чужой веры. Но, в отличие от инославных коллег, русское духовенство никогда не посмело бы даже виду показать, что не согласно с волей какого-то своего вельможи. И хотя бы самая кроткая просьба всесильного генерала Игнатьева воспринималась русскою миссией как строгое указание к действию, прекословить которому было небезопасно.
Так или иначе, но недоразумение было разрешено. Вначале похоронили на русском кладбище четырех англичан. А затем и французов на старом португальском.
Подполковник Годар просидел в комфортном затворе с месяц. Он, как было условлено, терпеливо ждал от китайского сановника указаний на дальнейшие их действия. Но прошло уже довольно времени, а от китайца так и не приходило никаких известий. А однажды к нему вошел настоятель и сообщил совершенно невероятное: сановника нет более в живых! – разгневанный на него император Сянь-фын повелел ему покончить с собою, что тот и исполнил, вспоров себе живот.
Оставаться в монастыре Годару было абсолютно незачем. Настоятель, видимо, человек преданный покойному сановнику и чем-то ему обязанный, каким-то образом выправил Годару фальшивые документы на имя французского коммивояжера Луи Морана. И Годар, переодевшись в европейский партикулярный костюм, так под чужим именем и отправился в Пекин якобы по коммерческим надобностям – искать подпоручика Мельцарека.
Пекин просто-таки кишел англичанами и французами. Поэтому для Годара находиться там было небезопасно – его случайно мог узнать кто-нибудь из сослуживцев. Несколько раз он встречал на улице знакомых офицеров. И лишь чудом оставался неузнанным. Найти Мельцарека в гигантском городе было практически невозможно. Спрашивать о нем кого-то из французских военных тем более не годилось. Это было для Годара отчаянно рискованно. Тогда он придумал караулить лейтенанта у собственной могилы – придет же тот как-нибудь навестить друга. Годар выяснил, тоже не без труда, где именно его похоронили, и несколько дней подряд приходил на португальское кладбище. На свою свежую могилку он мог посмотреть только что издали. Потому что рядом с ней постоянно стояли, периодически меняясь, кто-то из французов, в основном офицеры. Наверное, они восторгались подвигом соотечественников, замученных татарами. Как же Годару хотелось послушать, что там они говорят о нем! Но, увы, подойти ближе было невозможно. Так он день-деньской и выглядывал из-за старинных крестов, надвинув пониже на глаза шляпу.
Наконец, день на четвертый засады, подпоручик Мельцарек появился. Он был в великолепном новом мундире и с орденом на груди. Годар еще не сразу и узнал его, подумал: что за франт штабной?
Подпоручик был не один. Он пришел с какими-то офицерами. Но, к счастью для Годара, его знакомых среди них не оказалось. Мельцарек принялся что-то рассказывать, причем делал это очень энергично, размахивая руками, изображая в лицах кого-то. Может быть, он живописал их приключения в Юнг-минг-юне?..
Годар вышел из своего укрытия и, не торопясь, с видом этакого праздного посетителя кладбища, направился к Мельцареку. Увидев его, подпоручик оборвался на полуслове и так и застыл с отвалившейся челюстью, будто ему вовсе не было известно, что Годар не лежит в могиле, и будто теперь явилось привидение. Оставив в недоумении своих товарищей, он поспешил навстречу к Годару, но не потому, что ему не терпелось обнять друга и соратника, а скорее для того, чтобы избежать объясняться с ним в присутствии посторонних.
Как рассказал Мельцарек, французский корпус постепенно начал выходить из Китая. И уже большая часть войска была либо на пути к дому, либо в Аннаме. Но все равно в Пекине остается еще довольно много французов, на кладбище выставляются караулы, и просто так взять и выкопать сокровища совершенно невозможно.
Известие о том, что всех претендентов на сокровища осталось только их двое, казалось бы, должно было вызвать у Мельцарека прилив радости, но его это повергло в напряженное раздумье. Он верно заметил, что в таком случае им разумнее теперь сосредоточить интерес на доле китайца и не думать пока о несоизмеримо меньшей своей доле. Потому что при сложившихся обстоятельствах откопать и перепрятать один гроб много проще, чем два гроба. Удастся завладеть еще и их первоначальной, менее ценной, частью клада – вообще прекрасно, не удастся – не велика беда. И тут Мельцарек предложил неожиданный и очень разумный план действий: лейтенант сказал, что Годару теперь надо ехать во Францию и привезти оттуда подтвержденное военным министерством прошение родственников капитана Рапо о перенесении его останков на родину. Тогда они беспрепятственно откопают гроб и увезут его, куда им будет нужно. Сам же Мельцарек в это время, как прежде Годар, исчезнет, спрячется где-нибудь, в том же монастыре, например, и будет ждать его возвращения. Так они решили действовать.
Поездка Годара на другой край света и обратно заняла почти полгода. Но все вышло, в общем-то, удачно. Во Франции он разыскал родственников капитана Рапо и убедил их обратиться к военному министру с просьбой оказать содействие в перенесении погибшего героя из Китая на родину. Получить согласие министра было не сложно, ибо это нисколько не касалось расходных статей министерства, – Годар заверил, что перезахоронение будет целиком осуществлено на счет сослуживцев покойного. Сложнее ему было объяснять, почему сам-то он жив. Его все уже похоронили. Посмертно представили к награде. Было даже предложение назвать его именем улицу в Париже. И вдруг! – он является собственною персоной. Услышав от очередного чиновника подобный вопрос – как это вышло такое, что он живой? – Годар вскипел, наговорил в ответ каких-то дерзостей, дело едва не дошло до дуэли, но обошлось. И когда Годар вскоре уехал назад в Китай, все страшно обрадовались, что этот несносный воскресший, к тому же ополоумевший, не будет им больше докучать.
Но по возвращении в Китай Годара ждала совершенно необъяснимая неожиданность – Мельцарек исчез. В монастыре, как рассказал настоятель, он и не показывался. Годар искал его где только возможно, расспрашивал у кого возможно, почти месяц всякий день ходил на кладбище и караулил его у своей могилки – не появится ли он там, как в прошлый раз? Все напрасно. Мельцарека след простыл.
Тогда Годар решил действовать самостоятельно. Если поляк когда-нибудь отыщется или как-то даст о себе знать, то он, безусловно, поделится с ним по-честному. Ну а если он пропал окончательно, что ж, тогда Годар останется единственным наследником сокровищ Юнг-минг-юна. Так он рассуждал.
Имея законное основание откопать и вывезти гроб, он и то и другое исполнил без труда. Но когда Годар в укромном месте вскрыл гроб, он, кроме полуистлевшего трупа, ничего там больше не обнаружил. Но что самое потрясающее – на покойнике был надет английский мундир! Годар знал об этой истории с принципиальными французскими миссионерами, не позволившими похоронить на католическом кладбище англичан. Сам Мельцарек ему об этом подробно рассказал полгода назад. Но тогда каким же образом кто-то из англичан все-таки оказался там похороненным? Как такое могло случиться?
