Момент Кеннеди Дуглас
— Тогда до встречи через четыре дня.
Павел отпустил меня неуловимым кивком головы. Я пошел к выходу, по пути сканируя офисный этаж в надежде увидеть Петру. Но ее нигде не было. Застегнув пальто, вышел в приемную, отдал беджик, которым меня снабдили, и забрал свой паспорт у охранника.
В Кройцберге я был уже через час. Вернувшись домой, открыл блокнот и начал работать. Петра занимала все мои мысли. Я тщетно взывал к голосу разума, пытался спуститься на землю. Вспомни, что говорил тебе Павел. Она замкнутая, она Снежная королева, она никого не впускает в свою жизнь. С какой стати она заинтересуется тобой? И даже если она тебе улыбнулась, так это из вежливости или от смущения, в которое ты ее поверг. Ты слишком все преувеличиваешь, мой друг. Она всего лишь одна из многих женщин, на которых ты так часто западаешь и чувствуешь прилив эмоционального адреналина, задаваясь вопросом: может, это Она?
Но тут я немного лукавил. Никогда еще я не испытывал такого странного, всепоглощающего чувства уверенности в том, что не ошибся в выборе. Хоть я и пытался переубедить себя, громкий внутренний голос перекрывал сардонический шепот, который призывал к осторожности. И этот голос говорил мне: все, что ты думаешь и чувствуешь сейчас, это правда. Она — твоя женщина.
Но как я мог быть в этом уверен, даже не зная, кто она и что? Руководствуясь лишь слепым инстинктом? Куда делся мой житейский опыт, ведь я даже не знал, соблаговолит ли она выпить со мной чашку кофе, не говоря уже о том, чтобы играть в кройцбергских Тристана и Изольду?
Вывалив на бумагу все эти клочковатые мысли, я решительно захлопнул блокнот, закрыл колпачком авторучку и отпихнул ее в сторону, утешая себя тем, что завтра, когда прочту эти строки, всего лишь поморщусь от собственной наивности.
Я встал из-за стола, полез в холодильник и взял бутылку пива «Пауланер» — мой выбор на тот момент, по 75 пфеннигов, что идеально соответствовало моему бюджету. Потом скрутил три сигареты, чтобы держать их наготове. И, подойдя к полке, на которой хранил свои письменные принадлежности, взял красную пишущую машинку «Оливетти». Двенадцать тридцать три пополудни. Чем раньше я сдам Павлу это чертово эссе, тем скорее у меня появится шанс снова увидеть Петру. Хотя меня так и подмывало позвонить ей завтра утром и спросить, не хочет ли она провести со мной вечер, я чувствовал, что слова Павла о ней были не так уж далеки от истины и моя излишняя настойчивость может привести к тому, что передо мной навсегда захлопнут дверь. Я должен разыграть свою партию тонко и хладнокровно, морально настраиваясь на то, что моя маленькая мечта так и останется мечтой без будущего.
Как бы то ни было, сейчас передо мной стояла задача написать эссе, которое, в случае одобрения, могло бы открыть для меня регулярный источник доходов на время пребывания в Берлине. Я понимал, что, чем экономнее буду тратить свой аванс, тем меньше халтуры придется брать, когда наконец сяду за книгу.
Я расчехлил «Оливетти» и выправил держатель для бумаги. Потом вставил чистый лист и сел на стул, поставив машинку перед собой. Потом закурил, глубоко затягиваясь и раздумывая, с чего бы начать. В той версии, которую я представил Джерому Велманну, все начиналось с перехода через чекпойнт «Чарли» и моих первых впечатлений, когда мир из многоцветного вдруг превратился в серый монохром. Но критический блицкриг Павла поставил на этом жирный крест. И вот сейчас, сидя перед машинкой, пытаясь справиться с самой трудной задачей — первым предложением, — я снова мысленно пробежался по комментариям Павла. С крайней неохотой я был вынужден признать, что во многом согласен с ним. Зачем сообщать восточным немцам о том, что они и так давно знают? К чему эти надоевшие пассажи о серости жизни в краю Маркса — Энгельса? Зачем брызгать слюной, выпуская привычные тирады в духе шпионских романов об ужасах Стены и полицейском государстве? Вся хитрость заключалась в том — и Павел был прав, — чтобы как-то донести очевидное без акцента на очевидности; избежать банальности… хотя, видит бог, я вовсе не собирался сыпать избитыми фразами. Один из секретов работы с издателем или режиссером состоит в умении предугадать, что может вызвать у них раздражение или кислую мину. С Павлом это были стенания выходца с Запада о восточноевропейской угрюмости, поэтому я собирался лишь вскользь упомянуть об этом. И вместо рассказа о знакомстве с очаровательной продавщицей в книжном магазине на Унтер-ден-Линден и недовольным ангольцем в убогом кафе возле Александерплац мне захотелось написать…
Мои пальцы вдруг сами отбарабанили первое предложение.
«Почему снег погружает мир в безмолвие? Почему снег несет с собой чистоту и возвращает нас из экзистенциального отчаяния взрослой жизни в детство? В то сказочное королевство, где, как заметила Эдна Сент-Винсент Миллей, никто не умирает… и никто не возводит стен».
Я задумался, задаваясь вопросом, пропустит ли Павел мою реплику об экзистенциальном отчаянии, но потом решил, что на этой стадии игры мне не стоит опасаться случайной фразы, которая может огорчить человека, возникшего как препятствие на пути моих отношений с «Радио „Свобода“». Когда сомневаешься или беспокоишься о том, как отнесутся к твоей работе, выход один — выложить все на бумагу и дергаться уже потом.
