Момент Кеннеди Дуглас

Пересекая границу, я все думал, какой тест на верность режиму надо пройти Volkspolizist, чтобы получить здесь работу; какое эмоциональное напряжение испытывают офицеры, которые несут службу на этом особо охраняемом участке; получают ли они строгое предупреждение о том, что их семьи будут сурово наказаны, если они сами посмеют бежать из страны; и какой моралью — а может, и полным ее отсутствием — отягощены солдаты, приписанные к «Чарли». Но больше всего меня интересовало, что думают эти ребята, наблюдая за тем, как жители западной части города свободно пересекают самую спорную из идеологических границ. По сути, тюремщики, державшие взаперти своих соотечественников, были куда более несвободными. Потому что каждый день, заступая на охрану границы, они оказывались всего в нескольких шагах от мира, в котором не существовало запретов на передвижения, где была гарантирована личная свобода. А может, все проще, и эти часовые, будучи убежденными коммунистами, искренне считали Запад бездушной машиной, затягивающей своих граждан в пучину безудержного консюмеризма и бездуховности?

А между тем в эпицентре этого идеологического противостояния, подкрепленного военной мощью двух главных соперников с их концепцией «взаимно гарантированного уничтожения», неспешно текла повседневная жизнь. Прямо передо мной переходил улицу коренастый мужчина лет пятидесяти в бесформенном анораке. Он нес коричневый портфель из кожзаменителя и полиэтиленовый пакет с двумя бутылками пива. На голове у него была коричневая шапка из искусственного меха. Мужчина направлялся в сторону угрюмых бетонных коробок жилых домов, что маячили в глубине Фридрихштрассе. Интересно, чем зарабатывал на жизнь этот человек? Похоже, он работал в раннюю утреннюю смену, судя по тому, что шел домой с пивом в час шестнадцать пополудни. Жил ли он один в крохотной квартирке? Может, его считали гражданином настолько преданным и лояльным режиму, что разрешили поселиться рядом со Стеной? А что он делал, приходя домой? Убивал время перед телевизором, читал или, может, ходил в какой-нибудь спортивный центр по соседству? Было ли у него хобби, помогающее коротать время? Если в его жизни была женщина, жили ли они вместе? Или, может, работали вместе на пивзаводе, в утреннюю смену с четырех до полудня, и, поскольку она была замужем за копом, им приходилось встречаться тайком в его квартире пару раз в неделю? А вот эта сгорбленная женщина в простеньком сером пальто, которая идет следом за парнем? Старый шарф с узором «пейсли» на голове, сигарета зажата в пальцах левой руки, сумка с печально поникшими нарциссами в другой руке. Может, она и есть та самая жена копа и сейчас плетется за любовником к месту их тайных встреч, держась чуть поодаль?

А может, это всего лишь моя импровизация на тему первого впечатления от уличной жизни Восточного Берлина?

Когда мужчина свернул за угол, а следом за ним и женщина в шарфе, я переключился на приземистое каменное здание справа от меня. Над дверью была прибита вывеска Bulgarische Handelsbank — Болгарский торговый банк. Здание девятнадцатого века, срочно нуждавшееся в свежем слое краски, смотрело на улицу двумя витринными окнами, оба были в грязных разводах. Прямо на стекла изнутри были наклеены фотографии счастливых хлеборобов, убирающих сезонный урожай пшеницы. На этих документальных снимках в духе социалистического реализма, сделанных лет тридцать назад, красовались размашистые лозунги, которые навскидку я перевел так: «Мы верим в пятилетний план!..Вместе мы построим социалистическое будущее!»

Начался снегопад, и я решил прибавить шагу. Фридрихштрассе исторически была одной из главных магистралей и торговых центров Берлина. Но сейчас я видел перед собой захолустную и пустынную улицу. Редкий «трабант» колесил по дороге. Случайные прохожие, укутанные в старенькие пальто, брели опустив низко головы, прикрываясь от снега. На глаза попался магазин одежды, примечательный убожеством витрин с безликой и бесформенной одеждой. Эта модная империя почему-то напомнила мне один из благотворительных магазинов для бедных в Нижнем Ист-Сайде. Разница была лишь в том, что берлинский магазин оказался единственным достойным внимания на этой торговой улице. Фридрихштрассе была вопиющим свидетельством городского запустения. Не зря говорят, что фасады домов — лицо города. Это, если хотите, архитектурная витрина, которая манит и побуждает к тому, чтобы заглянуть внутрь, проникнуть в душу города. Париж излучает элегантную респектабельность. Манхэттен трубит о своих высоких амбициях. Впрочем, это всего лишь поверхностные наблюдения. Зарисовки с первого взгляда. Урбанистическая стенография. Но согласитесь, первые визуальные впечатления могут многое рассказать о новом месте. Чем зацепила меня Фридрихштрассе — особенно когда я свернул налево, на Унтер-ден-Линден, — так это своей коммунальной эстетикой, которая провозглашала верховенство серости, уныния, однообразия. Это был мир, запечатленный на зернистой черно-белой пленке.

Унтер-ден-Линден. Знаменитый бульвар Берлина, ведущий к Бранденбургским воротам, Рейхстагу, лесному массиву Тиргартен. Едва ступив на его широкие просторы, я свернул к западу. Почему я выбрал это географическое направление? Да просто Стена жестоко перерезала артерию бульвара, едва ли не упираясь в Бранденбургские ворота. Вдали над Стеной нависал панцирь Рейхстага, пережившего послевоенную реконструкцию и давно уже покинутого властями Бундесрепублик, променявшими его на тихий и уютный Бонн. Я долго вглядывался в эту перспективу, застыв посреди улицы. Отсюда казалось, что Стена доминирует над всем окружающим пространством. В переулках теперь уже моего Кройцберга можно было утешаться мыслью, что Стена — это всего лишь тупик, препятствие, самый большой в мире знак «Прохода нет». Но эта иллюзия возникала только у того, кто находился с западной стороны сооружения. Здесь же, на Востоке, на этом культовом берлинском бульваре, Стена выглядела великой непристойностью. Соорудив ее прямо в конце Унтер-ден-Линден, восточногерманские власти будто заявляли своим гражданам и всему миру: мы забаррикадировались и торжествуем. Мы утерли вам нос своей изобретательностью. И предупреждаем, что к нам лучше не соваться.

