Обращение в слух Понизовский Антон

На протяжении этого диалога Дмитрий Всеволодович, любуясь, смотрел на Лелю. Его зубы блестели.

Федор чувствовал себя совершенно bouleversе — «опрокинутым», ошеломленным.

Он неожиданно для себя натолкнулся на общее сопротивление — и даже не мог взять в толк, каким образом могло произойти так, что умные и хорошие люди объединились против него в таком простом, очевидном вопросе. При этом его царапнуло замечание Анны о том, что рассказчик «принял чужую дочку», и это не вязалось с Фединым рассуждением о «разрушении» или «смерти» души. Федя чувствовал, что здесь ему встретилось некое противоречие — но не мог толком сообразить, в чем оно заключается. И главное, он никак не способен был соединить только что услышанное от Лели — и то ощущение чистоты, которое с ней было связано.

Леля натолкнулась на любующийся взгляд Белявского — и встретила этот взгляд с вызовом.

Дмитрий Всеволодович, тоже не отводя блестящих глаз, медленно, с удовольствием обсосал пару вишневых косточек и аккуратно сложил в розетку. Протянул руку и, стукнув, поставил пустую розетку на стол.

— Федя! — сочувственно воскликнула Анна и даже ущипнула Федора за рукав. — Ну что же вы так серьезно относитесь ко всему? Нельзя…

— Это молодость, — сладко вздохнул Белявский. — Нас с тобой, Анька, уже ни в стриптиз не возьмут… ни вон к Федору в моралисты.

Ах, Федя. Хорошо с принципами, когда прекрасен и юн. А представьте, вы женщина. И вам пятьдесят… восемь? Или шестьдесят шесть? Где же взять-то прекрасных и юных? Хорошо, появилась возможность: немножко денег — и хоть одним глазком поглядеть… Напоследок, вип-танец… Вам как беливеру[4] надо, наоборот, иметь милосердие…

Пусть идет как идет. Все придет в свое место…

— В стриптиз-клуб, — сказал Федя убито.

— Кто-то — да, в стриптиз-клуб. А другой — в институт благородных девиц. Это и называется свобода, нет?

Мы тут, например, свободно распределились: кроме вас, все за стриптиз…

— Я воздерживаюсь, — поспешно отмежевалась Анна.

— Одна воздержалась, один — против, два — за.

…го января две тысячи …го года, в восемнадцать пятнадцать, в «Альпотеле Юнгфрау», Беатенберг, побеждает стр-ри-ип-ти-и-из-з-з!..

Федор, мои соболезнования. Компотику?

16. Рассказ о белой корове, добром генерале и запрещенном огурце

Когда война началася, отца забрали на фронт, мы осталися с матерью.

Мать наполовину слепая, отца нет, бедность жуткая! Вот такой голый дом, половина фанерой была отгорожена, там иконы висели, одна кровать и печка. Мы с сестрой на печке сидим, а на потолке мел — ну и начинаем баловаться. Мать берет, кочергой или веником нас: «Лихоманки! А печка обломится?! в чем мы хлебы-то будем печь?»

Вот говорят много о ветеранах, кто воевал — я им дань отдаю. Но ведь женщины-то, которые одни остались, — они-то что пережили?

Я помню, война была: выйдешь — волки ходили. Прямо вот — волков видели. Ночью корова во дворе: «ду-ду-ду, ду-ду-ду!..» Мать: «Ой, ой, у соседки вчера волк овец трех зарезал! И моих, наверное, всех…» — а во двор выйти боится: темно, да еще и слепая…

Утром встала, Богу молится… Выходим, смотрим — в заборе вот такая огромная яма! Волк прокопал. Корова стоит вся мокрая, дрожит, овцы под нее все забилися — они всегда под корову туда забиваются от волков…

Я это запомнила на всю жизнь: ночь холодная, зимняя, война, отец на фронте… Во двор боимся выходить: темнота…

Или, помню, теленок на улице перемерз: мать в дом его принесла, а он начал околевать… Боже мой! Как она упала перед иконой, как Богу молилася: «Господи! Спаси!» Если она теленка не сдаст — значит, семья на весь год голодными остается. Деньги-то не давали в колхозе, но хлеб какой-то давали, зерно давали…

Мы, дети, болели, с температурой валялись на печке — на нас никто внимания не обращал, а за скотину вот так она переживала…

Сейчас говорят: «В детдомах детям плохо». А я завидовала детдомовским детям. Они были ухоженные, даже во время войны, были чистенькие, они имели свой огород, свиней разводили… А мы ходили гнилую картошку искали по полю. Сестра с тридцать девятого года, я с тридцать седьмого. Она всегда радовалась, что мы больше всех понабрали. Мать из-под снега эту гнилую картошку — толкла, кашу какую-то нам варила…

И старшая сестра тоже — они три подружки ходили в поле работать. Копали картошку, копали капусту… Приносили кусочек капусты, чтоб щи сварить. А с поля нельзя было брать, вы знаете. Они прятали эту капусту вот здеся, под телогрейку. Осень, все ледяное. И обе эти старшие девочки умерли от воспаления легких.