Годар уже почувствовал какой-то подвох со стороны своего друга. Похоронив по чести англичанина, он отправился в Пекин на русское кладбище. И там ему рассказали нечто уже совершенно невообразимое: русское кладбище, в отличие от католического, не охранялось, и полгода тому назад две из четырех могил английских офицеров, казненных в китайском плену, были раскопаны – ночью! тайком! – гробы вынуты и увезены неизвестно куда. Кто это сделал? – Бог весть…
И тут только Годар все понял окончательно: как прав был китайский сановник, когда сомневался в благонадежности поляка! – он безжалостно, предательски надул своего компаньона. Но еще раньше он обвел вокруг пальца и хитроумного мандарина, не зная еще, что того нет в живых. Ведь покойных англичан отделяли от французов только по свидетельству Мельцарека. И он два гроба с сокровищами, в которых лежали казненные французы, отправил на русское кладбище, сказав, что-де там находятся все англичане. Значит, он заранее спрятал сокровища и от Годара, и от китайца. Потом, волею судьбы, одним дольником стало меньше. Потом он избавился от другого, надолго отправив его во Францию. А тогда уже единолично присвоил себе все ценности и скрылся.
Таков был рассказ старого подполковника Годара.
– Но, дедушка, – заметил Паскаль, – в конце концов, впрок этому поляку сокровища не пошли. Он их так основательно перепрятал, что ни сам, ни кто другой не мог ими воспользоваться.
– Я думаю, – ответил старик Годар, – он и не собирался их прятать. Как можно судить по рассказу твоего русского Егорыча, клад Мельцарек закопал где-то в семидесяти – восьмидесяти лье к северо-востоку от Пекина. Трудно даже предположить, куда именно он пробирался с драгоценностями. Не думаю, чтобы он шел в Россию. Хотя и это не исключено: у него уже наверняка были надежные документы, тоже на имя какого-нибудь Луи Морана, коммивояжера, и вряд ли у него возникли бы какие-то неприятности с русскими властями. Но мне кажется, у него был другой маршрут. Видишь ли, в чем дело, мой дорогой Паскаль, везти сокровища в какой-нибудь ближайший порт на Желтом море и искать там судно в Европу крайне опасно. Там повсюду полно китайских таможенников, всяких соглядатаев, а его груз – это не горсть чечевицы, и незаметно его на корабль не пронесешь. Скорее всего, он пробирался куда-нибудь за стену, к глухим северным берегам, ближе к Ляо-дуну, чтобы там подрядить случайное судно и вывезти сокровища из Китая контрабандно. Впрочем, это только мое предположение. Может быть, у него были совсем другие планы. Но, во всяком случае, ему зачем-то потребовалось закопать свой груз. А уже снова откопать его и увезти у Мельцарека по какой-то причине не вышло.
Старый подполковник замолчал. Казалось, он хочет о чем-то спросить Паскаля, но как будто не решается. Наконец, с какою-то необыкновенною для него неуверенностью в голосе и с надеждой заглядывая внуку в глаза, он произнес:
– Что ты обо всем этом думаешь?..
Паскаль несколько мгновений смотрел на дедушку с умилением, почти жалостливо, но тотчас улыбнулся и бодро, решительно сказал:
– Тут нечего и думать! Мы едем в Китай!
Глава 9
Самою большою неожиданностью для Тани сделалось даже не новое ее положение замужней дамы, а перемена места жительства. Ей казалось, что она вдруг попала совершенно в другой мир – в какой-то другой город, куда-то в глухую провинцию. Вместо привычных респектабельных арбатских переулков с многоэтажными домами, со стеклянными дверями подъездов и неизменными консьержами в них, здесь, на Таганке, – низкорослая застройка, глухие двери все на замках, на засовах, сплошь заборы, ворота, калитки, ставни, дымы над крышами. Во дворах лают собаки, кричат петухи, кругом бродят коты. Засыпает Таганка рано: летом так еще засветло на улице никого, и в домах тишина, а зимой и днем-то здесь едва встретишь прохожего.
Равным образом отличалось от прежнего и новое Танино жилище. Квартира ее родителей находилась в доме, который по своим архитектурным достоинствам и по степени комфорта не уступил бы лучшим домам Сен-Жерменского предместья. Апартаменты же Антона Николаевича живо напоминали о купеческой Москве эпохи Островского: низкие, едва ли четырех аршин, потолки, скрипучие половицы, маленькие оконца, печки по всем комнатам.
Антон Николаевич, понимая, как непросто девушке из европеизированной донельзя семьи освоиться во всей этой новой для нее, непривычной обстановке, начал было чуть ли не каждый вечер вывозить ее куда-нибудь в свет – в собрание, в театр, в ресторан, к знакомым. Но от визитов скоро пришлось отказаться: у большинства знакомых Антона Николаевича дети были старше Татьяны, и именно они, их любопытные или красноречиво ироничные взгляды доставляли Тане беспокойство, смущали ее. Это не ускользнуло от внимания Антона Николаевича. Поэтому, заботясь о Танином душевном покое, он под предлогом занятости почти прекратил с ней визитировать.
Зато сама Таня была вольна принимать кого угодно и сколько угодно. Но особо у нее гостей не бывало. Родители приехали к ней лишь однажды – сразу, как полагается, после свадьбы. И больше не появлялись. По обоюдному мнению Александра Иосифовича и Екатерины Францевны, Тане теперь следовало всецело принадлежать мужу и новой семье, и напоминать ей своими визитами о прежней семье они считали для дочки вредным. Руководствуясь этими же соображениями, Александр Иосифович посоветовал Тане воздерживаться без особой нужды бывать в родительском доме, а если и приходить иногда к ним с Екатериной Францевной в гости, то непременно с супругом.
Несколько раз к Тане приезжали ее подруги – Лена и Надя. Но где-то в начале осени Лена, закончив сестринские курсы, отправилась с госпиталем на войну на Дальний Восток. А Надя с мамой уехали путешествовать по Европе до будущего лета. Единственным близким, оставшимся с Таней от старой жизни, была теперь m-lle Рашель. Выдав дочку замуж, Александр Иосифович хотел тут же рассчитать француженку, но Таня, успевшая привыкнуть к ней и где-то даже полюбить это безответное, беззащитное существо, заступилась за чудаковатую свою компаньонку, для которой отставка была бы погибелью – ей абсолютно некуда было идти, никто ее нигде не ждал, – и попросила мужа Антона Николаевича взять за ней еще и это приданое. Пристав, готовый потворствовать любым прихотям своей молодой жены, не отказал. Компаньонке выделили комнату – бывшую детскую – и не потребовали от нее ровно никаких услуг. Столовалась m-lle Рашель вместе с господами. И, кажется, чувствовала себя вполне комфортно.
