Твердь небесная Рябинин Юрий
Капитолина Антоновна, ее дочь Ирина Николаевна и Наташа раскраивали полотно, а другая дочь, Ульяна Николаевна, сшивала части в целое. После того как присоединилась Таня, ей также была поручена раскройка, а Ирина Николаевна тогда пересела за свободный «зингер». Теперь-то дело у них пошло живее.
Большинство полезных заветов и наставлений, полученных Таней от матушки перед венцом, исходили еще от Таниного дедушки – полковника Нюренберга. Это он когда-то передал мудрость своих предков дочке Катарине – чем та блестяще и воспользовалась! – а уже Екатерина Францевна донесла отцову науку до своей наследницы. Помимо прочего Екатерина Францевна заповедовала Татьяне, чтобы завоевать уважение в новой семье, во всем превосходить порядки и нормы, заведенные там прежде. К примеру, как бы ни было прибрано в комнате у ее свекрови, свою комнату Таня должна содержать еще более аккуратно, так, чтобы ее превосходство бросалось в глаза. И этому правилу ей надлежит следовать решительно во всем: чего бы ни коснулись ее руки, результат должен выходить лучший, нежели получается у кого-либо из новых родственников или их слуг. Таня же умела исполнять любую домашнюю работу, – Екатерина Францевна с детства приучила дочку обходиться, если потребуется, без прислуги.
Вот теперь Тане и вышел случай себя показать. Она отнеслась к изготовлению солдатского белья исключительно ответственно. Капитолина Антоновна скоро убедилась, что новой закройщице и указывать ничего не надо – сама вполне справляется. Понаблюдав за невесткой несколько дней, она благосклонно заметила Тане, что ей ни к чему было покупать рубашку из Парижа – могла бы и сама сшить не хуже.
После этого Таня еще несколько раз по разному случаю показывала свое бесподобное воспитание. И старушка умягчилась – поняла, что в доме появилась отнюдь не бездельница и не белоручка.
Итак, Таня была с честью принята в семью с высочайшего одобрения старейшины.
Еще перед свадьбой, когда только она узнала, чьею женой по родительской воле ей предстоит стать, Тане пришла в голову мысль: теперь же Лизу будет найти проще простого! Антон Николаевич крупный полицейский чин, и ему не составит труда разыскать подругу жены – только прикажет своим подначальным, и те мигом ее предъявят.
И вот некоторое время спустя Таня решилась поговорить с мужем. Конечно, ей нелегко было начать этот разговор, потому что она считала себя в случившемся первой виновницей, – и в этом тоже придется сознаваться! Но Таня верно понимала, что еще большая тяжесть останется у нее на душе, если она смалодушничает и не осмелится рассказать Антону Николаевичу о Лизе и о своей роли в ее судьбе.
Как-то, уже после судьбоносной утренней беседы с Капитолиной Антоновной, Таня попросила Антона Николаевича выслушать ее. По правде сказать, она не знала, как ей начать эту историю. По ее разумению, начинать надо было именно с того, как они втроем – Таня, Лена и Лиза – пришли в дом к Дрягалову на заседание кружка. Но ведь нужно иметь в виду, что собеседник ее не только муж, но еще и полицейский! Как он распорядится полученными от нее сведениями – неизвестно. Поэтому Таня прежде осторожно заметила, что их разговор касается таких предметов, которые она не считает возможным доводить до сведения полиции. Антон Николаевич от души рассмеялся. Он так ответил молодой разумной супруге:
– С тобой, дорогая, я не полицейский. Что же, если муж доктор, для него все кругом – больные? Так?
Теперь уже рассмеялась Таня, поняв свое заблуждение. И обо всем наконец рассказала.
Она напомнила Антону Николаевичу, о чем он сам же известил в свое время Александра Иосифовича: как-то весной она с подругами заглянула полюбопытствовать в одно безобидное собрание… Антон Николаевич подтвердил, что не забыл об этом пустяке. Тогда Таня задала ему вопрос, которым она давно мучилась, но все это время задать его ей было совершенно некстати: почему Антону Николаевичу стало известно, что это именно Лиза Тужилкина выдала некоторых кружковцев?
Полицмейстер неплохо знал о махинации Александра Иосифовича с Тужилкиной. Но он также отлично понимал, какими мотивами руководствовался его друг: ради безопасности дочери можно пойти на многое, а тем более на такой, казалось, безобидный подлог. Казаринов рассуждал, в общем-то, здраво: ну поругаются, подуются подружки, как обычно, а потом и обойдутся, – сколько уж они дулись друг на друга по разному поводу и тут же мирились! Кто же мог подумать, что так все обернется, что выйдет большая неприятность с этой легкоранимой и болезненно совестливой Лизой. Антон Николаевич тогда еще даже подыграл другу. Когда вскоре вслед за этим Александр Иосифович попросил для дальнейшего развития его хитроумного плана, то есть для поддержания у дочери иллюзии виновности Тужилкиной, немедленно арестовать хотя бы на сутки другую Танину подругу, Лену Епанечникову, Антон Николаевич сделал это.
И вот теперь полицмейстеру приходилось держать ответ. Он сообразил: раз Таня об этом спрашивает, значит, у нее есть все основания считать Лизу невиновной. Поэтому продолжать игру, затеянную Александром Иосифовичем, нет смысла. Но в таком случае у Тани будут все основания спросить, кто же придумал обвинять Лизу, и кто на самом деле донес на кружковцев. Со вторым вопросом проще: выдавать секреты своей службы Антон Николаевич не имеет права даже жене. Но вот за Тужилкину отвечать как-то придется.
Он объяснил случившееся с Лизой так:
– Ты думаешь, у нас не бывает неувязок? Увы, не без этого: что-то где-то напутали наши делопроизводители. Твоя подруга ни при чем.
Одновременно Антон Николаевич пообещал Тане попытаться выяснить, что случилось с Тужилкиной, где она может быть.
И выяснил моментально. Кроме того, что он распорядился искать Лизу по приметам городовым и филерам, Антон Николаевич решил проверить полицейскую агентуру среди социалистов: не появилась ли в их кругах девушка, таких-то лет и такой-то внешности, ведущая, видимо, нелегальный образ существования? Буквально через два дня Антону Николаевичу доложили, что, по сведениям от агента, действующего в одном из социалистических кружков, девушка с означенными приметами – и главное! – по имени Елизавета Тужилкина ему действительно известна: он ее видел у какой-то своей товарки по кружку.
Узнав об этом, Таня хотела немедленно встретиться с Лизой. Она попросила Антона Николаевича дать ей скорее Лизин адрес или как-то еще помочь организовать им встречу. Но Антон Николаевич вот что сказал на это:
– Таня, боюсь, вы с подругой не только долго еще не встретитесь, но даже и весточки какой-нибудь от тебя я передать ей не смогу. Дело очень осложнилось. Оказывается, твоя Лиза Тужилкина за это время успела стать революционеркой. Она теперь состоит в том самом кружке, куда вы однажды пришли из девичьего любопытства. Видишь ли, не скрою, полиция за этим кружком ведет наблюдение. И если сейчас дать Тужилкиной понять, что она обнаружена, значит, по сути, спугнуть и ее и всех прочих кружковцев. Они просто в очередной раз поменяют адреса. И тогда десяткам людей снова придется выполнять колоссальную трудоемкую работу по их обнаружению. Придется пока подождать. Но я тебе вот что скажу: пусть душа у тебя больше не болит, – если у тебя и была какая-то вина, то ты ее искупила своими искренними переживаниями о подруге, своим участливым отношением к ее судьбе.
– А ей грозит какой-нибудь наказание за то, что она состоит в этом кружке? – поинтересовалась Таня.
– Как тебе сказать… Вообще-то это считается участием в антиправительственной организации. Но если она ни в чем конкретном недозволенном уличена не будет, то, учитывая ее невеликий возраст и прочие обстоятельства, как то: горячее заступничество благонамеренной подруги, – улыбнулся Антон Николаевич, – можно будет обойтись какими-либо нестрогими мерами.
Такой ответ не только не успокоил Таню, а, напротив, насторожил. Значит, пока Лиза ни в чем конкретном недозволенном не уличена, строгие меры ей не грозят. Но время-то идет. Чем дольше Лиза состоит в этом кружке, тем вероятнее ее участие в чем-то недозволенном. Как же можно медлить предотвратить беду! Таня хотела попросить у Антона Николаевича Лизин адрес и впоследствии, невзирая на его запрет, все-таки как-то связаться подругой, может быть, не лично явиться, но, по крайней мере, послать записку с извинениями и словами примирения. А тогда и найти способ вырвать ее из порочной среды. Но она тотчас от такой идеи отказалась – посовестилась так откровенно обманывать мужа.
Но вместе с тем Таня не давала обещания не искать Лизу самостоятельно. Теперь же, когда она знала, что ее подруга состоит в кружке, ей казалось, это сделать будет несложно. Если бы в Москве были Володя и Алеша, связаться с Лизой вообще не составило бы ни малейшей трудности. Но поскольку их нет, то ничуть не меньше помочь может… Дрягалов. Таня улыбнулась, подумав, что каким-то странным образом все пути приводят ее к этому Дрягалову. Куда же без него!
Выждав несколько дней, чтобы Антону Николаевичу не бросилось в глаза, как она помчалась куда-то тотчас после их разговора о Лизе, Таня отправилась к Дрягалову. Она умышленно не воспользовалась собственным экипажем, опасаясь, что кучер Сашка доложит хозяину о том, куда ездила его жена, и взяла обычного извозчика.
В этот раз Таня подъехала к дрягаловскомудому со стороны Малой Никитской – к парадному подъезду. Она еще издали заметила толпу возле дома – человек двадцать – тридцать. Кроме того, напротив самого подъезда стояли дроги – их белые балясины со шторками ни с чем не спутаешь.