Я всегда с подозрением относился к избитой антикоммунистической риторике Рейгана и его дружков. Точно так же меня настораживала доктрина «Америка: люби ее или проваливай» так называемого «Морального большинства»[31] с его националистической трескотней, которую подхватывал всякий амбициозный хвастун-консерватор, начиная с Джо Маккарти. Но, стоя здесь, перед этой Стеной, я не то чтобы разом перековался в горячего сторонника Рейгана и настроился голосовать за его переизбрание в будущем ноябре. Возможно, все дело было в моем собственном страхе перед любыми барьерами, перед заточением в жизнь, которую я не хотел. Стена представлялась мне символом оков и ограничений. Она будто говорила мне: мы и тебя перевоспитаем. Мы потребуем абсолютной преданности нашему делу, иу тебя не будет иного выхода, кроме как подчиниться. Если ты задумаешь играть в диссидента, попытаешься вырваться за рамки, если посмеешь опубликовать (или хотя бы произнести вслух) что-то, что противоречит нашей доктрине, мы будем беспощадны.

Кто знает, может, Стена была лишь чистым холстом, на котором отражались страхи и внутренние противоречия каждого из нас. Несомненно, были в этом мире и те, кто принимал официальное кредо существования Стены как барьера на пути разлагающего влияния капитализма/империализма.

Возможно, людям была необходима вера в эту догму, которая позволяла им терпеть бесконечные унижения. Вероятно, много было и тех, кого не заботили свобода перемещения и свобода слова. Наверняка кто-то был уверен в том, что альтернативы не существует. Пусть даже для стороннего наблюдателя, человека с Запада, такая позиция была верхом самообмана. Но разве не свойственно нам смотреть на жизнь через розовые очки, маскирующие горькую правду, которую мы предпочитаем не знать? Даже когда мы считаем свою точку зрения единственно правильной, это ведь не означает признания того факта, что она всего лишь отражает наш собственный взгляд на мир. Все субъективно, и каждый сам выбирает, как ему смотреть на Берлинскую стену.

Спустившись по Унтер-ден Линден, я дошел до конца бетонного заграждения. Здесь не было ни охраны, ни смотровых вышек. Я где-то читал, что перелезть через Стену нетрудно (ее высота достигала всего пятнадцати футов), но потом перебежчик оказывался на нейтральной полосе, и вот там-то его поджидала главная опасность — незаметно натянутая проволока и сторожевые собаки. Мало кому удавалось преодолеть эту смертельную полосу препятствий, поскольку патрули не дремали, а проволочные ловушки были расставлены слишком плотно. К тому же все знали о приказе «стрелять на поражение», который неукоснительно соблюдали все восточногерманские пограничники. Задержание на нейтральной полосе было смерти подобно. Даже при том, что за «попытку бегства из республики» официально давали три года тюрьмы с последующим лишением права на работу и место жительства в ГДР (короче, обрекали на еще более жалкое и убогое существование), подавляющее большинство неудачливых беглецов принимали это как должное. В последние годы число побегов резко сократилось, поскольку власти ужесточили охрану и перекрыли, казалось, все возможные лазейки. Как это странно — приближаться к стене, сознавая, что за нее не выбраться, что сама идея сорваться с места и уехать на год в Париж, чтобы написать эпический роман в стихах, о котором всю жизнь мечтал, это из разряда утопии. Как дико, когда твоя страна заперта на замок, якобы для твоего же блага.

Но я вырос в полном сознании того, что весь мир — это площадка для моих игр, и если только сам не попадусь в силки, то могу исследовать его вдоль и поперек. В этом и состоит курьез жизни на Западе. Многие из нас, с блестящим образованием и безграничными социально-экономическими возможностями, сознательно выбирают не ту жизнь, о которой мечтали, а потом жалуются, что скованы цепями ипотеки, кредитов на машину, детьми. В то время как здесь… в Восточном Берлине заточение приобретало несколько иную окраску.

Я развернулся на сто восемьдесят градусов и следующие несколько часов посвятил изучению маршрута от Унтер-ден Линден до Александерплац. Сразу за зданием Берлинской комической оперы я углядел большой и безлюдный книжный магазин, который носил гордое имя Карла Маркса. Его полки были забиты пожелтевшими политическими сборниками и произведениями восточногерманских авторов, таких как Хайнер Мюллер и Криста Вульф. Но имелась и скромная секция иностранной литературы в немецком переводе — опять же, сплошь официальные издания и работы, отобранные строжайшей цензурой, поскольку они содержали критику капиталистической системы (в условиях которой и были написаны). В «счастливчиках» оказались: весь Диккенс, «Мадам Бовари» Флобера, «Американская трагедия» Драйзера, «Алая буква» Готорна, «Другая страна» Джеймса Болдуина, «Американская мечта» Нормана Мейлера и «Человек-невидимка» Ральфа Эллисона.

За главной информационной стойкой сидела довольно соблазнительная молодая женщина. На вид она была моей ровесницей, лет двадцати пяти, с длинными черными волосами, аккуратно заплетенными в косу и уложенными на макушке в огромный пучок. Она была изящна в простой черной водолазке, укороченной юбке из коричневого вельвета и черных колготках. Несмотря на ее хрупкость, я сразу отметил полные груди, приятный изгиб бедер и прозрачность безупречной кожи. Маленькие «бабушкины» очки, сдвинутые на кончик носа, добавляли ей сексуальной привлекательности, хотя взгляд оставался серьезным. Она потянулась к пачке сигарет — местных, как мне показалось. Они назывались «f6», и оформление пачки было выдержано в стиле времен Второй мировой войны. Девушка выудила сигарету — рыхлую, без фильтра.

— Не хотите попробовать «Мальборо»? — услышал я собственный голос.

Она подняла голову и посмотрела на меня, удивленная моим вопросом и моим немецким. Я заметил вспышку интереса с ее стороны. Перед тем как отправиться «за кордон», я заглянул в магазинчик по соседству с кафе «Стамбул» и купил три пачки «Мальборо», подумав, что они могут пригодиться «на той стороне». От меня не ускользнуло, что она отметила и мой кожаный пиджак, и английские черные ботинки на толстой подошве, и обмотанный вокруг шеи теплый шарф, тотчас определив, что перед ней Auslander, иностранец. Потом она скользнула взглядом по валу, проверяя, нет ли кого поблизости. Мы были одни, поэтому она кивнула и прошептала:

— Почему вы предлагаете мне сигарету?