Само собою m-lle Рашель была не единственною статьей выделенного за Таней приданого. Она получила от родителей в свое распоряжение приличный счет в банке и, разумеется, семейные реликвии Нюренбергов – готическую Библию и полуистлевшую горностаевую шубу. Таня с благоговением приняла и то и другое, но шубу к мужу везти не рискнула, чтобы не опозориться в новой семье с самого начала своей жизни там, а попросила маму оставить ее у себя на сохранение. Екатерина Францевна побожилась сохранить ценность во что бы то ни стало.
Была ли Таня счастлива? Она сама на этот вопрос не ответила бы ничего определенного. Конечно, счастье не в высоте потолков в комнатах и не в асфальтированном тротуаре перед подъездом. Все-таки в невеликие свои годы она научилась понимать, что счастье заключается больше в отношениях с людьми, живущими вокруг, и менее всего в окружающих тебя предметах. Но если для человека бывает порою довольно болезненно свыкнуться с незнакомою неодушевленною материей, то сжиться с новыми людьми, принять порядки новой семьи и подчиниться им обычно куда как сложнее.
Отправляя дочку в дом мужа, Александр Иосифович наказывал ей быть покорною, непритязательною, кроткою женой, прилежною, усердною, рачительною хозяйкой, такою же, как ее мама, и неизменно помнить, что праздность – мать всех пороков. Екатерина Францевна безоговорочно подтвердила слова своего мудрого мужа. И от себя еще добавила Тане быть заботливою, преданною, нежною дочерью для престарелой матери Антона Николаевича, никогда ни в чем ей не перечить, стараться угадывать вперед и немедленно исполнять все ее желания и называть мамой.
После пустынной и тихой квартиры родителей дом мужа показался Тане растревоженным ульем. Там постоянно кто-то куда-то шел – из двери в дверь, из прихожей в коридор, из коридора в кухню. Там нельзя было выйти из комнаты, чтобы не столкнуться в узком коридоре с кем-то лицом к лицу: с самими ли господами, их гостями, домочадцами, – все перемещались по квартире, будто мыкались, ища выхода в лабиринте.
Собственно семья Антона Николаевича была невелика: сам пристав, теперь с женой, его матушка Капитолина Антоновна, две сестры-девицы и дочь Наташа. Но при господах находилось столько челяди, что Тане потребовалось некоторое время, чтобы запомнить всех слуг. Потом она узнала, что все это многолюдье содержится по воле ее свекрови.
Таня уже была немало наслышана о том, как важно жене иметь добрые, ровные отношения с матерью мужа – именно от этого в значительной степени должно будет зависеть ее семейное благополучие. И она готова была вполне добросовестно исполнять заповедь, данною ей мамой, то есть, безусловно, во всем угождать свекрови, ходить за ней, как за самым дорогим и близким человеком. Однако ближайшее знакомство с Капитолиной Антоновной просто-таки обескуражило Таню. Впрочем, впоследствии она искренне привязалась к матери мужа, полюбила ее всею душой.
Об этой почтенной даме следует рассказать подробнее.
Капитолина Антоновна родилась аккурат в день декабрьского восстания 1825 года. И это событие, видимо, каким-то мистическим образом отразилось на всем ее существе: она, как тот Муравьев, была не из тех, кого вешают, а из тех, кто вешает. Значительная часть жизни Таниной свекрови прошла при крепостном праве. Лишившись отца – уланского майора, погибшего в Венгрии и не успевшего даже выдать ее замуж, – Капитолина Антоновна, с согласия меланхолической от природы матушки, взяла в свои руки управление самым крупным из их имений – калужским. Но боже упаси подумать, что она была каким-то тираном-самодуром, этакою новою Дарьей Салтыковой. Да, обходилась с крестьянами Капитолина Антоновна строго, подчас жестоко, но справедливо, истинно по-матерински. Не было такого, чтобы, взыскивая с кого-то за ту или иную провинность, она сторицею не оценила бы заслуг этого же человека.
В то время как многие помещики тогда или вовсе отказались от работной повинности крестьян на земле, предпочитая получать с них откупа за самостоятельное ведение дел, или, по крайней мере, совмещали статьи, Капитолина Антоновна даже немногих оставшихся от отца оброчных посадила на барщину. Объясняла она это тем, что-де люди все должны быть у нее на виду, под ежечасным присмотром, а не куролесить по своему произволу в городах между делом по трактирам, а то и по иным каким постыдным заведениям.
Основательно взявшись соблюдать нравы крестьян, Капитолина Антоновна для наибольшей степени пользы завела в своих имениях правило, существовавшее на Руси при Иване Грозном: она повелела не пить никому вина ни в какую пору в году, кроме Святок и Светлой седмицы. В иные же праздники, а также по случаю каких-то семейных торжеств – свадьбы, крестин, именин – или поминок вино дозволялось только по ее особенному разрешению. Как-то два мужичка напились в самый день ангела Капитолины Антоновны, полагая, что барыня по такому уважительному случаю с них не взыщет. С них лично Капитолина Антоновна действительно не взыскала – она на целый месяц отправила в дальнюю деревеньку их жен. Уже через неделю мужики лежали у нее в ногах и умоляли выпороть их покрепче, но вернуть жен, потому как жизни у них теперь не стало никакой, хоть на стену лезь. Но барыня осталась непреклонною – свою чашу неразумные бражники испили сполна. Нарушали ли они с тех пор запрет – не известно, но, во всяком случае, не попадались.
Сама не знавшая в своих заботах ни отдыху, ни сроку, Капитолина Антоновна не позволяла и никому из людей праздничать. Она с вечера обдумывала, как бы с наибольшею пользой распределить завтрашний день. А с раннего утра энергично принималась за труды. Она появлялась решительно повсюду – в полях, на току, на мельнице, на маслобойне, в кузнице. Интересовалась уходом за скотом и птицей, содержанием пчел. И всюду раздавала указания, назначала уроки работным или проверяла исполнение назначенного прежде, распоряжалась, распоряжалась… При этом еще успевала сводить счеты прихода и расхода, вести поденник.
Слава о молодой радетельной помещице пошла по всей губернии. Кто-то из ее уездных даже всерьез предлагал избрать Капитолину Антоновну предводительницей на новое трехлетие. Но, разумеется, соседи-помещики не могли позволить доверить представлять их женщине. Так из этого ничего и не вышло.
