Момент Кеннеди Дуглас
— И не последняя.
— Это уж точно.
Она подняла свой бокал:
— За нас.
— За нас.
Мы проболтали без умолку весь вечер, говорили обо всем. О детстве. Об учителях, любимых и не очень. О первых танцах. О первых поцелуях. О том, как нелегко быть единственным ребенком родителей, которые давно разлюбили друг друга. Удивительно, как много общего обнаружилось у нас: мы оба страдали от насмешек одноклассников и строгих домашних репетиторов; сгорали от стыда на танцах, когда приходилось «подпирать стенку»; мучились от сознания того, что в семье нет счастья. Но когда дошло до культурной среды — фильмов, на которых росли, книг, которые читали, моды, которой старались подражать, — тут мы оказались пришельцами из разных вселенных. Больше всего меня поразило, что Петра была отрезана от целого мира совсем не идеологизированной культуры: фильмов Хичкока и Бергмана, французских режиссеров «новой волны», многообразия западной поп-музыки. Когда мы заговорили о реальной политике общества ультраконсюмеризма и коммунистического мира с его отрицнием меркантильности, меня удивило, что даже в Халле следили за модой. Скажем, Ульрика, мать Петры, сшила для дочери «джинсовую» куртку из какой-то румынской шерсти, которую перекрасила в темно-синий цвет, а потом украсила стальными пуговицами, «чтобы было похоже на куртку „Левис“», однажды увиденную в каком-то западном фильме. «Подруги в школе наперебой расспрашивали меня, где можно купить такую куртку, настолько она была классной», — смеялась Петра.
Наш разговор был легким и непринужденным, мы оба получали от него удовольствие. Нам такхотелось поделиться друг с другом подробностями своей жизни, и откровением было то, что, несмотря на колоссальные геополитические различия в воспитании, у нас оказались схожие взгляды на мир. Мы одинаково возмущались бессмысленностью религии и напыщенной скукой суперинтеллектуалов, в беллетристике ценили увлекательное повествование и могли всплакнуть над «хорошей сентиментальностью» (выражение Петры), как в «Богеме», восхищались мистической красотой нетронутой природы, хотя Петра призналась, что никогда еще не видела гор.
— Но ведь Альпы всего в нескольких часах езды на поезде, — удивился я. — Так же, как и Доломиты. Придется как-нибудь организовать уик-энд в этом направлении, а там сядем на трансевропейский экспресс.
— Но это недешевое удовольствие.
— Я все беру на себя, не беспокойся.
— Я заплачу за свой билет.
— Хорошо, это будет предметом дальнейших переговоров.
— Никаких переговоров, — возразила она. — Только безоговорочное подчинение мне.
— Такты, оказывается, скрытый сталинист.
— Кем бы я ни была, я — счастлива.
— Тогда вот это, надеюсь, сделает тебя еще более счастливой, — сказал я, доставая из ящика кухонного шкафа ключ. — Перевози завтра свои вещи, — добавил я, вручая ключ ей.
Она очень долго смотрела на него.
— Ты в этом уверен, Томас? — произнесла она наконец.
— Абсолютно.
Снова последовала долгая пауза. Петра закусила губу, и ее глаза наполнились слезами.
— Ты удивительный… сумасшедший. И да, завтра я перевезу кое-какие вещи.
— Вот это действительно хорошие новости, — сказал я, понимая, что «кое-какие вещи» были намеком на то, чтобы я не слишком торопил ее с принятием важного решения.
— О боже, ты только посмотри, сколько времени. — Петра заставила меня взглянуть на часы, которые показывали половину второго ночи.
— А теперь посмотри на пепельницу.
В пепельнице высилась гора из окурков. Здорово же мы надымили за разговорами.
— И две пустые бутылки.
— Это не считая полбутылки шнапса, — добавил я.
— Почему я не чувствую себя пьяной?
— Догадайся.
Она села мне на колени, обвила руками мою шею:
— Знаешь, о чем я подумаю, когда проснусь черев несколько часов? Мир стал совсем другим. Но самое ужасное, что меня ждет утром, это расставание с тобой до вечера.
— Для меня это тоже будет слишком долгим ожиданием.