Поэтому я докурил сигарету и тут же закурил снова. Выпустив облако дыма, я начал печатать, с усердием стуча по клавишам. В следующие три часа я уже просто писал, отвлекаясь только на то, чтобы заправить в кретку чистый лист да время от времени глотнуть пива.
Наконец была поставлена точка. Я вытащил лист, смачно прокручивая валик, положил его поверх стопки отпечатанных страниц и закурил, едва живой от усталости. Было около трех ночи. Собрав все восемь написанных страниц, я зачехлил пишущую машинку, вернул ее на полку и подложил под нее эссе. Потом схватил куртку и спустился вниз.
Я уже подходил к входной двери, когда меня остановил голос Фитцсимонс-Росса:
— Продуктивный, педрила.
— Добрый вечер, — сказал я.
— Скорее середина ночи. И ты довел меня до ручки своей трескотней.
— Теперь ты знаешь, каково это — засыпать под вой Арчи Шеппа[57]. Кстати, почему ты не надел наушники?
— Потому что я не могу слушать музыку, если не могу рисовать. А сегодня я определенно не в форме.
— На то есть причины?
— Просто не могу и все, черт возьми, вот почему. Тебе нравится выслушивать идиотские вопросы, когда у тебя творческий кризис?
— У меня не бывает кризиса.
— Ну, конечно. Ведь ты же американец, bermensch[58], который никогда не ошибается, ни в чем не сомневается, на все сто процентов уверен в себе…
— Почему бы тебе не заткнуться и не выйти со мной выпить чего-нибудь? — произнес я спокойным тоном, прозвучавшим диссонансом на фоне гневной отповеди Фитцсимонс-Росса.
Он, кажется, призадумался.
— Я сука, да? — сказал он.
— Что-то вроде того.
Было около четырех утра, когда мы выкатились на улицу. Ночь была сухая — никакого снегопада, а небо настолько ясное, каким только может быть берлинское небо. Стоял морозец, но я все еще пребывал в эйфории от своего трехчасового писательского марафона, так что даже не замечал никаких погодных аномалий вроде минуса десяти по Цельсию. Мне почему-то захотелось пропеть слова Брехта, положенные на музыку его берлинским другом Куртом Вайлем:
— Покажи мне дорогу к ближайшему виски-бару…
Послышался смех Фитцсимонс-Росса, который, к моему великому удивлению и удовольствию, подхватил песню и пропел следующую строчку:
— Ох, не спрашивай зачем, не спрашивай зачем. Если не найдем ближайший виски-бар, поверь, мы сдохнем. Говорю тебе, говорю тебе, мы сдохнем…
Тут вступил я.
— О, луна Алабамы, а теперь нам пора попрощаться. Мы потеряли нашу добрую старую мамочку и должны набраться виски, ты знаешь сама зачем.
Фитцсимонс-Росс вдруг взмахнул руками, как рефери на поле, останавливающий игру.
— Точно, — сказал он. — «Луна Алабамы».
— Что ты имеешь в виду?
— Бар, куда я тебя тащу.
— Что, здесь поблизости есть бар «Луна Алабамы»?
— Конечно, черт возьми. Мы же в Берлине.
Нам удалось поймать такси уже через полминуты после того, как мы решили ехать в этот кабак, который находился неподалеку от аэропорта Темпельхоф.
— Темпельхоф, последняя воля и завещание Альберта Шпеера, — сказал я, когда Фитцсимонс-Росс упомянул о соседстве «Луны Алабамы» с сохранившимся до наших дней objet d'art[59] от личного архитектора Гитлера.
Я уже успел побывать в Темпельхофе, поскольку каждый путеводитель по Берлину воспевал поразительную эстетику этого чуда ар-деко Третьего рейха, отмечая и то, что здание аэропорта остается удивительным дизайнерским отголоском той эпохи, о которой все немцы, по обе стороны Стены, предпочли бы забыть.
— Да, только все нацисты были скрытыми педиками, — сказал Фитцсимонс-Росс. — Это было самое лицемерное политическое движение в истории. Почему они назначили врагами государства гомосексуалистов вместе с евреями и цыганами? Да потому что, начиная с самого Гитлера, не могли смириться со своей женоподобностью. Меня удивило, что Хью Тревор-Ропер[60] и все эти оксбриджские специалисты по нацизму так и не осмелились произнести вслух, что ужасы Второй мировой порождены исключительно тем фактом, что Гитлер и его приспешники были шайкой педерастов. Посмотри только на эти два извращенных документальных шедевра от его любимицы, лесбиянки Лени Рифеншталь. «Триумф воли» и «Олимпия» — это же гомоэротизм в чистом виде…
Фитцсимонс-Росс произносил этот монолог пламенно и зычно, как трибун, и я даже подумал, не хватил ли он амфетамина (что, зная Фитцсимонс-Росса, нельзя было исключить). Признаюсь, он меня развеселил. Слава богу, что он вещал по-английски, а не auf Deutsch, поскольку таксист был явно из поколения берлинцев конца двадцатых и ему вряд ли пришлись бы по душе тезисы, которыми сыпал мой друг.
— Слушай, кончай тут сидеть с этой гнусной ухмылкой Большого Будды, — сказал мне Фитцсимонс-Росс. — Лучше скажи, прав я или нет.
— Я действительно считаю, что тебе стоит выступать с лекциями, пропагандируя эту идею. И начинай прямо здесь, в Bundesrepublik, где ты покоришь сердца многих своей интерпретацией истории.
— Давай-давай смейся надо мной…
— Как я могу смеяться, когда ты так занятно рассказываешь, Аластер?
Я впервые назвал его по имени. Он отметил это, удивленно приподняв бровь, и слегка кивнул головой.
