Обращение в слух Понизовский Антон
Но на этот раз уже приехали его знакомые из Таджикистана, забрали его, увезли.
Вот такие вещи бывают.
И я вам вот что хочу сказать. Когда работаешь, то, естественно, просто стремишься быстрей спасать человека. Делаешь свое дело как можно лучше. Вот.
А на самом деле, конечно, дикость.
19. Боль
На столике перед Белявским стояла чашка кофе и две стеклянные бутылки воды «Кристальп».
— Поучительно, пра-авда? — пропела Анна хрустальным голоском. — Вкладываешь-вкладываешь — а они выходят — и всё снача-ала…
Белявский, прищурившись против света, взглянул на жену. Лицо у него было серое, под глазами мешки.
— Мы тут с Федечкой мно-ого успели, пока вы… отцуцтвовали.
Ах какая была история про таблеточку. Поучительная. Вот тебе бы понравилась. Мучик — мучику за шестьдесят — поехал со взрослым сыном в лес густой, озеро Жужица, Жижица… Отец с сыном. Соскучились в лесу, вызвали девок. Отец сперва не хотел: «Что я с ними, — говорит, — буду делать?» Сын покупает отцу таблеточку, что-то вроде виагры. Прогресс влияет, ты чувствуешь? Девка делает вид, что залет, — и готово: мужик в шестьдесят пять, что ли, лет — бросает семью и женится на б…ще. А все благодаря малипусенькой таблеточке…
Знаешь, что меня потрясает больше всего? Одноклеточность — ладно. Мозгов нету — ладно. Меня потрясает, что после всего — еще остаются претензии на уважение! «Ах, меня не слушают», «ах, мое мнение ничего не значит»… Так если ты ведешь себя как собачка: свистнули — побежала, все рыло в слюнях — какое потом «твое мнение»? Сначала слюни вытри…
Федор потянулся было, чтобы встать, как вдруг Анна залилась звонким смехом. Федор даже чуть-чуть испугался.
— Я вспомнила анекдот про динозаврика!.. — смеялась Анна. — Знаешь, Федечка, анекдот про динозаврика?
Идет динозаврик маленький, плачет.
«Ой, ну что же ты плачешь? Давай мы позовем твою маму…»
«Нет у меня мамы!»
«Ах, бедненький, что случилось, где твоя мама?»
«Я ее съе-ел…»
«Ай-я-яй! Какой безобразник! Пойдем тогда к папе…»
«И папу съе-ел!..»
«К бабушке пойдем, к дедушке, к дяде, к тете, к сестричке…»
«Всех, всех съе-е-ел!..»
«Кто же ты после этого?!»
«Сирота-а-а!..»
Вот точно. — Анна стряхнула слезинку — длинным ноготком, аккуратно, чтобы не повредить макияж. — Невинные жертвы… эмансипации…
Ах, ладно. Чего мы пугаем мальчика. У него еще все впереди.
Федечка, у тебя были вопросы.
— Я лучше пойду?..
— Сиди! — сверкнула глазами Анна. — Не смей уходить! Не бросай меня. Ты делаешь важное дело. Тебе нужны комментарии. Вон сидит комментатор. Все знает. Все понимает. Спроси его! Спрашивай! Что ты хотел спросить?
— Я хотел спросить… — Стараясь не смотреть на Дмитрия Всеволодовича, Федя побегал по клавишам. — О «промзонах» я вроде бы все нашел… Вот, хотел уточнить, что такое «солидные люди». Он имеет в виду местных чиновников? Или криминальных… преступников?..
— Авторитеты, — хрипло сказал Белявский.
— Спасибо…
— Так, Федечка, спрашивай дальше, — настаивала Анна.
— Вроде бы остальное ясно… Может быть, просто… общие мысли? Общее ощущение?..
— Любимый, — обратилась Анна к мужу, и Федор даже слегка поежился, так оскорбительно прозвучало это «любимый», — какое у тебя «общее ощущение»?
— Омерзения.
— Мало ли, — просияла Анна, — мало ли что у кого вызывает «омерзение»! Надо терпе-еть!..