Вскоре мы легли в постель и заснули обнявшись. Очнулся я от звонка будильника. Я открыл глаза и увидел, что на часах начало десятого. Как только я отключил звонок, Петра притянула меня к себе:
— Работа подождет еще часик.
Мы занимались любовью, и наши глаза ни на мгновение не отпускали друг друга, в то время как тела двигались в унисон, подчиняясь некоему ритму, естественному и страстному.
— Я хочу, чтобы каждое утро начиналось с тобой, вот так же, — прошептала она, когда мы лежали обнявшись, утомленные ласками.
— Я мог бы жить только этим, — улыбнулся я в ответ.
Я встал, чтобы приготовить завтрак, пока Петра была в душе. Кофе как раз сварился, когда она вошла на кухню, тщательно умытая, с влажными волосами, и оглядела накрытый стол — нарезанные хлеб и сыр на деревянной разделочной доске, стаканы с апельсиновым соком и чашки для эспрессо.
— Доброе утро, — сказал я.
— Доброе утро. Знаешь, о чем я думала, пока стояла под душем?
— Поделись.
— Удача наконец-то решила заглянуть и ко мне.
Глава пятая
Удача наконец-то решила заглянуть и ко мне.
Спустя несколько часов, когда я сидел на скамейке в парке Тиргартен, эти слова Петры, произнесенные с невероятно красивой интонацией, вдруг всплыли в моей голове и уже не отпускали. Потому что я знал, что она говорила за нас двоих.
Так, значит, вот она какая: любовь.
Это было еще одно открытие, которое занимало мои мысли и заставляло просиживать на скамейке при минусовой температуре невзирая на холод. С тех пор как я впервые увидел Петру, меня не оставляли попытки укротить волну сомнений, которые шептали: этого просто не может быть. Я приводил себе десятки причин, почему между нами ничего не возможно, почему Петра непременно оттолкнет меня. После ее бегства в наш первый вечер я почувствовал острую горечь потери. Вместе с ней пришло понимание, что эти отношения обречены, что навсегда захлопнулась дверь перед чувством — таким осязаемым, таким наэлектризованным, таким невероятным.
Но теперь… теперь… вот оно, наяву, и его можно пощупать. Я вновь и вновь переживал каждое мгновение последних тридцати шести часов: неукротимую страсть, глубокую близость, взаимопонимание и, конечно, уверенность в том, что я встретил женщину всей своей жизни. Я смотрел в зимнее берлинское небо, и меня вдруг охватил ужас, стоило подумать: а вдруг она запаникует и сделает то же, что я сделал с Энн, — сбежит от того, кто всего лишь хочет лучшего для нее, для нас обоих?
Ты должен доверять ей, твердил я себе. Ты больше не одинок в этом мире. У тебя есть женщина, которая не только видит в тебе то, что ты видишь в ней, но понимает это так же, как и ты.
Холод все-таки вынудил меня двинуться дальше, и, поскольку я уже добежал до Тиргартена, теперь путь мой лежал дальше на запад, в сторону госпиталя «Кранкенхаус». Сегодня у меня на спине был рюкзак, в который я сложил накопившуюся почту Аластера, несколько газет и прошлые выпуски журнала «Нью-Йоркер». Когда я подошел к его кровати и вручил корреспонденцию, вместо благодарности услышал привычное ворчание:
— Как там говорится — «убить гонца»? Какого черта ты принес все эти идиотские денежные требования от банков-кровопийц и прочей нечисти?
— Боюсь, что жизнь продолжается… и я подумал, что, когда ты выйдешь отсюда, тебе вряд ли понравится, если дома тебя будут поджидать кредиторы.
— Ты принес мою чековую книжку?
— Она в той папке, вместе со счетами.
— Ты еще более организованный, чем я. Кстати, я терпеть не могу этот чертов «Нью-Йоркер» с его аристократами-англофилами из Новой Англии, которые пишут о том, как они в детской трахают жену соседа, а в это время снег засыпает Бостон и внизу все распевают «О, придите все вы, верующие». Тут на днях я прочитал этот бред на восьми страницах о происхождении швейцарского армейского ножа. Я понимаю, для американцев с восточного побережья такое чтиво — то что надо, но боже упаси меня от этого склероза…
— Похоже, симптомы абстиненции уже позади?