Стараясь оградить крестьян от вредного чтения, для чего категорически препятствовала усвоению ими хотя бы начальных основ грамоты, сама Капитолина Антоновна устраивала порядки в своих имениях именно по науке – приобрела курс Тэера, а также выписывала всякие книги и журналы по земледелию. Отдавая должное заграничным порядкам, она все же предпочитала опираться прежде всего на отечественный опыт: Капитолина Антоновна внимательно изучала устройство самых знаменитых и процветающих русских поместий и старалась завести так же у себя. Узнав, например, как граф Алексей Андреевич Аракчеев указал своим крестьянкам рожать ежегодно – «и лучше сыновей!», – Капитолина Антоновна точно так же распорядилась у себя в имениях, причем вызвалась отныне быть крестною матерью всем крестьянским детям. Она рассчитала, что таким образом лет через двадцать число душ у нее удвоится.
По этому поводу один ее крестьянин – известный в округе балагур – как-то при всем народе сказал барыне: «А что же вы, матушка, сами-то отстаете? Пора бы и вам… того… Да и бабы, те скорее раскочегарятся, на барыню-то глядя!..»
Капитолина Антоновна вначале только усмехнулась на слова забавника. Но скоро задумалась: а ведь и верно, для чего она вообще хлопочет устраивает имения, умножает имущество, если все это некому передавать? Ей уже скоро тридцать, все ее однолетки давно замужем, пора бы и самой подумать о семье, о потомстве.
И вскоре она вышла замуж. Ни о какой любви, ни о каких чувствах к избраннику – малозначительному коллежскому асессору, с университетским, впрочем, образованием, Николаю Федоровичу Потиевскому, сосватанному по ее просьбе бывшим отцовым однополчанином, – не было и речи. Равно как не было речи и о том, чтобы доверить мужу хоть какое-то участие в управлении хозяйством, – Капитолина Антоновна по-прежнему занималась всем единолично. Женившись на владелице очень немалого состояния, этот господин, в сущности, не получал за ней ни рубля, ни души. Но это естественно! – за ним самим не было ничего, кроме заложенного именьица под Москвой.
Впрочем, наследник-то у Капитолины Антоновны родился не скоро. Будто и впрямь показывая пример своим крестьянам, она принялась рожать чуть ли не каждый год, но лишь пятым, и последним, ее ребенком был мальчик. Причем, как достойный сын своей матушки, Антон Николаевич появился на свет в еще одном судьбоносном для России году – в 1861-м.
Этот год стал для Капитолины Антоновны роковым. Среди помещиков разговоры о реформе шли задолго до манифеста. Но Капитолина Антоновна, как и многие землевладельцы, ни в коем случае не верила, что такое безумие возможно. Она искренне считала, что другого устройства, кроме крепостного права, в России быть не должно. Все прочее, всякие копирования европейских порядков, для России погибель. Русский мужик он как дитя малое: его никак нельзя оставлять без барского пригляда – сразу нашалит чего-нибудь. А потом сам же будет пенять-досадовать, что никто не предостерег его, не урезонил вовремя.
На распространенное мнение либералов, что-де в середине девятнадцатого века стыдно сохранять такой пережиток, как крепостное владение людьми – перед Европой стыдно! – мы же цивилизованный народ и должны немедленно отказаться от этого позора, от средневекового рабства, по сути! – на такие доводы консервативные крепостники, как их называли, и среди них Капитолина Антоновна, отвечали: Европа испокон ехала в Россию в службу, почитай, за кусом хлеба, – титулованные в оберы, а просто дворяне так и в гувернеры подчас! – и особенно-то не совестились по этому поводу; так неужели мы – хозяева богатейшей в мире, основательной, необоримой державы – будем стыдиться этих голодырых и чему-то учиться у них?
Кроме этого, консерваторы как за соломинку ухватились за античную еще мудрость, что рабство удерживает немногих, большинство же сами за него держатся, и старались внушить эту мысль противникам. Капитолина Антоновна, та говорила всегда, что у нее нет такого крестьянина, кто хотел бы получить вольную и не мог бы этого сделать: она назначала справедливые откупные, и мужичок скапливал их за три-четыре года, а иногда и раньше; но большинство именно не хотели откупаться, они предпочитали привычную упорядоченную отечески-поднадзорную неволю непредсказуемому беспризорному и беззащитному вольному существованию.
Но никакие доводы не помогли: реформа в свой срок свершилась. Многие помещики, не знавшие другого занятия, как только быть владельцами душ, совершенно разорились. Из таких в лучшем положении оказывались мелкопоместные: они и прежде жили не широко, теперь пусть еще скромнее, а, в общем-то, почти также. К тому же и крестьяне их, сплошь бедняки, обычно оставались временнообязанными. Хуже обстояли дела у средних и богатых помещиков: у тех наступивший упадок в большей степени контрастировал с прежним эпикурейским существованием.
Капитолина Антоновна еще более или менее счастливо справилась с напастью. В то время как большинство помещиков даже и не верили в грядущие перемены, она верно поняла, что дыма без огня не бывает: коли пошли слухи и начальство не рвет за них ноздри болтунам, стало быть, они имеют реальное основание, а значит, надо готовиться к худшему.
К ней как-то явился один ее вольноотпущенный – здорово разбогатевший мужик – и предложил устроить им в имении стекольное производство на равных паях, а крестьян с земли переписать в фабричные, – тогда, по его словам, если им и выйдет вольная, большинство все равно уже останутся при деле. Потому что фабрика, объяснял бывший крепостной бывшей своей барыне, это та же крепость, только держит в повиновении мужика уже не закон и не исправник, а куда более жесткий надсмотрщик – рубль. Капитолина Антоновна тогда даже не стала особенно вникать в суть предложения. Она с достоинством отказала, решив про себя, что русской дворянке негоже быть стекольщицей! И всю жизнь затем, вспоминая предложение своего вольноотпущенного, усмехалась: мне предложить стекло выдувать! каков, а! одно слово – мужик!
Не прельстившись стекольным промыслом, посчитав его недостойным, чуть ли не оскорбительным для нее занятием, Капитолина Антоновна, тем не менее, к худшим временам приготовиться позаботилась. Собственно, она произвела простейшее действие, возможное при сложившихся обстоятельствах. Но хотя бы так. Она удачно продала бывшие на ней после смерти матери невеликие имения – смоленское и ярославское, а также с согласия мужа его подмосковное, которое она же прежде выкупила из залога, сохранив из всего лишь главное и любимое имение – калужское. Значительную часть вырученного капитала Капитолина Антоновна положила в банк, имея в виду впоследствии выделить его за дочерьми. Но на всякий случай она сделала еще одно вложение, оказавшееся весьма ценным: купила в Москве на Таганке квартиру на всякий случай – а вдруг придется перебираться в город от их реформ?! Как в воду глядела! – так впоследствии и вышло.
А участь калужского имения – ее гордости, ее любезного детища – оказалась незавидной. Продай она его вовремя вместе с прочими, Капитолина Антоновна выручила бы очень приличное состояние. Но она доверилась событиям развиваться самостоятельно, полагая, что уж вконец-то их, дворян, начальство не обделит, по миру же не пустит.
