Учитель цинизма Губайловский Владимир
Было весело, мы выпивали, закусывали щукой, а наши гости наперебой говорили о пчелах. У Димки пасека была маленькая — ульев двадцать, и меда его пчелы собирали мало — весь почти липовый, пока Тригорский парк цветет, а потом немного совсем по разнотравью. Димка мед скачивал, а пчел подкармливал сахаром.
Саша жил в Казахстане и занимался довольно неординарным делом — отгонным пчеловодством. У него были совсем другие масштабы. Когда зацветала гречиха, они с напарником грузили ульи на КамАЗ. Ульи ставили в несколько рядов, и на одну машину помещалось до сотни. И вместе с другими пчеловодами — обычно собиралась команда два-три КамАЗа — отправлялись на промысел. А промысел был не только трудным, но и по-настоящему опасным. Все были вооружены ружьями и обрезами — настоящие ковбои. Они подгоняли машины к полю цветущей гречихи, снимали ульи и ставили лагерь. Обстановка, приближенная к боевой: смена караульных, заряженное оружие — все серьезно. Я не вполне понимал, зачем нужны такие меры безопасности. Саша объяснил. Пчелы работают, собирают мед. А защищаться нужно от местных пчеловодов, которые всеми силами пытаются вторгшихся ковбоев изгнать. Случались жестокие стычки. Правда, были ли человеческие жертвы на этой пчелиной охоте, Саша не уточнил. Я спросил: «Неужели так мало меда на цветах, что всем не хватает?». Саша ответил: «Видишь ли, в чем дело. Наши пчелы физически гораздо сильнее, чем на небольших местных пасеках, и они летят за медом не только на гречиху. Они занимаются самым настоящим разбоем: убивают охрану, врываются в ульи и таскают оттуда мед. В улье мед брать легче, чем на гречихе. Защититься от такого вторжения человек не может, ведь непонятно — где твоя пчела, а где чужая. Поэтому-то и начинается настоящая война».
Но гречиха цветет недолго. Когда она отцветает, ковбои грузят ульи на КамАЗы и отправляются дальше, дав в воздух прощальный залп. Так они и двигаются за цветущей гречихой с юга на север по всему Казахстану, сея панику и разрушения на пасеках, где остаются опустошенные ульи и погибшие в неравной борьбе пчелы. А иногда, наверное, не только пчелы.
Представляю себе такую картинку. Мускулистый, коротко стриженный, в черных очках и черной облегающей майке, с М16 на плече — супермен. И подпись: «Пчеловод». Этакий Рудый Панько, сильно прокаченная версия.
И вот этот бесстрашный ковбой побледнел, даже побелел, когда ему на колени прыгнула наша кошка. Он замотал руку свитером и стал ее сталкивать на пол. Сима совершенно не привыкла к такому фамильярному обращению и выпустила когти. Тогда Саша буквально взмолился: «Пожалуйста, уберите». Я взял кошку и унес в соседнюю комнату. Саша был смущен: «Знаете, я когда-то к кошкам очень хорошо относился, даже их любил. Но однажды в Уссурийской тайге встретил тигра. Дело было летом, тигр был сыт и спокоен. Вообще-то, они на все смотрят как на пищу и ни в ком не видят угрозы, — у них ведь нет в природе естественных врагов. Они даже на паровозы иногда нападают — что, мол, за зверь такой на нашей территории? Когда я увидел тигра, у меня все внутри оборвалось, я почувствовал себя как бутерброд с колбасой — могут откусить половину, могут погодить. С тех пор кошек боюсь. Когда вижу кошку, всегда того тигра вспоминаю. Я понимаю, это глупость, но ничего с собой поделать не могу. Вы простите меня».
69
Я плохо себе представляю, что значит встретить крупного хищника, когда он свободен и рассматривает тебя как источник некоторого количества калорий. Или даже не рассматривает, но в принципе может повернуть голову в твою сторону, сыто зевнуть и пойти своей звериной дорогой. Единственный раз я столкнулся со зверем не в тайге и не в джунглях, а на собственной кухне.
Оля часто подбирала бродячих собак и приводила их к нам, чтобы потом пристроить в хорошие руки. Этих собак у нас перебывало множество. Все складывалось благополучно, пока своих собак у нас не было.