— Ты застал меня в полуживом состоянии. Тем не менее субститут, хотя и ужасный, помогает скрасить мои дни.
Доктора намерены продержать меня здесь еще пару недель, пока не убедятся в том, что я прошел полную детоксикацию, родился заново и все такое. Но давай покончим с этим удручающим сюжетом про меня и обратимся к блистательному зрелищу очевидного, что я сейчас наблюдаю своими глазами.
— Что ты хочешь этим сказать?
— О, держите меня, он прикидывается скромником. Робкий, невинный… и вы только посмотрите, он еще и краснеет.
— Понятия не имею, о чем ты, — сказал я, пытаясь сдержать глуповатую улыбку, которая предательски расползалась по моему лицу.
— Ее имя, monsieur. Ее имя.
— Петра.
— Ага, eine Deutsche…
— Угадал.
— И это любовь, не так ли?
— Что, неужели так заметно?
— Сын мой, ты прозрачен, как вода. Лишь только ты переступил порог, я подумал: сукин сын… это все-таки случилось с ним. Я больше ничего не буду говорить, скажу только одно — и прислушайся к голосу опыта, — сбереги это на всю жизнь. Поверь, то, что ты испытываешь сейчас… такое случается раз, от силы два в жизни.
— Так было у тебя с Фредериком?
— Надо же, ты помнишь его имя.
— Конечно помню.
— Давай больше не будем о нем, иначе я сорвусь и побегу в город искать дозу. Моя цель на будущее — жить в той зоне, которая граничите невыносимым. Или, иначе говоря, это сюжет, которого я бы хотел избежать в будущем. Потому что…
Он замолчал на мгновение и отвернулся к окну. Тусклый зимний свет упал на его лицо, и в нем зажегся огонь былой страсти, хотя и с оттенком грусти, словно моя метаморфоза пробудила в нем сокровенное, наполнила надеждой и ощущением счастья.
— Шел бы ты отсюда, — произнес он. — Мне сейчас необходимо смириться с настоящим и не поддаться тому, что чувствуешь ты, как бы я этому ни завидовал, черт возьми.
— Понимаю, — сказал я.
— Но ты ведь придешь завтра, да?
— Конечно.
— Как там Мехмет?
— Он сегодня на другой работе, поэтому не смог прийти. Но нам осталось последний разок пройтись лаком, и твоя мастерская будет такой, какой ты привык ее видеть. По правде говоря, она стала даже еще лучше.
— Когда они закончат меня истязать, я собираюсь доказать миру, чего я стою. Все, что уничтожил этот бездарный недоносок, я восстановлю за считаные дни.
— Не сомневаюсь в этом.
— И напоследок скажу, пока тебя не прогнали… наслаждайся счастьем. Тебе выпали четыре туза. Не упусти свой шанс.
Всю дорогу до дома слова Аластера не выходили у меня из головы, как всегда бывает с мудрым советом, конечно если ты впускаешь его в свою душу и позволяешь работать на полную катушку. И если ты впервые в жизни начинаешь доверять своему сердцу.
Дома я первым делом снял с постели жестоко измятые и перепачканные простыни. Застелил свежее белье и отправился в корейскую прачечную, что находилась неподалеку. Оттуда зашел к мяснику и взял целую тушку цыпленка, в турецкой бакалее купил зеленую фасоль, картофель и еще две бутылки того «Пино Гриджио», что так хорошо пошло вчера. Я приготовил цыпленка и картофель, отдраил кухню, сменил полотенца, навел безукоризненный порядок в квартире. Ближе к шести вечера я стал все чаще поглядывать на часы. И вот наконец в замке повернулся ключ. Бросившись вниз по лестнице, я подбежал к двери как раз в тот момент, когда зашла Петра, в мокром берете, с чемоданом в одной руке и пакетом с провизией в другой. Но прежде этих второстепенных деталей я увидел счастливую улыбку на ее лице, электрический блеск глаз, поспешность, с которой она бросила пакет со снедью на стул, поставила чемодан на пол и кинулась в мои объятия. Мы слились в долгом поцелуе, потом Петра обхватила мою голову руками, на миг отстранилась и, глядя мне в глаза, произнесла:
— Слава богу, ты здесь.