В этом имении у нее состояло под триста душ в четырех деревнях, но земли числилось не так много. Поэтому, когда люди получили волю и пришлось им нарезать наделы – хотя бы по три десятины на тягло, – своей земли у нее осталось, как говорится, курицу выгнать некуда. А крестьяне у нее были не бедные, и поэтому в основном все выкупили землю без задолженностей. Казалось, куда лучше! – сразу богатый прибыток. Но такой прибыток хорош, если немедленно куда-нибудь выгодно вложен. Когда же деньги исключены из оборота и покоятся в укладке, они имеют свойство лишь убывать, пока вовсе не сойдут на нет.
Капитолина Антоновна, выручив за землю неплохие выкупные, почти не умерила свои прежние расходные статьи. Прежде всего, она вовсе не отказалась от дворни. Большинство помещиков своих вольныхслуг бросали на произвол судьбы: живите как знаете… Судьба этих людей была незавидна: самые удачливые из них шли в город и нанимались к кому-нибудь в услужение, менее же счастливые оставались в усадьбе, как брошенные за ненадобностью вещи, и часто буквально погибали там с голоду, – им земля не полагалась, да и, привыкшие с детства жить при господах, много бы они наработали на земле? А Капитолина Антоновна предложила своим дворовым по желанию оставаться при ней. Но не как подневольным холопам – они же теперь вольные люди! – а как наемным работникам за вознаграждение. Разумеется, почти вся ее прислуга с радостью осталась при ней.
И вот, имея вроде бы немалое состояние, Капитолина Антоновна с легким сердцем продолжила жить так же широко, как прежде. Зимовали они в Москве. Это было время едва ли не ежедневных приемов: самое дальнее, случайное знакомство с ней самой или с ее мужем Николаем Федоровичем было вескою причиной, чтобы бывать у них в гостях на Таганке. Кстати, прежде не допускавшая бесприданника-мужак управлению имениями, теперь Капитолина Антоновна вдруг позволила ему в равной степени с ней распоряжаться имуществом. И она была приятно удивлена, польщена, увидев, как же великодушен ее Николай Федорович! как щедр! – он, кажется, был готов распахнуть двери дома перед всей Москвой, усадить за стол весь мир. Их зимние lessoiree сделались дворянским собранием обнищавших помещиков, которыми Первопрестольная в шестидесятые – семидесятые просто-таки кишела. Это были смотры старой николаевской гвардии, до жалости потешной, в сущности: вытертые сюртуки, разноцветные выцветшие фраки, лоснящиеся панталоны со штрипками, дурно сидящие на сутулых или согбенных, раздобревших или высохших фигурах. И, конечно, никаких бород! – боже упаси! Собравшись, гости навыпередки, в один голос, перебивая и не слушая друг друга, поминали милые давности, бранили шестьдесят первый год и нынешние порядки. К весне этих могикан обычно уже становилось меньше, чем было осенью.
А на лето Капитолина Антоновна и Николай Федорович с детьми и со всеми домочадцами выезжали в калужское. Их отъезд в начале мая был по-старинному торжественен: впереди шла берлина, запряженная парою подобранных в масть лошадей, с господами и их детьми. За берлиной тащились три разного типа брички с дворней и скарбом – их тянули лошади уже без разбора мастей. В последнюю бричку вообще была впряжена единственная чубарая.
В имении они устраивали такие же lessoiree, как в Москве. Только гостей-то здесь днем с огнем захочешь – не отыщешь. Кроме редких случайных визитеров, к ним всякий вечер приходила за пять верст нищая, едва не побирающаяся, соседка-поручица в худом салопе и в допотопном шлыке. Сколько за лето Капитолина Антоновна передавала ей порядочной одежды! – но поручица так все и являлась в рубище. Приходил еще почти каждый вечер и местный батюшка, неизменно в сопровождении дородной попадьи и многочисленных отпрысков – с отменным аппетитом поповичей.
Чудно было осознавать Капитолине Антоновне, что вся земля здесь вокруг, кроме клочка под усадьбой, теперь не ее. То в бегунках бывало поместья не объедешь, а то стало и пойти некуда.
Большинство уездных дворянских гнезд угасло. Обезлюдевшие строения своей заброшенностью, какой-то сказочной таинственностью производили жуткое впечатление. Усадьба помещиков Потиевских оставалась чуть ли не единственная в округе, напоминающая о прежнем благополучном обильном помещичьем житье. Когда приезжали господа с детьми и с дюжиной прислуги и дом оживал, могло показаться, что и не было недоброй памяти шестьдесят первого года. В эти дни все здесь напоминало прежние благословенные времена: барские приказания, детский визг, дворецкий в ливрее, званые обеды, чаепития под дубом, конные прогулки.
Но эти летние путешествия в прошлое продолжались недолго. Однажды Капитолина Антоновна хватилась, что от капитала, вырученного за землю, остались крохи. Пришлось ей, как ни обливалось сердце кровью, продавать калужское с остатками земли. Назначенная цена обескуражила Капитолину Антоновну: покупатель платил лишь за землю, а собственно усадьба со всеми постройками, по его словам, годилась разве на дрова. И он еще предлагал лучшие условия! – другие не давали и того. Рассказывая об этом Николаю Федоровичу, Капитолина Антоновна плакала – впервые с юных лет! Но делать было нечего, пришлось соглашаться.
От частых lessoiree они теперь вынуждены были отказаться. Николай Федорович, впрочем, настоял, дабы им окончательно не ударить в грязь лицом, устраивать хотя бы еженедельные журфиксы, как это теперь завелось у образованных людей. По его расчетам, при таком образе существования денег, вырученных от продажи имения, им должно было хватить на многие годы.
Не имея прежде ни малого опыта в ведении каких-либо коммерческих предприятий, Николай Федорович вдруг открыл в себе способность оборачивать капитал. Он резонно заметил Капитолине Антоновне, что их деньги, вырученные от продажи трех малых имений, в сущности, даром лежат. То есть кому-то, каким-то ловким банкирам, они действительно приносят пользу, но только не им – своим законным владельцам! Разве это по-хозяйски?! по уму?! Это не деловой подход! – так выразился новоявленный коммерсант. Мы довольствуемся какими-то жалкими четырьмя процентами, внушал он супруге, в то время как все люди, кто с головой, конечно, получают со своих капиталов колоссальные доходы!
Через несколько дней Николай Федорович привел домой нового гостя. Это был коренастый господин с бородой и кудрями, как у медного Козьмы Минина, в гарусовом сюртуке, трещавшем на его саженных плечах, в сапогах гармошкою. Он топал, будто испытывал прочность полов, громко сморкался в огромную алую тряпицу, и говорил таким раскатистым дьяконским басом, что в комнатах звенел хрусталь.