Таня сообразила, что она не вовремя пожаловала сюда со своими заботами. Но решила хотя бы узнать, что случилось. Она спросила об этом какую-то женщину в черном платке. Та взлянула как-то горестно-удивленно: Таня была одета будто специально к случаю – черные перчатки, шляпка с черною же вуалью, и, естественно, никто из собравшихся не мог бы подумать, что визитерша явилась по какому-то иному делу и ей неизвестно о случившемся.
– Да как же… – отвечала женщина, – у Василия Никифоровича умерла… – она замялась, подыскивая слова, – новая его супружница. Болела сильно…
– Супружница?.. – безотчетно повторила Таня, вспоминая, о ком идет речь.
Она и не знала, был ли женат Дрягалов. Да и вообще, в сущности, ничего она о нем не знала.
Вдруг к Тане подошла какая-то девочка в ватной жакетке и тоже в траурном платочке, смотревшемся на ней довольно несерьезно.
– Здравствуйте, барышня! – Она была неподдельно счастлива видеть Таню. – Я – Клаша. Помните, вы к нам приходили?
Тут только Таня признала девочку: она впервые увидела ее еще в мае, когда сын Дрягалова послал догнать изводчицу отцова состояния, – Таня теперь только улыбнулась, вспомнив Мартимьяновы нападки, – да и в Кунцеве летом несколько раз Клаша попадалась ей на глаза и все норовила как-то обратить на себя внимание взрослой барышни, несомненно, очень понравившейся девчушке.
– Что же у вас произошло, милая Клаша, расскажи, – спросила Таня, стараясь говорить неслышно для собравшихся у дверей.
– Марья Алексеевна давеча умерла, – отчеканила девочка. В ее голосе чувствовалось переполняющее душу счастье от общения с обожаемой, несомненно, барышней. О прочих неприятностях она в эту минуту, очевидно, позабыла.
– Это какая Марья Алексеевна? – переспросила Таня, догадываясь, впрочем, что речь идет о кузине Алеши Самородова, которую она видела на памятных проводах новобранцев и еще один или два раза мельком где-то там же на даче.
Таня знала, что эта Маша была возлюбленной Дрягалова и что у них родился ребенок, знала и о драме, приключившейся с ними в Париже.
– Вторая жена Василия Никифоровича, – просто ответила девочка.
Клаша привела ее в дом. Там в большой мрачной комнате горело несколько свечей, и стоял гробик, возле которого молодой человек в церковном облачении – наверное, дьякон – читал молитвы. Поодаль стояли какие-то люди с мрачными лицами. Но Таня, сколько ни вглядывалась, Дрягалова среди них не узнала. Правда, она тотчас приметила его сына – Мартимьяна Васильевича. Он сидел у стены, как обычно, в своем кресле на колесиках и смотрел в пол. Мартимьян бросил на Таню мимолетный грозный взгляд и вновь уставился в пол.
Когда дьякон закончил читать последование, гроб накрыли крышкой, какие-то сноровистые мужички – нанятые, что ли, работники – подхватили его и вынесли из комнаты. Все, кто был при молебне, потянулись следом. Один лишь Мартимьян не шевельнулся в своем кресле. Теперь он пристально смотрел на гостью.
– Какими к нам судьбами, мадемуазель? – на удивление добросердечно промолвил Мартимьян. – Или вы вроде замужем теперь? Мадам! Помнится, батюшка ваш объявил…
– Что случилось? Отчего умерла Маша? Она же молодая совсем.
– Болела… – повторил Мартимьян уже известное Тане.
– Я могу повидаться с господином Дрягаловым? – перешла к делу Таня.
Мартимьян не удержался захихикать.
– Не успели вынести… – пробормотал он, будто бы рассуждая сам с собой. – Нету господина Дрягалова теперь, – сказал он громко и с ехидцей. – В Китае путешествует. Годы-то молодые: самое время путешествовать на другом краю земли.
Таня чуть не порвала перчатку от отчаяния. Редкостное невезение! Почему, едва ей становится нужен Дрягалов, – раз в полгода! – его именно в этот момент нет в Москве. То он в Париже, то вообще в Китае.
У нее промелькнуло: а кроме старшего Дрягалова, никто ей здесь не может помочь? – тот же Мартимьян. Но она тотчас отбросила эти мысли – уж если она мужу не открывает своих поисков, то как можно открыться почти незнакомым людям?
– Знаете что, – сказала Таня, – у меня к вам просьба: как только появится господин Дрягалов, пожалуйста, немедленно сообщите об этом Наталье Кирилловне Епанечниковой. Вы ее должны помнить: она была у вас в гостях на даче.
Мартимьян покивал, показывая, что он помнит ту, о ком идет речь.
Назвав адрес Епанечниковых, Таня откланялась.
На обратном пути она заехала к Наталье Кирилловне. Как ни ясно было Тане, что Леночкина мама посредник не самый надежный, но никакого лучшего связного у нее теперь не имелось. Таня попросила немедленно позвонить ей, как только Наталье Кирилловне сообщат о возвращении господина Дрягалова. Причем ни в коем случае не передавать это известие никому, кроме нее самой! Наталья Кирилловна заверила, что исполнит все в наилучшем виде.
После госпожи Епанечниковой Таня отважилась на очень нелегкий для нее визит – к Тужилкиным. Но теперь-то она идет, по крайней мере, с доброй вестью. А когда Лена ее привела к Лизиным родителям в начале лета, Таня вообще первые минуты не могла на них глаз поднять. Впрочем, как и говорила раньше Леночка, у Тужилкиных никаких претензий к дочкиным подругам не было. Во всяком случае, они не выразили им ни даже самого малого неудовольствия по поводу случившегося. В тот раз подруги едва застали Лизиного отца: Григорий Петрович укладывал чемодан, – назавтра он отправлялся на войну, в Маньчжурию. Будто успокаивая девушек, он тогда сказал им, что от Елизаветы всяких фортелей можно было ожидать: своевольная! чуть что не по ней – ершится! – только бы по шерстке все гладить, а возьмешь против – так сразу на дыбы!
Лизина мама вначале и не признала в молодой богатой барыне дочкину подругу. Когда же Таня рассказала ей, что Лиза жива-здорова и находится где-то в Москве – где именно, пока не известно, – несчастная женщина безотчетно потянулась к гостье, чтобы верно прижать ее к себе и расцеловать, но, одумавшись, удержалась. Она тут же при Тане и детях упала на колени перед иконами и принялась истово креститься.
Домой Таня возвратилась в прекрасном настроении: она была убеждена, что совсем скоро осчастливит Тужилкиных еще более радостным известием о Лизе.
Разговор с Таней напомнил Антону Николаевичу о событиях полугодичной давности, которые он за прочими своими служебными заботами уже, по правде сказать, подзабыл. Полицмейстер еще тогда обратил внимание, как усердно, как целенаправленно Александр Иосифович поддерживает в дочке иллюзию виновности ее подруги Тужилкиной, как старательно топит эту девушку. Однажды он приехал к Антону Николаевичу под вечер, встревоженный, обеспокоенный, и сказал, что его план по спасению Тани под угрозой: чтобы окончательно и наверно убедить дочь в коварстве, в мошеннической, предательской сущности всей этой своры инородцев-социалистов, в которую она по недоразумению попала, нужно немедленно, хотя бы на один день, арестовать другую ее подругу – Елену Епанечникову. Особенных оснований поступать таким образом у полицмейстера не имелось: ну кто такая эта Епанечникова? – восторженная гимназистка, явившаяся в тайное общество исключительно из девичьего любопытства. Но, с другой стороны, такой арест не считался бы и противозаконным, поскольку девушка вольно или невольно попадала в поле интересов полиции как новая участница запрещенной социалистической организации. Поэтому Антон Николаевич решил пойти навстречу другу, а заодно попугать и Епанечникову с ее родными, – для острастки! – провести у них обыск по всей форме, ну и забрать девицу переночевать в участке. Вроде все вышло тогда складно. Вообще-то Александра Иосифовича очень даже можно понять: чего он добивался? какие и чьи интересы отстаивал? – да прежде всего, как мудрый глава семьи и заботливый отец, он радел о благополучии своего дома и предотвращал опрометчивые поступки юной дочери. И если ему для этого пришлось применить меры, не вполне согласующиеся с понятиями благородства и чести, – кто его осудит? какой безгрешный первым бросит в него камень? К тому же разве мог он предположить, что его комбинация с Тужилкиной и Епанечниковой обернется такими неприятностями? Как, наверное, рассуждал Казаринов: ну побранятся девицы, подуются друг на друга – сколько у них уже по разному поводу было смертельных обид и разрывов навеки! но всегда мирились самое большое на третий день, – так и в этот раз замирятся и забудут, что случилось. Мог ли он предположить, что эта Тужилкина, оскорбленная в высшей степени, сбежит из дома, исчезнет, пропадет? – конечно нет! В целом же его хитрость удалась: дочка была спасена от соскальзыванья в пропасть и при этом осталась в неведении об отцовой проделке.
И тут Антону Николаевичу пришла неожиданная и где-то даже досадная мысль: а не является ли их с Таней брак продолжением этой истории? Неужели Александр Иосифович, не вполне полагаясь на прежние, успешно осуществленные меры, решил еще более подстраховаться, поручив дочку надзору мужа-полицмейстера? Такой вывод расстроил Антона Николаевича: он любил Таню, причем влюбился еще до того, как они поженились, распознав в ней натуру волевую, самоотверженную – под стать ему самому! Не говоря уже о том, что Таня была красавицей и умницей. И вдруг выходит, их брак – это личный, потаенный, расчет Александра Иосифовича.