— Потому что мне хочется предложить вам сигарету.

Я протянул ей пачку. Снова нервный взгляд по сторонам и даже на улицу, на случай, если кто-то таращится в окно. Но берег был чист. Она вытащила из пачки сигарету, чиркнула спичкой и поднесла пламя сначала к своей сигарете, а потом и к моей. Затем глубоко затянулась, и еле заметная улыбка тронула ее губы. Выпустив облако дыма, она спросила:

— Дайте-ка угадаю: вы решили, что беспроигрышный вариант познакомиться с женщиной в Восточном Берлине — это сыграть в «Джи-ай»[32] и предложить ей американские сигареты. Так что сегодня утром, прежде чем отправиться сюда…

— Как вы узнали, когда я приехал?

— Вы все появляетесь здесь утром, а исчезаете ближе к полуночи. Так работает система. Разумеется, если только вы не прибыли с официальным визитом. Но в этом случае вы вряд ли пришли бы сюда в надежде уговорить меня раздвинуть ноги в благодарность за возможность выкурить такую американскую сигарету.

— А кто говорит, что в моем предложении есть какой-то скрытый мотив?

— Вы — мужчина. А у мужчин всегда есть скрытый мотив. К тому же вы американец — и, стало быть, эксплуататор, как все западные империалисты.

Она произнесла последнюю реплику с такой очаровательной иронией, что я еще больше залюбовался ею. Она это заметила и сказала:

— Представляю, какой это для вас шок — встретить коммунистку с чувством юмора.

— Вы коммунистка?

— Я живу здесь. Поэтому выполняю то, что приказывает система. А иначе не работала бы в хорошем книжном магазине, как этот, в столице и не жила бы в милой квартирке в Митте, которую, я уверена, вы не прочь посмотреть.

— Это предложение?

— Нет, еще один комментарий к теме «скрытых мотивов» — ведь так это называется у вас, американцев?

— Почему вы решили, что я американец?

— О, я вас умоляю. Но ваш немецкий довольно приличный, что удивительно.

— Меня зовут Томас.

— А как меня зовут — неважно. Потому что мой босс, герр Креплин, возвращается с обеда через пятнадцать минут. Если он увидит, что я беседую с вами…

— Понимаю. У меня есть шанс увидеть вас позже?

— Где же мы можем встретиться? В кафе в моем квартале, чтобы все увидели, что я пришла с американцем? Или, может, у меня дома? Вам ведь этого хочется, не так ли?

— Да, я бы не отказался.

Моя прямота заставила ее призадуматься. Она снова украдкой покосилась в окно:

— Возможно, и я бы не отказалась, хотя сомневаюсь, что это понравится моему бойфренду. Не то чтобы он сам был образцом верности. Но проблема в другом: если кто-то настучит «властям», что меня видели в баре с иностранцем, с американцем, или, того хуже, узнают, что я осмелилась пригласить его к себе домой, — поверьте, кто-нибудь, да увидит и обязательно доложит, — тогда гудбай, моя замечательная работа в одном из лучших книжных магазинов Берлина. И все из-за того, что я соблазнилась на «Мальборо». — Она снова сделала глубокую затяжку. — Но сигарета действительно хороша.

— Это вам, — сказал я, вкладывая ей в руку пачку «Мальборо».

Она накрыла мою руку ладонью и сказала:

— Вы должны уйти. Прямо сейчас. Потому что, если герр Креплин застукает меня здесь с вами…

— Нет проблем. Только, пожалуйста, назовите свое имя.

— Анжела.

— Рад знакомству, Анжела.

— Я тоже, Томас. Но не ждите, что я скажу «увидимся». Потому что…

— Потому что это стыдно?

— Нет, — сказала она, и ее голос вдруг стал жестким. — Таков порядок. А сейчас… Auf Wiedersehen[33].

Я попрощался и вышел на улицу. Оглянувшись, я увидел, как Анжела быстро прячет «Мальборо» в сумку. Лицо у нее было встревоженное. Ко мне приближался мужчина лет пятидесяти с небольшим, в очках с толстыми стеклами, серой куртке из кожзаменителя и виниловым атташе-кейсом в руке. Он оглядел меня с нескрываемой подозрительностью. Когда мужчина прошел мимо, я обернулся и увидел, что он заходит в магазин «Карл Маркс». Может, это и есть герр Креплин? Если так, то Анжела правильно сделала, что спешно выпроводила меня. Он выглядел образцовым функционером; из таких, как он, получаются отличные осведомители.

И как ты можешь судить о человеке, мельком увидев его на улице? Просто Анжела сказала, что он не одобрит ее общение с американцем. Следовательно…

Все мы склонны к скоропалительным выводам, не так ли? Тем более когда существует реальная политика разделения Востока и Запада, усиливающая недоверие. Я действительно ощущал напряженность, прогуливаясь по улицам Восточного Берлина. Мне было некомфортно в этом запретном городе, где паранойя полицейского государства была почти осязаемой. Восточный Берлин напоминал злого духа из кошмарных снов «холодной войны».

Я двигался на север, мимо комплекса помпезных зданий эпохи Габсбургов, в которых разместился Университет Гумбольдта. И даже свернул к главному входу, решив, что интересно было бы заглянуть внутрь, пообщаться со студентами, окунуться в атмосферу университетской жизни, а если повезет, то и пропустить несколько кружек пива в местном Stube с новоиспеченными знакомыми. Но в дверях стоял страж в форме, который проверял документы у всех, кто заходил в здание. Он бросил взгляд в мою сторону. По выражению его лица нетрудно было догадаться, что он сразу распознал во мне пришельца с Запада и наверняка задавался вопросом, какого черта я забыл в восточногерманском университете. Я улыбнулся ему в ответ, прикинувшись очумелым туристом, который забрел бог знает куда. Быстро развернулся и поспешил обратно к Унтер-ден-Линден.