Мы остановились у какого-то здания на пустынной улице. На ярко раскрашенной двери пламенела надпись в стиле граффити — Der Mond ber Alabama. Сама улица выглядела заброшенной. Ни магазинов, ни жилых домов, ни машин… лишь какие-то складские ангары, мрачно поблескивающие в лунном свете. Но что меня сразу зацепило, как только мы вышли из такси в морозную берлинскую ночь, так это рев музыки, доносившийся из-за двери. Какофония была не просто громкой, от нее впору было оглохнуть.
— Я забыл тебя предупредить, — сказал Фитцсимонс-Росс, — это местечко слегка отвязное.
Мы нырнули внутрь. Музыка ударила по ушам. Перед нами был темный коридор, освещенный фиолетовыми флуоресцентными трубками. Мордоворот-вышибала — бритая голова, накачанные бицепсы, угрожающие татуировки — тотчас содрал с нас по десять дойчемарок. Я даже удивился, что он не обыскал нас на предмет оружия. Но, как я вскоре обнаружил, Der Mond ber Alabama не был ни байкерской тусовкой, ни гей-баром, ни форпостом хеви-метал, да и вообще не имел определенной тематики. Скорее в нем было всего понемногу — и вместе с тем в избытке. Бар находился в помещении размером с баскетбольную коробку, потолок нависал едва ли не над головой. Как и во многих берлинских притонах, интерьер был выдержан в иссиня-черном цвете, а единственным источником света были все те же фиолетовые трубки. Вдоль одной стены тянулась барная стойка. В дальнем углу ютилась узкая сцена, на которой пятеро чернокожих музыкантов — трубач, саксофонист, пианист, бас-гитарист и барабанщик, все разных возрастов от двадцати с небольшим (саксофонист) до семидесяти (пианист), — выжимали из своих инструментов громкие и дикие звуки так называемого фри-джаза. Добрая половина собравшейся публики — а в помещении было так тесно, что передвигаться было проблематично, — сгрудилась у сцены и пребывала в состоянии, близком к кататоническому ступору, в которое повергали музыканты своими неукротимыми импровизациями. Остальные предпочли эскапизм, неумеренные возлияния или гедонизм. Похоже, в баре подавали только водку и пиво, так что у стойки отирались уже в стельку пьяные личности. Сладкое ароматное облако травки и гашиша низко зависало над залом, смешиваясь с еще более густым туманом табачного дыма. Почти все, кто попадался мне на глаза, были с сигаретами в руках, за исключением разве что тех, кто кололся в дальнем углу или исчезал, непременно парочками, за черной портьерой. Я огляделся в поисках Фитцсимонс-Росса, решив, что он уже отправился на поиски дружков-наркоманов. Но увидел его за стойкой бара с сигаретой и стопкой водки в руке, погруженным в разговор с низкорослым, но очень мускулистым скинхедом. Он перехватил мой взгляд, но не подал виду, продолжая беседу со своим знакомцем, у которого на одном ухе болтался железный крест.
Я отвернулся и стал наблюдать за происходящим вокруг. Музыка уже начисто лишила меня слуха, т дыма слезились глаза. Моя половина, презирающая толпу, порывалась сбежать. Местечко прямо-таки располагало к публичным катастрофам, когда кто-нибудь вдруг поджигает занавес — и начинается паника, а в результате несколько сотен человек в давке насмерть затаптывают друг друга. Но то был голос разума, вечно осторожный, призывающий смотреть по сторонам при переходе улицы. Другая моя половина — парень, обожающий экстрим, — любовалась зрелищем. Какой великолепный декаданс! Какой безумный коллективный гедонизм, не знающий преград и ширм! Наркоманы кололись в открытую. Кокаинщики — и курящие, и нюхающие — жались в углу. Алкоголики облюбовали барную стойку. Косяки с марихуаной и трубки с гашишем свободно передавались по кругу. Когда подошла моя очередь, я сделал пару затяжек, и в голове сразу что-то взорвалось. Возникло ощущение, будто я шагнул в пустую шахту лифта.
— Понравилось?
Голос принадлежал миниатюрной девушке лет двадцати с небольшим. У нее были неправдоподобно длинные волосы — они закрывали всю спину и были затейливо заплетены в косички. Лицо тоже было эксцентричным — левая половина белая, в стиле кабуки, правая — готически черная. Губы накрашены фиолетовым, а может, это был эффект от флуоресцентных трубок или той травяной дури, которой я только что накурился. Хотя мое сознание вырвалось из тисков этого сумасшедшего замкнутого пространства, музыка еще более яростно крушила череп.
— Ммм… интересно.
— На, затянись еще.
Она снова передала мне трубку. Я глотнул облачко дыма. Но тут же закашлялся и выплюнул его. Наркотический дурман уже лишил меня периферического зрения и смешал все звуки в монотонный гул.
— Что в трубке? — спросил я.
— «Скунс»[61].
— Что?
— «Скунс». Пошли.
Она взяла меня за руку.
— Куда?
— Туда.
Она повела меня через зал, но я уже мало что соображал. С трудом протиснувшись сквозь толпу, мы подошли к черной портьере. Моя спутница затащила меня внутрь. Там, на матрасах, извивались парочки — полностью голые (или, по крайней мере, ниже пояса), в разных стадиях того, что викторианский порнограф описал бы как совокупление… Возможно, сказался эффект «скунса». Или вопиющая непотребность зрелища. Возможно, во мне все-таки сработал внутренний тормоз, который даже под влиянием психотропных субстанций не приемлет излишеств за гранью. А может, все дело в том, что я попросту не люблю заниматься сексом с посторонними и на глазах у публики, тем более среди двух десятков других пар (не то чтобы я вел подсчет). И наверное, было что-то слегка отталкивающее в этой лилипутке с двухцветным лицом. Не участвует ли она в викканских обрядах? Но прочь из этого ада меня все же погнала одна мысль: Петра. Как я мог завалиться на грязный матрас с этой странной девахой, если мое сердце было в другом месте?