Но самый-то голод — вы знаете, когда наступил? Уже война кончилась, это был сорок восьмой год. Ой, какой это голодный был год, это что-то невероятное. Из Саратовской области шли к нам люди, лягушек ели, и голубей ели, и грачей ели… Ребята пухли… Столько ходило голодных, нищих, на гармошке играли, просили… А больных людей — заставляли брать в дом. Если на улице человек лежит — насильно в дом приводили, и не имел права выгнать. А кормить-то их — чем?

Я помню, пришел брат и говорит: «Папань, там бабушка одна лежит у нас в сенях». Ну, отец бригадиром был, он пошел к председателю колхоза — ее у нас взяли…

Отец — огородник был страшный. Насажал, говорит: «Ребята! небось не помрем. Свеколка вылезла, и огурчик тоже один появился. Но вы пока не трогайте ничего».

А сестра маленькая была… (Нас всего девять было детей, я восьмая.) Сестре года три: она как услышала про огурец — а сорвать-то он ей не велел! Она пошла в огород, села на коленочки и съела половину этого огурца прям на грядке, а половину оставила, представляете?..

И я тоже, не помню, куда мать ушла… ну, куда-то ушла, а я на эти полки, где посуда-то лежит — ноготочкими всё выковыривала, думала: а вдруг кусочек крошечки там найду?..

Это вот сейчас мы живем, вроде все недовольные жизнью…

Я девчонкам своим говорю (они за границу ездили отдыхать) — говорю, не выбрасывайте, экономьте там на еде, на пакетах, — они даже слышать меня не хотят…

А напротив нас жила женщина, у нее мальчик, звали Егор. Она взяла с поля несколько картофелин, и ее посадили в острох. Не «в тюрьму» говорили, а по-деревенски «острох». Ну, увезли — осталась бабка и этот мальчик.

Мы с мамой пошли посмотреть, что они там в доме-то у себя делают.

Заходим — у нас-то хоть пол какой-то дырявый был, а у них земля и больше ничего. А этот мальчик — он постарше меня был, в первом классе — сидит, привязал катушку такую обычную с нитками, натянул нитки и как будто звонит: телефон у него такой на печке. Говорит: «Алё!..» (А он картавый был.) «Аё! Буянкин?..» (Буланкин — это был у нас участковый района, милиционер.) «Буянкин, пйиежжяй! Бабка мне жъять не дает, а мне жъять хочется!..»

Ты понимаешь, (смеется) жрать ему хочется… Буланкин…

У меня очень жалость к этим детям к бедным. Особенно к деревенским. Они по своей природе умные, всё. Но вот этот быт ихний!.. Ведь это надо видеть, как люди живут там!

Свет электрический дали нам в каком… году в пятьдесят седьмом, наверное… А коротать вечера-то зимние надо в деревне? На пол стелили солому, мать на печке жарила горох, этот горох мы ели. Свету не было, у нас керосиновая такая коптюська. Отец в очках, засаленным пальцем читал книжку. Я плакала над этой книжкой… А как называлась, не знали: корочки не было. Отец ее обернул газетой и написал «Жан-Вольжан».

И еще была моего отца настольная книга — «Тихий Дон». Издание вот такое огромное. Он перелистывал, курил трубку, усы крутил и читал. Вот такая была огромная книжка. Я ее изучила от корки до корки. Аксинья для меня — это что-то!.. И все говорили, я была очень схожа с Быстрицкой. У меня была огромная коса, маленький лоб. В Москве у меня фотография Быстрицкой висела — одно лицо.

Я в Москве живу с четырнадцати лет.

Сестра раньше. В войну ее забрали на трудовой фронт. Окопы рыла, и так в Москве и осталась. А я школу окончила восемь классов, приехала к ней.

Ой, сестра у меня была такая салтычиха! Один раз я взяла семечки, она: «Ты что-о?! Всем показываешь, что ты дура деревенская?! Никогда не грызи семечек!»

Никогда с тех пор семечек не беру.

Жили мы с ней около ВДНХ. Вот так коридор и тридцать шесть квартир, все дети босичком бегали — ну как студенческие такие бараки, как общежитие.