Когда у нас поселились две собаки — Тёпа и Хрома, Оля чужих собак приводить перестала. Тёпа был ньюфаундленд. Это крупные, очень спокойные, даже несколько ленивые собаки. Что от такой собаки может исходить какая-то угроза, мы даже представить себе не могли. Хрома вообще был милейшей коляшкой. Он махал хвостом, раскрывал пасть, высовывал язык, и казалось, что он улыбается.
Но однажды Оля подобрала второго ньюфа. Вообще-то, такие собаки по улицам просто так не бегают. Было ясно, что он потерялся. Нужно искать хозяев. Водолаз был отличный — высокие прямые лапы, крутой лоб, плотная, отнюдь не свалявшаяся шерсть. Явно домашний породистый пес. Он был выше Тёпы и мощнее. Придя на кухню, он первым делом отогнал Тёпу от его миски и все съел. Тёпа возмутился. Гость так на него рявкнул, что бедный хозяин предпочел скрыться в комнате.
Я был возмущен и решил показать неблагодарному, кто в доме настоящий хозяин, почему-то решив, что этот хозяин — я. Грубо схватил огромную псину и выволок из кухни. Дальше случилось то, что случилось. Он не только не испугался, но зарычал и кинулся на меня. Я не маленького роста, но пес, поднявшийся на задние лапы, был выше. Я прикрыл лицо левой рукой, и на ней сомкнулись железные челюсти. Пес рвал ладонь и предплечье. Мне каким-то чудом удалось оттолкнуть зверя. Он потерял равновесие, и, воспользовавшись этим, я успел захлопнуть перед ним дверь на кухню. После этого я лег и потерял сознание, заливая кровью пол. Схватка продолжалась несколько секунд.
Что было дальше, рассказывала Оля. Пес ушел в пустую комнату. Ему тоже было не по себе. Все-таки это был домашний пес, и грызть людей ему, наверное, случалось нечасто. Тёпа прятался в нашей спальне. Хрому вообще не было видно, он забился в какую-то самую неприметную щель. Оля позвала ньюфа и вывела его на улицу. Сняла ошейник и вернулась домой. Там она и нашла своего бестолкового мужа — в крови на полу. Вызвала «скорую». Врачи приехали быстро. Сделали противостолбнячный укол. Перекушенные мышцы торчали из раны, как белые червячки. Ладонь прокушена насквозь, но сухожилия не повреждены. Мне повезло. Рану зашили. Руку перевязали. Врачи отнеслись к происшествию спокойно. Впрочем, врачи «скорой», кажется, ко всему относятся спокойно.
Наутро я отправился искать нашего гостя. Я корил себя за то, что так невежливо с ним обошелся и спровоцировал его агрессию. Я был кругом виноват. Но больше его не встретил. Наверное, кто-то подобрал.
70
Это была девочка, четырехмесячный ньюфаундленд. У нее был энтерит — болезнь, которая губит породистых щенков очень часто. Ньюфа вообще трудно вырастить. Этот нежный гигант собачьего мира не слишком приспособлен к жизни в большом городе. Собака умирала. Мы с Олей потеряли надежду, ничего уже не делали, никуда ее не тащили, ничего не кололи, сидели и ждали. Собака лежала на полу рядом с нашей тахтой. Говорили тихо. Собака не скулила, кончалась. И вдруг она подняла на меня глаза. Внутри все похолодело — на меня смотрели глаза человека. В них была безнадежная мольба о помощи и ясное понимание конца. Я отвел взгляд. Собака опустила голову на лапы и больше не подняла. Через час ее не стало. Этот взгляд я не могу забыть. У собаки не может быть таких глаз. Но ведь люди так смотрят.
Человек — это умирающее животное.
Я сидел и перебирал отказы из журналов. «Новый мир», «Знамя»… Со «Знаменем» была целая переписка. Сначала попросили прислать еще, потом сказали, что подумают, потом окончательно отказали. Литконсультант «Огонька» мне объяснил, как надо рифмовать, и рекомендовал читать классику. Отказов из литературных журналов и газет было много — больше десятка. А ведь не все ответили, посылал-то я больше…
Конечно, самое главное происходит за письменным столом, конечно, чего суетиться, я ведь уже все сделал. Но выходило, что не нужны мои стихи родной словесности, она и без них замечательно себя чувствует. Пока была цензура, я еще как-то мог объяснить отказы — это не моя вина, это общая беда. Но теперь-то что? Ответ напрашивался совершенно однозначный: стихи твои — полное говно. Таким добром в любой редакции все столы битком набиты.