— Scheisse, — выругалась моя спутница. — Ни одного свободного матраса.
Мутным взором я обвел каморку. Девчонка права, свободных номеров в этой ночлежке не было.
— В другой раз, — сказала она и скользнула обратно за портьеру.
Уже легче, ободрил я себя. И тут же подумал: надо убираться отсюда к чертовой матери.
Я не слишком отчетливо помню, что последовало за этим решением уйти… разве что, когда я отвернулся от этой свалки обнаженных тел, явственно расслышал женский голос с узнаваемым американским акцентом: «В Де-Мойне этому не поверят». Но когда я вгляделся в полумрак, пытаясь отыскать лицо, которому принадлежал голос, не увидел ничего, кроме темной массы обнаженной натуры. Ни физиономий, ни индивидуальностей. Одна совокупляющаяся фантасмагория. Мне совсем не хотелось становиться ее частью.
Может, опять сказался эффект «скунса», но у меня начался приступ паранойи. И я бешено ринулся сквозь толпу, а потом по длинному, бесконечному черному коридору и буквально вывалился на улицу, где, как мне казалось, меня непременно должны были поджидать агенты Штази, которые, конечно, уже прочитали мои размышления о Восточном Берлине и вот теперь собираются загрузить меня в багажник своей машины, переправить через чекпойнт «Чарли» и держать в заложниках, чтобы потом обменять на кого-то из своих оперативников, томящихся в застенках ЦРУ. А после обмена американцы гадали бы, не промыли ли мне мозги, не завербовали ли в агенты восточногерманской разведки, и… о черт, этот «скунс» оказался прямо-таки дьявольским зельем, а огни несущейся прямо на меня машины были ослепительно-яркими, хотя я ни черта перед собой не видел, и…
Вдруг из ниоткуда появилось такси. Я влетел в салон, кое-как пробормотал свой адрес — водитель-турок заметно занервничал, когда попросил повторить в третий раз, — свернулся калачиком на заднем сиденье и, как дурак, разрыдался. Все горести моей жалкой жизни хлынули наружу, изгоняемые той адской смесью, которую я закачал в свои легкие, загнав себя в эмоциональный тупик…
И вот наконец знакомая дверь моего дома. Я швырнул деньги таксисту, пошатываясь, зашел в подъезд, поднялся наверх, по дороге к кровати содрал с себя всю одежду и рухнул, дрожа как голый дебил, каковым, собственно, и являлся. Мне каким-то чудом удалось забраться под одеяло, погасить ночник и изо всех сил вцепиться в подушку, потому что меня вдруг подхватила какая-то неведомая сила. Я чувствовал, что все вокруг вращается и меня несет по черному склону к огромному дереву, и только воздушная подушка (не спрашивайте) спасает меня от фатального столкновения, увлекая в полет, а потом резко сбрасывает на землю, так что тошнота подступает к горлу, и я вдруг оказываюсь на четвереньках и ползу в ванную. Что потом? Рвота хлещет из меня фонтаном, она нескончаема, и кажется, что все поверхности уже заблеваны, и тогда я плетусь на кухню, включаю кран и подставляю лицо под обжигающе холодную струю воды, проклиная себя, умирая от интоксикации и слабости, и, чуть живой, возвращаюсь в спальню, падаю лицом вниз на кровать и…
Утро. Во всяком случае, свет струился в окно. Я открыл один глаз. Это была страшная ошибка, поскольку сама попытка возродиться на планете Земля сопровождалась мигренью космического масштаба. Я провел по губам языком и ощутил отвратительный привкус сухой блевотины. Попытался пошевелиться, но меня охватил липкий озноб, который наступает после ночной лихорадки. Простыни были влажными и воняли рвотой. Чтобы встать, пришлось приложить усилие — равновесие пока не вернулось. Каждый шаг был подобен упражнению по ориентации в пространстве. Когда я доковылял до ванной, на меня снова накатила тошнота, на этот раз вызванная зрелищем. Все вокруг было забрызгано рвотой.
Бывают в жизни моменты, когда просто хочется свернуться клубком на полу, крепко зажмуриться и прогнать прочь последствия собственной глупости. Но, вымуштрованный отцом-морпехом, который приучил меня застилать постель по-больничному безукоризненно, чистить до блеска обувь и убирать за собой, я заставил себя пройти на кухню, подставить голову под кран (дежавю с прошлой ночи?) и дождаться, пока арктически холодная берлинская вода приведет меня в чувство. Потом я достал из кухонного шкафа тряпку, ведро, несколько губок, резиновые перчатки и бутылочку немецкого моющего средства, которые купил, когда переезжал на квартиру.
Целый час ушел у меня на то, чтобы ликвидировать вчерашние безобразия. Я провел полную дезинфекцию ванной комнаты, убедившись, что не осталось ни визуальных, ни обонятельных следов моего морального падения. Это был унылый и тяжкий труд, и, тупо отдраивая поверхности, я все твердил себе: Теперь ты знаешь, почему это называют дурью. События прошлой ночи постепенно проступали в голове. Тебе еще повезло, что ты отделался рвотой и жутким похмельем.