Сестра мне давала десять рублей и говорила: «Иди на Выставку, купи арбуз. Только в табор не заходи!» Там цыгане были, капуста росла. А с этой стороны еврейские домики — всегда в белых этих пыльничках они ходили, я обожала. Москва была вся такая славная.

Но тогда был очень жесткий режим при Берии: три дня прожил в Москве — нужно зарегистрироваться. И пришел участковый оштрафовать мою сестру за то, что я незаконно с ней проживаю. Она говорит: а у нее отец умер, мать слепая, совершенно инвалид. «Не положено». И все равно оштрафовали.

Ну и что? обратно ехать в деревню корову доить? Сестра говорит: «Садись…»

Сестра у меня шустрая была, это что-то! Говорит: «Садись пиши письмо Маленкову». Я, представляете, пишу Маленкову, что я приехала к сестре, ищу в Москве работу, а меня не регистрируют, ничего.

Вы не поверите: не прошло две недели, приходит ответ! То есть мое это, можно сказать, детское письмо — дошло до Маленкова! Что прописать меня, зарегистрировать у сестры, Алексеевская двадцать семь, как сейчас помню, квартира шесть. Вот благодаря Маленкову я и осталась в Москве.

Устроили меня ткачихой в три смены. Фабрика была на Бауманской, где Аптекарский переулок. Меня туда взяли, а до станка-то я не доставала! Поставили мне такой подмосток — торчали только два бантика, и черная ситцевая юбочка. И прозвище у меня было — Букварь. Почему, я не знаю. Наверно, самая маленькая была девочка.

Работали мы в три смены, по восемь часов. Неделю утром, следующую — в вечернюю смену, и третья неделя ночная. И мы, дети, работали по восемь часов ночью. Женщина там пожилая одна говорила, что даже при царе такого не было, чтобы дети на станке ночью работали, только мужчины работали.

И была я всегда стахановкой, зарабатывала по тем временам двести шестьдесят рублей — это когда еще деньги такие были зелененькие, солдатики в касках были на них нарисованы. Шестьдесят рублей я за квартиру платила, и на двести рублей мне оставалось купить в электричку билет, и мы кушали: бутылку кефира — тридцать копеек она стоила, «городская» булочка семь копеек, и вот так выживали.

А когда Берию сняли, издали приказ, чтоб детей освободить от работы в ночное время. Я двумя руками вцепилася, меня оттащить не могли. Я думала: как же я буду платить за квартиру?

Я не стала городской, хоть и вела такую хорошую жизнь, накормленную… Душой, все мои мысли остались в деревне… (плачет) Я маме писала, когда устроилась на фабрику: «Мама, я лучше буду коров доить! Как я не люблю Москву! Возьми меня, мама, домой!»

Родина моя там, сколько бы я лет ни прожила в Москве…

Как-то еду в метро… Это я уже работала контролером на сорок пятом заводе. Ну, контролер — я ходила всегда с маникюром, следила за собой, все. И вот еду в метро: платформы у меня, там, педикюр, стою. И одна девочка едет с мамой, видно, что из деревни: с мешками… Эта девочка в метро как меня увидела и смотрит вот так: то на ноги, то на меня. То на ноги, то на меня. Я думаю: бедная девочка, если б я из деревни бы не уехала, и я такая бы тоже была…

Я в Москву-то приехала — девочки все учатся в десятом классе — а я восемь классов только окончила… Все одеты прилично…

Сестра говорит:

«Так! Садись за машинку, учись!» Научила меня на машинке, мы с ней вышивали…

«Ехай в ГУМ, купи только синельку!»

«Синелька» называлась — такая нитка пушистая. Мулине это всякое, тонкое…

Я еду туда… на каком троллейбусе… пятьдесят второй, что ли?.. Не помню, какой-то до «Революции» туда ходил. А с ночной смены — ну и уснула на заднем сиденье.

Просыпаюсь: о-о-ой! Под щекой — звезды! Погоны-то генеральские! А я сплю у него на плече!

А он мне говорит: «Спи-спи, у меня жена не ревнивая…»

Вы представляете? В трамвае можно было генерала увидеть рядом с тобой. В общественном транспорте ездили.

«Ты, наверное, — говорит, — с ночной смены?»

Я: «Ага».

«А у меня тоже, — говорит, — сын…»

То есть настолько люди проникновенно друг к другу все относились… Это вот кто попозже к власти пришел… ну ладно.

Вот, на сорок пятом заводе парень с нами работал, Юра, заливщик. Металл заливал, а я мерила температуру термоаппаратом: две тысячи градусов. У него дядька был министр тяжелой металлургии какой-то, а племянник его работал с нами. Вот чтобы проблемы какие-то были с ним? Чтобы он на нас накричал?..