И оказался в районе, который, очевидно, не так сильно пострадал во время налетов авиации союзников. Западный сектор Берлина, напротив, был разрушен до основания. Несколько уцелевших исторических зданий — элегантные жилые дома вокруг площади Савиньи и редкие особняки fin-de-siecle[34] — чем-то напоминали одиноких пассажиров, чудом выживших в авиакатастрофе. Возможно, в этом была какая-то странная ирония послевоенного разделения города. Западным державам передали выжженный пейзаж, и возрожденная Бундесрепублик принялась реконструировать город, превратив его в нагромождение модернистских стилей с легким налетом эпатажа. Хотя восточный сектор тоже серьезно пострадал от бомбежек, многие его кварталы остались почти нетронутыми, и, к счастью, устояли величественные здания по дороге к Александерплац. Но у восточных правителей не хватало средств, чтобы восстановить их в прежней красе, а брутальная коммунистическая эстетика тяготела к железобетону.

Словно в пику блистающим былой роскошью зданиям Университета Гумбольдта, Staatsoper[35] и Berliner Dom[36] — настоящего чуда церковной архитектуры с почерневшим от горестных исторических реалий куполом — Германская Демократическая Республика возвела, наверное, самое уродливое из всех сооружений, какие только мне доводилось встречать. Приземистая бетонная коробка, накрывшая собою несколько акров земли, прямоугольная и тупая, отделанная каменной штукатуркой пепельно-серого цвета, являла собой монумент сталинизма и служила символом системы. Это был Palast der Republic, парламентский и административный центр Социалистической единой партии Германии, неизменно побеждавшей на выборах с девяноста процентами голосов избирателей. В смысле эстетического варварства Дворец ничуть не уступал Стене. Своим безобразным внешним видом он словно заявлял миру: «В этой народной республике нет веры в спасительную силу красоты. Вот вам наглядный образец жизни суровой, бесчувственной, немилосердной».

Чуть выше бульвар Унтер-ден-Линден пересекался с одним из самых знаковых географических мест, воспетым германской литературой двадцатого века, — площадью Александерплац. Эту площадь прославил Альфред Дёблин своим знаменитым романом 1929 года «Берлин, Александерплац», который стал не только панорамным портретом жизни дна в этом, по сути, физическом центре Берлина. Роман остается одним из величайших произведений, созданных в годы Веймарской республики: германский «золотой век» между двумя мировыми войнами, когда страна пережила культурную революцию и утвердилась в роли великого творческого новатора своего времени. Многое подарила миру Веймарская республика — яркое сотрудничество Брехта и Вейля; Вальтера Гропиуса и архитектурный модернизм Баухауса; тягостные Bildungsromans[37] [38] Томаса Манна; романтические ранние фильмы Фрица Ланга. Так Германия (и прежде всего ее столица, Берлин) стала законодательницей мод в глобальном артистическом пространстве. В конце 1920-х нацизм своим грубым военным сапогом затоптал молодые ростки необузданной творческой свободы и легких нравов. И, насколько я знал по фотографиям, в годы последней войны Александерплац почти сровняли с землей. Знал я и то, что власти ГДР решили воздвигнуть символическую икону — телебашню-исполина — прямо в центре расчищенного бомбами пространства. Но вот к чему я не был готов, так это к тому, что они безнадежно изуродуют площадь, превратив ее в гетто высоток. Передо мной были бетонные каньоны. Безликие жилые кварталы. Пустые торговые центры. Ни ярких красок. Ни деревца. Ничего, что указывало бы на желание оживить этот урбанистический пейзаж, сделать его комфортной средой обитания.

Я нырнул в кафе прямо напротив трамвайной остановки «Александерплац». Интерьер был сплошь линолеум и лампы дневного света. В воздухе стоял удушливый запах жира и переваренной капусты. Устроился за столиком. Одинокая женщина — широкобедрая, мордастая, в кудряшках — стояла за прилавком.

— Ja? — бесцветным голосом произнесла она.

— Кофе, пожалуйста, — попросил я.

В ожидании заказа я достал свой блокнот и принялся записывать все, что случилось со мной с тех пор, как я пересек чекпойнт «Чарли». Попутно я выудил из пачки сигарету «Мальборо» и закурил.

— Можно и мне одну? — донесся голос из угла.

Повернув голову, я увидел парня примерно моего возраста. Лицо цвета меди и ежик черных волос, одет в потертую кожаную куртку коричневого цвета и джинсы, настолько линялые, что голубой деним едва проступал сквозь белые залысины. Перед ним на столике лежала пачка сигарет «f6» и стояла чашка кофе.

— Угощайся, — сказал я и кинул ему пачку.

Он поймал ее, достал сигарету и тут же закурил.

— У нас в Луанде тоже можно купить «Мальборо», — произнес он на вполне достойном немецком, хотя и с сильным акцентом (как у меня).

— Ты из Анголы? — спросил я.

— Верно. Откуда ты знаешь про Луанду? Бывал там?

— Пока нет. Но я люблю читать географические карты. И что ты делаешь здесь, в Восточном Берлине?

— Просиживает в этом кафе и всем надоедает, как всегда.

Это подала голос женщина из-за прилавка — она направлялась ко мне с чашкой кофе.

— Я все говорю ему, что мне такие, как он, тут не нужны, но он все равно приходит, — добавила она.

— Он мне не мешает, — сказал я. — И объясните, что вы имели в виду, когда сказали «такие, как он».

Женщина смерила меня суровым взглядом и так грубо поставила на стол чашку, что кофе расплескался.

— Тридцать пфеннигов.

— Сигарету? — предложил я, протягивая ей пачку «Мальборо».

Она тут же схватила одну и пулей унеслась на кухню.

— Она ненавидит меня, — сказал парень.

— Я бы сказал, она всех ненавидит.

— Это ты точно заметил, — согласился он. — Можно?

Он кивнул на свободный стул у моего столика.

— Конечно.

Я совершил ошибку, отхлебнув кофе. Он имел цвет светло-коричневой мочи. Вкус был не лучше.

— Ты американец? — спросил парень.

— Угадал.

— По однодневному пропуску?

— Что-то вроде того.

— В Западном Берлине, должно быть, круто.

— Ты там не был?

— Не разрешают.