Нет, ну можно, наверное, продолжать. Тем более, стихи-то — они не спрашивают, когда им явиться. Но это все уже походило на какой-то навязчивый бред. Тебе уже 30 лет, и ты, родной, обыкновенный графоман. Вот и все. Ну хочется пописать — попиши, сбрось пар через свисток, в терапевтических целях очень даже полезно. Но щеки-то особо не надувай.
И с программированием какая-то задница, и со стихами — все одно к одному. Кончилось что-то с Костиной смертью. Конечно, вот квартира есть. Если бы у Кости квартира была, он бы, может, жив был. Конечно, есть Оля, Кузя, Ваня. Если бы у Кости были такие близкие люди, он бы, может, не решился. Но почему же комок в горле? И впереди — какая-то муть.
72
Оля, дети, собаки, кошка Сима, скарб домашний — едем в Санское. Обустраиваемся на лето. Дел по горло. Иду по улице, размышляю, как мне все успеть за три дня. Понимаю, что никак не успеть. Размышлять на эту тему прекращаю. Навстречу Битон.
— Здорово! Приехали уже! Олюнчик приехала?
— Здорово. Все приехали. Мне бы надо с Семенычем переговорить по делу.
Битон смотрит на меня как-то странно:
— Так помер Семеныч. Свезли на погост. Честь по чести отдохнули. Самогона…
— Погоди. — Я вздрагиваю от неожиданности. — Как свезли? Когда?
— Да давно уже.
— Как давно! Я его осенью видел. Такой крепкий мужик, об него же рельсы гнуть.
— Ну, давно, по весне.
— Битон, май на дворе!
— Ну по зиме, может. Нет, точно по весне — под 8 марта.
— Это что, давно?
— 40 дней прошло уже. Помянули. Отмаялся.
— Блин, да что ж случилось-то?
Битон искренне пытается понять, чего же я не понимаю. Понял.
— Да ты ж не знаешь!
— Чего я не знаю, твою мать?!
— Чё орать-то? Повесился он.
Я продолжаю тупить:
— Как повесился?
— А как люди вешаются? Взял веревку, намылил и в сарае прикорнул.
У меня окончательно выносит мозг. Здоровый мужик, суровый, правда. Непьющий, хозяйственный. С чего? И как у них время-то быстро летит: 40 дней — это давно. Два года прошло после Костиной смерти, а я как вспомню о нем, сердце сжимается.
— Запил, что ли? — пытаюсь найти хоть какое-нибудь хлипкое объяснение.
— Почему запил? Он мужик был строгий — пять лет ни грамма в рот не брал.
— Так что же случилось?
Но это я уже себя спрашиваю. Битон только руками разводит. Потому что ничего особенного не случилось. Повесился. Свезли на погост. Попили самогона и разошлись.
Как все просто у них. Этот — повесился, того — трактором придавило, другой с лошади сверзился и шею сломал. Этот — в завязке пять лет, тот — не просыхает по неделям, жену не узнает. И нормально. Битон понимает, что нужно что-то сказать. Вздыхает:
— Трудно люди живут. Трудно. Я к Олюнчику забегу? У меня к ней дело есть.
Знаю я, какое у него дело, денег будет просить и рассказывать, что в-о-о-о-т такую рыбу принесет, вот прямо на зорьке.
У Толстого есть рассказ «Три смерти». Он, как и сказано в заглавии, о трех смертях. Барыня помирает плохо. Мужик — лучше. Но правильнее всех помирает дерево. Наверное, камень еще правильнее помер бы, если бы жил.
Про дерево судить не берусь, но вот собаки помирают тяжело, по-человечески помирают. А крестьяне? Они что, бесчувственнее собак, что ли? Ведь не может такого быть. Ведь наверняка и они трудно помирают, только сказать ничего не могут, как собаки. Вот и кажется, взял Семеныч между делом и прикорнул. А он, может, тоской изошел. Так мучился, что свет белый стал как нож острый.
Но почему они чужую-то смерть так спокойно принимают? Отмаялся — и вроде даже хорошо. Что-то здесь не вяжется, не клеится. Голова кругом идет…
Что-то они такое знают. Не умом знают, а задницей. Что-то такое чувствуют. Вся городская культура, вся цивилизация, оформляя пространство, заполняя его бесчисленными перегородками, прикрывает смерть. Но от смерти нельзя отдалиться, до нее всегда четыре шага. Или меньше. Можно только перестать смотреть в ее сторону. Может, эти деревенские люди просто на нее смотрят, смотрят, смотрят и привыкают? Может, тот хаос, который шевелится под тоненькой пленочкой культуры, он им и вправду родимый? А тогда что ж его бояться?