Люди были другие. Добрейшие были люди!

Я в вечернюю смену работала, в час возвращалась, никто никогда не приставал, ничего этого близко не было…

При коммунистах жить было лучше, конечно. А вот то, что сейчас происходит, мне даже вообще непонятно. И вы знаете, я вам скажу — я сейчас обращаю внимание: кто на иномарках за рулем ездиет? Нету русских! Самые бедные люди — русские.

Правнук у меня пошел в первый класс — тридцать процентов москвичей, россиян — остальные приезжие. Чеченский ребенок сидит с переводчиком. Афганский ребенок сидит, из гостиницы возят. Он по-русски даже двух слов не может связать, а нашему бы ребенку пора уже дальше по умственному развитию, он и читает, и пишет, и всё… И мы вынуждены терпеть, нам говорят: «Будьте терпимыми». И всю жизнь так. И мама моя: «Чужого не брать!» Крапиву ели, а яблоки у соседей валялися — нельзя было поднять…

Ну не знаю, не знаю…

Как моя одна знакомая говорила: «Не везет нам на царей». Больше я ничего, сынок, не могу сказать: не везет нам на царей.

Если раньше я себя считала средним классом, теперь по сравнению я считаю, я нищая. Я! при Сталине пошла работать, двадцать лет отработала на авиацию и тридцать лет в космическом цеху — я имею пять тысяч пенсию! Ну да бог с ней — но вот у меня сейчас два мальчика: я помогаю внучке без отца растить двоих детей. Вот защитники родины — и кого они пойдут защищать? Мне вот непонятно: где моя родина?

А? Я к вам обращаюсь: где родина-то моя?

ТРЕТИЙ ДЕНЬ

17. Исповедь пылкого разума. У камина

Всю ночь шел дождь. Снег растаял и стал безобразным. Даже на высоте — катания не было из-за густых облаков.

Давным-давно рассвело, но между каминным проемом и черным сервантом как будто все еще медлила, не желала рассеиваться прошедшая ночь.

В комнате кроме Федора находилась сейчас одна Анна.

На ней был очень легкий шерстяной свитер с V-образным вырезом — и прямая серая юбка чуть выше колен. Она устроилась в кресле с ногами, закуталась в плед.

— …Сюда впервые — шесть с половиной лет тому назад, — рассказывал Федор. — Но по дороге мы заезжали в Париж: у отца были какие-то деловые переговоры.

Мы прилетели в Париж поздно вечером, я был крайне уставший: перед отъездом со всеми нужно было встречаться, прощаться, сборы, я двое суток почти не спал, и в гостинице сразу же отключился.

Отец ушел рано утром, и в номере я проснулся один. Было поздно: полдень, начало первого… Я в гостинице. Вокруг Париж. И… не знаю, как это объяснить, меня охватило странное ощущение: разумом я понимаю, что я в Париже. Но на самом-то деле — если верить моим непосредственным ощущениям — я просто в комнате, в квадратной комнате. Две кровати. Две тумбочки. Стул. Обои в лилиях. Я думаю… нет, не думаю, а непосредственно чувствую: здесь какой-то обман. Или заговор против меня. Мне обещан Париж, а на деле — квадратная комната…

Я, наверное, непонятно рассказываю?..

Хорошо.

Я вышел на улицу, пошел к реке… гостиница была почти в центре, на улице Монж — а все виды Парижа я с детства знал по картинкам в учебниках, я же с семи лет изучаю французский: вот стрелка Ситэ, Пляс Вандом, Пале-Руайяль — на взгляд все совпадало.

Но мне казалось, будто я в некоем tridimensionnel… три… трехмерном кино: как будто мне демонстрируют на экране изображение…

Назавтра мы прилетели в Женеву… Тоже красивое слово, правда? Geneve… Я люблю слова, все же я и филолог…

Ну да, Geneve — но комнатка оказалась та же! Разве только обои чуть-чуть изменились. Не лилии, а… не помню. Цветочки. Полосочки.

Зато тумбочки — в точности те же! кровати те же…

И знаете, что я понял тогда?

Я вдруг понял, что всю свою жизнь мы проводим в одной-единственной квадратной комнате. Она бывает чуть пороскошней обставлена… или чуть победнее. Чуть теснее или чуть просторнее. Может меняться пейзаж за окном. Но тем не менее это всегда — одна и та же квадратная комната…

— Федечка, надо больше кататься.

— Что-что?

— Катайтесь на лыжах каждые выходные. Когда едешь с горы, видишь небо — разве это похоже на комнату?