— Как так? Ведь ты же не восточный немец…

— Это одно из условий моей стипендии. Мне нельзя выезжать за пределы страны, разве что домой, в Луанду. И поскольку учиться мне три года…

— Что ты изучаешь?

— Химическую инженерию.

— Хорошее здесь дают образование?

— Во всяком случае, профессура знает свое дело. А студенты… у меня нет друзей, разве что еще двое ангольцев. До приезда сюда мне все говорили, что Германская Демократическая Республика любит африканцев из «братских социалистических стран». «Женщины будут бросаться на тебя». А на деле как получается: куда бы я ни пришел, все делают вид, будто меня не существует. Я хочу вернуться в Луанду, но мой отец говорит, что его партийная карьера пострадает, если я сейчас уеду.

Все это он произнес едва ли не шепотом. Женщина, вернувшись с кухни, снова заняла свой пост за прилавком и косилась в нашу сторону, вероятно пытаясь читать по губам. Было очевидно, почему парень выбрал меня своим наперсником. Он был как тот случайный попутчик, что поверяет тебе свой самый мрачный секрет, и ты понимаешь, что: i) ему просто необходимо высказать все, что наболело; 2) он знает, что у вас с ним нет никаких точек соприкосновения, не говоря уже о том, что ты не сможешь ни навредить, ни помочь.

— Не возражаешь, если я?.. — спросил он, кивая на пачку.

— Ради бога. Можешь забрать все.

Он искренне удивился:

— Ты серьезно?

— Серьезно.

Женщина за прилавком нахмурилась еще сильнее.

— Она кому-нибудь обязательно расскажет про это. Я живу в доме напротив. Обычно прихожу сюда выпить кофе, хотя он и дерьмовый. Просто в округе больше нет ни одной забегаловки. Но я знаю, она настучит, что я разговаривал с иностранцем. Может, мне повезет и меня депортируют. — Он встал из-за стола, подхватив пачку сигарет: — Спасибо за «Мальборо».

И ушел.

Как только он скрылся за дверью, я вернулся к своим записям, оставив в покое остывший кофе, но изредка поглядывал на свою надзирательницу. Она сидела на стуле возле холодильника и курила, тупо уставившись в пожелтевший, тронутый плесенью потолок. Взгляд у нее был тяжелый, а на лице будто навечно застыло тоскливое выражение — то, что немцы называют одним словом: Weltschmerz: вельтшмерц, мировая скорбь. Как же мне хотелось знать, что ее гложет. И я решился спросить:

— Плохой день?

Определенно расслышав мой вопрос, она так и не оторвала взгляд от потолочных плит. И в ответ лишь пожала плечами. Я собрал свои вещи и, бросив короткое Auf Wiedersehen, направился к двери.

— Можно мне еще сигаретку? — попросила женщина.

Я подошел и вложил ей в руку пачку «Мальборо»:

— Возьмите.

— Это не обязательно, — сказала она, возвращая пачку. — Всего одну. Больше не надо.

Я открыл пачку. Она достала сигарету и выразила свою благодарность сдержанным кивком головы. Потом, заткнув сигарету за ухо, снова уставилась в потолок. Общение было закончено. Меня ждала улица.

До самого вечера я бродил по районам Митте и Пренцлауэр-Берг. Вполне благополучные кварталы с интересной архитектурой. Союзнические бомбардировки обошлись с ними довольно милосердно. Хотя четыре десятилетия равнодушного отношения со стороны властей не пошли на пользу здешним постройкам, нельзя было не отметить, что возводились они, как это было принято в прошлом веке, по-человечески. Не в пример безликой застройке Александерплац и ее окрестностей, здесь сохранилась атмосфера повседневной жизни, будто бы и не зависимой от государства. Да, все нуждалось в покраске и штукатурке. Да, убивала бедность ассортимента в редких магазинчиках, которые попадались мне на пути. Но на Кольвицплац, в самом сердце Пренцлауэр-Берга, я обнаружил маленький парк и игровую площадку, на которой мамочки раскачивали детей на качелях или сидели на лавочках, курили и сплетничали. Было совсем не важно, что их одежда сливалась с серостью городского ландшафта, а обустройство детской площадки казалось прямо-таки спартанским. Стену соседнего здания занимал огромный биллборд с призывом к народу достойно встретить новую пятилетку и соцреалистическим портретом бессменного главы государства Эриха Хонеккера: очки в толстой черной оправе, реденькие седые волосы и скучный костюм придавали ему сходство с налоговым инспектором. Но это тоже не имело никакого значения. Важно было, что здесь бегали дети, а матери беспечно болтали. Эта идиллическая сцена убедила меня в том, что, какой бы мрачной и бездушной ни была реальность Восточного Берлина, будничная жизнь продолжалась. Здесь так же, как и везде, готовили завтрак, убирали постель, отводили детей в школу; автобусы и трамваи развозили людей на работу, а потом возвращали домой, где их ждали ужин, книга или телевизор, а может, даже какие-то развлечения вне дома (кино, театр, концерт); а потом снова постель — и, конечно, удовольствия (а для кого-то и муки) секса, сменяемые привычным храпом или бессонницей. Череда подобных дней, сотканных из рутинных дел и событий, собственно, и составляет для большинства из нас суть земного существования. Счастливые пары, неудачный брак; профессия, которая окрыляет; постылая работа; секс сумасшедший, прозаичный или вовсе не существующий… все эти радости и дилеммы, весь спектр человеческого бытия присутствует в любых социальных ландшафтах, пусть даже и огороженных Стеной.

Начало смеркаться, и я отыскал задрипанный ресторанчик возле Кольвицплац, с таким же линолеумом и лампами дневного света, как и в кафе, куда я заходил чуть раньше. Запах вареной капусты, казалось, уже преследовал меня.

Я выпил две рюмки польской водки (и не пожалел об этом). Заказал шницель, который оказался мало того что под толстым слоем панировки, так еще и безвкусным. Пришлось запить его двумя бутылками местного пива — весьма недурного, особенно после двух рюмок водки. За алкоголь и отвратительную еду с меня взяли полторы марки. Часы показывали восемь вечера. Я пешком вернулся на Пренцлауэр, сел в трамвай, идущий до Александерплац, а там пересел на метро и доехал до станции «Штадтмитте». Будь это единый город, следующей остановкой была бы Кохштрассе. Но метрополитен Восточного Берлина обрывался тупиком в районе Штадтмитте. Дальше было не проехать, поэтому мне пришлось подняться наверх и выйти на улицу — все ту же Фридрихштрассе. Я снова свернул на запад и увидел — совсем неподалеку — ворота КПП «Чарли».