Поэзия — это тоже попытка почувствовать смерть задницей. Это всего лишь попытка прикоснуться к хаосу и что-то из него зачерпнуть.
Когда Пастернак сравнивает поэзию с Шевардино, он ведь почти прав. Смертельная опасность — это тоже точка сингулярности — неустранимый разрыв. Но Пастернак именно почти прав. Ахматова его поправила. О первом дальнобойном в Ленинграде она сказала: «На грома дальнего раскат Он, правда, был похож, как брат, Но в громе влажность есть… А этот был, как пекло, сух…». Придуманное Пастернаком Шевардино — предгрозовое, оно полно готовой пролиться плодотворной влаги, а вот реальный дальнобойный по Ленинграду — сух, как пекло.
О смерти точно сказал Ян Сатуновский.
Все мы смертники.
Всем
артподготовка в 6,
смерть в 7.
Это просто распорядок дня. И все. Мы ничего не знаем о смерти. Что значит — «человек умер»? Это значит, его не надо ждать к обеду. Он не придет.
74
19 августа, около 13 часов по московскому времени. Телефон-лягушка. Настырный, явно междугородный звонок, длиной от Риги до Москвы. Нашариваю трубку. Звонит Сергей Ильич.
— Привет, родной. Ты знаешь, у тебя по газону ходят танки.
— Ильич, у тебя совесть есть? Звонишь ни свет ни заря и несешь полную пургу.
— Что-то зорька у тебя поздняя. Час дня никак. Ты из дома-то давно выходил? Где Олюшка?
— Оля с детьми на рязанской фазенде. Я вчера, нет, позавчера, за хлебом ходил, сосиски вот купил, повезло.
— Это хорошо. То есть не очень хорошо.
— У меня по газону только собаки ходят. Вот облезлый пудель пристроился погадить. Дрожит весь. Наверно, запор. Нет, нормально облегчился.
— Передай пуделю мои поздравления.
— Что ты про танки говорил?
— Ты телевизор включи.
— Угу.
— Что видишь?
— «Лебединое озеро». Адажио. Может, тебе по телефону сплясать? А то я могу.
— Да я знаю, что у тебя «Лебединое озеро».
— Откуда?
— Мне CNN сообщает.
— Давно CNN интересуется программой московского телевизора?
— А в мире ничего интереснее сегодня не происходит. Ты, похоже, действительно не в курсе.
— Ильич, я два месяца был во Всеволожске, писал код по десять часов в день, повесть об учете и контроле. Приехал позавчера, расслабился, сижу, читаю Гиппиус. Могу я пожить внутренним миром пару дней? Вот отосплюсь, деньги получу и к Оле поеду. У меня отпуск.
— То что Олюшка с детьми в деревне — это хорошо. Плохо, что ты один в Москве, ведь вляпаешься во что-нибудь неполезное для здоровья.
— Ильич, я проснулся уже. Что случилось?
— В Москве военный переворот, в город вводят танки и войска. Горбачев, видимо, арестован. А то и хуже… С добрым утром, лапушка!
— Опа-на. А ты откуда… Да, ты же говорил, CNN.
— Я тебя умоляю, прямо сегодня поезжай в Рязань. Не ходи никуда.
— А куда мне не ходить?
— В городе митинги, на Манежке и вообще.
— Круто.
— Ну вот, ты уже куда-то намылился.
— Да не пойду я никуда, расслабься, мне к Оле надо ехать.
— Конечно, так я тебе и поверил. Буду звонить каждый час и проверять.
— Все будет нормально. Ладно, начну зубы чистить.
— Давай-давай. Чистота — залог здоровья.
— Я тебе позвоню. Пока.
— Это я тебе позвоню. От тебя дождешься.