Антон Николаевич стал припоминать обстоятельства, предшествующие их с Таней женитьбе. Сколько накануне Таниного участия в кружке он встречался с Казариновыми, и никто из них – ни Александр Иосифович, ни Екатерина Францевна – ни полусловом не обмолвились о своих скорых или дальних матримониальных планах на дочку. Очевидно, таких планов у них тогда не было. И вдруг, вскоре после известного происшествия, они, хотя и не показывая вида, едва ли не понуждают его просить Таниной руки, сватают ее так настоятельно, будто девушка заневестилась. А она между тем еще не успела отмыть гимназических чернил с пальчиков! Следовательно, Танино замужество – это звено той же цепочки, той же нити, завитой Александром Иосифовичем, что и его трюки с Тужилкиной и Епанечниковой.
Понятно, все это Казаринов проделывал не без какой-то важной причины. Какую же именно цель он преследовал? Ну, само собою, отводил от семьи подозрения в неблагонамеренности. Если бы дело с дочкой-социалисткой получило широкую огласку, как бы это отразилось на карьере Александра Иосифовича? Какие бы последствия это для него имело? Во всяком случае, не повышение по службе. Но какой же вышел результат? Самый невероятный! – мастерски добившись своего, уладив все семейные проблемы, Александр Иосифович оставляет службу и отправляется… на войну!
У Антона Николаевича при решении разных криминальных головоломок имелся излюбленный прием: дойдя в своих рассуждениях до какого-то абсурдного, казалось, вывода, не сбрасывать его со счетов, а проанализировать события в обратном порядке – не окажется ли эта на первый взгляд нелепость логически следующей из предшествующих действий преступника, прежде не вполне оцененных сыщиками?
Итак, предположим, рассуждал полицмейстер, Александр Иосифович преследовал цель – оказаться в Маньчжурии. Как было известно Антону Николаевичу, господин Казаринов, вступив где-то летом в московский дамский комитет о раненых, затем выхлопотал для себя должность заместителя председателя комиссии Красного Креста князя Львова и вслед за патроном выехал на театр военных действий. Мог бы он всего этого добиться, имея славу отца революционерки? Практически никогда! Социалисты нисколько не скрывают своего интереса в поражении России, имея в виду, что поражение в этой войне ослабит режим и таким образом поспособствует осуществлению каких-то их замыслов. Причем эти люди отнюдь не ограничиваются одним только оглашением взглядов: они еще иногда и конкретными действиями подтверждают свои намерения – например, на пути следования воинских эшелонов на Дальний Восток организуют саботаж, а то и прямо террористические акции. Далеко бы уехал Александр Иосифович, рекомендованный в Москве как глава семейства социалистов? Может быть, до Читы добрался бы. А если дальше, то только в бескозырке в окопы под надзор фельдфебеля. Александр же Иосифович, как можно судить по его должности, равной штаб-офицерской, не имеет ограничений в передвижении и по пути следования на театр войны, и на самом театре: ему доступно практически все – и самые передовые позиции, и штабной эшелон главнокомандующего.
Значит, если у него была цель – во что бы то ни стало оказаться на войне, то все предшествующие его действия теперь представляются вполне обоснованными: расправившись с Таниными подругами и надежно изолировав от порочащих связей саму дочку, закабалив ее несвободой замужней женщины, он открыл себе прямой путь в Маньчжурию. Но что же его туда так влекло? Неужели один только благородный порыв попечительствовать о раненых? Возможно. Антон Николаевич знал своего друга как редкостного филантропа и альтруиста. Но, если на то пошло, ему и в Москве хватило бы забот: Лефортовский госпиталь, больницы – все было теперь переполнено ранеными и увечными маньчжурцами, а новые все поступали и поступали, эшелон за эшелоном. Вот где, казалось бы, бескрайнее поле деятельности для энергичного филантропа Александра Иосифовича Казаринова. Но нет! – он едет именно в Маньчжурию. Видимо, что-то, помимо раненых, влечет его туда.
Сделав этот вывод, Антон Николаевич вынужден был остановиться: чтобы продолжить дальнейшие рассуждения, одних логических умопостроений теперь уже недоставало. Требовались факты. Но вопрос – для чего ему факты о Казаринове, его друге? Зачем ему знать, по какой надобности отправился в Китай отец его жены, если сам он, кроме официальной причины, не счел нуясным ничего больше сообщить.
Тут Антон Николаевич испытал знакомое чувство – такое у него нередко случалось, когда он распутывал разные криминальные дела, – он вздрогнул, занервничал, силясь уловить только что промелькнувшую и на ходу не вполне им оцененную зацепку. Только бы ее не потерять! Что он сейчас подумал? – зачем ему знать, по какой надобности отправился его друг в Китай?.. Точно – в Китай! Маньчжурия – часть Китая. А ведь верно: Александр-то Иосифович, прежде всего, отправился в Китай! Туда, где двадцать или более лет назад служил в русском посольстве. Конечно, отнюдь не обязательно, что нынешнее его волонтерное участие в кампании на Дальнем Востоке как-то связано с прежнею службой там. Но и совершенно не принимать во внимание это обстоятельство тоже было бы неверно. Александра Иосифовича вполне могли позвать в Китай какие-нибудь начатые ранее и не оконченные дела. Почему бы нет?
Повинуясь профессиональному инстинкту расследовать все загадочное, Антон Николаевич вызвал помощника и поручил ему послать телеграмму в русское посольство в Пекине с просьбой срочно выслать в Москву все бумаги, имеющие отношение к пребыванию в Китае сотрудника посольства Казаринова. Одновременно с этим пристав велел помощнику связаться с жандармским управлением в Харбине и запросить у коллег сведения о передвижениях господина Казаринова вне расположения русской армии, если таковые имели место.
Ответ из Харбина пришел назавтра. Ровно ничего интересного с точки зрения расследования какой-либо неофициальной деятельности Александра Иосифовича на театре военных действий он не содержал. Маньчжурская жандармерия извещала, что господин Казаринов действительно много передвигается, но все его поездки ограничиваются посещением лазаретов вблизи фронта или госпиталей по КВЖД. Ни в какие отдаленные местности он не выезжал. Антон Николаевич даже обрадовался такому ответу. Он уже вчера вечером дома, остыв от охватившей его давеча сыскной горячки, навеянной какою-то сомнительною зацепкой, подумал, что подозревать в чем-то друга и родственника, отправившегося на войну, по меньшей мере непорядочно. Полиция завалена неотложными делами, а он озадачивает сотрудников и свое дорогое время тратит на поиски сведений, могущих якобы бросить тень на честного человека, презревшего в час тяжелых для отечества испытаний тыловое благоденствие и отправившегося туда, где и надлежит в лихолетье быть истинному патриоту – в военное пекло. Совестливый пристав еще подумал, что докапываться до Казаринова, пытаться отыскать пятна на солнце, может только человек несоизмеримо более низких душевных свойств, а то и прямо ничтожная личность, которая, естественно, завидует этому титану духа, почему и пытается бросить на него тень, как-то уязвить его, досадить ему.
Через три недели Антон Николаевич получил пакет из Пекина. Пристав вскрыл его, уже нисколько не имея в виду обнаружить об Александре Иосифовиче каких-либо сведений, кроме одобрительных. Он разложил бумаги на столе. Это были исключительно деловые документы: циркуляры, распоряжения, приказы посольского начальства, выданные секретарю Казаринову, или, напротив, адресованные этому же начальству рапорты, отчеты, служебные записки самого Александра Иосифовича. Как следовало из документов, главною заботой Александра Иосифовича в должности при посольстве были командировки: он постоянно выезжал в какие-нибудь места, преимущественно за стену на север и северо-восток, для дипломатического вспомоществования русским купцам, имеющим в Китае коммерческие предприятия. Начальственные бумаги содержали обычно указание маршрута, список лиц, наряженных в командировку, предписывали срок исполнения и тому подобное. Ничуть не красноречивее были бумаги и самого господина Казаринова. Напрасно Антон Николаевич выискивал в записках своего друга какие-нибудь, хоть эпизодические, путевые наблюдения: Александр Иосифович, не умеющий, казалось, не вложить души и в надпись на визитной карточке, здесь почему-то излагал скупым, строго формальным, казенным слогом. Его бумаги пестрели цифрами, ценами, верстами, географическими наименованиями, именами – китайскими, русскими. Но ничего отвлеченного! Единственное, что в них выдавало авторство господина Казаринова, помимо подписи, разумеется, так это исключительно прилежное, добросовестное их оформление. Антон Николаевич прямо залюбовался аккуратными, как прописи, автографами своего друга.
Много интереснее прочего были записи, сделанные и поданные начальству некими посольскими соглядатаями. Эти усердные дипломаты, верно, по долгу службы, а может быть, и по велению совести – кто их знает? – информировали кого следует о некоторых сторонах внеслужебной деятельности Александра Иосифовича. В частности, несколько раз до сведения посла доводилась информация о дружеских сношениях господина Казаринова с сотрудниками японского посольства, в том числе и с военным агентом. Впрочем, в этом ничего предосудительного не было – сотрудники разных посольств нередко заводили между собой дружеские связи, – это лишь свидетельствовало о дипломатических способностях Александра Иосифовича.
По настоящему умилили и даже растрогали Антона Николаевича сообщения о благотворительной деятельности господина Казаринова. «Ну куда же без этого! – усмехнулся пристав, – это был бы не он!» Сразу после принятия должности Александр Иосифович добился учреждения при посольстве школы для китайских детей, что очень возвысило русскую миссию и, прежде всего, посла в глазах прочих иностранцев. В этой школе взялась учительствовать Екатерина Францевна. Да и сам Александр Иосифович иногда давал уроки. А однажды он выкинул, по мнению дотошных доносителей, натуральное чудачество: нанял на свой счет дюжину китайцев и велел им до блеска вычистить русское кладбище в Пекине.
«Правильно! – подумал Антон Николаевич, – для вас, не знающих Казаринова, как знаю его я, это – чудачество. А если человек родился для того, чтобы всего себя отдавать людям! Если каждый день его жизни – это принесение без остатка себя в жертву! Если он по-другому не мыслит своего существования! Да что говорить! Казаринов – это Казаринов!»