Я никакие мог сообразить, куда пойти. Восточный Берлин в этот час, казалось, уже закрывал свои ставни на ночь. Я знал, что вскоре опять вернусь сюда, схожу в оперу или на спектакль, а может, отыщу и джаз-клуб, попытаюсь проникнуть чуть глубже в тайны этого неприступного города. Но сейчас, когда по-настоящему завьюжило — а податься было некуда, — я решил двигаться к чекпойнту. К тому времени как я добрался до него, мне уже хотелось только одного: согреться. Я был единственным туристом на границе. Из палатки по соседству с баррикадой вышел страж и поднял руку, давая мне знак пройти в таможенную зону. Трое вооруженных до зубов солдат, мерзнувших в карауле, проводили меня взглядами.

Я вручил свой паспорт дежурному офицеру.

— Имеете при себе что-то из контрабанды? — спросил он.

Я что, похож на сумасшедшего? — хотелось мне спросить. Но вместо этого покачал головой и сказал:

— Нет, сэр.

— Вы ничего не покупали?

А что там можно купить?

— Нет, сэр.

Он просканировал мое лицо, пытаясь разглядеть признаки нервозности или беспокойства. А мне было просто холодно. Потом, обмакнув в чернила штамп, офицер шлепнул отметину в мой паспорт. Возвращая мне документ, он произнес:

— Auf Wiedersehen.

Я кивнул в ответ. Прежде чем подойти к высоким воротам, за которыми открывался «американский сектор», я преодолел еще два препятствия с паспортом в руке. Дежурили уже трое контролеров: один провел заключительную проверку моей визы и открыл ворота; двое других (я усмехнулся про себя) наблюдали за действиями своего коллеги. Может, это была гарантия, что по ту сторону границы не окажется тот, кто ее охраняет? Может, тотальная слежка друг за другом и помогала им держаться всем вместе, взаперти?

Возможно, пограничник прочитал мои мысли. Возвращая мне паспорт, он произнес безрадостным, но твердым голосом:

— Можете идти.

Затем, открыв ворота, он сделал мне знак двигаться вперед. Я снова был на Западе. Уже у входа в метро я обернулся, чтобы еще раз посмотреть на чекпойнт «Чарли». Но он исчез, растворился в белой пелене. Снег, как всегда, стирал с лица земли все, что мы предпочитаем не видеть.

Глава шестая

Фитцсимонс-Росс работал, когда я вернулся домой. С малярной кистью в руке, он энергично наносил голубую грунтовку на черный холст. Стереосистема выдавала джазовую импровизацию, и эту какофонию удачно дополняла дикарская анимация в исполнении моего соседа. Заляпанный аквамариновой краской, он походил на туземца из племени туарегов.

Наблюдая за тем, как он, пританцовывая под музыку, ловко и профессионально орудует кистью, я невольно залюбовался и позавидовал его умению растворяться в происходящем, находить радость и утешение в единении с холстом и в то же время контролировать каждое свое движение. Наверное, в этом и есть великое притяжение искусства: в процессе творчества ты чувствуешь себя властелином мира. Как только твоя картина оказывается в руках галериста — или твоя рукопись у редактора, — она уже не принадлежит тебе, ее судьбой распоряжаешься не ты. Но пока ты работаешь, она твоя. Наверное, каждому мастеру знаком этот сладкий миг «здесь и сейчас», когда что-то щелкает у тебя в голове. И ты уже не задумываешься о том, что произойдет дальше. Ты просто делаешь свое дело. Работа накрывает тебя с головой. Тебя затягивает в воронку вдохновения, и ты подчиняешься неведомой силе, которая увлекает вперед.

Глядя, как Фитцсимонс-Росс атакует холст, я думал только об одном: Вот он. Момент. Самая необузданная и страстная любовь. Чистое сумасшествие.

Я тихонько прокрался наверх — мне не хотелось нарушать эту идиллию. Когда я зашел к себе, то увидел на столе клочок бумаги, на котором было нацарапано:

«Был сегодня днем в „Стамбуле“, и Его Превосходительство Омар сказал, что тебе звонила секретарь герра Велманна. Просила, чтобы ты ей перезвонил».

Внизу стояла подпись Аластера.

В мастерской гремела музыка. Хотя я безумно устал после долгого дня на той стороне, я знал, что, если попрошу приглушить звук, это убьет момент. Поэтому я открыл бутылку вина и свой блокнот и остаток вечера посвятил бумаге. Музыку вырубили в четыре утра. Я так и не ложился, поэтому решил спуститься вниз. Фитцсимонс-Росс сидел за кухонным столом, в руках у него была бутылка водки, и он как раз наливал себе стакан, дымя «Голуазом». Выглядел он неважно: выжатый как лимон, с обезумевшим взглядом и весь в краске, словно попал под обстрел фонтанирующих струй Джексона Поллока. Я посмотрел на холст, над которым он работал всю ночь. Острые линии квадратов и прямоугольников, столь характерные для его предыдущих картин, вдруг оплавились по краям. Эффект был гипнотический — казалось, будто прежний, жесткий, геометрический мир смягчился, приобрел иные очертания. Голубая грунтовка уже не была той яркой лазурью, которая навевала мысли о Санторини в раскаленный от жары полдень. Теперь этот голубой приобрел более темные, тревожные и даже суровые оттенки. В нем скорее проступал Берлин, но не Греция — впрочем, я бы не осмелился поделиться этим наблюдением с Фитцсимонс-Россом, дабы не нарваться на поток оскорблений. Как бы то ни было, он первым начал разговор, отставив бутылку и подняв на меня глаза, которые, хоть и тяжелые после ночного марафона, по-прежнему излучали странный свет, прожигающий насквозь, — видимо, его накал снижался только после того, как он вводил себе дозу.

— Не заметил, как ты пришел, — сказал он.

— Ты был занят.