А по ящику действительно сплошь «Лебедя». Ага, вот местное кабельное ТВ гонит CNN напрямую без синхрона. Голый real-time. No comment. Манежная. Людей-то сколько. Танки, действительно. Жизнь становится с каждой минутой интереснее. Новости. 1-й канал. Хмурый мужчина рассказывает, что Горбачев скоропостижно заболел, и всю полноту власти временно взял на себя Государственный комитет по чрезвычайному положению. Теперь у нас все будет как при дедушке: всем москвичам для начала дадут по шесть соток под огороды, а потом тем, кто особо попросит, 7 + 5 по рогам. И выход газет приостановлен. Непонятно до каких времен. ГКЧП возглавил вице-президент Янаев. Какая-то тьма египетская. Но вроде бы, пока египетских казней не предвидится. Хотя это как пойдет.
Опять лягушка заквакала.
— Да.
— Это Сорочкин.
— Привет, Сорочкин. Чё те надо?
— Я тебе давал анкету миграционную из австралийского посольства. У тебя она сохранилась?
— А я почем знаю?
— Мне срочно нужен телефон посольства.
— А у тебя нету, что ли, анкеты?
— Да вот никак ее не могу найти.
— Я твою анкету внимательно прочитал и выяснил, что Австралия радостно принимает к себе на ПМЖ всякого, кто переведет в австралийские банки полмиллиона американских денег. Мне как раз полмиллиона не хватает. Вот скоплю, буду думать.
— Кажется, ты не догоняешь, сейчас можно подсуетиться. Может, они виды на жительство раздают советским гражданам. Особенно программистам.
— Это с какого бодуна?
— Ты что, не знаешь, что происходит?
— Знаю, знаю. Просветили добрые люди. Я только два дня как из Всеволожска вернулся.
— Как там дела?
— Лучше не бывает. Ты же бросил меня, блин, на ржавые гвозди, мне пришлось и за себя, и за тебя отрабатывать.
— Не переломился?
— Я с тобой вообще говорить не хочу. Давай, вали в Австралию пешком. Как раз пока дойдешь, английский выучишь, заодно малайский освежишь.
— Чего взъелся? Устал я, уехал…
— А я никогда не устаю? Все, пока, мне надо зубы почистить.
— Не злись, созвонимся.
Бросаю трубку. Звонит как ни в чем не бывало. У него, видите ли, нервный срыв, в Австралию он хочет очень. Не-на-ви-жу. Ква-ква. Ква-ква. Нет, я сегодня зубы не почищу.
— Да.
— Привет, ты как?
— Иришка, привет. Меня Оля просила зонтик у тебя забрать.
— Приезжай, конечно. Я тут сижу и не знаю, что делать. Муж в Германии, ждет меня, а я здесь с детьми. Все готово, визы есть, через четыре дня самолет. А что теперь будет? Как мы улетим?
— Иришка, я сегодня к тебе приеду, и мы что-нибудь придумаем. Уходить будем латвийскими болотами. Я там все кочки знаю.
— Ладно тебе, болотами. Давай приезжай что-нибудь после семи.
Все. Если опять заквакает, трубку не возьму, пока зубы не почищу. Но вообще-то, все очень плохо. Хуже, наверно, можно, но трудно.
75
19 августа, 14 часов. Квартира тиха, как бумага. Нет ни Оли, ни девочки Кузи, ни мальчика Вани. Я сижу на постели в голом одиночестве и созерцаю свой пуп, как Будда. Пуп созерцается. Встаю, ставлю на вертушку Цоя — «Когда твоя девушка больна». И наконец-то отправляюсь в ванную чистить зубы. Это очень приятная процедура. Зубная паста фабрики «Свобода» бодрит. Ну конечно, свобода все-таки. Только свобода-то надолго ли? Что-то, судя по телевизору, ненадолго.
Надо на работу сходить. До нее метров двести примерно — соседний дом. Иду, курю. Сажусь на лавочку собраться с мыслями. Вокруг гуляют молодые мамы с колясками. Дети ползают, в песочке ковыряются. Мам — много. Детей — еще больше.
Но почему у нас все и всегда так? В журнальчике «Век XX и мир» я прочел статью, которая называлась «Аргонавты ада», где некий философ объяснял, что Россия — это такая экспериментальная площадка, на которой история проигрывает тупиковые варианты развития, чтобы потом их отбросить. Вот Россия спускается в ад, чтобы всему прогрессивному человечеству объяснить, что туда ходить не надо, поскольку там климат нездоровый. А это самое человечество стоит в отдалении и пальцем у виска крутит: мы вроде и так знаем, что не надо туда ходить, но если у вас такой новый способ садомазо, то вперед, конечно, мы за мультикультурализм.
А детей и вправду много. Маленькие совсем и не знают, во что вляпались по факту рождения.