— Да! Конечно! В том-то и дело, что да! Даже небо, и много неба, и купол неба — все равно тесная, тусклая комната! В том все дело: пусть будут прерии, айсберги, океан — это не более чем другие обои… как это называется… фотообои.

Да, манят далекие страны. Манят пальмы и белый песок. Манят горы. Некоторых небоскребы манят… Но это всего лишь другой рисунок на фотообоях.

Я так устроен, что меня манят слова: «атолл Раротонга»… «Таити»… «Мурция»… «Мачу-Пикчу»… Ну хорошо, вот я увидел нечто такое, что именуется красивым словом — пусть не Раротонгу пока — но увидел, допустим, Монблан.

И первое ощущение — се, я вижу Монблан! Я доволен. Но это чувство быстро тускнеет, и остается… В сущности, ничего и не остается. Может быть, фотографии, если кто-то любит, мумии ощущений. Я — нет, не люблю.

Остается прежняя неразрешимая тяга — сосет изнутри, тянет, тянет… куда? Неужели на Раротонгу?

Я думаю, нет.

Раротонга и Мачу-Пикчу, Париж и Монблан — это только подставка… подменка. Нас тянут не дальние страны, а целый далекий мир. Тянут не горы, а горнее наше отечество. Тянут не странные, из необычных звуков составленные слова — а «неизреченные глаголы», небесные, а не земные…

На земле — мы всегда остаемся в маленькой комнате. Каждый, как черепаха, носит на себе собственную закостеневшую комнату.

В момент смерти — из комнаты открывается дверь. Стоит выйти наружу — и явятся нам такие сокровища и такие пейзажи, что по сравнению с ними все Мачу-Пикчу и Тадж-Махалы — такая бледность, серость и нищета…

И понимаете, совершенно уходит желание суетиться. Пусть на земле я не поднимусь к Мачу-Пикчу, какая разница? О чем жалеть? И Мачу-Пикчу, и мыс Доброй Надежды, и «Мурцию и Альбарацин» — всё покажут. Все, что я заслужу, мне покажут, и даже в одну секунду! Потому что и время будет другое…

— Какие мысли у тебя, Федечка…

— Здесь не мысли — во всяком случае, не умозрительные рассуждения — а внутренняя уверенность. Не мысль, а чувство.

Я перечитываю Достоевского — у него постоянно герои мучаются вопросом бессмертия: есть бессмертие? Или нету бессмертия? Или все-таки есть? И вот качаются на качелях до бесконечности… Ох, здесь я — самый плохой читатель для Достоевского. Я совершенно не в силах эти терзания разделить. Умозрительно понимаю — но остаюсь равнодушен.

Как мне допустить, что в этой плоской, скованной жизни — все завершается? Просто абсурд! Все, что здесь, — это только иллюзия, бледный образ, мелькнувший сквозь пыльное и кривое стекло. Ни на мгновение, ни на йоту не сомневаюсь: конечно, есть следующая жизнь! Это настолько твердое внутреннее ощущение… я даже не знаю, как им поделиться…

— Ты делишься.

Анна смотрела на Федора, широко раскрывая глаза, и голову наклоняла то так, то эдак, как бы стараясь получше его рассмотреть.

Федю это немного смущало, но и вдохновляло: он чувствовал, что речь его льется, что мыслям тесно:

— Представьте: вдруг зажигается яркий свет! Раньше был один тусклый фонарик, которым мы освещали дорожку прямо перед ногами — и это было наше линейное время. Как узенькая тропинка, как нитка, и мы на ней топчемся, дышим друг другу в спину. Мы видим только «сейчас». Прошлое уже исчезло во тьме, у нас сохранились смутные, разноречивые воспоминания. Впереди — мрак кромешный…

И вдруг со всех сторон вспыхивает свет — и становится видно все: и сзади и впереди… И даже не так! больше нету ни «сзади», ни «спереди», потому что вместо одной тонкой нитки мы видим огромный и полноцветный ковер. Это — время! Не наше линейное, иллюзорное время — а вечность. Вечность я понимаю не как бесконечное будущее, а как состояние, в котором нет ни будущего, ни прошлого, ни настоящего, а всё — как нитки, сплетенные в один узор. Когда говорят «перед смертью вся жизнь прошла перед глазами» — не может быть, чтобы все события жизни еще раз последовательно прошли — нет! вся жизнь, все время жизни будет увидено как ковер, как переплетение ниток, как связи, которые тянутся из детства в старость, и каждый поступок — как капля, которая капает на ковер: одна капля чистой воды — высыхает, не оставляя следов; а капля водки, может быть, разъедает нитки, подтачивает; а капля крови — как в сказке про Синюю Бороду — не смывается и расползается в будущее, и в прошлое, и даже в каких-то неведомых направлениях…

— Ох, Федечка… Пожалей мою слабенькую головку…

— Простите, Анна, мне так много сразу хочется вам сказать… Мне почему-то с вами очень легко! Главное, что меня вдохновляет —

— Нет, Федечка, подожди, подожди… Такой разговор надо перекурить…

С этими словами Анна скользнула к камину и извлекла откуда-то из глубин пледа тонкую сигарету.