Как только ванная засияла чистотой и наполнилась свежестью лимонного аромата, постель была застелена чистым бельем, мое тело подверглось экзекуции ледяным душем, зубы неоднократно почищены, а в утробу влиты две чашки кофе (без обратного эффекта)… короче, после наведения полного порядка в квартире и устранения хаоса в мыслях я приступил к описанию своих приключений. Я так увлекся, что даже не заметил, как пролетело время. На часах было два тридцать пополудни. Боже, я потерял почти целый день. Нужно было срочно придумать, чем компенсировать этот провал. План родился такой: дописать дневник. Отнести в прачечную грязное постельное белье. Пообедать в «Стамбуле». И вернуться домой, чтобы начать редактировать эссе, хотя я понимал, что в таком состоянии лучше просто прочитать написанный текст, а уже завтра лепить из него нечто удобоваримое.
Дисциплина, дисциплина. Единственный антидот неразберихи и хаоса в жизни. Но, продолжая заносить в блокнот подробности вчерашнего сумасшествия, я все отчетливее сознавал, что погружение в этот безумный декаданс на самом деле доставило мне удовольствие. И еще меня занимал вопрос: чего искали в жизни все те, кто собрался в такой клоаке? В каком-то смысле это было коллективное помешательство на почве наркоты, алкоголя и грубого секса, вызов общепринятым нормам морали. Der Mond ber Alabama был оазисом сибаритских удовольствий, за которые на воле можно было угодить за решетку. Я почти не сомневался в том, что большинство завсегдатаев этого злачного заведения имели такое же буржуазное происхождение, как и я. Что влекло их в Der Mond Ober Alabama? Возможно, та же причина, по которой все они выбрали Западный Берлин в качестве своего постоянного или временного пристанища. Здесь никто не заставлял тебя встречаться с правильными людьми и в правильных местах. Здесь не нужно было работать локтями, пробиваясь в жизни. Здесь можно было спать, с кем хочешь, и никто не показывал на тебя пальцем. Здесь тебя никто не замечал, и никому до тебя не было дела. Здесь, в Берлине, ты был изолирован от внешнего мира, и, если это тебя устраивало, ты мог здесь остаться.
На этой мысли я поставил точку в дневнике. Закрыв колпачком авторучку, я отметил, что мое общее физическое состояние несколько улучшилось. Если поутру оно было чудовищным, теперь стало всего лишь ужасным. Я подхватил сумку с грязным бельем и собрался в прачечную. Надев пальто, открыл дверь, чтобы спуститься вниз. Но, едва ступив на лестницу, расслышал звуки, которые повергли меня в ступор: скрежет иголки, застрявшей в проигрывателе, и другой, куда более зловещий, — стон от боли. Стон был тихим, почти утробным, как будто кто-то давился. Собственной кровью.
Но именно так оно и было: Аластер лежал на полу, и у него изо рта фонтаном шла кровь. Его дыхание было прерывистым, судорожным. Мастерская напоминала место катастрофы. Все было забрызгано краской, кисти сломаны пополам, стол перевернут вверх дном, окно разбито и… пожалуй, самое страшное… три больших полотна, над которыми он работал, изрезаны ножом.
— Аластер, Аластер, — зашептал я, бросаясь к нему.
Но его окружала целая лужа крови, и приблизиться было невозможно. Я рванул вниз, на улицу, с криком ворвался в магазин на углу дома:
— Polizei! Polizei! Sie miissen sofort die Polizei rufen.
Хозяин сделал то, что я просил, и, когда он сообщил мне, что диспетчер пообещал «скорую» в течение трех минут, я пулей побежал обратно, убедился в том, что Аластер еще дышит, потом кинулся в его спальню, открыл ящик прикроватной тумбочки, где, я знал, он держал героин, поспешил на кухню, нашел полиэтиленовый пакет, снова прибежал в спальню и начал сбрасывать в пакет иголки, шприцы, жгуты, обожженную ложку и три маленьких пакетика с белым порошком. Завязав пакет узлом, я выбросил его в заднее окно. И в этот самый момент раздался громкий стук в дверь. Прибыли врачи «скорой помощи» и копы.
То, что происходило дальше, напоминало страшный сон: медики сгрудились вокруг Аластера, пытаясь остановить кровотечение; копы, решив, что раз я звонил в полицию, значит, я и есть грабитель, тотчас обрушили на меня град вопросов, требуя документы и выпытывая, в каких отношениях я состоял с потерпевшим. Когда я объяснил, что спал наверху, они удивились, как это я мог проспать такое зверское нападение. Что, никогда не пробовали «скунса»? — хотелось мне спросить. Но вместо этого сказал, что сплю очень крепко. И нет, у меня не было никаких разногласий или ссор с Фитцсимонс-Россом, как и судимостей в прошлом или проблем с законом, ничего…
— Побойтесь Бога, — наконец не выдержал я и закричал на копов, — он мой друг. Я нашел его здесь десять минут назад, побежал в магазин звать на помощь. Спросите парня, что стоит там за прилавком, черт возьми…
— Попрошу не выражаться! — рявкнул в ответ один из копов.
— Тогда прекратите обвинять меня, черт бы вас побрал…
— Нарываетесь на арест?
Офицер схватил меня за ворот рубашки и с силой тряхнул.
Другой коп — тот, что постарше, — успокаивающим жестом положил руку на плечо своего коллеги и произнес тоном, подразумевающим приказ:
— Иди сейчас вниз, приведи парня из магазина — сверим показания. А я останусь здесь, с нашим «другом». Как зовут вашего приятеля?
— Фитцсимонс-Росс. Аластер Фитцсимонс-Росс.
— Слышал? — спросил коллегу офицер. — Выясни, знает ли продавец Аластера Фитцсимонс-Росса.