На работе собрался чуть не весь наш кооператив. Работает телевизор. СNN. Все советские программеры довольно свободно читали английскую документацию, поскольку никакой другой не было, а понять, как и что, все-таки хотелось, не все же пальцем тыкать — то в небо, то в нёбо, то вообще… Но английскую речь почти никто не понимал — надобности в этом никакой не было. По CNN почти сплошь прямой эфир из Москвы. Можно и без перевода.
Мои коллеги не сказать, чтобы слишком удручены происходящим. Раздражены, встревожены, пожалуй, но, кажется, никто не верит, что это ГКЧП всерьез и надолго. А то, что шутки у наших властей страшноватые, вроде бы пора и привыкнуть.
— Ничего себе шутки! Да они наш кооператив и прочие бледные ростки капитализма пообрывают к чертовой матери и не заметят!
— А кстати, куда Сорочкин подевался, только его и нет.
— Сорочкин в Австралию ушел. Пешком.
— Далековато.
— Ничего, он парень крепкий, дошкандыбает.
— Как там во Всеволожке? Ты так толком и не рассказал.
— Нет, с вами определенно не о чем говорить! Какой Всеволожск! Тут земля под ногами горит, а вы…
— Во Всеволожке все неблестяще. Но первую очередь приняли. Деньги грозятся перечислить.
— Теперь перечислят, жди.
— Они еще за машины не до конца рассчитались. Подвожу итоги совещания. Делать не хер, денег нет.
— Коля, как — совсем нет? А мои отпускные?
— Немножко есть, но если так пойдет, скоро совсем не будет.
— А если не так пойдет?
— Если не так пойдет, то тоже не будет, но гораздо более интересным образом.
Все курят прямо на рабочих местах. Дым уже слоями. Наш единственный некурящий электронщик Слава морщится, но терпит. Сегодня можно. В связи с чрезвычайной ситуацией. Все говорят одновременно. А я еще сегодня собирался написать инструкцию ребятам, которые меня во Всеволожске сменят. Какое там! Кто теперь будет эту инструкцию читать! Да и поедет ли кто — неясно, и будет ли продолжение проекта — тоже. Мне обидно: столько труда, и все бросить, не доведя до ума.
Коля открывает сейф, выдает мне пачку купюр. Не считая, сую деньги в карман.
— Ты же в отпуске?
— В отпуске. Хочу к своим в деревню поехать.
— Ага, в деревню хочешь сбежать! А у нас тут как раз пальба начнется. А защищать свободу слова, собраний и шествий кто за тебя будет? Пушкин?
— Пушкин свое отзащищал. И вроде неплохо справился.
— Почему именно сейчас! Как некстати, хоть бы…
— Конечно, военные перевороты обычно к престольным праздникам приурочивают, в крайней случае к Первомаю, а сегодня — будний день. Погорячились.
— Сегодня как раз праздник и есть. Шестое августа по-старому — Преображение Господне. Все, господа-коллеги. Пойду сосиски есть с «Дымком».
Отправляюсь домой. Очень содержательно прошло общее собрание нашего трудового коллектива.
76
19 августа, 17 часов. Наконец я дождался новостей от нашего телевизора. Свершилось. Пресс-конференция. Второй акт чайковского балета. Пляшет группа престарелых отморозков. Что они говорят? Напрягаю слух, мозг — и совершенно бесполезно. Все пролетает мимо — оказывается, всего-то за три-четыре года я перестал понимать этот язык. Они, как рыбы, губами хлопают, а звука — нет. Горбачев поехал погреться в Форос, и его там хватил внезапный кондратий. «Но он скоро поправится. Реформы будут продолжаться». Они, кажется, сами себя не слышат. Девочка встает, такая симпатичная. Вопрос: «Вы понимаете, что совершили государственный переворот?». Спокойно так, с улыбочкой. Ой, какая молодчина. Самый отмороженный отморозок ей отвечает. Он ей от-ве-ча-ет. Если они действительно совершили переворот, то зачем отвечать? Скрутить ее — и в кутузку. Корреспонденты иностранные тоже какие-то вещи неприятные говорят. И все это в прямом эфире. Почему не порезали? Не дали в записи? На телевизоре, что ли, такой же бардак, как в головах у этих козлов? А Ельцин? Вот говорят, если он будет плохо себя вести и неправильные страсти накалять — мы его будем воспитывать. Воспитывать, значит, будут с элементами садизма и насилия.