— Конечно… я здесь.
— Весь день меня мучил этот страх… страх, что тебя отберут у меня…
— И я тоже с ужасом думал об этом. Но теперь…
— Пойдем наверх, — прошептала она.
Мы сразу же оказались в постели, раздевая друг друга, снова и снова повторяя Ich liebe dich, и Петра отдалась мне, издавая протяжный стон, впиваясь пальцами в мою спину, по мере того как нами овладевало дикое безумие страсти.
Уже потом — я потерял счет минутам, часам, времени суток — она сказала:
— Я хочу, чтобы мы так же любили друг друга и через двадцать лет.
— Я хочу, чтобы мы так же любили друг друга, когда решим зачать нашего ребенка.
Петра удивленно посмотрела на меня.
— Ты действительно этого хочешь? — спросила она.
— Я поторопился?
— Не то чтобы…
— Ну, я не предлагаю заняться этим на следующей неделе. Просто…
Я запнулся, испугавшись, что вторгся в деликатную сферу.
— Продолжай, — сказала она, поглаживая мое лицо.
— Когда ты любишь человека, то, естественно, хочешь иметь от него ребенка. Мне и самому не верится, что я произношу эти слова, потому что… знаешь, я никогда об этом не задумывался.
— А если я скажу тебе, что ты — первый мужчина, от которого я хочу ребенка… надеюсь, ты не сбежишь от страха во Французский иностранный легион.
— Я никогда не сбегу от тебя. Наоборот, я хочу, чтобы у нас было все. Все, что только возможно.
— Так же, как и я. И ты должен знать, что я никогда не стану помехой твоим странствиям по миру, потому что ты всегда будешь возвращаться ко мне.
— Я сейчас даже думать не могу о путешествиях.
— Но это твоя работа, Томас. Я не хочу тебя менять. Я просто хочу быть частью твоей жизни.
— И я очень хочу, чтобы наша жизнь была такой. Наша жизнь. И это значит, что мы будем путешествовать вместе.
— Но я буду тебе мешать.
— Ты никогда — слышишь, никогда — не будешь мне мешать.
— Сегодня, пока тебя не было рядом… это было невыносимо. Но я ушла с работы пораньше, забежала домой и собрала кое-что из вещей.
— Да, я очень обрадовался, увидев тебя с чемоданом.
— Знаешь, ты будешь смеяться, но я весь день думала о том, что, встретив меня с чемоданом, ты тотчас передумаешь, решив, что я слишком поторопилась с переездом.
— А я весь день думал о том, что ты, не дай бог, испугаешься и снова сбежишь от меня, как в тот раз.
Мы надолго задержались в постели — лежали рядом, неотрывно смотрели друг на друга и говорили, говорили, говорили.
— Ты знаешь это стихотворение Рильке, которое начинается словами: «Будь впереди всех расставаний»? — спросила она.
— Зловещий совет.
— Но когда читаешь его в контексте всего произведения — а это один из его «Сонетов к Орфею», — ты понимаешь, что речь идет о необходимости смириться с мимолетностью всего, что происходит на Земле.
— Но наша любовь не мимолетна.
— Спасибо тебе за эти слова, Томас. Но, поскольку мы оба смертны, нравится тебе это или нет, лет через восемьдесят никого из нас уже не будет в этом мире. Мы не можем повлиять на скоротечность жизни. Рильке на самом деле призывает нас приветствовать непостоянство, с которым мы сражаемся. И для таких атеистов, как мы с тобой, будто специально придуманы эти три строчки, которые так поразили меня, когда я впервые их прочла.
— Помнишь их?
Она прочитала вслух тихим, неудивительно выразительным голосом:
— «Живи, одновременно знай Небытие, ту бесконечную причину всех твоих искренних вибраций, чтоб совершенно их исполнить на сей раз»[77].
— Чтоб совершенно их исполнить на сей раз, — повторил я за ней. — Как верно сказано.
— Вот в чем сила этого сонета — он вдохновляет на то, чтобы сполна насладиться отпущенной нам жизнью.
— Что мы и собираемся делать вместе.