— Омерзение, безусловно, — заговорил Федя, чтобы только прервать ее — и, как его научили в университете, попробовал выхватить нечто бесспорное в утверждении оппонента, с чем все были бы изначально согласны и на чем можно было бы развивать диалог, — омерзение, разумеется, очень сильное чувство… — продолжил он наугад, понимая только, что, пока он произносит какие-нибудь слова, Анна молчит и безобразная сцена не возобновляется, — сильное чувство обычно свидетельствует, что затронуто нечто важное…
— Затронуто? — нехорошо усмехнулся Белявский. — Я помню, толстая кишка затронута. Кал затронут, моча затронута, кровь затронута. Серозно-мышечное что-то такое затронуто. Что может затрогать анатомический справочник? Что мы слушаем? Вообще, о чем это все?! Зачем?!
Федор немного обиделся. Он проявил милосердие к поверженному противнику, а противник вместо благодарности огрызался.
— Я думаю, — ровно ответил Федя, — что все это — рассказ о боли. Крик боли. Страдания. Я уже говорил, что, на мой взгляд, страдание — ключевая проблема всей человеческой философии…
Всем своим видом Анна выразила одобрение и внимание. Федя невольно заговорил увереннее и чуть громче:
— В сущности, тема большинства записей — именно боль: душевная либо физическая, общая или личная, острая или тупая…
— Да, точно! — с энтузиазмом продолжила Анна и даже встала из кресла. — Я в прошлом году упала на Дьяволецце: приехала в госпиталь. Сижу в очереди, а передо мной пропускают и пропускают! Без очереди идут и идут. Я спрашиваю врача: что такое? Я раньше приехала! Он говорит мне: у них «акутер шмерц». Как это переводится точно? «Сильная»?..
— «Острая». «Острая боль». «С острой болью»…
— Вот-вот!..
Федору было немного досадно, что Анна его перебила какой-то не относящейся к делу глупостью, но в то же время он был благодарен ей за поддержку.
— Я говорю: у меня тоже очень акутер! А он мне, сучок, улыбается и ехидно: «Нет, фрау Бельяфски, у вас не акутер, у вас нормалер шмерц». Я ему говорю: откуда вы знаете, какая у меня шмерц, нормалер или не нормалер?! Каким местом вы вообще можете это знать?..
— Как верно! — зажегся Федя. — В детстве я был убежден, что осциллограф — это прибор для измерения силы боли! Чем выше прыгает эта зеленая вспышка — тем, значит, больнее… Может быть, так родители пошутили? Или какой-нибудь врач в поликлинике? Я в это верил долго-предолго, лет, может быть, до двенадцати, и был страшно разочарован: не мог поверить, что измерителя боли не существует. Столько сложных устройств! — вот, адронный коллайдер совсем рядом с нами, в ста километрах, — а такой жизненно необходимый прибор до сего дня никем не изобретен?
Вообразите, как интересно было бы посмотреть результаты! Допустим, зубная боль — сто единиц. А роды — тысяча единиц! Или семьсот пятьдесят? Или триста? Сколько дней зубной боли равняется одним родам?
А сколько боли один человек испытывает на протяжении жизни? В конце это как-то уравнивается у всех? Или нет?
А когда пробивают руки гвоздями — какой это «индекс» боли, какая величина?
А какая сильнее — душевная боль? Физическая?..
— Физическая, — буркнул Белявский. Все-таки ему трудно было молчать.
— Возможно! — с готовностью повернулся Федор. — Возможно.
Хотя Левинас — вы его знаете, тот философ, который пять лет был в концлагере, Эммануэль Левинас, — считал, что сильная физическая боль захватывает и душу; причем захватывает гораздо сильнее, чем так называемая чисто «душевная» боль, не связанная с непосредственными физическими страданиями. Потому что «душевная» боль позволяет нам подниматься над «здесь и сейчас»; даже наоборот, «душевная боль», как правило, отсылает нас в прошлое или в будущее — а боль физическая намертво привязывает к «сейчас», и Левинас считал, что невозможность вырваться из «сейчас» — это и есть наиболее сильное нравственное мучение…
Ну да как бы то ни было, теперь я считаю: недаром у людей нет такого устройства, которое обеспечило бы объективное измерение чужой боли. Здесь должна крыться некая фундаментальная тайна: человеку и не положено достоверно узнать, как болит у другого; кому больнее — другому или мне самому…
— Каждый думает, «мне больнее», — кивнула Анна, ужалив мужа взглядом.