Оказывается, грядет великий подъем сельского хозяйства, и теперь нам надо не всякой фигней заниматься, а всей толпой бороться за урожай. Там такие проблемы! Бензин-то нынче дорог, не укупишь! Ох ты, блин, новость-то какая!
Почему никто не говорит, что водка подешевеет, а «Приму» будут вообще бесплатно раздавать? Неужели я пропустил? Главное-то, главное — как же я так. А ведь не дадут больше повторов. Один раз обмарались, второго уже не допустят.
Нет, войска они не вводили в Москву. Все эти танки только в воспаленном мозгу населения существуют.
Пуго-то какой непуганый, гляди-ка. Подтянутый весь. Хе-не-рал. Ети его мать. Кончили. Что это было?
Главный вывод — я задыхаюсь без информации. Мне ее не хватает физически, как воздуха. А ведь я жил до 27 лет в закупоренном пространстве, куда мне вливали только тщательно отфильтрованный базар и в строго отмеренных дозах.
19 августа, 19 часов. Пьем чай с Иришкой. Она жалуется, что квартира на верхнем этаже, а крыша течет. Надо делать ремонт. Крышу никто чинить не собирается. Дождь пойдет — опять зальет. А что тут будет, пока все в Германии? Да и как теперь улететь? Иришка подливает чай.
— Что делать-то будем?
— Ну как же, сражаться за свободу.
— Ой, это ты будешь сражаться? Ты ведь даже стрелять не умеешь.
— Иришка, стрелять — это не наш метод. Мы будем сражаться словом.
— Да ведь все газеты позакрывали. А если в тебя будут стрелять, ты тоже словом будешь сражаться?
— Мы брать преград не обещали. Мы будем гибнуть откровенно.
— Ладно тебе. Ох, как тревожно. Добром это все не кончится.
— Это точно. Кончится чем-то другим.
Беру зонтик и прощаюсь. Мы церемонно целуемся. Я еду домой. В подземном переходе вижу людей, которые толпятся около колонны. Подхожу поближе. Прямо на гранит приклеен листочек A4. Почему-то на желтоватой бумаге, текст отпечатан на машинке. Обращение Президента России Бориса Ельцина. Всенародно избранный российский Президент объявляет ГКЧП вне закона.
Я смотрю на этот листочек. Конечно, «вне закона», но исполнять законы может только сильная власть, а что может эта бумажка против танков на улицах? Но странное чувство. А ведь может. Да, вот эта бумажка — может. Это чувствуют все, кто стоит вокруг меня. И растерянность уходит, крепнет уверенность в завтрашнем дне — именно завтра все и будет решаться. Внутреннюю смуту и тревогу вытесняет гнев. И уже неважно, сколько у них танков и спецназа.
78
19 августа, 23 часа. Спускаюсь в метро. Еду в ночном полупустом поезде. Окружающая среда, плотная, как переохлажденный пар. Чтобы началась конденсация достаточно пролета элементарной частицы. Ельцин — такая частица. Вокруг него и начнется процесс возникновения новой реальности. Уже начался. Почему они его не арестовали? Дебилы совсем. Нет, они не дебилы — у них просто нет инструментов управления, они не контролируют реальность, потому что ее не видят. Они действуют в той реальности, которой уже не существует. Они думали: вот мы цыкнем — и никто не пикнет. Они цыкнули — ну и получили. Встала девчонка и говорит: «Вы — козлы». Встал Ельцин и говорит: «Да вы вообще никто». Как же так? Все должны по стойке смирно стоять. А вот не стоят. И что дальше делать — они не знают.
Все это так. Но они же с перепугу могут таких дров наломать, что мало никому не покажется, а то, что сами в этой каше сгинут, так от этого всем прочим не легче нисколько.
20 августа, 3 часа ночи. Страх бывает нормальный — если сейчас тебя будут бить и, может быть, убьют (когда бьют, уже не страшно, не до того). Реакция на такой страх тоже нормальная — ты будешь защищаться или убегать. Но бывает другой страх. Он не имеет объяснений. Такой страх я пережил один раз в жизни, в собственной постели, на грани сна и яви.
Я лежал с закрытыми глазами и видел абсолютно черный силуэт — плечи и голову. Силуэт проявлялся на фоне рассеянного света, как если бы я увидел его в предрассветных сумерках, когда солнце еще не взошло, но уже довольно светло. Он был развернут ко мне «лицом». Граница между рассеянным светом и абсолютной чернотой была резкой и отчетливой. Я не могу сказать, двигался он или оставался неподвижен.