— Обещай, что будешь напоминать мне об этом, когда меня начнет заносить.
Голод наконец выгнал нас из постели. Я поставил цыпленка в духовку («Как замечательно, что ты все приготовил», — сказала Петра), потом помог ей разгрузить сумку с продуктами. Я показал Петре место в шкафу, которое освободил для ее вещей. Она привезла всего три комплекта одежды: две юбки, платье в цветочек в стиле хиппи, кожаный и твидовый жакеты. Развешанные на вешалках в шкафу, эти вещи, как и сложенные стопкой на полке два свитера и нижнее белье и расставленные на полочках в ванной туалетные принадлежности, вызвали у меня умиление. Она обустраивалась в моем доме. И это было многообещающее начало нашей истории.
За ужином в тот вечер она сказала:
— А теперь вопрос, который я еще никогда в своей жизни не задавала ни одному мужчине: где ты научился правильно жарить цыпленка?
— Этому обучен каждый американский мальчишка. Мой отец, хотя и был безнадежно пьющим рекламщиком, умел довольно прилично готовить.
— А твоя мать?
— На кухне она была настоящей принцессой. Ее отец-ювелир мог себе позволить держать дома прислугу, да иначе и быть не могло, поскольку моя бабушка умела лишь играть в канасту, жаловаться на жизнь и убеждать мою мать в том, что она — бесценное сокровище.
— И твоя мать ей верила?
— Абсолютно, что во многом и обернулось для нее трагедией. Она училась в правильных школах. Была образованной и отнюдь не глупой. Но в знак протеста она вышла замуж не за того парня, а потом его же возненавидела за то, что мы жили, в ее понимании, несоответственно ее статусу… хотя мне неловко говорить об этом тебе, зная, как вам жилось в Восточном Берлине.
— Не пытайся затушевать мрачные стороны своего детства только потому, что они не дотягивают до предполагаемых ужасов жизни в ГДР. Я знала людей, у которых было замечательное детство в этой стране. Я знала людей, которые там были несчастны. Благородство, жестокость, счастье, несчастье… это всё краски из палитры человеческих эмоций, и они не знают границ, не так ли? Главное — какого человека сформировало в тебе детство. Вырос ли ты озлобленным на весь мир или способен противостоять его вызовам? Веришь ли ты в то, что заслуживаешь счастья, или втайне вынашиваешь планы мести? Если твое детство было трудным, безрадостным…
— Я все равно верю в возможность счастья.
Она взяла мою руку, и наши пальцы сплелись.
— Я тоже… или, по крайней мере, верю теперь, когда ты вошел в мою жизнь.
— Вошел в мою жизнь. Как хорошо ты сказала.
— И правильно по сути. Собственно, жизнь так устроена, и в ней случаются перемены. Представь, что ты идешь по жизни — день за днем, работа, рутина, все привычно. Ты думаешь, что ничего уже не произойдет. И вот однажды ты заходишь в чей-то кабинет, и там — ты. Знаешь, наверное, самое трудное для меня было в том, что я не знала, чувствуешь ли ты то же самое, что почувствовала в тот момент я.
— Ты хочешь сказать, что тоже поняла это сразу?
— Только не делай удивленное лицо.
— Но я действительно удивлен. Ты казалась такой сдержанной, такой далекой.
— Это потому, что я была слишком взволнована, боялась, что этого не случится или что я просто сбегу от страха, не веря в возможность счастья… что, разумеется, и сделала тогда, в ресторане.
— Но ты же вернулась. Ты выбрала счастье.
— А теперь, — прошептала она, — давай вернемся в спальню.
Мы никак не могли насытиться друг другом. Это было какое-то помешательство, полное физическое слияние тел, в котором отражалось такое же полное слияние душ. Наверное, это и есть настоящая любовь.
В ту ночь мы уснули рано. Когда я проснулся утром, вся посуда уже была перемыта, на столе сервирован завтрак, а из «Виктролы» лились звуки джаза в исполнении Билла Эванса.
— Тебе не нужно было все это делать, — позевывая, сказал я, подходя к столу и чмокая Петру утренним поцелуем.
— Нет, нужно, и сегодня я намерена заскочить к себе и захватить кое-какие пластинки. Так что завтра ты уже проснешься под Stop Making Sense[78].