Антон Николаевич, блаженно улыбаясь от осознания, что он друг, а теперь и родственник этого удивительного, непонятного, но выдающегося, истинно замечательного человека, собрал посольские бумаги и сложил их в папку. Он хотел было захлопнуть крышку, но взгляд его напоследок задержался на верхнем в стопке документе, на который он прежде уже обратил внимание, но отложил за очевидным отсутствием в нем чего-либо интересного. Это было одно из первых выданных Александру Иосифовичу распоряжений о назначении его в командировку в Мукден. Среди прочих сведений там значились поименно сопровождающие секретаря Казаринова конвойные – всего три человека. Антон Николаевич скользнул взглядом по этому списку и… помертвел, споткнувшись на одном имени! Задохнулся! Он хотел расстегнуть верхнюю пуговицу, да не справился с ней слабою, затрясшеюся, будто в лихорадке, рукой. Такого потрясения он не испытывал за все годы службы в полиции! не делал подобного открытия, занимаясь самыми громкими и скандальными уголовными случаями! Такое, наверное, бывает раз в жизни!
Кое-как совладав с чувствами, Антон Николаевич вызвал своего помощника по криминальным делам. Это был человек с феноменальною памятью: он помнил по именам всех московских душегубов и их жертвы, начиная с момента своего поступления в полицию.
Пристав протянул ему бумагу, попросил посмотреть и сказать, не находит ли он здесь какого-нибудь знакомого имени среди перечисленных. Помощник внимательно вчитался в документ, секунду подумал и ответил: «Ну, если не считать вашего тестя господина Казаринова, ваше высокоблагородие, то вот – Березкин Егор Егорович. Помните, летом произошло убийство в Кунцеве, так и не раскрытое? – там был убит сторож на даче у известного торговца Дрягалова. Его тоже звали Березкин Егор Егорович. Прикажите выяснить, одно ли это лицо?»
Некоторое время пристав сидел неподвижно в кресле, собираясь с мыслями. Ему запомнился этот Березкин, потому что убийство произошло в самый день их с Таней свадьбы. Вначале, бегло просматривая бумаги, Антон Николаевич его проскочил, не обратил внимания. Но когда документ второй раз попался на глаза, имя – Березкин Егор Егорович – просто-таки резануло, оглушило! Так на что же он наткнулся? На какой след напал? Этого же просто не может быть! Какой-то унтер, с которым судьба свела Казаринова сто лет назад на краю белого света, вдруг оказывается сторожем на соседней даче. И накануне отъезда Казаринова – туда же! в те же края, где они впервые встретились! – этот престарелый уже унтер погибает насильственною смертью. Это случайность? Ну, если случайность, то такая же, как поставить и выиграть на «зеро». Если все-таки проделки Казаринова с дочкой и ее подругами – это расчистка пути в Китай, то в таком случае происшествие со сторожем закономерно вписывается в череду казариновских предприятий. Допустим, Березкин был очевидцем каких-то давних и, очевидно, незавершенных дел Казаринова. Мог ли Александр Иосифович отправиться завершать эти дела, зная, что в тылу остается опасный для него свидетель? А это смотря какие дела?! Если он почему-то тайком поехал с инспекцией в учрежденную им прежде школу в Пекине, то от свидетеля такого давнего его деяния избавляться вряд ли имеет смысл. Но если он покушается ни много ни мало на убийство – это совершенно невероятно звучит: Казаринов, альтруист и филантроп, покушается на убийство! – так вот, если это так, то дело у него осталось в Китае, мягко говоря, неблаговидное.
Проблема вдруг приобретала новый, совершенно неожиданный оборот. Это уже не интриги с дочкой и ее подругами, за которые, кроме, может быть, устного порицания, Казаринову не полагается другого взыскания, – это тяжелейшее уголовное преступление, за которое – если выяснится, что повинен в нем все-таки Александр Иосифович, – ему грозит каторга! Вот тебе и титан духа! – подумал пристав и усмехнулся: как тут не быть хамелеоном нашему брату, когда то одно, то другое, то прямо противоположное!
Он вызвал секретаря и велел доставить ему к завтрашнему утру дело убитого летом в Кунцеве сторожа Березкина, а также известить маньчжурскую жандармерию о том, что находящийся при армии уполномоченный Красного Креста Казаринов подозревается в организации убийства, почему необходимо установить за ним негласное слежение с целью недопущения его исчезновения.
Едва наутро Антон Николаевич появился в части, секретарь подал ему телеграмму из Харбина. Это было уже нечто невообразимое! Жандармское управление извещало, что уполномоченный Казаринов объявлен в розыск по обвинению в государственном преступлении: под видом организации в стороне от фронта лазаретов он встречался с японскими шпионами и передавал им ценнейшую информацию о русской армии, что засвидетельствовано многими лицами. Если он появится в Москве, говорилось в телеграмме, его следует немедленно арестовать.
После вчерашнего потрясающего открытия новое известие о Казаринове уже не произвело на Потиевского особенного впечатления. Он даже не без некоторого удовлетворения воспринял это сообщение, потому что оно косвенно подтверждало причастность Александра Иосифовича к убийству сторожа: если Казаринов способен на одно, то почему не способен и на другое подобное?
Еще с утра, снедаемый любопытством: зачем же именно Казаринов отправился в Маньчжурию? – теперь, узнав ответ, пристав и думать об этой проблеме не хотел. Государственною изменой Александра Иосифовича и без него есть кому заняться! У него же задача прямая служебная – выяснить участие Казаринова в кунцевском убийстве.
Он раскрыл дело сторожа Березкина. В тонкой папке лежало всего несколько бумажек. Сведения они содержали самые скудные и относящиеся исключительно к периоду post factum: описание места преступления, показания дрягаловских чад и домочадцев, самого Дрягалова. Не нашлось ни одного свидетеля, кто бы видел убийство или хотя бы убийцу, а ведь преступление произошло среди бела дня!
Антон Николаевич понял, что дело практически безнадежное. Но в нем и подавно не разобраться, если оставаться сидеть в кабинете. Он приказал подавать ему экипаж.
В Кунцеве Антон Николаевич разыскал местного околоточного, и они вдвоем отправились к дрягаловской даче.
Кроме нового сторожа, который, понятно, ничего не мог знать, там теперь не было ни души. Работник сообщил единственную ценную новость: господин Дрягалов находится в Китае по своим торговым надобностям. Уже всякое упоминание Китая настораживало Антона Николаевича. Он и теперь сразу подумал: опять Китай! что они все сговорились, что ли? – бросились в Китай! Но размышлять на эту тему теперь было недосуг. Решив непременно вернуться к новости впоследствии и обдумать ее, пристав сосредоточился на рассказе околоточного. По словам последнего, выходило, что убийство совершил какой-то многоопытный злодей, который решительно не оставил никаких следов и улик, причем хитрец выбрал жаркий полуденный час, когда на дачных улицах обычно бывает немноголюдно. Единственное, что о нем можно сказать: видимо, он довольно молод, поскольку удар жертве нанес верный и сбежал быстро, и – главное! – он левша. Это определили криминалисты по расположению раны на теле убитого.
На обратном пути Антон Николаевич погрузился в раздумья. Околоточный несколько раз подчеркнул, что убийца – чрезвычайно опытный злодей. Объяснял он это тем, что-де не осталось ни самых малейших следов, а значит, действовал не новичок в своем деле. Но коли так, то его многоопытность и есть важнейший след! вернейшая его примета! Только не левша он вовсе. Какой же это опытный душегуб оставит такую улику? Да по ней его всякий городовой опознает! Ни в коем случае он не левша. Хотя удар наносил, очевидно, левой. Следовательно, владеет ей наравне с правой. Ловкач направляет полицию на ложный след! – ищите левшу, а я, нормальный правша, останусь вне подозрений.
Околоточный рассказал, что где-то дня за три до убийства на дачах появился разносчик, предлагавший ваксу, щетки, бархотки, подковки, гвоздики и прочие принадлежности, служащие для обновления обуви. Его прежде никто не замечал. И последний раз видели аккурат в день убийства сторожа. По мнению околоточного, это был сообщник убийцы: понятно, в таком предприятии без подручного не обойдешься! – кто-то должен разведать все пути, ходы-выходы, приметить, как и когда лучше появиться возле дачи и вызвать сторожа, подстраховывать исполнителя, да мало ли чего еще.
Но многолетний опыт отношений Антона Николаевича со всеми этими исполнителями и их подручными подсказывал ему совсем другое. Матерый душегуб обычно предпочитает обходиться без пособников: польза от такого содружества чаще всего не превосходит возможных неприятностей. Ведь сообщник – это одновременно и свидетель. Сегодня он подстраховывает, а завтра показывает на тебя. В данном случае не было никакого сообщника! Этот разносчик ваксы – сам убийца. В общем, в одном прав околоточный – дело исполнил мастер, каких немного.