Угроза, которая от него исходила, не имела никакого отношения к действительности. У нее не было причины. Это был сгусток чистого ужаса. И он смотрел на меня всем силуэтом без глаз и без лица. И я понимал: он — мужского пола, что вообще-то ниоткуда не следовало. Плечи смотрели так же внимательно, как и лоб.
В юности я часто ходил в Кинотеатр повторного фильма у Никитских ворот. В фойе перед сеансом сидел маленький толстый человек с огромными выкаченными глазами и раздувшимся зобом. Вероятно, он страдал базедовой болезнью. Он за полтинник — серьезные деньги, дороже, чем билет в кино, — вырезал ножницами силуэт заказчика. Свой портрет я заказывать не собирался, но часто смотрел, как работает художник.
Он вырезал силуэт из черной плотной бумаги очень быстро — буквально за минуту. В этом было что-то мистическое — не в самом портрете (сходство было весьма приблизительное): у мастера дрожали руки. Тремор был как после недельного перепоя, но пальцы его оставались в целости, а все разрезы выходили точными и уверенными. Портрет рождался из хаоса случайных движений. Это было странное и притягивающее зрелище. Тогда я обратил внимание, что силуэт смотрит на тебя всем корпусом. Он похож на замочную скважину, заглядывая в которую, ты можешь увидеть бездну.
Тот силуэт, который я видел во сне, тоже был весьма приблизительным, но он принадлежал человекоподобному существу. То ли у него были немного взлохмачены волосы, то ли на нем был какой-то головной убор — что-то вроде фуражки набекрень. Он был отчетливо асимметричен. Правое плечо — выше левого. Как будто у вырезавшего все-таки дрогнула рука.
Его «взгляд» был нечеловеческим, но он почему-то интересовался именно мной, и я понимал, что он пришел именно ко мне и происходящее не случайно.
Мне доводилось смотреть в глаза настоящему убийце. Не уличному хулигану, который тоже может наделать плохих дел, а настоящему киллеру, для которого убийство — работа, не самая, надо сказать, приятная. Этот человек был совершенно не похож на симпатичных киношных убийц. Но в глазах этого киллера все равно оставалось что-то нормальное, какое-то исчезающее тепло, не к жертве, а, может быть, к себе.
Мой ночной гость был другим. Мне хочется сказать, что он пришел из другого мира, но я не знаю никакого другого мира.
Я почувствовал, как ледяной ужас сковывает не только тело, но и то, что, вероятно, следует именовать душой. В этом состоянии не было паники — происходившее отличалось необыкновенной ясностью, даже резкостью восприятия.
Я находился в полном сознании. Я сказал себе: «Если сейчас ты не сможешь проснуться, ты этого не выдержишь и не проснешься никогда». И я начал просыпаться. Это была безнадежная борьба, в которой у меня не было ни одного шанса. Но он меня отпустил. Убивать меня, вероятно, не входило в его планы.
Силуэт померк, и я открыл глаза. Ни малейшего сомнения, что случившееся не было обычным сном, не осталось. Просто сон использовался кем-то как канал связи. Сердце колотится. На лбу холодный пот. Рядом посапывает Оля. Я прижался к ней, пригрелся и уснул.
Больше ко мне не приходили. Пока не приходили.
80
20 августа, около 20 часов. Включаю телик. Ага. Обращение Президента России Бориса Ельцина. Наверно, ролик разослали местным кабельным ТВ. И они крутят, никого не спрашивают. Диктор в рубашке без галстука, усталый и какой-то растерянный. Говорит: сегодня назначен штурм Белого дома. Всех честных людей приглашают на защиту демократии. Поработать живым щитом и пушечным мясом. Все понятно.
Хватит мне дурака валять, пора и делом заняться. Хорошо все-таки, что ни Оли, ни детей дома нет. Если бы они дома были, я бы не решился. А так я знаю, что мне делать. Лягушка, ну давай, поработай еще разок, может, последний. Набираю Светкин номер.
— Привет, что поделываете?
— Мы собираемся с Толиком к Белому дому.
— Лихо. Это же опасно очень.
— Наверно.
Нет, Светка молодец, с собой не зовет. Оставляет мне полную свободу выбора.