Федор опешил: за шесть лет он отвык от того, что можно запросто закурить в общественном месте.

— Вы здесь… курите?

— Балуюсь, — как ни в чем не бывало ответила Анна и щелкнула зажигалкой. — Да не бойся так, Федечка! — рассмеялась она. — Смотри-ка, в лице изменился. Все вытянет. Это же просто труба: вон — труба-а… Что тебя вдохновляет?

— Меня… — Федя вспомнил не сразу, — пожалуй, больше всего меня вдохновляет отмена иллюзий. Отмена ложных противоречий. Я думаю, в будущей жизни, в подлинной жизни отменится противоречие между так называемым «мной-субъектом» и «им-объектом». Знаете, как я пришел к этой мысли? Я вам расскажу.

Представьте, что вы попадаете в рай…

— Я точно не попадаю.

— Представьте! А кто-то из ваших близких отправился мучиться в ад. Как вы можете наслаждаться в раю, зная, что кто-то — и даже любой известный вам человек — в это время страдает? Согласны?

И все согласны. А я вот думаю, это — сугубо земная, или, как писал Достоевский, «эвклидова» мысль: я думаю, после смерти должно исчезнуть противоречие между «субъективным» и «объективным», иначе сказать, между «я» — и «не-я»! Если я знаю кого-то, то он уже — часть меня. Даже если хотя бы я слышал о нем, слышал имя, читал в газете — значит, уже в этой маленькой мере он — часть меня, часть моей «субъективности», личности: например, вы — уже часть меня!

Анна склонила голову набок, и Федору показалось, что она смотрит на его губы.

— Значит, если я иду в рай, то все люди, которых я знаю, тоже вместе со мной идут в рай! Я — вмещаю в себя целый мир и весь мир приведу туда вместе с собой… или не приведу! Поэтому именно самоубийство — страшнейший грех: это убийство не одного человека, а всех, кого знаешь, убийство целой вселенной! И это не поэтический образ, не иносказание, вот в чем дело!..

— Подожди-подожди… То есть я существую только в твоей голове?

— Вы в моей, а я в вашей!

— А кто же из нас настоящий?

— Мы оба! Ах, знаю: ужасно трудно понять. Мы привыкли, что есть так называемое «реальное», «объективное», «существующее для всех одинаково» — или другое, презрительно называемое «субъективным», — и либо так, либо эдак, и мы не можем от этой привычки освободиться — как мы не можем освободиться от ощущения времени, от пространства… В действительности обман — уже в самом различении: ибо все — настоящее и в то же время все — субъективно! Оба мы суть настоящие: вы настоящая, и я тоже. Но если я встретил вас в своей жизни, то, значит, вы уже существуете во мне, внутри меня. И я — в вас!

— Я волнуюсь.

— В реальности…

— Федечка, ты такой умный… А где твоя девушка? — неожиданно спросила Анна.

— Кто?.. Леля? — сбившись, переспросил Федор с недоумением. — Леля не «моя девушка». Никогда не была ею.

— Да-а? Правда?

То-то я смотрю… Димка вернулся под утро, что-то в полпятого уже, пьяный в хлам… Пальто не брал. Не холодный. Значит, из дому не выходил… Где мог быть? У нее…

Но не шибко довольный. Пьяный в пень. Укладывался — все чего-то кряхтел… Не похоже, чтобы добился больших успехов. Хотя фиг его знает. Он обаятельный, когда хочет. Димон-то.

— И… что… вы думаете?.. — едва выдавил Федор.

— Думаю, — сказала Анна с ленцой, — думаю, трахнула бы она его, что ли.

Федя приоткрыл рот.

— Все бы и успокоились. Ему чего надо-то? Доказать, что еще ого-го… Ну и пусть напоследочки порезвится…

Вот у вас, Федечка, все так красиво… так сложно… — никем не прерываемая, продолжила Анна, туша сигарету, вкручивая ее в испод чугунных каминных щипцов, затем соскребая пепельный след и заворачивая окурок в фольгу. — А на самом-то деле люди — такие простые животные…

И, очутившись рядом с креслом, в котором сидел совершенно ошалелый Федя — перегнулась через подлокотник и поцеловала его в ухо, слегка прихватив за мочку острыми зубками, и, прижавшись губами к его губам, запустила цепкие пальчики Федору в волосы и принялась эти волосы ерошить, наматывать и куда-то тянуть.