— Во всяком случае, люди хвалятся болью, это известно. Любят вспомнить свои переживания… На первый взгляд это даже загадочно: почему? Помыслить холодно: почему одна женщина рассказывает, как она хоронила мать? А другая — как плакала из-за сына? А третья — как голодала? Почему они не рассказывают о том, как им было приятно и хорошо?..
— Это ваш мазохизм христианский, — брезгливо сказал Дмитрий Всеволодович. — Пострадал — получи «отпущение грехов»…
Как ни пытался Федор принять вид научной неуязвимости, его огорчало и ранило, что Дмитрий Всеволодович, буквально вчера такой компанейский, находчивый, симпатичный, теперь говорил с ним враждебно.
— Да? Вы считаете, мазохизм… Ну а как же тогда быть с маленькими детьми?
Я даже помню, в детском саду: «А смотри, какой у меня шрам! А у меня еще больше рана!» Наши родители не были христианами, детей трудно было бы заподозрить в каком-то идеологическом мазохизме…
— Значит, инициация, — процедил Дмитрий Всеволодович. — Примитивное общество. Дикари. Мальчика посвящают в мужчины. Он должен вытерпеть боль. Отсюда все ваши «раны», «шрамы»…
— Татуиро-овки… — ввернула Анна.
Она плавно передвигалась по комнате, выписывая круги, и, в очередной раз очутившись у Федора за спиной, остановилась и положила руку ему на плечо. Федя испуганно глянул на нее снизу вверх: она, продолжая держать руку у него на плече, с ясной улыбкой смотрела на мужа.
Ее губы радостно улыбались, а неулыбающиеся глаза будто бы говорили: «Ну что, любимый? Хочешь что-то спросить? Ну попробуй, попробуй, спроси. Попробуй только».
Федя почувствовал, что его используют. Ему захотелось сбросить со своего плеча маленькую руку. Он даже повел плечом, но Анна держалась цепко.
— М-м-м… — Он все же потерял мысль. — Стало быть, мы обсуждали вопрос: отчего люди хвастаются болью? Вы говорите, инициация… Но ведь не только мальчики хвастаются, девочки тоже…
— Конечно! — Анна пожала его плечо.
— И главное, «инициация» предполагает, что человек хорошо перенес боль, ничем не выказал… А ведь хвастаются совсем другим. Очень часто — перенес плохо, плакал, и даже плачу сейчас, до сих пор — то есть, по логике инициации, потерпел поражение, не сдал экзамен…
Думаю, что гордятся самим фактом боли. Тем, что дано было ее почувствовать. В чем смысл этой гордости? Когда апостол Павел говорит: «Похвалюсь только немощами моими», то есть «страданиями», — в чем здесь смысл? Что он имеет в виду?
— Слушайте. — Дмитрий Всеволодович поднял голову, и глаза его были нехороши. — Самому-то бывало больно? Долго? и сильно?
— Долго? Сейчас не припоминаю…
— «Не припоминаете» — значит, не было. А когда лечите зубы, вам колют анестезию?
— Я редко бываю у стоматолога…
— Вы вообще живете неплохо, судя по вашим вопросам. И все-таки: когда сверлят зуб, нерв выдергивают — вам сначала колют укол?