— Ты не просил выключить музыку.

— Я не хотел мешать тебе. Ты был так увлечен работой.

— Выходит, ты шпионил за мной.

— Хорошее полотно.

— Это не «полотно», это картина, черт возьми.

— И все равно она мне нравится.

Фитцсимонс-Росс пожал плечами. Потом вдруг взял с полки за спиной какой-то предмет:

— Прочитал этот хлам. — И швырнул предмет мне через стол. Это была моя книга о Египте.

— Где ты это достал?

— Купил, между прочим.

— Неужели? — спросил я.

— Только не прикидывайся, будто чертовски удивлен. Здесь есть английский книжный магазин, недалеко от Cafe Paris на Кантштрассе. И, voila, Томас Несбитт о Египте.

— Я польщен.

— Это не значит, что мне понравилось.

— Не понравилось?

— На самом деле мне показалось, что книга чертовски мудреная для начинающего писателя… только учти, это не комплимент. Ты талант. Ты отменный наблюдатель…

— Так и слышу «но»…

— «Но» — это не критика. Скорее наблюдение.

— Может, поделишься?

— Жизнь тебя еще не трахнула как следует. Может, тебе и кажется, что все было. Несчастные родители, пара романов, которые ни к чему не привели, а все потому, что ты не хотел связывать себя обязательствами…

— Я этого не говорил.

— Да это ясно и без слов, Томми-бой. У тебя на лбу это написано. Пожалуйста, любите… только не давите на меня.

— Это несправедливо, — сказал я, а про себя подумал: черт возьми, когда он успел так хорошо изучить меня?

— Может быть. Зато в точку. Ты спросишь, как я могу судить об этом? Да я слеплен из того же теста, мой мальчик. Тебе необходимо испытать настоящую боль, Томми-бой. Она немного остудит твой ум — его у тебя в избытке — и погрузит в другую реальность. Только не думай, что я делюсь своим опытом. Со мной все иначе — мне в этом деле помогает старый добрый герыч.

— Ты когда-нибудь любил?

— Неоднократно.

— Я имею в виду, по-настоящему.

Он кивнул на бутылку и свободный стул за кухонным столом. Я подошел к буфету, достал стакан и присоединился к нему. Он налил водки и подвинул ко мне пачку «Голуаз».

— По-настоящему? — повторил он, передразнивая мой акцент. — Любил ли я по-настоящему?

— Кажется, так звучал мой вопрос.

Он осушил свой стакан и тут же налил еще:

— Отвечаю. Я думал, что встретил человека, с которым хотел бы прожить всю свою жизнь. Хозяин галереи в Лондоне. Но не тот, с кем я сотрудничаю. Я никогда не смешиваю эти два мира — работу и личную жизнь. Нет, у Фредерика была своя галерея, совсем в другом месте, и он держался в стороне от моего бизнеса. Помимо всего прочего, он был старше меня на двадцать шесть лет. Блестяще образованный — выпускник Харроу и Оксбриджа, аристократ до мозга костей. В нем было все, что я ненавижу в этих чертовых бриттах и чем втайне восхищаюсь. Будучи отпрыском довольно известной фамилии, он, конечно, скрывал свою нетрадиционную ориентацию. Женился на несчастной глупой аристократке — разумеется, блондинке — по имени Аманда. С него, конечно, содрали семь шкур, когда она узнала его «маленький грязный секрет». К тому времени в его жизни уже появился я. Когда мы познакомились, он разрывался между желанием жить так, как ему хочется, и необходимостью проживать жизнь, к которой его обязывало положение. «Надо соблюдать внешние приличия, старина»… и прочий вздор в духе Теренса Раттигана[39]. Но потом я вошел в его жизнь, а он в мою. И это было так правильно, черт возьми. Я нашел свою половинку, он — свою. Мы нашли друг друга. Прошло несколько недель — и свершилось. Он решил уйти из семьи и жить со мной. У меня была студия в Хэкни — жуткое место, но дешевое. Но Фредерик был Фредериком, и он подыскал нам квартиру в Мэйфере. Маленькую, но замечательную. Мы стали обустраивать наш быт. Вместе выходили в свет, и нас стали воспринимать как пару. Это было семь лет назад, тогда на такие отношения смотрели иначе. Фредерик не скупился, он щедро оплачивал свое право жить открыто, поддерживая наш союз и деньгами, и связями. «Почему я должен скрывать тот факт, что впервые в своей жизни по-настоящему счастлив?» — сказал он мне за день до своей смерти. И это были слова человека, который даже со мной не откровенничал о своих чувствах.

— Как он умер? — спросил я.

— Чисто. Сердечный приступ за рабочим столом в собственной галерее. Он говорил по телефону, когда… Сердце попросту не выдержало. Да и как иначе, если на протяжении всей жизни сигареты, красное мясо и постоянная борьба. Ему было только пятьдесят три года, и мы были вместе всего лишь восемь месяцев. Восемь незабываемых месяцев. Видит Бог, Фредерик был парень с норовом. А я… думаю, ты уже успел заметить, что я далеко не ангел и не самый уравновешенный тип. Но, как бы тебе это объяснить? В те месяцы, что мы были вместе, я каждое утро просыпался с мыслью: со мной Фредерик, и жизнь чертовски хороша. Это был первый и последний раз, когда я смотрел на мир с каким-то по-детски наивным оптимизмом. Смерть Фредерика убила его. Убила навсегда.

— Не зарекайся.

— О, уж я-то знаю. Я слишком хорошо знаю, что это был мой так называемый звездный час, а теперь…

— Возможно, он был не последней любовью твоей жизни.

— Опять ты заводишь свою «Поллианну». Та часть моей жизни умерла и похоронена. Возврата к ней нет. И я счастлив, что у меня есть Мехмет — три раза в неделю, никаких обязательств, никаких тормозов.

— Тем временем твои картины становятся все более мрачными.

— Возможно, потому, что я примирился со своим существованием. У меня есть работа. Есть любовник, который мало что значит для меня и от которого мне ничего не нужно, кроме тупого секса. Мне достаточно продавать по одной картине в год, чтобы оплачивать свои пороки. И благодаря твоей аренде, мне удалось заткнуть рот своему домовладельцу, будь он неладен. Так что жизнь идет своим чередом… и довольно сносно… для наркомана. — Он затушил окурок и сказал: — На этой ноте… кажется, вам давно пора ложиться спать, молодой человек. А мне, как известно, для хорошего сна надо принять «лекарство». И поскольку ты не выносишь вида иголок, слабак…

— Не продолжай, — сказал я и пошел к себе.