Как только ретивый коп исчез, офицер принялся расспрашивать меня о Фитцсимонс-Россе: его национальность, профессия, образ жизни. Я нарисовал довольно безобидный портрет, сказав, что это известный художник, спокойный и скромный человек, и что наша дружба не настолько давняя, чтобы мы знали интимные подробности о личной жизни друг друга.
— Но вы ведь проживали здесь…
Я объяснил, что у каждого из нас свой рабочий график, своя жизнь.
Пока продолжался допрос, два других офицера шарили по квартире, выдвигали ящики шкафов, снимали книги с полок, постепенно приближаясь к моему жилищу с явным намерением обыскать все помещения. Слава богу, мне удалось избавиться от улик, выдающих зависимость Аластера. Оставалось только надеяться, что он не припрятал где-нибудь свои наркоманские причиндалы (или, того хуже, сам порошок).
В разгар всей этой вакханалии один из врачей крикнул копу, что «пациент стабилизирован» и они увозят его в госпиталь.
— Он выживет? — спросил я.
— Потерял много крови, но нам удалось остановить кровотечение. Если бы вы не обнаружили его, он бы умер минут через десять.
Я перевел взгляд на копа. Тот лишь пожал плечами и продолжил сыпать вопросами: «Чем вы занимаетесь?», «Вы работаете здесь нелегально?», «Где я могу получить доказательство, что вы пишете книги?»… Тем временем медики погрузили Аластера на каталку с капельницей. Они повезли его к двери, оставляя на полу кровавые следы от колес.
— И вот еще что, — сказал врач копу. — Смотрите.
Приподняв простыню, укрывающую Аластера, он указал на характерные отметины в сгибе его руки.
— Наркоман, — констатировал он.
— Вы об этом знали? — спросил меня коп, и его голос оживился.
— Впервые слышу.
— Я вам не верю.
— Это правда.
Коп крикнул коллегам, чтобы те обыскивали помещение еще более тщательно на предмет тяжелых наркотиков. Потом повернулся ко мне и сказал:
— Покажите свои руки.
Я подчинился. Он внимательно осмотрел их и был явно разочарован результатом.
— И все-таки я не верю, что вы не знали о том, что он был…
Но его прервал вернувшийся с бакалейщиком коллега. Полицейский указал на меня и спросил:
— Этот человек прибежал к вам и попросил вызвать полицию?
Хозяин магазина меня знал, поскольку я каждый день хотя бы раз заходил к нему за покупками. Это был турок лет пятидесяти пяти, с вечно потупленным взором, но сейчас он стоял с широко открытыми глазами, потрясенный зрелищем разгромленной мастерской и крови, которая была повсюду.
— Да, это он, — сказал турок, кивая на меня. — Он наш постоянный покупатель.
— И этого человека вы видели с герром Фитцсимонс-Россом, когда они возвращались прошлой ночью?
— Нет, это был не он.
— Вы уверены?
— Я знаю того человека, потому что он тоже наш постоянный покупатель. Но вот этот человек с ним не был. Честно говоря, я ни разу не видел их вместе.
— Так кто же был тот, другой?
— То есть вы хотите знать его имя? — спросил хозяин магазина.
— Вы сказали, что он был вашим постоянным покупателем, и вы не знаете его имени?
p>— Яне знаю имен большинства моих покупателей.— Тогда опишите того человека, который был с Фитцсимонс-Россом.
— Невысокий, бритоголовый, с татуировкой на щеке.
— Что за татуировка?
— Какая-то птица, кажется. Было темно.
— Вы впервые видели этого человека с Фитцсимонс-Россом?
— Думаю, да. Когда я встречал его раньше по утрам, он обычно был с каким-нибудь мужчиной.
Теперь офицер смотрел на меня.
— Значит, Фитцсимонс-Росс часто снимал мужчин и приводил их домой по ночам? — спросил он.
— Как я уже говорил вам, хотя у нас и были дружеские отношения, мы мало контактировали.
Офицер покачал головой, недовольный ответом; корешком моего американского паспорта он похлопывал по своей ладони.
— Зафиксируйте показания хозяина магазина, — сказал он своему напарнику. — А мы с вами, герр Несбитт, подождем результатов обыска.
Прошел очень нервный час, пока двое полицейских, как ищейки, обнюхивали каждый угол. Тем временем старший офицер записывал мои показания. Один из копов спустился к нам с единственным экземпляром моей египетской книги, который я привез с собой, и показал фотографию на внутренней стороне обложки. Офицер прочитал и мою краткую биографию под снимком и даже, раскрыв книгу на первой главе, бегло просмотрел вступительные строчки.
— Выходит, вы тот, за кого себя выдаете, — наконец произнес он. — И очевидно, что вы человек наблюдательный, если учесть вашу профессию… При этом вы пытаетесь убедить меня в том, что даже не подозревали о наркотической зависимости герра Фитцсимонс-Росса, как и о его привычке приводить сюда мужчин-проституток.
— Как вы могли заметить, сэр, я живу в совершенно изолированном помещении на втором этаже. Мой распорядок дня совсем не совпадает с режимом герра Фитцсимонс-Росса, и мы почти не видимся. Если честно, сэр, я не могу сказать, что многое знаю об этом парне, разве только то, что он очень талантливый художник, с которым мы от силы пару раз выпили пива.
Офицер аккуратно все записал, но скептицизма в нем не убавилось. Когда его коллеги закончили шмон и доложили, что помещение чисто, на лице моего дознавателя проступило разочарование.
Он снова постучал по ладони моим паспортом, обдумывая следующий шаг, и наконец изрек:
— Если герр Фитцсимонс-Росс выживет, мы, естественно, возьмем показания и у него. Если все вами сказанное подтвердится, тогда мы исключим вас из нашего расследования и паспорт вам вернут…
— Но, как только что сказал хозяин магазина, ночью с Фитцсимонс-Россом был не я…
— Вам так нужен паспорт? Вы собираетесь путешествовать в ближайшие дни?