Федор хотел было встать ей навстречу — но ограничился тем, что кое-как обхватил ее спину: когда она наклонилась, коротенький мягкий свитер задрался почти до лопаток, и под его ладонями оказалась обнаженная кожа.

Все беспорядочно взбаламутилось у Федора в голове.

Подобное с ним иногда случалось и раньше. Федор не понимал бессловесных сигналов, которые женщины ему посылали, и чаще всего, не получив никакого ответа, женщины оставляли попытки сближения — но иногда шли дальше на собственный риск — и в этих случаях Федор переживал подобное внутреннее сотрясение: чувство, что с ним происходит что-то невероятное.

Все дальнейшее — в данном случае, копошение цепких и грубоватых лапок — было менее важным: главным оставалось первое громовое эхо, как эхо удара…

Следующим — менее сильным — чувством была благодарность. Федор был благодарен всем (немногим) женщинам, которые у него «были», и всегда чувствовал себя обязанным им — хотя не вполне понимал, за что именно — и уж тем более неправильно понимали они…

Анна довольно чувствительно укусила его за губу.

Кроме «громового эха» и благодарности, в крутящемся, как в стиральной машине, сумбуре мелькала гордость: меня — меня! — выбрала взрослая и красивая женщина…

Но был скованный страх от того, что войдут и увидят неправильное, нехорошее: потому что происходящее — при всей радости, неожиданности, благодарности, лестности, победительности — все-таки ощущалось как нехорошее. Первый момент был прекрасен, а вот от всего последующего лучше было бы как-нибудь освободиться. Губы, целующие его, были ловкими и умелыми — но изо рта у Анны довольно сильно пахло табаком. Кожей головы Федя чувствовал острые ногти, когда его волосы собирали в горсть и тянули — это было слегка неприятно. Ладонями он ощущал прохладную влажность кожи, под кожей какие-то твердые кости… ребра? Из V-образного выреза (ее грудь оказалась совсем вплотную к его лицу, не защищенная ничем, кроме тонкого свитера) — из-под свитера сладко пахло духами и теплым телом — но к этому запаху примешивался запах женщины намного, намного старше него… Вдруг он вспомнил морозный и снежный запах, каким пахла Леля. В следующее же мгновение чужие губы отклеились от его губ, и Анна со вздохом выпрямилась:

— Бесполезно… Целую прекрасного мальчика… а думаю в это время о старом козле! Ах, как ты хорош, Федечка! — воскликнула она, сверкая глазами. — Весь чистенький! Так бы прямо и съела!

Федор почувствовал очень сильное облегчение. Все самое лучшее произошло, и даже повод для гордости появился — а ничего неприятного не успело случиться.

Анна вынула из сумочки тюбик и помазала губы прозрачным кремом:

— Дура твоя эта Лялька, Лелька… ей бы в тебя вцепиться…

Да не пережива-ай! Дура-дура, конечно, но на фига же ей старый козел?

Хорошая девочка, молодая. Мясистенькая… Все сложится!

18. Рассказ о трех ранениях

В нашем городе есть такая промзона. И в районе промзоны кафе, известное место.

Туда пришли… назовем так, солидные люди. Сели поговорить. Кафе на это время закрыли.

Заходит туда молодой человек. Они ему говорят: погуляй. Не видишь, люди сидят? Потом придешь поешь.

Он ушел — а минут через двадцать-тридцать вернулся и всех расстрелял.

Оказалось, что он воевал в Афганистане. Коллекционировал огнестрельное оружие. И сам дома мастерил.

Двух мужчин привезли к нам в больницу, и одного мы сразу взяли на операцию.

Особенность была в том, что револьвер этот, наган, — у него пуля была не обычная, семь шестьдесят две, а малокалиберная. А когда ранящий снаряд обладает высокой энергией кинетической, но малой массой, то, попадая в плотные ткани и ударяясь там о костные структуры, он свое направление изменяет. Получается раневой канал с неправильным направлением. И образуются большие пульсирующие полости раневые.

В данном случае эта пуля сначала попала в грудную клетку — потом ударилась в ребро — пробила диафрагму — вошла в брюшную полость, пробила печень в нескольких местах — потом еще она пробила толстую кишку! — почку! — и ушла в итоге так глубоко к позвоночнику, что мы не вытащили ее. Часов семь-восемь оперировали — но не вытащили. Пришлось этому мужчине удалять почку.