Мы поговорили о планах на день. Петра пожаловалась, что ей предстоит очень длинный и нудный перевод статьи о Генрихе Бёлле:
— Замечательный писатель, но стараниями этого ученого сухаря-англичанина, автора статьи, «Потерянная честь Катарины Блюм» воспринимается как семь кругов ада…
— Интересный выбор темы для обсуждения на «Радио „Свобода“», если учесть, как хлестко эта вещь критикует Бундесрепублик, особенно работу спецслужб.
— Думаю, именно поэтому очерк и взяли на передачу, чтобы продемонстрировать, как вы на Западе… — Она вдруг спохватилась и поморщилась. — Мы на Западе, — исправилась она.
— Не смущайся. В конце концов, ты здесь в ссылке. А значит…
— Может, когда-нибудь я и приживусь здесь.
— Или где-нибудь еще.
— Как ты думаешь, мне понравится Америка? Я смогу соответствовать?
— Знаешь, будь я родом из какого-нибудь городка в Индиане или Небраске, думаю, для тебя это был бы культурный шок. Но ты и Манхэттен? Это будет любовь с первого взгляда.
— Я обожаю твою уверенность во всем, Томас.
— Я увезу тебя на Манхэттен.
— А сегодня мы можем уехать?
— Не вопрос.
— И ты готов… прямо сейчас?
— Скажи только слово — и я сейчас же сажусь на телефон и нахожу два билета на самолет.
— Я в полном замешательстве.
— Но почему?
— Потому что даже при большом желании я не могу вот так запросто покинуть Берлин. Мой контракт с «Радио „Свобода“» действует еще по меньшей мере год. Эту работу нашел для меня государственный департамент, который занимается интеграцией граждан ГДР в Бундесрепублик. И они же помогли мне с комнатой, выплатили три тысячи марок — целое состояния для меня, — чтобы я могла купить одежду, постельное белье и кухонную утварь. В общем, чтобы облегчить мне переезд на новое место. Разорвать сейчас контракт… это было бы неблагодарностью с моей стороны, ты не находишь?
— Да на самом деле им плевать. Но, послушай, моя книга требует, чтобы я пожил здесь хотя бы несколько месяцев, так что я могу остаться в Берлине столько, сколько тебе понадобится. И если Манхэттен подождет…
— Но не очень долго, — сказала она, целуя меня. Потом, взявшись убирать со стола, добавила: — Сейчас разделаюсь с этим и побегу на работу.
— Иди и занимайся тем, чем должна заниматься. Об остальном позабочусь я.
— Мужчина, который покупает продукты, готовит, да еще и моет посуду?..
— Надеюсь, это не слишком дико звучит?
— Нет, просто… мой муж придерживался «традиционных» взглядов на семью и быт. Он был писателем. Сочинял пьесы, которые редко кто ставил. Правда, одна из них с успехом шла во многих театрах по всей ГДР. А другая обернулась для него большими неприятностями. Но это долгая история. И при всей его любви к разговорам о Kameradschaft — товариществе — он был очень консервативным человеком, когда дело доходило до так называемого распределения ролей в семье. Я была его женой. От меня требовалось содержать квартиру в чистоте, готовить и стирать белье. И не важно, что его пьесы больше нигде не ставили, а ему самому даже не разрешали работать… — Она вдруг замолчала. — Хватит, я больше не хочу говорить об этом. — В ее интонациях проскользнули протестующие нотки, словно она пыталась защититься. Впрочем, она вовремя спохватилась и добавила: — О господи, что я делаю. Сама же завела этот разговор, а на тебя сержусь.
— Я не заметил, что ты сердишься.
— Перестань, Томас, не будь таким благоразумным. Ты должен одергивать меня, когда я начинаю зарываться, что случается со мной время от времени.
— Я никогда не стану выпытывать у тебя подробности твоей жизни. Но это естественно, что я хочу знать о тебе все — или, во всяком случае, все, что ты захочешь мне рассказать… и в свое время. Никакого давления и принуждения.
— Кроме одного: идти на работу. А чем ты займешься сегодня?
Снизу донесся звук включенного циклевочного аппарата.