— Нет, до конца следующей недели никуда не собирался.
— Что ж, надеюсь, к тому времени все прояснится.
Он полез в карман своей куртки и достал толстый блокнот. Открыв его, написал расписку об изъятии паспорта, сообщив, что мой документ будет находиться в Polizeiwache[62] Кройцберга. И если звонить мне, то по какому номеру?
Я объяснил, что в квартире нет телефона, но сообщения можно оставлять в кафе «Стамбул».
— Ах да, художникам не нужны телефоны, — сухо произнес офицер. — Мы знаем, где вас найти, если вы нам понадобитесь, герр Несбитт.
— Вы можете мне сказать, в какой госпиталь отвезли герра Фитцсимонс-Росса?
— Только после того, как мы допросим его. Всего доброго, сэр.
И он ушел, сопровождаемый своими коллегами.
Как только за ними закрылась дверь, я едва не рухнул от усталости и напряжения. Голова шла кругом, и немудрено, если вспомнить, сколько всего я пережил с той минуты, как нашел на полу умирающего Фитцсимонс-Росса. И вдруг в хаосе моих мыслей промелькнула одна: где эссе, которое я написал для «Радио „Свобода“», и какого черта я не удосужился сделать фотокопию в магазине на углу? (Кстати, храни, Господь, его хозяина, который подтвердил мое алиби.) Мои страхи по поводу эссе имели под собой основание: ведь, если его порвали или конфисковали во время обыска, мне понадобится еще день, чтобы написать все заново. Или, того хуже, полиция могла сообщить на радиостанцию, что их будущий автор находится под подозрением в связи с жестоким нападением на соседа — гомосексуалиста и наркомана. Как только просочатся слухи, вряд ли я услышу от Петры нечто большее, чем «нет, спасибо», когда наконец осмелюсь пригласить ее на свидание.
Так что после ухода копов я поспешил наверх и сразу бросился к полке, где стояла пишущая машинка. Ее переставили на стол, чехол был снят, некоторые клавиши утоплены — видимо, копы проверяли, не утаил ли я в корпусе пакетик с какой-нибудь психотропной смесью. Я точно помнил, куда положил эссе, и при виде пустой полки у меня на миг замерло сердце, но, бросив взгляд на пол, я убедился, что все мои восемь страниц уцелели, пусть и были разбросаны по всей комнате. Я собрал их, сложил по порядку и оставил на столе. Потом проверил, на месте ли многочисленные блокноты с записями. И снова я нашел их на полу, причем некоторые были раскрыты и, очевидно, пролистаны. Но то были обычные полицейские, и их, по-видимому, совсем не интересовали мои впечатления о берлинской жизни. Они искали наркотики.
Следующие два часа я снова посвятил уборке, медленно приводя свое жилище в порядок. Все шкафы были выпотрошены, повсюду валялись мои вещи и пустые вешалки. Искали даже среди кухонной утвари и моющих средств под раковиной. Заглядывали в кофеварку и чайник. Хорошо еще, что не уподобились грекам с их традицией бить посуду, а расставили ее аккуратными стопками на полу. И все равно ушло время, чтобы восстановить прежний порядок, собрать аптечку в ванной, тем более что копы выдавили весь тюбик зубной пасты и даже, вскрыв обычный пузырек с тальком, высыпали его содержимое на пол, опустошили целую банку крема для бритья, вылили шампунь и все, что могло стать тайником для контрабанды.
И это после того, как я с таким трудом отдраил ванную…
Как бы то ни было, вроде ничего не пропало и существенного урона я не понес (даже батарейки от кассетного магнитофона лежали рядом с аппаратурой). И уж тем более меня самого не постигла участь бедного Аластера.
Спустившись в мастерскую, я увидел забрызганные кровью и краской стены; стол и стулья, покрытые коркой запекшейся крови и синтетического пигмента. Я прошел в спальню. Судя по окровавленным простыням, нападение произошло здесь, а копы усугубили хаос, перерыв все вещи и одежду. Я стал оценивать масштаб предстоящей уборки, прикидывая, с чего начать, но в этот момент щелкнул замок входной двери, заставив меня вздрогнуть. Я поспешил в прихожую, прихватив на всякий случай стул для самообороны, и столкнулся лицом к лицу с Мехметом. Он изумленно оглядывал мастерскую, и, когда увидел меня (со стулом в руке), в его глазах промелькнула тревога.
— Извини, извини, — сказал я, опуская стул. — Случилось ужасное.
— Где Аластер?
— В госпитале. Прошлой ночью произошло разбойное нападение. Его несколько раз ударили ножом. Я был наверху и, когда все это случилось, спал мертвецким сном, потому что был очень пьян.
— Он жив?
— Едва. Когда я нашел его… нет, короче, если бы я не нашел его, он бы умер через полчаса. Во всяком случае, так сказали врачи.
— А тот, кто это сделал? Его поймали?
— Нет. Но я догадываюсь, что он залез в открытое окно, пока Аластер спал. Завязалась борьба. И…
Мехмет очень медленно покачал головой. Отвернувшись от меня, он произнес тихо, почти шепотом:
— Не надо меня обманывать. Я знаю, что это был не вор. Я знаю, как живет Аластер.
Я посмотрел на Мехмета, и мне стало откровенно жалко беднягу. У него был взгляд жены, страдающей от бесконечных измен мужа, но смирившейся со своей участью. Но разве имел я право судить о природе взаимоотношений этих двух парней, о том, что связывало их помимо свиданий три раза в неделю? Одно мне было ясно: Мехмет глубоко страдал, и не только от зрелища столь варварского насилия, но и от того, что я не мог подробнее рассказать о состоянии его возлюбленного.