Николай Федорович представил своей дражайшей половине гостя: почетный гражданин Елизар Саввич Пятикратов – председатель правления Московско-Камской железной дороги. Затем Николай Федорович произнес краткую, горячую речь на тему железнодорожного строительства. По его словам, выходило, что теперь нет более выгодного занятия, как принимать в этом участие. Он не успел договорить – его прервал иерихонский рев почетного гражданина. «У меня биржа во где!» – пророкотал Елизар Саввич, показывая Капитолине Антоновне пудовый кулак. «Во у него где биржа!» – тоже поднял кулачок Николай Федорович. «У меня концессия!» – показывал г-н Пятикратов другой кулак. «У него концессия!» – вторил Николай Федорович.
Выяснилось, что Николай Федорович придумал вложить приданое их дочерей целиком в дело, затеянное г-ном Пятикратовым. Нынче он как-то познакомился с почтенным председателем правления уважаемым Елизаром Саввичем, и тот великодушно согласился взять его с супружницей в пайщики, хотя у него и без того отбою от желающих вложить капиталы не было. «Только из уважения! – продолжал трубить председатель. – Я дело знаю верно! Если я с рубля не получу втрое… я их!.. – И он сверху вниз резко опускал кулак, будто прихлопывал кого-то насмерть. – Х-ха! У меня закон – тайга, медведь – хозяин!»
Когда гость ушел, Николай Федорович, весь дрожа от возбуждения, бегал по зале и кричал супруге: «Ты слышала?! – с рубля втрое! Вот что значит практический подход! Это самородок! Это уже от Бога! Нам теперь у них учиться! Я за учителей своих заздравный кубок подымаю! Железная дорога – не стекольный завод! Тут по науке подходить нужно! По инженерству! Ты можешь себе представить, что наш капитал утроится?! Это же!., это же!..» – обрывался Николай Федорович и, подняв глаза к потолку, видимо, подсчитывал нули в многозначной цифре.
Всех денег у Капитолины Антоновны лежало в банке двести пятнадцать тысяч. Двести из них – для ровного счету – она забрала и передала мужу. Тот немедленно отвез их г-ну Пятикратову. Возвратившись от него, Николай Федорович разложил на столе акции, как пасьянс, и принялся живописать Капитолине Антоновне ожидающие их перспективы. «Через три года железная дорога будет действовать, – рассказывал он, – а еще через три года наши двести тысяч вернутся к нам, как одна копеечка. Но это что! – это будет мелочовка на заколки нашим невестам! – а главное – ты вдумайся, Капушка! – главное, мы сделаемся совладельцами крупнейшей в России железной дороги! Наша доля составит полмиллиона! Даже больше! Это почти сто тысяч ежегодного дохода! Что там наши имения! Да мы сможем… Да мы… Мы еще четверкой будем выезжать! С гайдуками на запятках! А если бы наши деньги пролежали эти шесть лет в банке, – говорил Николай Федорович насмешливо, – они принесли бы всего-то… двадцать четыре тысячи, – брезгливо произносил он. – Ха-ха-ха! Да мы двадцать четыре тысячи им тогда подадим на бедность! Пусть поминают нас!»
Где-то месяца через два, проведенные Николаем Федоровичем в совершенном восторге чувств, «Полицейские ведомости» сообщили о крахе акционерного общества Московско-Камской железной дороги. Председатель общества, оказавшийся мошенником, исчез вместе с казной – почти миллионом! Всех надутых им числилось человек до ста. Из них самыми крупными держателями акций были господа Потиевские. Прочие пайщики имели бумаг на пять – десять тысяч рублей или даже меньше. Впрочем, часто бывает, что для одних и тысячу потерять – это куда больший ущерб, нежели сотни тысяч для других.
В том, что они окончательно разорились и оставили дочерей бесприданницами, Капитолина Антоновна винила лишь себя, – с мужа какой спрос! ей ли было не знать, каков он человек! каков коммерсант!
А у несчастного Николая Федоровича после этого случая жизни вовсе не стало. Боже упаси! – Капитолина Антоновна и не подумала как-то помыкать им, мстить за его безрассудство, приведшее их к полному разору. Она, напротив, с тех пор стала еще больше опекать мужа, жалеть его. Но Николай Федорович сам по себе сильно закручинился, затосковал, сознавая, какое бедствие доставил семейству. Принялся выпивать. И года не прошло после его коммерческого предприятия, как он зачах. Вдове даже не по средствам было похоронить в монастыре мужа – тоже, кстати, родовитого дворянина. Пришлось довольствоваться Калитниками.
Капитолине Антоновне в ту пору исполнилось сорок пять. Старшей ее дочери шел девятнадцатый, а младшему Антоше – только что десятый. На оставшиеся от капитала крохи они могли теперь влачить лишь самое скудное мещанское существование. Какие там журфиксы! – самим бы не оголодать!
Собрав как-то всех домочадцев – бывшую свою дворню, – Капитолина Антоновна объявила, что больше содержать их на жалованье она не в состоянии. Если кто-то согласен продолжать служить у нее единственно за пропитание, она будет молиться за них, как за родных детей. Ну а прочие… могут быть свободны. Первым порывом людей было остаться: сколько уж вместе! куда идти? кто где ждет? как-нибудь переможемся! Но впоследствии они – один за другим – в основном все разбрелись кто куда. Насовсем остались только кухарка да старичок-камердинер, служивший еще отцу Капитолины Антоновны. Но к тому времени, когда в семье появилась Таня, даже и той кухарки давно не было в живых.
Разобравшись с прислугой, Капитолина Антоновна основательно занялась устройством детей. Опять же с помощью каких-то престарелых отцовских однополчан она определила сына Антошу в военную гимназию. После чего почти одновременно выдала замуж старших дочерей-погодок. Капитолина Антоновна это сделала поспешно, не чинясь: где уж теперь фасон держать – лишь бы пристроить. Впрочем, женихи-то были по нынешним временам ничего себе: один судебный стряпчий, другой – доктор из Яузской больницы. Единственный недостаток: за душой у них имелось приблизительно так же, как и у невест, то есть небогато, мягко сказать.
Капитолина Антоновна продала свои бриллианты – самой все равно уже не носить! – и, прибавив к вырученному еще пять тысяч из оставшегося от имений, тем и выделила поровну дочерей, вздохнув про себя: с таким приданым горничных разве замуж выдают. Да делать было нечего.
Года через два Капитолина Антоновна собралась и оставшихся двух дочерей также выдать замуж за каких-нибудь аптекарей или целовальников, по собственному ее выражению. Но произошло невероятное. С одной стороны подвалило нежданное счастье. Но счастье это роковым образом повлияло на судьбу девиц Потиевских.