— Похоже, Мехмет уже за работой. Так что пойду помогу ему. А потом… надо еще побродить по этому городу. Чтобы можно было с чистой совестью звонить в Темпельхоф.
— Я была там однажды, этот монстр напугал меня.
— Но это всего лишь аэропорт, хоть и нацистский. И все говорят, что с точки зрения архитектуры это настоящий шедевр.
— Так-то оно так. Но все равно он воскрешает в памяти тот национальный ужас, который, как нас учили в ГДР, насаждала другая Германия. Да, нам рассказывали о лагерях смерти, о безумии нацистов. Но — опять же, как нам говорили, — наши славные коммунисты изгнали их с позором в последние дни войны и очистили благословенную народную демократическую республику от скверны национал-социализма. Когда я переехала в Западный Берлин, то сразу же прочитала все, что только можно, о той эпохе. Мы все оказались виноваты, и зло, которое творили от нашего имени, не подлежит оправданию. Но для меня самым большим потрясением было сознание того, что мы, das deutsche Volk[79] допустили это чудовищное преступление. Само разделение Германии — и то, что более пятнадцати миллионов ее граждан оказались в застенках тоталитарной системы, — было порождено тем, что мы приняли нацизм с распростертыми объятиями. Как это странно — ты не находишь? — когда один кошмар тут же сменяется другим. Думаю, так устроен мир, но в этом и наша вина, ведь мы сами создаем кошмары. И зачастую топим в них других.
Не это ли произошло и с тобой? Мне так хотелось задать ей этот вопрос. Я чувствовал, что Петра борется с настойчивым желанием рассказать мне всю правду, но, возможно, боялась моей реакции. Я хотел утешить и подбодрить ее. Переступи через страхи расскажи мне. Потому что я люблю тебя. И что бы ни произошло с тобой там, это не имеет значения, поскольку ты выживала в экстремальных обстоятельствах.
И опять интуиция подсказала мне, что лучше не торопить события. Когда Петра будет готова, она сама расскажет об этой темной стороне своей жизни.
— Я лишь хочу, чтобы ты знала одно, — услышал я собственный голос. — Теперь все будет хорошо. Или, по крайней мере, я буду к этому стремиться. Ради тебя, ради нас.
Она подошла ко мне, уткнулась в мое плечо и, крепко прижимаясь ко мне, прошептала:
— Спасибо тебе. — Потом обхватила руками мое лицо и поцеловала. — Еще девять часов без тебя, — сказала она. — Эта мысль приводит меня в ужас.
— Я буду здесь, когда ты вернешься. Мы еще успеем на десятичасовой концерт в «Кунстхаус», — сказал я, имея в виду модный джаз-клуб неподалеку от дома.
— Только если ты позволишь мне прежде приготовить нам ужин.
— Разумеется. Но если ты составишь мне список продуктов, я все закуплю заранее.
— Одно из удовольствий готовки — это покупка продуктов. Так что от тебя требуется только одно: быть здесь ровно в шесть.
— А где же мне еще быть?
Мы снова поцеловались с такой страстью, что незаметно вернулись в спальню и в считаные секунды уже были нагишом. Есть ли на свете что-то более запоминающееся, чем первые месяцы любовного романа? Пессимисты (а мы все в какой-то степени пессимисты) твердят, что любовь со временем неизбежно меняется, страсть остывает, превращаясь в нечто более спокойное и рутинное. Но когда ты охвачен стихией новой любви, такой правильной, всепоглощающей, единственной, разве можно думать о том, что будет лет через пять, когда в четыре утра придется просыпаться от детского плача; когда секс станет событием недели; когда начнутся ссоры из-за дисбаланса работа/дом и все чаще будет звучать гневная отповедь: «Почему бы тебе не уделять больше времени ребенку?»
Но пока я мог думать только об одном: любовь действительно существует. И ее подарила мне эта удивительная женщина, которую я держу сейчас в своих объятиях.
Бывает же такое — оказывается, Петра думала о том же. Когда мы лежали, притихшие после бурного секса, она вдруг сказала:
— Я даже не знала об этом… пока не провела три потрясающих дня с тобой.
— О чем, любимая?
— Счастье существует.
Глава шестая