Я проспал до полудня и проснулся от знакомых звуков — Фитцсимонс-Росс и Мехмет занимались любовью. Чтобы перебить этот мерзкий саундтрек, я включил радио на полную громкость. Приготовил завтрак, принял душ и дождался, пока хлопнула дверь, возвещая об уходе Мехмета. Только после этого я выбрался из своего логова. Обычно после свидания с Мехметом Фитцсимонс-Росс смешивал краски, или натягивал холсты, или делал наброски — то, что он называл «черновой работой, без которой не обойтись». Когда я спустился вниз, собираясь выдвинуться в «Стамбул», чтобы позвонить, он поднял на меня осторожный взгляд, в котором угадывалось легкое смущение, и я тотчас догадался, что он сейчас скажет…

— Кажется, вчера ночью меня сразил приступ болтливости, — начал он, оторвавшись от смешивания красок.

— В самом деле? Я не заметил.

— Говорить о себе… это так банально и пошло. Так по-американски.

— И очень по-ирландски. Захватить тебе что-нибудь? Я на улицу.

— Две пачки «Голуаз» и еще литровую «Столичную», — сказал он, имея в виду советскую водку, которую пил всегда. — Там, в кармане моей куртки на вешалке, тридцать марок.

Видавшая виды коричневая кожаная куртка висела на старинной вешалке Викторианской эпохи. Я полез в карман и вместе с деньгами вытащил маленький целлофановый пакетик с белым порошком.

— Кажется, ты что-то забыл, — сказал я, показывая свою находку. Это определенно был героин.

— О, черт! — Он бросил краски и поспешил ко мне. — Я уж думал, что потерял.

Фитцсимонс-Росс протянул раскрытую ладонь, и я бросил в нее пакетик:

— Как видишь, нашлось.

— И в самом очевидном месте, куда я даже не заглянул. Господи, я совсем без головы.

Я вышел на улицу. В «Стамбуле» заказал кофе и попросил у Омара разрешения воспользоваться телефоном. Он выставил аппарат на прилавок. Номер телефона «Радио „Свобода“» был записан у меня в блокноте, и я позвонил в офис Джерома Велманна. Трубку взяла все та же строгая дама. Когда я представился, она произнесла привычным диктаторским тоном:

— Герр Велманн примет вас завтра в одиннадцать утра. У вас есть наш адрес?

— Да, я свободен завтра в одиннадцать, — ответил я, — и нет, вашего адреса я не знаю.

— Тогда записывайте, — сказала она, — поскольку в телефонном справочнике вы его уж точно не найдете. Вам необходимо принести с собой удостоверение личности. Без документов вас не пропустят. И не опаздывайте, у герра Велманна завтра очень плотный график.

На следующее утро я прибыл в офис «Радио „Свобода“» за десять минут до назначенного времени. Я надел единственный имевшийся в моем гардеробе цивильный пиджак из коричневого вельвета с замшевыми заплатками на локтях, черную шерстяную рубашку и темно-синие джинсы, которые не поленился отутюжить. Мне казалось, что я выгляжу очень даже в стиле богемы Гринвич-Виллиджа 1955 года, и для полноты картины не хватало только торчащего из кармана затрепанного сборника стихов Эдны Сент-Винсент Миллей.

Берлинское бюро «Радио „Свобода“» прописалось в невзрачном промышленном квартале города, словно в насмешку названном Веддинг[40]. Прямо возле станции метро, откуда я вышел на поверхность, массивное офисное здание 1930-х годов занимал фармацевтический гигант «Байер». Здание нависало над унылым ландшафтом из жилых коробок и фабричных строений. Шоссештрассе — некогда пункт перехода границы, ныне закрытый, — маячил впереди, так же как и вездесущая Стена, очерчивающая восточную линию горизонта. «Радио „Свобода“» находилось через две улицы, на Хохштрассе, неподалеку от парка Гумбольдтхайн. Низкое неприметное здание из кирпича. Можно было предположить, что когда-то его занимала маленькая фабрика по производству точных инструментов. И гораздо труднее было представить, что ныне здесь находится западноберлинская штаб-квартира известной на весь мир радиовещательной станции. Зато любому прохожему сразу было понятно, что предприятие за этими стенами засекреченное. Его окружал высокий железный забор, какими обычно огораживают школьные спортплощадки в Нью-Йорке. Сверху была натянута колючая проволока. Мощная двустворчатая дверь крепилась болтами в углу забора. Над входом висела камера наблюдения, контролирующая улицу. Когда я подошел к двери и нажал кнопку звонка, из маленькой будки, что находилась внутри огороженной территории, выскочил крепкий охранник в синей форме.

— Ja? — произнес он, с подозрением оглядывая меня.

Паспорту меня был наготове, и я объяснил, что мне назначена встреча с герром Велманном. Он взял у меня документ и сказал: «Ждите». После чего ушел в свою будку, а меня оставил за забором подпрыгивать на холоде, чтобы хоть как-то согреться. Прошло минут десять, прежде чем он выплыл из будки и открыл ворота, наказывая мне:

— Идите прямо до двери с табличкой «Приемная». Там вас встретит фрау Орфф.

— Кто такая фрау Орфф?

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«С Тургеневым мне пришлось встретиться при несколько исключительных условиях. Это было, кажется, в н...
«…Тереха посмотрел налево, да так и замер от ужаса – ни жив ни мертв. Налево от тропинки, по склонам...
«…Опять пробка – хлоп, и опять наши вороны, со стаканами шипучего вина в руках, очутились лицом к ли...
«Иван Морозов, крестьянин Зарайского уезда, родился в 1883 году. Двух лет он потерял отца и остался ...
«…Вдруг ослепительная молния загорелась над землей и в ее неверном, красноватом освещении на несколь...
«…Старуха усмехнулась. Ринальд внимательно посмотрел на нее, на ее выпрямившийся стан и на серьезное...