Однажды ей из Петербурга пришел запечатанный конверт от некоего нотариуса Дыбцына. Этот господин ставил в известность Капитолину Антоновну, что тетушка ее покойного мужа – Иулиана Васильевна Битепаж, вдова статского советника, – завещала все имущество своим внучатым племянникам Потиевским. Других наследников у нее не было. Недавно престарелая советница скончалась, и теперь Капитолина Антоновна могла вступить во владение отказанным ее несовершенных лет детям имуществом.
Всего наследства, с учетом вырученного от проданной квартиры на Большой Морской, составило почти четверть миллиона! Дочери Капитолины Антоновны снова были богатыми невестами. Но теперь уже матушка стала разборчива в женихах. Какой там аптекарь! – не ниже товарища прокурора женихов подавай теперь дочерям столбовой дворянки! Целовальникам не вышло стать ее зятьями, смеялась она, пусть поищут невест у мещанских.
Теперь можно было не торопиться выдавать дочерей. Капитолина Антоновна, в общем-то, верно рассуждала, что при нынешнем-то их приданом все самые завидные московские женихи будут смиренно ожидать, пока родительница состоятельных невест соизволит обратить на них внимание. И она на неопределенное время отложила устройство дочерей: всегда-де успею.
Вволю вкусив прелестей господства хамова колена,как Капитолина Антоновна называла наступившую эпоху власти капитала, она, сама имея теперь немалый капитал, а значит, и некоторую власть, озаботилась восстановить хотя бы часть прежнего своего положения владетельной барыни. Быть помещицей в старом понимании Капитолина Антоновна, разумеется, уже не могла. Но, во всяком случае, нанять с полдюжины слуг и таким образом создать видимость владения крепостною дворней ей было по средствам.
К имеющимся камердинеру и кухарке она еще наняла лакея, двух горничных, повара и кучера. Капитолина Антоновна сразу объявила, что называть будет их на прежний манер, как испокон людей звали: Мишка, Палашка, Аришка, Петрушка и Сашка. Новые слуги вначале было заартачились: не те времена, чтобы бесчестить личность – окликать, будто подневольных! – но смирились, когда барыня пообещала доплачивать за ее манеру к ним обращаться.
Не в состоянии теперь заводить и держать поместья, Капитолина Антоновна построила на Калужской дороге, за Беляевым, дачу в стиле типичной помещичьей усадьбы: довольно безвкусный одноэтажный продолговатый бревенчатый дом с фронтоном над входом посередине. Она выбрала Калужскую дорогу по причине понятной: ей хотелось, чтобы поездки на дачу напоминали прежние путешествия в имение. И снова в начале мая от Таганки стал отправляться поезд: впереди берлина с барыней и дочерьми, следом – брички с прислугой и скарбом.
И вот так побежали вроде бы благополучные годы. Сын Антоша состоит интерном в военной гимназии. А матушка с дочками беззаботно барствуют: зимой в Москве, летом – на даче.
К ее дочкам сватались бессчетно. Были среди этих женихов люди и состоятельные, и перспективные, и высокопоставленные. Был, кстати сказать, и товарищ прокурора с приличным жалованьем. Но чрезмерная разборчивость Капитолины Антоновны в претендентах на руки ее дочерей сослужила в конце концов девицам дурную службу. Годы шли, девушкам исполнилось по двадцати пяти, потом по тридцати, четвертый десяток пошел, а матушка все так и не могла найти удовлетворение своим претензиям. Точно по поговорке вышло: пока девушки невестились, стали бабушке ровесницы. И вот как-то Капитолина Антоновна хватилась, что женихи-то больше не домогаются ее дочек. Выбора больше нет. Впору снова самой идти искать. Как в прежние скудные времена. Но особенно-то стараться матушка не стала. Потеряв однажды состояние и узнав почем фунт лиха, она теперь, под старость, страшилась разбазарить капитал, хотя бы и на приданое дочерям. С чем останется Антоша – ее будущая опора? Поэтому Капитолина Антоновна теперь не только не старалась пристроить великовозрастных дочерей, но, напротив, негласно, скрытно, оберегала их от замужества. Она рассуждала так: если сохранить состояние в целостности, то будущее благополучие Антона Николаевича станет и ее с дочерьми благополучием. Истинно справедливое мнение по-своему. Дочки же, положившись с детства на матушкину волю, так и сами не заметили, как прошла их пора невеститься: у них даже и мысли не было как-то заявить о намерении переменить привычное существование, – так и оставались при маме, безропотно и, в общем-то, довольные своей жизнью.
А тем временем Антон Николаевич вышел из гимназии. Там он показал отменно отличные успехи. Но в чин тогда военных гимназистов не производили, и ему пришлось окончить еще и юнкерское училище. Из последнего он вышел подпоручиком. Кто-то ему предложил поступать не в военную службу, а в жандармский корпус. С чем он, недолго думая, согласился, рассудив, совместно с матушкой, что служба по полицейской части имеет преимущества перед карьерой военного. И так он дослужился до пристава в самой Москве – должность и положение немалые!
В свое время Антон Николаевич женился. Но скоро и овдовел – жена умерла первыми же родами, оставив ему дочку.
Как и предполагала Капитолина Антоновна, Антон Николаевич, встав на ноги, стал настоящим покровителем для своих близких. Будучи, по сути, главою семьи, он не только не ущемил в правах престарелую матушку, напротив, устроил порядки в доме таким образом, чтобы выглядело, будто глава всему по-прежнему Капитолина Антоновна. Тане вначале удивительно было видеть, как Антон Николаевич почтительно, с готовностью немедленно ей чем-либо услужить вскакивал с места, когда его старушка-мать входила в комнату.
Где-то на третий день после свадьбы, когда Таня еще не обвыклась на новом месте, к ней, довольно рано утром, по ее понятию, явился лакей Капитолины Антоновны и доложил, что барыня хочет теперь видеть ее у себя.
Таня вошла к Капитолине Антоновне в пеньюаре, который ей лично выбрала Наталья Кирилловна Епанечникова в Джамгаровском пассаже. Волосы ее вовсе не были убраны и спадали темными волнами на все стороны, как у русалки. Капитолина Антоновна с минуту смотрела на невестку через лорнет, очевидно, изучая ее наружность. Затем она лорнетом же показала Тане на пате.
– Ты, матушка, гимназию окончила нынче, слышала? – для чего-то спросила Капитолина Антоновна.
Таня подтвердила.
– А что же, у ученых теперь стало принято спать до восьми утра? Для чего ж было учиться? Неужто чтобы сны слаще снились?
Таня поняла, что ее отчитывают за леность. Но прежде подобных упреков она не знала даже от чрезмерно взыскательного отца. Потому что ленивой-то, по правде сказать, не была. Об этом свидетельствовала хотя бы ее блестящая успеваемость в гимназии. Таня собралась уже что-то ответить в свое оправдание, но вспомнила мамино наставление: прежде чем что-либо возразить свекрови, непременно помолчать минуту и подумать – не будет ли это дерзостью? И даже если не будет, то все равно лучше, по возможности, не отвечать. Так она и поступила теперь.