Антон Николаевич попытался представить его себе: что это может быть за человек, который способен окликнуть немощного старика, поздороваться с ним для начала или поздравить с праздником и вдруг неожиданно, предательским ударом слева, пырнуть финкой. И ведь, наверное, ведет обычную, неброскую жизнь: ходит по улице, сидит в трактире, бывает, поди, и в церкви, работает, несомненно, как-нибудь, иначе будет выглядеть подозрительною личностью. Вот и разгляди-ка его попробуй, распознай. Хорошо еще, что околоточный – надо отдать ему должное – со слов дачников составил подробный портрет этого лоточника. Впрочем, вряд ли торговля вразнос его обычное занятие, служащее для отвода глаз. Этот народец не любит подолгу оставаться на виду. В основном по темным углам прячется – в лабазах, лавках, мастерских. А лоток с барахлом он повесил на шею, может быть, в первый и последний раз в жизни. Околоточный обратил внимание, что с таким товаром на дачи никто прежде не захаживал. Торговцев, например, скобяными изделиями всегда было немало. А вот вакса для дачников, почти сплошь обутых в парусиновые туфли, не такой уж необходимый товар. Зачем же он явился с неходовым товаром? Ну, понятно, меньше всего за тем, чтобы выиграть комиссионные. Для него это не ремесло! – взял что попало да и пошел. Он же не собирался зарабатывать на ваксе. У него были другие цели. Но вот удивительно! – он со своим редкостным для дачной местности товаром не убоялся выглядеть белою вороной среди прочих коробейников. Ведь куда бы был менее приметным, если бы вышел на торг с теми же скобяными изделиями или девичьими ленточками и заколками. Что же его вынудило взять именно эти щетки-бархотки? Тут могут быть, по крайней мере, две взаимодополняющие причины. Во-первых, он избрал те изделия, в которых более или менее разбирается сам. Вдруг на дачах отыщется бестолковый покупатель, который не знает, как именно накладывается вакса и набиваются подковки? В этом случае он должен будет ему все квалифицированно объяснить. А иначе вызовет подозрения: не мошенник ли какой? И во-вторых, скорее всего, он взял те изделия, какие были у него под руками: были бы замки, крючки и петли – взял бы их, но поскольку каким-то образом имеет отношение к принадлежностям, служащим, по выражению околоточного, для обновления обуви, то ими и довольствовался. Так кто же он такой? Чем занимается для отвода глаз? Чистильщик сапог? А значит, непременно оповеститель полиции и верный помощник городовым? – полный абсурд! Сапожник? День-деньской сидит в неприметной мастерской? Очень даже возможно. Во всяком случае, он точно не белошвейка. Лучшего варианта поисков пока нет, – так решил Антон Николаевич, – значит, начнем с сапожников.
Возвратившись в часть, он распорядился сотрудникам как можно скорее предоставить ему данные о всех московских сапожниках, похожих на описанного кунцевским приставом мнимого сообщника убийцы сторожа Березкина.
Данные такие Антону Николаевичу собрали лишь через несколько дней – дело оказалось довольно трудоемким. Пристав, прежде всего, взялся просматривать сведения о бывших каторжных, тюремниках или преданных суду. Среди побывавших в каторге или отсидевших тюремный срок ничего замечательного ему не попалось. Прочих он уже пробегал почти безынтересно, полагая, что просто предстать когда-то перед судом – мера, нимало не соответствующая уровню разыскиваемого преступника. Антон Николаевич листал бумаги одну за другой. Но вот где-то во второй дюжине ему вдруг бросилась в глаза фамилия – Дрягалов! Он упоминался там в связи с судом над его работником Сысоем Тузеевым восемь лет тому назад. Этот Тузеев обвинялся в попытке убийства сына Дрягалова – Мартимьяна Васильевича, – но был оправдан за отсутствием претензий к нему у пострадавшей стороны. С тех пор сапожничал и жил на Зацепе в доме мещанина Пихтина.
Пристав приказал срочно доставить ему судебное дело Тузеева. И вот что он там вычитал. Оказывается, Сысой Тузеев приходился Дрягалову земляком. Как самого Дрягалова когда-то взял в ученики в магазин выбившийся в люди односельчанин, так в свое время и Василий Никифорович, встав на ноги, призрел расторопного мальчишку из родного села и определил его в работники в первую собственную мясную лавку на Сретенке. Причем он доверил ему исполнять работу не для слабохарактерных: заметив, что парень-то не только расторопный, но и натурой лихой, каких не часто встретишь, Дрягалов поставил Сысоя колоть скотину. И тот скоро так навострился действовать ножом, что во всей Москве немного стало мастеров, равных ему. Казалось, молодцу путь верный: накопить кой-какой капиталец, да и завести когда-нибудь собственное дело по примеру покровителя – Дрягалов бы и дальше пособствовал земляку. Но коммерсанта из Сысоя не вышло. Однажды хозяин выдал ему полную отставку. Это совпало с кровавою драмой, разыгравшейся в доме Дрягалова.
В судебном деле события излагались следующим образом. Согласно первой версии, бесчестный лукавец, работник отплатил своему благодетелю самою черною неблагодарностью: пытался обворовать хозяина, а застигнутый случайно хозяйским сыном, не остановился лишить его жизни. Да, к счастью, только ранил. Отчего, однако, Мартимьян сделался калекой. Произошло это так: улучив однажды момент, когда Дрягалов с сыном были заняты в лавке в первом этаже и в комнатах никого не оставалось, Сысой пробрался в хозяйскую спальню, вскрыл конторку и собирался уже присвоить наличность, как вдруг в дверях появился Мартимьян. Увидев, что работник их обворовывает, он бросился было бежать жаловаться отцу, но не успел – Сысой догнал его на лестнице и ударил ножом в спину, причем повредил позвоночный мозг, в результате чего у Мартимьяна отнялись ноги. Об этом рассказал полиции сам Мартимьян, когда пришел в чувства. Однако впоследствии, на суде, отец пострадавшего – Василий Никифорович Дрягалов – изложил события ровно наоборот. И – на удивление! – Мартимьян подтвердил все сказанное батюшкой. Теперь выходило, будто бы хозяин, безоговорочно доверявший своему кристальной души работнику, сам послал его принести денег из укладки. Мартимьян же об этом поручении не знал. И когда он зачем-то вошел в комнату и увидел Сысоя, копошащегося в конторке, где отец держал казну, то по недоразумению подумал, будто работник их грабит. Испугавшись, Мартимьян поспешил в лавку известить об этом родителя, но на лестнице оступился, покатился кубарем и наткнулся спиной на выпавший у него из кармана ножик.
Антон Николаевич не удержался рассмеяться. А хорош же этот Дрягалов! Мог бы иуду неблагодарного, искалечившего сына, в каторге сгноить, душу из проходимца вынуть. Но зачем? Чтобы только насладиться его мучениями? Сын-то от этого здоровее не станет. И он прощает злодея. Избавляет от Сахалина. Но обременяет своею кабалой: взамен обязывает, очевидно, быть отныне ему преданным псом, готовым в любой момент по хозяйской указке хоть кому в горло вцепиться. В коммерческих делах такие помощники иногда требуются – уж это-то приставу неплохо было известно!
Практически не оставалось сомнений в том, что Сысой Тузеев и есть убийца сторожа Березкина. Неясно было лишь одно: каким образом Казаринов его подрядил? как на него вышел? Что же, Дрягалов дал ему Сысоя взаймы, как Бернадот когда-то одолжил палача Николаю Первому? Теперь об этом, верно, расскажет сам Тузеев.
Антон Николаевич решил немедленно отправляться арестовывать подозреваемого. Взяв с собой помощника и двух городовых, он выехал по адресу сапожника.
Полагая, что Сысой и не попытается бежать, будучи уверенный в своей неуязвимости, пристав все-таки велел одному городовому встать у задней калитки. Другой городовой требовательно постучал в дверь. Угодливый мещанин Пихтин поспешно отворил и, беспрестанно кланяясь, проводил полицию к одному из надворных строений, где сапожник нанимал у него комнату, сообщив попутно, что тот у себя.
Дверь в мастерскую оказалась не заперта. Полицейские бесшумно вошли в помещение.
Комната аршин в тридцать площадью была перегорожена надвое занавеской. Та половина, куда вошли полицейские, собственно, и являлась мастерской. А за занавеской находился, верно, жилой угол.
По знаку пристава городовой отдернул занавеску. Большую часть угла занимала кровать, на которой лежали мужчина с женщиной. Мужчина проснулся и заспанными глазами непонимающе смотрел на незваных гостей. Женщина продолжала мирно спать.
– Неплохо зажили сапожники, – иронично произнес Антон Николаевич, – прежде ночами не спали – за день не управлялись с работой, а теперь и днем не работают – спят.
Разбуженная его громкою репликой, проснулась и женщина. Увидев полицейских, она вздрогнула от неожиданности, а затем еще более вжалась в перину, натянула повыше на грудь цветастое покрывало и выглядывала из-под него, как испуганная зверушка.
– Вставай, Сысой Тузеев, – сказал пристав. – Теперь не скоро на такой кроватке полежишь.
Сысой свесил с кровати ноги в кальсонах.
– Что вам нужно? – злобно спросил он.
– Нам нужно тебя взять под стражу по обвинению в убийстве, – запросто, как о чем-то само собою разумеющемся, ответил Антон Николаевич.
– Вы что-то путаете, господин хороший. Я по сапожному…
– По сапожному, говоришь? А видать, зарабатываешь негусто, коли еще ваксой приторговываешь? Так тебе ли днем-то спать! Поедешь сейчас в участок, Тузеев. Там собрались люди, которые видели тебя однажды летом торгующим ваксой и другими сапожными принадлежностями. Посмотришь на них. А они на тебя поглядят. Это называется опознание. Кстати, тебе не интересно будет узнать, где именно они тебя видели? Или ты и так помнишь?
Сысой с ухмылкой покачал головой.
– Но это не все, с кем ты увидишься, – веселым тоном продолжал Антон Николаевич. – Тебя ждет еще одна интересная встреча. Не догадываешься с кем? С каким знакомым? Подскажу: с тем самым, после беседы с которым ты и взял лоток с ваксой и отправился на заработки… в пригород.
Сапожник злобно-презрительно оглянулся на пристава. Он повертел во рту языком, собирая слюну, и плюнул на пол. Взял со стола махорку со спичками, свернул цигарку, прикурил и спичку тоже бросил на пол. Видно было, что он вполне проникся сказанным ему и уже не считает это гнездышко своим. Антон Николаевич обратил внимание, что спичку из коробка Сысой вынимал правою рукой. А это верная примета – не левша он!