— Да, но —
— И всё на этом! И не морочьте голову. Боль в цивилизованном мире — купируют. Нейтрализуют. Сильная боль превращает в животное человека, боль человека — дегуманизирует. Разрушает. В боли нет ничего хорошего, запомните, ни-че-го. Все эти досужие разговоры — пока у самого как следует не заболит. Тогда увидите, куда пойдет вся ваша философия. У боли есть одна философия — анестезия. Великое достижение человечества. Знаете, что практическая анестезия существует не больше ста лет? Всего! Сто лет! Знаете, что большинство хирургических пациентов сто лет назад умирало от болевого шока? В Лондоне до сих пор висит колокол — экспонат в больнице Святого Георга — знаете, зачем вешали колокол? Заглушать крики тех, кого резали без заморозки. Пастернаку в двадцатом веке чистили челюсть — кисту банальную чистили без заморозки, это было самое страшное воспоминание его жизни… О боже мой, о чем мы сейчас говорим?!.
Белявский откинулся на спинку кресла. Вид у него был измученный.
Федя потрогал языком нижнюю губу: она слегка вспухла.
— Вы знаете… — задумчиво сказал Федя. — Недавно к нам в лабораторию приезжал один очень крупный лингвист из Сорбонны.
В частности, он рассказывал о «пра-синонимах». Это понятия, которые в древности были синонимами, а по мере развития цивилизации разделились. Самое удивительное, что языки совершенно различные, даже из разных семейств — а синонимы те же.
Один из примеров, которые он приводил, было именно слово «страдание». По-французски peine. От латинского poena. По-гречески «понос», ударение на первом слоге. У всех этих слов первое значение — «боль, страдание». А второе значение — «тяжелый труд».
И в древнеславянском языке слово «труд» означает «страдание». «Видишь труд мой елик» значит «видишь, как я страдаю?». Собственно, и наоборот: «полевая страда»…
На меня эта мысль произвела очень сильное впечатление: боль есть труд. Для современного цивилизованного человека странно: ведь у труда должен быть результат? Какая-нибудь «прибавленная стоимость»? Здесь — на первый взгляд нет результата…
Но я думаю: а вдруг действительно не-пережитая боль — как невыполненная, недовыполненная работа, висит, тяготит… Как будто ходишь по жизни — но удовольствия не получаешь: твоя работа не сделана, ждет, и все равно не отвертишься, твою работу никто не сделает за тебя…
И наоборот: не гордятся ли люди страданием пережитым — как выполненной работой? Как пройденной до конца «страдой», как хлебом насущным, добытым в поте лица?..
Федор Михайлович Достоевский тоже отметил эту таинственную гордость: «редко человек согласится признать другого за страдальца, точно будто это чин»…
— Так. Опять Достоевский, — оскалился Дмитрий Всеволодович. — Вижу, пора объяснить вам про Достоевского. Раз навсегда. Здесь у вас есть интернет?
Если одновременно искать — вы сможете в это время слушать свое? Тогда заводите, что там у вас по программе. А я пороюсь…
20. Куда ведет тропинка милая, или Правдивый рассказ о том, как Михаил Ходорковский обманывал государство
Ну вот я работала у Ходорковского.
Как его замели — и нас взяли всех, прямо в этот же день! Всех (смеется) по стенке поставили: «Кем работаете? Кем работаете?» Я говорю: «Да меня попросили прийти убраться! Я откуда знаю кем?! я никем не работаю здесь!»
«Ну ты Павлик Морозов!» — он мне говорит. А я: «А откуда мне, что мне, следить, что ль, за ними?! Машины ездют, — я говорю, — люди работают, вон дорожки метут, цветочки сажают; а кто здесь, что, кого охраняют — какое мне дело?! Я что, до них допытываться буду, „что это“ да „хто это“? Оно надо мне?!.» «У, Павлики, — говорит, — Мор-розовы собрались…»
Нам нельзя было ничего говорить, ты что.