Похоже, Капитолине Антоновне такое поведение невестки понравилось. Она едва заметно улыбнулась.
– Чай уже пила? – подобрела и старая барыня в ответ. – А то давай со мной. Я ради такого случая еще попью.
– Я пью кофе по утрам, – ответила Таня, не подозревая, что это может не понравиться собеседнице.
– Кохвий?! – воскликнула Капитолина Антоновна. – И что это вы взяли моду пить кохвий? Надо пить чай! Антоша вон тоже завел моду пить шоколад, будто француз какой! Ну да ладно, ваше дело. Ты мне расскажи-ка, Татьяна Александровна, чем заниматься-то собираешься? – продолжала расспрашивать барыня. – Без дел-то сидеть – со скуки помереть! истомиться хуже каторги!
– Но чем же мне заняться? – осторожно, верно опасаясь, как бы ей после всех неудачных ответов не разбудить еще худшее лихо, заметила Таня. – Право, не знаю…
Но лихо именно было разбужено.
– Она не знает, чем заняться! – Капитолина Антоновна будто обрадовалась такому ответу. – Я, матушка, не ослышалась? Ульяна! Ирина! – Она позвонила в колокольчик. – Сюда! Скорее! Вы слышали? – она не знает, чем заняться! Вот новость!
В комнату, почти сразу, словно они ждали за дверью зова матери, вошли дочери Капитолины Антоновны – дамы лет по пятидесяти, – гладко причесанные и в одинаковых темных, наглухо застегнутых до подбородка платьях, похожие на учительниц гимназии. Они остановились, едва переступили порог, не смея даже подойти к свободной козетке, пока родительница не укажет им на нее. Но Капитолина Антоновна была так потрясена словами невестки, что даже забыла предложить дочерям садиться.
– Нет, вы только посмотрите! – взывала она к свидетелям. – Теперь замужняя дама не знает, чем заняться! У меня было триста душ рабов, и я при них работала по шестнадцати часов, а спала по шести! А у тебя, матушка, ни души в прислуге, и ты не знаешь, чем бы заняться… Вот это дожили!
– Я готова исполнять любую работу… – Таня, стараясь говорить покорно, повторила еще одно мамино наставление. – Могу учительствовать в классах…
– Учительствовать в классах… – чуть ли не брезгливо передразнила Капитолина Антоновна. И вдруг опять спросила будто ни с того ни с сего: – Ты вот рубашку-то сама шила или маме работу задала? – Она кивнула на ажурные кружева, надетые на Тане.
– Нет, купили в пассаже на Кузнецком, – ответила Таня. И, не подозревая, какую бурю негодования могут вызвать у собеседницы ее слова, добавила: – Это из Парижа.
– Из Парижа?! – чуть не подпрыгнула в кресле Капитолина Антоновна. – Ах ты батюшки! Святые угодники! Рубашка – из Парижа! – Она, изображая изумление, посмотрела на дочерей. – А халат что же, из Лондона выписывать? Так, может, будем тогда и овес лошадям завозить из Вены? А дрова – из Берлина?! А что? – может, прусские жарче горят? Вот так, девоньки, – сказала она дочерям, – теперь приданого не шьют. Это мы с вами да с Дашей и Дуней ночи напролет сидели – шили им рубашки с платьями. А теперь из Парижев все! Ну довольно пустые разговоры вести! – распорядилась Капитолина Антоновна. – Ты слышала, матушка, война теперь?
Таня кивнула головой.
– Слава богу, это ей известно. Япошку-то мы почти что разбили, да он уперся, мира пока не просит. А уж зима не за горами. Ну, зимой-то русский – первый воин! Тогда уж ему выйдет натуральный извод. Япошке этому. Жалко его, – вздохнула Капитолина Антоновна, – говорят, маленький всё человечек-то. Поэтому будем к зиме готовиться! – приказала она всем присутствующим, и прежде всего, конечно, Тане. – Будем солдатушкам белье теплое шить. Да ты шить-то умеешь ли? – Капитолина Антоновна опять поглядела в лорнет на Таню. – А то еще придумаешь исподнее солдатское на Кузнецком покупать. Чтобы из Парижа!
Таня заверила свекровь, что швейное мастерство ей знакомо.
Тут в комнату вошла Наташа – дочка Антона Николаевича. Наверное, она услышала бабушкины восклицания и поинтересовалась узнать: что за шум? по какому поводу? Наташа вошла и сразу сообразила, что здесь происходит: новый член семьи имеет честь познакомится с норовом старейшины – своевольной помещицы.
– Что за дознанье тут? Не квартира, а прямо участок! – притворно строго сказала Наташа. Она подошла к Капитолине Антоновне и поцеловала ее в щеку. – Сразу видно, достойная родительница полицейского! Бабушка! будет мучить человека!
И не дожидаясь, пока Капитолина Антоновна что-то ответит, Наташа подошла к Тане и, взяв ее за руку, потянула к двери.
Таня встала, но выйти из комнаты без разрешения хозяйки не посмела – она вопросительно и просительно посмотрела на Капитолину Антоновну: что та скажет?
– Ступай, ступай, матушка, – махнула рукой на дверь Капитолина Антоновна. – Да в другой раз заходи ко мне совсем голая. Запросто. Чего уж там.
Познакомившись задолго до того, как они сделались одной семьей, теперь Таня с Наташей вообще стали добрейшими подругами. Таня вначале опасалась, что Наташа будет в некоторых претензиях к ней – все-таки она вольно или невольно встает междудочкой и отцом. Но ничего подобного не произошло. Наташа, казалось, вовсе не знала, что такое ревновать. И уж тем более не считала Таню мачехой, – девушки вволю насмеялись, разгадывая, в родстве они теперь считаются или в свойстве, – будучи также единственным ребенком в семье, Наташа была безмерно счастлива тому, что у нее появилась дорогая сестрица.
Первые недели Наташа почти не разлучалась с Таней. Она водила ее по таганским закоулкам, по подругам, по знакомым. Показала монастыри, расположенные за Таганкой, – Новоспасский, Покровский, Андроников. Добрались девушки как-то и до Симонова – Наташе давно хотелось посмотреть на Москву с той самой площадки над монастырской трапезной, с которой, если верить Лажечникову, долгие годы смотрел на столицу схимонах Владимир – последний новик. Само собою девушки посещали электротеатр, читали и обсуждали романы, играли на рояле в четыре руки.
Но эти и другие развлечения, конечно, не могли быть для Тани основным занятием. Тем более после разговора с Капитолиной Антоновной. Старая барыня тогда отнюдь не шутила: она с дочерьми и с внучкой действительно шила белье для маньчжурцев.