– Имени своего он тебе, разумеется, не открыл, – сказал Антон Николаевич. – Но как выглядит заказчик, ты запомнил прекрасно: энергичный, напористый, стройный, на вид сорока пяти лет, одет с иголочки – во все новое, накрахмаленное и наутюженное, – носит усы, как у Извольского, и аккуратную эспаньолку, то есть бородку. Правильно? Он?
Сысой знать не знал, кто такой Извольский, и ни в жизнь не догадался бы, что эспаньолка – это борода, не разъясни ему полицмейстер. Одно для сапожника было уже очевидным – этот полицейский знает о нем очень немало и, кажется, песенка его спета.
– Он, – пробубнил Сысой.
– Почему он обратился именно к тебе?
– Мартимьян Дрягалов прислал.
Антон Николаевич велел полицейским оформить арест и допрос убийцы сторожа Березкина, а затем отправить его в Каменщики. А сам теперь же поехал в Малую Никитскую.
Взять скорым приступом Мартимьяна Дрягалова было еще проще, чем едва не умертвившего его когда-то бывшего отцова работника. Антон Николаевич сразу заявил, что убийство их сторожа расследовано, убийца – Сысой Тузеев – арестован, и если Мартимьян не хочет неприятностей, то должен рассказать ему все обо всех.
Перепугавшийся насмерть Мартимьян не скрыл ничего: он рассказал, как решил постращать возможных новых батюшкиных фавориток жестокою расправой и как их сосед по даче Казаринов, прознав об этом, шантажом выведал у него адрес лиходея Сысоя. Но то, что господин Казаринов замышляет смертоубийство их сторожа и что убил Егорыча именно Сысой, Мартимьян божился: он ведать не ведал! Пристав про себя заметил, что это похоже на правду: действительно, кому придет в голову предположить, будто у статского советника и интеллигента может быть цель – убить какого-то сторожа!
Много интересного и непонятного Антон Николаевич узнал от Мартимьяна о старшем Дрягалове: о его парижских приключениях, счастливо закончившихся, о возвращении в Москву с двумя французами – дедом и внуком Годарами – и об их совместном скором отъезде в Китай.
Возвратившись в часть, пристав снова раздал уже и без того сбившимся с ног от его кипучей деятельности подчиненным приказы: запросить у французской полиции подробности вызволения Дрягаловым похищенной дочки, а также сведения о Годарах – кто такие? не имели ли прежде какого-либо отношения к Китаю? Кроме того, велел опять дать телеграмму в Харбин – попросить выяснить местную жандармерию следующее: чем занимались в Китае французские граждане Годары и купец Дрягалов? в каких именно местах они бывали? не пересекались ли как-то их пути с уполномоченным Казариновым?
Из обоих концов света ответы Антон Николаевич получил на следующий же день. Французские коллеги, насколько возможно подробно рассказав о похищении дочки Дрягалова и о том, как блестяще они это преступление раскрыли, сообщили, что главный его участник и организатор, русский эмигрант Руткин отправлен в Гвиану. Одновременно с этим французы информировали русскую полицию о Годаре: подполковник действительно служил когда-то в Китае – принимал участие в Опиумной войне, теперь же отправился в Маньчжурию на театр военных действий в качестве наблюдателя французского Генерального штаба. Он сам попросился у начальника Генерального штаба – старого своего знакомого по прежней службе – откомандировать его на русско-японскую войну.
А вот что телеграфировали из Харбина. Прежде всего жандармерия извещала подробнее о преступной деятельности Казаринова: во время предпринятого им путешествия с целью передачи секретных сведений японцам он повстречал где-то в глубине страны соотечественников – купца Дрягалова с сыном и его невестой, двух конвойных солдат, а также двух граждан Франции – военного наблюдателя подполковника Шарля Анри Годара и его внука, журналиста Паскаля Годара. Всех этих господ Казаринов выдал японцам, представив их как шпионов и мародеров. И лишь по счастливой случайности они не были казнены. Словно предугадывая вопросы Антона Николаевича – каким же образом во время военных действий купец со своими спутниками мог оказался вблизи фронта? да и наблюдателям разве не полагается находиться при штабе главнокомандующего? – жандармерия сообщала, что и сам Дрягалов, и бывшие с ним французы имели бумаги, выданные им в Московском охранном отделении и предписывающие любому представителю власти не чинить их обладателям никаких препятствий. Эти бумаги Дрягалов и оба Годара предъявляли на всех полицейских и военных кордонах, начиная с Иркутска.
У Антона Николаевича не оставалось ни самых малых сомнений в том, что Казаринов, Дрягалов и Годар, такие на редкость разные люди – злодей-интеллигент, малообразованный миллионщик и француз-подполковник, кавалер высшего ордена в своей стране, – оказались в одно время и в одном месте по какому-то таинственному единому делу. Шпионаж в пользу Японии – это, скорее всего, не главное, зачем приехал в Маньчжурию Казаринов. Но по какому именно делу они все там собрались – пока не ясно. Да и нужно ли ему это теперь выяснять? Он и так загонял своих сотрудников вконец. Правда, попутно раскрылось кунцевское убийство. Так что потрудились они недаром. Но зачем ему, московскому полицейскому, знать о каких-то китайских делах перечисленных господ? Равно также не его заботы вникать, каким образом Дрягалов и французы оказались наделенными всесильными мандатами охранки. У него есть теперь своя, личная важная проблема: какую бы найти форму – помягче да поделикатнее, – чтобы донести до жены поразительные новости об ее обожаемом отце. Вот это задача так задача. Пристав решил, что пока его участия в делах Казаринова и прочих не требуется.
Третья часть
На войне
Глава 1
В конце августа Маньчжурская армия отходила от Ляояна. Японцы, не только не одолевшие противника в почти двухнедельном сражении, но сами-то отбитые повсюду с огромными потерями и уже готовые попятиться, поначалу натурально смутились от такого маневра русских: японский главнокомандующий маршал Ояма первым делом по получении неожиданного известия подумал, а не является ли этот отход неким загадочным и потому небезопасным для его армий движением неприятеля. Но, убедившись, что русские решительно отступают, японцы поняли, что поле боя, вне всякого сомнения, и в этот раз остается за ними.
Это было беспримерное в военном деле отступление победивших. Разумеется, никто не преследовал русские войска, не досаждал их арьергардам. Корпуса без какой-либо суматохи, будто на мирном переходе, переправились на северный берег Тай-цзы-хэ, и японцы даже не пытались хотя бы обстрелять их с сопок, порушить переправы: а ну как еще обозлятся и вернутся? – пусть уж уходят подобру, коли им воля такая. Врагу не оставалось ни самого пустячного трофея: ни единой поломанной пушки, ни единой повозки, ни вола, ни осла, никакого другого имущества. Само собою, и прежде всего, были вывезены раненые.
Если вообще можно говорить об отступлении как об успехе, то это отступление следует считать отменно успешным. Потому что оно было, как ни абсурдно это звучит, плодом победы самих же отступающих.
Но таково было решение главнокомандующего русскою армией. Получив известие – оказавшееся подложным! – о движении неприятеля к нему в тыл и полагая это серьезною угрозой всей кампании, главнокомандующий нашел, что при таких условиях с его стороны возможна единственная ответная мера – отступление.
Казалось, это неоправданное малодушное решение военачальника должно было вызвать недовольство или, по крайней мере, недоумение войска. Ведь никто лучше простого солдата не чувствует, насколько он сам и его товарищи окопники готовы сию минуту ожесточиться, упереться, готовы не уступить супротивнику. Да и сколько же, право дело, уступать-то можно? Войне седьмой месяц пошел. А япошка все так и не бит хорошенько ни разу. Пора бы уже ему и по шапке дать. И если здесь, в далекой чужой земле, не приходилось особенно надеяться на подъем патриотизма у солдат, то, во всяком случае, бойцовский азарт, как на кулачках, должен же пробудиться в русском человеке! К тому же в армии все до единого – от командующего до солдата – безусловно понимали, что означает их успех для осажденного Порт-Артура: как ждут там маньчжурцев, как на них надеются! И вот теперь, выходит, надеждам их товарищей, сидящих в осаде четыре месяца, сбыться не суждено. Не выручили своих маньчжурцы. Оплошали.
Но – удивительно! – хотя солдаты и готовы были наконец показать этому япошке, что на Руси не все караси, хотя армию и вдохновлял благородный порыв не выдать своих в Порт-Артуре, – все равно отступление приходилось более согласным с настроением войска, нежели все прочие обстоятельства. Иные солдаты, конечно, хорохорились, – как же без этого? – да мы бы их! – но про себя в основном все рассуждали об отступлении так: начальству виднее, а нам покойнее.
Можайский полк, в котором теперь были записаны неразлучные друзья Мещерин и Самородов, оставался в арьергардах. Их 12-я рота получила приказ прикрывать артиллеристов, спускающих свою батарею с горной кручи. Артиллеристы, как на грех, замешкались, вовремя не снялись отчего-то и отходить стали лишь уже в виду неприятеля. Ударь японцы здесь в штыковую, батарея наверно погибла бы, и слабое прикрытие нисколько не заслонило бы ее, а единственно разделило участь артиллеристов. Но японцы не атаковали, а ограничились лишь разрозненною ружейною пальбой, которая, тем не менее, вред отступающим нанесла: пуля угодила в кого-то из солдат, опускавших пушку на лямках, он упал, а остальные, больше от неожиданности, чем от недостатка сил, отпустили лямки, и пушка сорвалась и разбилась о камни.
Для солдат 12-й роты это были поистине роковые минуты. Они то всматривались напряженно в долину – не раздастся ли сейчас из-за ближайшего уступа пронзительный крик «банзай!» и не выскочит ли оттуда японский батальон? – то оглядывались на артиллеристов, кляня в душе земляков на чем свет стоит: да что же у вас, собачьи вы дети, пушки глиняные, что ли!., что же вы их так нежно… неужто нельзя малость быстрее!