Я работала горничной на КПП. Но меня и на территорию выпускали. В доме, когда ремонт или чего-то — приходилось мыть тоже, все эти там статуэточки протирать, окошечки… Но моющие, конечно, там были — о-о!.. И шуманиты, силиты, и… Все эти пемолюкс — это не чета вообще: там и… как они… чистить чем, эти блестели чтобы, краны: багиклин… ой! И даже таких я и в магазине-то не встречала, какое-то еще… кумкумит… ой, не знаю, чего там не было! Мыло камей, представляете, все это дорогое: и перчатки, и тряпочки — и одну за одной, сколько хотела, столько брала, вот эти желтые, по двадцать пять рублей тогда были, мягенькие, я ей сегодня помыла — и выбросила! Вот не считались, действительно, люди…
Но не дай бог прошел кто, следы, надо протереть сразу; то с пылесосиком, то запрыгну окошки помыть… (хихикает) Со всех сторон и зимой и летом всё протирали, чтобы вообще не было никаких, ни пылиночки — ни с улицы, ни с этой стороны…
Хотели старшей поставить горничной. Я говорю: «Э не-ет!..»
У меня ребята на КПП молодые, я им — то пирогов напеку, то приеду с работы каких-нибудь пряников быстренько напеку: подкармливала ребяток. А че мне? Какой-то стимул в жизни же должен быть? Прихорошишься, помолодеешь…
Иду, у меня шуба-то нараспашку, волосы эти длинные развеваются, а ребята (шепотом): «Глянь, глянь, Ритуська пошла!..» Наблюдают меня.
Ну, естественно, юбочка, здесь разрезик, колготочки все там эти с цветочками, босоножечки, юбочка… Моешь лестницу, со шваброй в этой юбочке возисся, а они с сумками… прут! Ребята, охрана-то: «Маргарита Иванна, дор-р-рогу!..» —
«Поняла!» Поднимаюсь — а тут разрезик у меня… ой, кошмар!.. (смеется) Андрюшка потом говорит: «Слышь, Ритусь, ну ты что ж это со своим телом делаешь?! Нет, ну че ты делаешь-то с ним?»
Я так: «Че я сделала-то? Синяки, что ли, где?..»
«Ты смотри, — говорит, — ведь ребята бесятся ходят! Не дай бог че случится…»
Я говорю: «А че бесятся-то?» (смеется)
А тем более в сорок лет начинаешь еще издеваться-то над ребятами молодыми. Каждый день поменять себе что-то, какой-то имидж, где-то покраситься по-другому, одеться, причесочку… А это их заводило.
«Риту-сик! Па-дем перекурим!» Они меня уважали, меня молодые ребята везде уважают…
Но гоняли за это, вообще!
Начальство меня вызывает: «Вы не должны выглядеть лучше хозяев. Золото не носить, не краситься…»
Я говорю: «Может, мне еще это самое, платочек черный одеть?»
«Вот вы видите, как у нас Оксана работает горничная? Брючки, ботиночки…»
А ботиночки как в тюрьме — толстые со шнурками, и брюки такие стеклянные, синие… Я ей говорю: «Че ты ходишь боисся? Оксан!» — «Ой, что ты, что ты, мы не должны…»
Вызывает меня тоже: «Маргарита Ивановна, смотрите, чтоб вы не плакали горькими слезами». Фафа ходит, учит меня жизни.
Я говорю: «Дочь! Ты мене жизни-то не учи. Тебе двадцать пять лет. А мне уже, — говорю, — сорок пять». Ну вот такой разговор, чисто это самое… «Я-то плакать не буду, — я ей говорю, — у меня муж — двое детей. А вот у тебе детей нет да мужа: вот ты плакать будешь!..»
Но получали, конечно, мы по тем временам — триста долларов! По бюджетам по ихним было у нас, допустим, шестьсот тыщ или там восемьсот — ну, чтоб налоги маленькие платить. А тогда триста долларов — извините, для горничной очень даже хорошо получалось.
Но потом всё, его ж посадили… Не дай бог, думаю, заметут еще: ай, ну на фиг. Ушла.
Но он зря, конечно… Сам виноват. Че полез куда не надо?..
(звонит телефон)
А вот и мама…
Мамулик! Привет, где ты там?
Мам! слушай, во-первых, мне тут надо канистру тебе… Ага. Ага.
И вопрос тебе на засыпку: скажи, у деда… у отчима, у дяди Степы — какую песню-то пели на похоронах?.. Ну, какую он всегда любил песню?..