— Почему они не сказали тебе название госпиталя? — возмутился он.
— Медики срочно увезли его, а копы все это время допрашивали меня.
— И как ты узнаешь, где его искать?
— Начну обзванивать все госпитали. Как только найду, мы с тобой вместе сможем поехать и повидать его.
— Нет, для меня это исключено, — сказал он.
— Понимаю, — ответил я.
— Нет, ты не понимаешь. Никто не понимает. Если наша связь выйдет наружу, моей жизни конец. Считай, что я покойник.
Мы замолчали. Мехмет полез в карман куртки и достал пачку сигарет. Выудив одну для себя, он протянул мне пачку. Я взял сигарету, отыскал в кармане зажигалку «Зиппо», прикурил сам и поднес огонь к сигарете Мехмета.
— Одно мы можем сделать для Аластера… — сказал я. — Перекрасить стены мастерской и как-то стереть кровь с пола и мебели.
Эта идея тотчас захватила Мехмета.
— Знаешь, это же моя вторая работа. Я веду семейный бизнес в прачечной, но в свободное время занимаюсь ремонтом квартир. Конечно, я не смогу привести сюда свою бригаду…
— Я умею обращаться с малярной кистью, — сказал я.
— Завтра сможешь встать пораньше?
— После вчерашней ночи, думаю, сегодня завалюсь спать часов в девять.
— Договорились, тогда завтра в восемь утра я приду и принесу все, что нам понадобится.
— Буду тебя ждать.
— Спасибо.
— Не надо меня благодарить, — сказал я.
— Нет, надо. Потому что я знаю, что тебе можно доверять. Потому что ты болеешь за него душой. И потому что он говорил мне, что ты ему нравишься, а Аластеру мало кто нравится.
Перед уходом Мехмет осмотрел спальню и сказал, что закажет новый матрас. Он собрал всю окровавленную одежду Аластера и загрузил ее в большой полиэтиленовый мешок, сказав, что отнесет все в свою прачечную. Мы попрощались.
На меня вдруг накатила страшная усталость — неудивительно после жутких событий последних суток. Я посмотрел на часы. Семь вечера. Хоть я и не ел целый день, голода не чувствовал — не хотелось ни есть, ни пить, только спать. Я поднялся к себе, долго стоял под горячим душем, а потом завалился в постель, поставив будильник на четыре утра.
Я спал таким глубоким, беспробудным сном, что, когда проснулся по звонку будильника еще до рассвета, почувствовал невероятный прилив сил и подумал: Господи, я родился заново. Но тут снова нахлынули воспоминания о вчерашнем дне, и в голове застучала беспокойная мысль о том, что Аластер мог не пережить эту ночь. То, что случилось с ним, было чудовищно и несправедливо, и, по правде говоря, теперь я действительно думал о нем как о своем друге. Мне так хотелось позвонить копам и потребовать отчета о состоянии его здоровья, узнать, вернулся ли он к жизни, и если да, когда я смогу его увидеть. Но поскольку дело было ночью, а звонок в полицию мог быть неверно истолкован — меня могли принять за сумасшедшего или, того хуже, за преступника, обуреваемого чувством вины (это если бы я еще нашел исправный телефон-автомат, поскольку в Кройцберге с этим была проблема, а «Стамбул» открывался только в шесть утра), — выход был только один: взяться за работу. Поэтому я сварил кофе, съел бутерброд с сыром и, вооружившись остро отточенным карандашом, сел править свое эссе, безжалостно сокращая излишне затянутые описания и плохо прописанные наблюдения, сглаживая стилистические шероховатости и добавляя рукописи блеска. К тому времени как я закончил вычитку, на часах было начало седьмого. Сварив свежего кофе, я заправил лист бумаги в пишущую машинку, закурил первую за утро сигарету и застучал по клавишам. На то, чтобы перепечатать отредактированное эссе (с учетом того, что приходилось замазывать опечатки корректирующей жидкостью и ждать, пока она просохнет), у меня ушло меньше двух часов. Я как раз завершил работу, когда услышал, как в замке поворачивается ключ. Пришел Мехмет:
— Ты не мог бы помочь выгрузить кое-что из моего фургона?
«Кое-что» включало в себя четыре галлона белой эмульсии, малярные поддоны, валики и кисти, большой циклевочный аппарат для пола и маленький, ручной, для мебели, дюжину сверхпрочных мешков для мусора и две лестницы.
— Боже, как тебе удалось собрать все это за один вечер? — спросил я.
— Мой кузен держит малярный цех недалеко отсюда.
Пока я варил нам кофе, Мехмет вводил меня в курс дела.
Он сказал, что лучше всего начинать со стен. Но прежде надо было вынести мусор из мастерской Аластера. Я отлучился на минутку, чтобы переодеться в самые потрепанные джинсы и футболку из своих запасов, а когда вернулся, застал Мехмета за работой. Он скидывал в мешок сломанные кисти и перевернутые банки краски с рабочего стола Аластера. Я подключился, и вместе мы убрали большую часть мусора всего за полчаса. Когда дошло до изрезанных холстов, Мехмет хотел их выбросить, уверяя, что Аластер вряд ли захочет держать их у себя — ему будет больно на них смотреть. Но я все-таки убедил его оставить полотна, сложив их в углу, пока я не поговорю с Аластером.
— Пусть сам решит, захочет он их видеть здесь или нет, — сказал я.
Мехмет обдумал мои слова и в конце концов согласился.