Наконец артиллеристы управились и уехали. Но ротный, как будто испытывая собственную волю, еще минут десять не давал приказания своим солдатам отходить с позиций. Он прохаживался позади окопов и, казалось, был озабочен какими-то своими думами. Иногда поблизости от него звонко цокали по камням или глухо, совершенно с тем же звуком, с каким они входят в человека, ударяли в землю пули, и тогда ротный останавливался и какое-то время хмуро смотрел на это место. И, только выждав им же самим положенный срок, он распорядился роте отходить.
12-я оказалась последнею во всей армии ротой, переправившейся за Тай-цзы-хэ. Сразу же за переправой их встречал командующий Южною группой генерал-лейтенант Зарубаев. Очевидно угнетенный бездарно проигранным делом и отступлением, генерал, тем не менее, старался выглядеть довольным, чтобы видом своим ободрить честно выполнивших свой долг солдат.
Рота выстроилась перед ним во фронт. Признать военных в этих людях можно было только по винтовкам в их руках. Почти ничего из того, что называется военною формой, на них не оставалось. До половины солдат стояли совершенно разутые. У некоторых на ногах были надеты китайские туфли – улы. Кто-то ухитрился перемотать развалившиеся сапоги веревкой. Большинство солдат было в самодельных бумажных рубахах и в китайских кофтах, крытых какой-то лоснящейся материей самых разнообразных цветов. Впрочем, наверно судить о цвете этих экзотических нарядов уже не приходилось: все солдаты с головы до ног были перемазаны землей и глиной.
Командир полка – полковник Сорокоумовский, – бывший тут же, что-то отрапортовал генералу. И Зарубаев, с трудом сдерживая разыгравшегося, свежего, по всей видимости, коня, крикнул:
– Спасибо, можайцы, за вашу службу!
Солдаты набрали побольше воздуха в грудь и выдохнули:
– Рады стараться, ваше превосходительство-о!
– Еще раз спасибо! Вы молодецки стояли на своем посту!
– Рады стараться, ваше превосходительство-о!
Зарубаев объехал строй, отдавая честь солдатам. Поравнявшись с ротным, таким же оборванным и грязным, как и солдаты, генерал придержал коня и сказал ему:
– Я хочу вполне наградить ваши действия, штабс-капитан. И поэтому представьте к награде всех, кого только захотите поощрить. А теперь всем отдыхать, отсыпаться. – И командующий, пришпорив своего беспокойного коня, ускакал прочь.
Последние слова генерала приходились теперь солдатам особенно по сердцу. Они больше недели почти не смыкали глаз. Если им и случалось иногда, под доящем, в окопном месиве, забыться, провалиться в беспамятство, то не более чем на полчаса-час, и тут же на постах поднимались тревоги, хотя и ложные чаще всего, тут же раздавались свистки, и бежал по окопам ротный, который, казалось, вообще никогда не спал, и расталкивал всех, пытался как-то ободрить людей – иногда шуткой, иногда угрозами. И благодаря этому 12-я рота за все дни и ночи Ляоянского сражения ни разу не была застигнута неприятелем врасплох.
И хотя до устроенных квартир, бани и нового обмундирования оставался еще по меньшей мере дневной переход по непролазной в эту пору мандаринской дороге, солдаты почти бодро отправились в путь.
На их счастье, дождь теперь не шел, и по грязи идти было малость легче, – кое-где дорога начала подсыхать.
– Слыхали, ребята, чего генерал распорядился? – сказал немолодой бородатый солдат, которого в роте все почтительно называли по отчеству – Матвеичем. – Их благородие всех, кого только пожелает, может представить к награде. Так это всю роту можно представить… Всех как есть…
– Ты небось думаешь, Матвеич, и тебе крестик полагается? – отозвался первый в роте зубоскал Васька Григорьев. – За что тебе его? Ты, вон, все обмундирование растерял. Идешь – чисто шулюкан. На тебе казенного осталось только что ремень на животе.
– Много ты понимать, молодец. За то и дадут, что в исподнем из боя идем. Значит, не в тылах-резервах праздничали. А из самого адища выбрались. Соображать?
– Так что, Васька, скидай свои китайски вулы, – поддержал Егорыча сибиряк Дормидонт Архипов, трехаршинный детина, тоже с большою бородой. – А то скажут, что ты в штабе при Куропаткине хоронился.
– Если бы и вправду так подумали, мне бы тогда быстрее всех крест пожаловали! – ответил Васька. – Когда это штабным награды задерживали?!
– Ну-ка вы там, говоруны! попридержите языки, – прикрикнул на них фельдфебель Стремоусов. – Неровен, их благородие услышат: ужо вам будет!
Некоторое время солдаты шли молча. Скоро справа от дороги им повстречались два связанных из гаоляна креста над свежими могилами. Проходя мимо, солдаты крестились.
– Братцы! – воскликнул Самородов, – да это же наш унтер! Сумашедов!
На одном из крестов была дощечка с надписью: «Младший унтер-офицер 12-й роты Можайского полка Сумашедов. Убит в сражении 18 августа 1904 года. Вечная память».
– Вот так так, – проговорил Мещерин. – Не выдюжил, значит. Богу душу отдал.
Недавно, при ночном нападении японцев, Мещерин и Сумашедов оба были ранены. Унтер, как теперь выяснилось, – смертельно. Мещерин же получил тогда неопасное ранение и всего только провалялся в лазарете три дня. А прошлым вечером, когда лазарет эвакуировался, он не поехал вместе с ним в тыл, а сбежал в свою роту.
– А он не с тобой вместе лежал? – спросил Самородов.
– Нет. У него ранение тяжелое было. Его сразу отправили в госпиталь. Да вот не довезли…
– Где ж там, – отозвался солдат Тимонин. – В самый живот ему тогда штыком пришлось. Я видел – страшное дело.
– Царство Небесно, – вздохнул Матвеич и перекрестился.
И больше о покойном унтере они не говорили. Такое уж повелось у солдат правило – думай каждый втихомолку о погибших однополчанах сколько душа пожелает, но вслух не сказывай. А иначе можно было только об этом и говорить всякое время.
Обычно после таких случаев наступало тяжелое молчание, когда каждому как-то боязно было заговорить первому. Но всегда находился кто-нибудь, кто, ко всеобщему удовлетворению, заводил новый разговор. Все равно о чем, пусть о самом пустом, но лишь бы не об этом.
– Чудной народ китайцы, – принялся рассуждать неуемный Васька Григорьев, – придумали же эти обутки кожаные – улы: когда жарко и сухо, они твердые, будто деревянные, ноги в кровь сбивают; когда вода – размокают, скользят, чисто по льду, того гляди – в грязь мордой полетишь.
– Тебе полезно было б, – беззлобно заметил Дормидонт Архипов. – Угомонился б, глядишь.
В другой раз солдаты, может быть, и посмеялись бы или еще как-то подтрунили бы над Васькой, но теперь ни на какие забавы ни у кого не было охоты.
– Помню, где-то в начале войны читал в газете, как один генерал советовал всю нашу армию в Маньчжурии обуть на лето в лапти, – рассказал Самородов. – В них и не жарко, и воды он не боится, родной наш лапоток, да и покрепче сапог будет, окаянных! – кто их только шьет! какая вражина? – Алексей опустил голову, словно хотел воочию убедиться в верности своих слов: он уже считать сбился, который день ходил босиком.
– Да-а, зря не послушались умного человека, – поддержал его Матвеич. – Он, верно, солдатску нужду понимат, генерал этот…
– Это все, Матвеич, не так просто, как кажется, – отозвался Мещерин. – Лапоть – это не обувь. Лапоть – это символ.
– Да пущай он хоть кто ни на есть! – не удержал-таки голоса Архипов. – А лучше вот так, как мы теперь?! Я, скажу вам, братцы, так лаптей отродясь не видал. У нас в Сибири лапотники – это только самые нетелёпы-троеперстники. Пьяницы. У справных мужиков сапоги, что у твово генерала. А таких у нас, почитай, вся Сибирь. Но, истинный крест, теперь обул бы и лапти.
– Понимаете, в чем дело, – авторитетно принялся объяснять Мещерин, – оно только на первый взгляд кажется, лапоть – пустяк. На самом же деле это причина политическая.
– Как? Какая причина? – изображая испуг, спросил Васька Григорьев.
– Политическая! – не смутился Мещерин. – Правильно заметил Дормидонт, лапоть – это наш русский символ бедности, неустроенности. И надеть на солдат лапти, какова бы ни была от них практическая польза, означает показать всему миру, как бедна Россия, как не готова она к войне. Ну, представьте, например, что нас вооружили бы вилами или, того лучше, рогатинами, которые имеют хотя бы то преимущество перед винтовкой, что они не ржавеют. Как бы это выглядело? Как ни удивительно, но для государственной политики лучше пускай армия остается разутою и раздетою, – это можно объяснить жестокостью современной войны, – чем если бы она была в лаптях. Кажется, лапти последний раз надевали партизаны в Отечественную двенадцатого года. А теперь, в двадцатом веке, регулярные войска снова в них обуются! Так, что ли?
Да Россию засмеют. Вы же видели, сколько кругом здесь заграничных военных наблюдателей.
– Да… чего говорить… – вздохнул Матвеич. – Все верно. Как ни ворочай – одно другого короче.
– Не тужи, Матвеич, – успокоил его Васька, – выдадут тебе нынче новенькие сапожки. На картонных подметках. День-другой пофорсишь.
– Пофорсим… Дойти б только Бог дал… Эка распутица… – Матвеичу уже невмочь было отвечать на всякий Васькин вздор.
– И как сами-то китайцы ходят по таким дорогам? – пророкотал Архипов. – Ведь они, людишки малые, поди завязнут здесь, чисто в трясине.