Он в итоге поправился — все хорошо, все нормально. Такой, действительно, серьезный человек: следит за своим здоровьем, заботится…

Не всегда у нас это встречается, честно говоря. Наши люди обычно плохо относятся к своему здоровью.

Вот такой я могу привести пример.

Привезли мужчину в состоянии сильного алкогольного опьянения, с ножевым ранением в область сердца.

Очевидно, какие-то там вместе с ним выпивали — и нанесли ему это ранение. В поселке Радиоцентра, тут рядом по Горьковскому шоссе. Привезли его к нам, наверно, минут через сорок.

Мы его сразу, конечно, взяли в операционную.

Было очень тяжелое проникающее ранение в сердце, очень больших размеров. Поврежден был левый желудочек.

Но самое интересное: когда мы начали зашивать — то есть когда сердечную ткань стали стягивать — она начала расползаться, и образовался большой дефект. Из-за того, что у него миокард совершенно был, будем так говорить, нездоровый — из-за образа жизни, так далее, — сердечная ткань у него никуда не годилась. Мы стягиваем — а она расползается, и мы ничего практически сделать не можем. Образуется очень большой дефект, где-то около пяти с половиной — шести сантиметров.

Больной, естественно, быстро теряет кровь. Эту кровь мы не успеваем ему перелить, потому что рук не хватает.

Анестезиологи наши, конечно, боролись: старались, чтобы давление у него не снижалось… Но мы думали, больной умрет. Потому что рану стягиваешь — а она расползается все равно.

И уже как последняя мера — я выкроил большой лоскут из перикарда и подшил к стенке сердца.

И самое интересное: кровотечение остановилось! Сердце продолжало сокращаться. Хотя он потерял больше четырех литров крови. Мы донорской крови ему перелили, какая была, но небольшое количество…

И, вы знаете, как ни странно, но этот больной поправился.

Мы его показывали, возили в «Пироговку» — в научный центр хирургии. Там его осматривали. Даже есть у нас видео. Сняли сердце с этой заплатой…

И дальше мы продолжали следить за судьбой этого больного, чтобы оценить состояние, работу сердца…

Ну что сказать?

Он жив, в общем-то, — но продолжает вести, скажем так, нездоровый образ жизни. Продолжает пить. Была информация, что он в поликлинику обращался: его снова избили, он получил сотрясение мозга…

Понимаете, жалко: вкладываешь-вкладываешь в этих больных — и душу там, и все что угодно. А потом они выходят — и все сначала…

Вот тоже была криминальная ситуация.

К нам привозят мужчину. Он сам, значит, таджик. Он кого-то там со своими друзьями насиловал. На квартире здесь где-то в Ногинске.

Но эта женщина как-то у них ухитрилась вырваться, схватила нож и ножом нанесла ранения ему — в глотку и в полость рта. Был язык поврежден, корень языка поврежден. Там находятся крупные сосуды, язычная артерия. Поэтому была тоже большая кровопотеря, и опять приходилось больному, в общем-то, спасать жизнь.

Зашили ему язык, подъязычную область. В таких случаях мы используем кетгут, кетгутовые нитки. Это не синтетический материал, а нитки, которые делаются из серозно-мышечного слоя крупного рогатого скота. Такая методика приготовления этого шовного материала. Швы потом постепенно рассасываются.

Все, спасли ему жизнь, выписали из больницы — и где-то через неделю опять он к нам поступает!

Видимо, эта женщина сообщила кому-то — друзьям своим или кому, родным, — чем он там занимался, насиловал ее. И те собрались его наказать. Уже из местных жителей — кто-то захотел ему отомстить.

Он испугался. Решил опять отлежаться в больнице. И сам себе эти нитки кетгутовые — раскусил.

Снова все то же самое, кровопотеря — литра полтора или два крови он потерял, снова к нам поступил, мы зашили…

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Говорят, что в каждом человеке живет еще кто-то, какая-то вторая личность, которая порой толкает нас...
Археологическая экспедиция обнаружила во льдах Антарктиды человеческое тело. Замерзшему сорок тысяч ...
Ее жизнь похожа на сказку, временами страшную, почти волшебную, с любовью и нелюбовью, с рвущимися р...
Анна явилась без предупреждения к своей лучшей подруге и владелице брачной конторы Елизавете в тот м...
Эта книга написана интровертом для интровертов. Нэнси Энковиц предлагает конкретные упражнения, для ...
Принято считать, что успех складывается из трех вещей: упорного труда, таланта и удачи. Но всегда ли...