– Я именно об этом как-то спросил одного китайца, – сказал Самородов, – как вы, говорю, сообщаетесь меяеду собой, когда в сезон доящей по вашим дорогам пройти совершенно невозможно? – ни конному, ни пешему. Так он ответил, что они в это время и не пользуются дорогами. Сидят все дома. А осенью и зимой, говорит, у них дороги чудесные, крепкие.
– Чтоб и воевать-то так – в вёдро. А когда дождь-непогодье – сиди дома.
– Тебя не спросили, как воевать, – со смехом сказал Васька. – Надо было военному министру с генералами приехать в твою сибирскую глухомань… Как ты говоришь, деревня-то твоя называется?
– Кошкина Матка, – раз в пятидесятый уже повторил Архипов название своей деревеньки Ваське, для которого было любимейшим развлечением услышать этот шедевр русского топонимического творчества из уст простоватого сибиряка.
– Ну да, вот им надо было приехать к тебе в… Кошкину Матку, – старательно выговорил эти два словца Васька, – и спросить: скажи-ка нам, Дормидонт, как нужно воевать ловчее?..
– А ну кончай разговоры говорить! – опять урезонил солдат Стремоусов. – А вы, студенты, смотрите у меня! Будете еще мутить людей!
Солдаты притихли и больше уже не разговаривали. Им еще предстояло пройти добрых двенадцать верст. И тратить понапрасну силы на разговоры никому не хотелось.
Мещерина с Самородовым в полку так и прозвали студентами с тех пор, как стало известно, что до войны они учились в университете. Солдаты, отдавая должное их учености, относились к ним очень дружески, с почтительностью, и постоянно о чем-нибудь их расспрашивали, советовались с ними. А уж сколько писем во все концы России по просьбе своих однополчан написали друзья за это время, они и не считали, – сотни. У некоторых солдат в их деревнях не было ни единого грамотного человека, и прочитать писем от своих служивых там никто не мог. И все равно эти солдаты просили написать для них чего-нибудь, чтобы весточкой с войны, пусть она и останется непрочитанною, позабавить любезных сродников.
Слава о Мещерине и Самородове, как о людях с небезупречным прошлым, а, вернее сказать, именно неблагонадежных, исключенных за это из университета и преследуемых полицией, разнеслась по полку немедленно. И, вероятно, не без полицейского усердия. Конечно, ничего хорошего это им не сулило. Они сразу почувствовали на себе более пристальное, нежели к другим солдатам, внимание со стороны командиров. А иной раз они встречали к себе отношение просто-таки как к японским шпионам. Особенно от каких-нибудь унтеров.
Но неожиданно им вышел счастливый случай: где-то в июле, вместо раненого ротного, к ним был назначен новый командир – москвич, из запасников – штабс-капитан Тужилкин. Едва друзья узнали фамилию нового ротного, они тотчас припомнили, что эта же самая, довольно редкая, фамилия была у девушки – подруги Тани и Лены, – с которой они знакомы особенно не были, хотя и виделись мельком два-три раза, но о которой много слышали в последние дни своей мирной жизни. Ее звали Лиза. И она тогда исчезла куда-то странным образом, оставив подруг и всех кругом в совершенном смятении. Сколько об этом велось разговоров. В газетах даже писали что-то.
Мещерин как-то улучил момент и спросил ротного, а не дочка ли ему та девушка? И оказалось, именно так, дочка. Штабс-капитан Тужилкин, видно было, тяжело переживал случившееся. Он хотя и обрадовался как будто знакомцам своей пропавшей дочери, но разговаривать с солдатами о ней не пожелал. И вообще он не стал каким-то образом выделять, привечать их на том основании, что-де они не совсем ему чужие люди. Но единственное, что он позаботился сделать для них, так это объявил всем своим субалтернам в роте, и унтерам, и фельдфебелю категорически воздержаться в какой-либо форме вменять Мещерину и Самородову в вину их прошлое.
К вечеру рота, в один дух отмахав верст двадцать, подошла к деревне, где им был определен постой. Солдаты разбрелись по фанзам и замертво свалились спать. В этот день из 12-й роты даже в секреты было приказано никого не наряжать.
На следующий день, никем не понуждаемые, люди неторопливо, обстоятельно приводили себя в порядок: чистили винтовки, сами мылись, чинили и стирали что-то из старого обмундирования, что еще, по их мнению, могло бы послужить на пользу, – выданное новое был соблазн пока поберечь, припасти, так что офицерам даже приходилось заставлять иных слишком рачительных солдат расставаться с каким-то, с их точки зрения, еще годным отрепьем.
И так несколько дней весь полк жил как будто в отпуске от службы: офицеры поочередно ездили в Мукден, где для них было устроено собрание, солдаты, чтобы не избивать понапрасну сапог, сидели больше по фанзам и без конца приготавливали для себя чего-нибудь съестного. За недолгое время постоя вся деревня пропахла русским духом – щами, кашами, жареным луком, квасом, заведенным на сухарях. Китайцы только дивились на все эти невиданные блюда и на сноровку русских солдат. Офицеры вначале снисходительно относились к этому массовому кашеварению, прерываемому лишь сном нижних чинов, и даже сами нередко угощались от солдатских щедрот, – да и то правда: как тут русскому человеку, будь он хоть обер благородных кровей, устоять – не отведать родимых щец или пшенной кашки на говяжьем сале с прожаренным луком! – но неделю спустя полковник все-таки распорядился в ротах запретить солдатам кухарничать.
А следом вышел новый приказ: в четверти версты от деревни начинать устраивать позиции, которые, по слухам, должны были служить фланговыми прикрытиями всей армии. И солдаты, словно истосковавшись в сытости и неге по военным занятиям, истово принялись за дело. Так 12-я рота под начальствованием своего командира штабс-капитана Тужилкина в какие-то дни воздвигла, опять жена удивление любопытным китайцам, совершенную твердыню. Это был окоп саженей пятьдесят в длину, с ходами сообщения для выноса раненых. Впереди окопа солдаты устроили еще треугольный ров, тоже с загнутыми фланками, и уложили на нем сильнейшую засеку. Когда все было готово, солдаты сами изумились от результата своих трудов. Они специально выходили подальше в поле, откуда предположительно могла быть атака японцев на них, разглядывали впечатляющие укрепления и только приговаривали: «Не дай господи, самим нарваться когда-нибудь на такую штуку!»
Как в роте и предполагали, их командир штабс-капитан Тужилкин представил к наградам очень многих, без выборов, а единственно по собственному своему произволению. И прежде всего, конечно, раненых, оставшихся в строю.
Награждал кавалеров сам начальник штаба корпуса. Прежде был отслужен молебен. К полудню из штаба главнокомандующего в расположение полка прибыла икона, которую генерал-адъютант Куропаткин привез с собой из Троице-Сергиевой лавры. Говорили, что икона эта в свое время была с Петром Великим и Александром Благословенным в их славных походах. Из этого как будто следовало, что и теперь русское войско ждет блестящая виктория, коли при нем этакая святыня.
Начальник штаба корпуса обходил строй кавалеров и сам прикалывал солдатам на грудь кресты, которые ему подавали щеголеватые и довольно равнодушные к происходящему ординарцы. Из 12-й роты, помимо прочих, Георгия получили Матвеич, Васька Григорьев, фельдфебель Стремоусов, имевший до того уже два креста. Дормидонт Архипов, кроме награды, был еще произведен в унтеры и назначен отделенным, вместо покойного Сумашедова. Включил в список штабс-капитан Тужилкин и обоих своих студентов. И, конечно, не за то, что они были как-то знакомы раньше с его дочерью. Мещерин с Самородовым действительно показали себя молодцами в последнем деле. К тому же первый получил ранение – неопасную царапину японским штыком. А второму раз в атаке удалось взять пленного. Но ни того, ни другого не наградили. Кто-то из вышестоящего командования все-таки припомнил, кто они такие и как именно попали на войну.
Раздав кресты, генерал вышел на середину, оглядел строй, разгладил усы. Требовалось что-то сказать солдатам, но кроме обычного «спасибо за службу», похоже, ничего больше в голову ему не приходило. И он сколько-то времени молча смотрел на солдат, нервно сжимая рукоятку сабли.
– Братцы! – наконец выкрикнул он. – О вашей доблестной службе донесено государю нашему императору Николаю Александровичу! – Он оборвался, сам не веря, что это сообщение теперь может вызвать у солдат прилив воодушевления. Конечно, служивые всему будут рады стараться прокричать «ура». Но впору ли было возжигать людей чувством верности государю, когда армия терпит лишь одни поражения и неизменно отступает под натиском неприятеля. Сколько уже командиры всякого ранга взывали к солдатам показать свою преданность верховной власти. Да только пользы от этого все не получалось. И в конце концов такие воззвания абсолютно утратили свое вдохновляющее значение. К счастью, у генерала были припасены по-настоящему желанные для солдат слова. – Хочу вас всех обрадовать: нам шлет свои поздравления и пожелание скорейшей победы государыня императрица Александра Федоровна! Но, кроме этого, государыня прислала всем подарки! Всем без исключения! – и кавалерам, и тем, у кого крест еще впереди!
Генерал хотел пошутить, но вышло это у него пугающе двусмысленно: какой именно крест ждал солдат впереди? – медный на груди или деревянный в ногах? Многие так и подумали. Поэтому радостная весть о подарках от царицы оказалась омраченною неуместным напоминанием о невеселой перспективе, ищущей кого-то.
Вечером солдаты в своих фанзах разбирали подарки. Каждому полагался матерчатый пакет, годный, сам по себе, на портянки или еще для какой надобности, в котором было уложено много всяких полезных вещей: смена белья, полфунта мыла, два платка, фунт сахару, полфунта плиточного чая, четверть фунта табаку, две книжечки папиросной бумаги, карандаш, финский нож, кисет с пуговицами, крючками, наперстком, иголками и нитками, бумага и конверты.