А-а, точно!.. Да тут, как говорится, корреспонденты у нас… ну да, вроде того. Рассказываю им историю. Что кричал: «На моих похоронах чтобы песню исполнили!»… Ну да, да… Ну ладно, мамуськ, целую, люблю, все, давай!..
«Куда ведет тропинка милая». Ну вот видишь? Не соврала.
«Куда ведет тропинка милая». Пели ему.
Он вообще интересный был, дед…
Я ж тебе не рассказывала: я ему тоже бутылкой-то съездила по башке! Вишь, бутылки-то у меня летали по головам…
В День молодежи гуляли у нас на терраске.
А свет-то раньше в деревне всегда воровали. И до сих пор все воруют. Счетчик — и там наверху, ну где это… провод такой делали оголенный, и с обоих сторон закидывали: кабанчики такие цепляли — и все.
Ну, и дед начал че-то к мамке по этому делу: «такая», «сякая»!.. И раз! — ее душить!.. и к этому счетчику — а там два провода эти торчат!.. Я хватаю бутылку! — пустую. Пустую бутылку можно даже об ведро не разбить — я об голову ему разбила!
Так он и не знал до сих пор, царство небесное, что это я. За голову так схватился: «Ох, дочка… дочка… мне это там… в голове… осколки вытащи…»
А я думаю: «Щас я тебе, старый, еще их поглубже туда засуну!..» Ага! (смеется) А что ты думал!..
Вот мамке-то моей, представляешь… (вздыхает) Первый муж резал-стрелял…
Да, отец мой. Нас с сестрой хотел застрелить. В деревенском доме поставил к стенке, ружье зарядил… Мама только вот так ружье успела вверх…
А когда маму пырнул, два миллиметра до сердца не достал. Ножом, ножом! Я маленькая была, помню. Светлана на руки прыгнула, сестра, прям в руки ему — и мама так вот падает… (вздыхает) Папа был жестокий у нас…
Так что я за мамку могла… Прямо все закипало внутри!..
Боевая, а че!.. (смеется) Мужа тоже вон один раз ка-ак толкнула в пруд — в чем в Москву ехать собрался…
Зато в обиду его не дала тоже, мужа-то…
Пил, конечно. Из гаражей из этих вылавливала — находила, кодировала, в больницу клала… Три раза кодировала. В девяносто пятом году думала, все уже, ему не жить.
В реанимацию положила сюда, а они не справлялись.
Я возвращаюсь с работы, бегу, а он: «А-а-а!!» — одеяло запутает: «Бежать отсюда!!» — всё рвёт, всё машет…
Я говорю: «Ну давай я тебе укольчик сделаю, сейчас посидим с тобой и домой пойдем…» Ну, как бы нормально: там ни скандалов ему, ни нотаций… Реланиуму кольну, говорю: «Ну, давай сейчас посидим, поговорим с тобой, ты мне расскажешь…»
Он успокоится и уже так мне: «Ну ладно. Иди! Я тут сам, без тебя. Нюрок! иди сюда, мы с тобой яблочко съедим…»(Сестре.) «Нюрок! — говорит, — иди яблочко есть…»
…Ой, да кого там было ревновать-та!
Думала, все, не выживет. Но вроде ему прокапали, пролечили, домой его перевезла, нарколога-психиатора вызвала, заплатила ей тоже денег… Денег не было в доме, конечно, двое детей…
Психиатор приехала, научила: говорит, чтоб никаких дома компаний!
А он опять где-нибудь спрячется от меня, я опять лазю ищу его…
Как собачонку в лес выводила. «Пойдем, говорю, прогуляемся, ну пойдем! Я тебе машину куплю, денег, говорю, дам, найду, только не пей…» Чем только ни уговаривала. Но не кричала никогда, не орала.
И он держался: первый раз шесть лет у нас продержался.
Второй раз три года.
Ну сейчас вот уже — давно не пьет.
Он уже может… — друзей-то много, и в парке автобусном — он уже: «А че это вы не пьете, че это вы?..» А раньше если увидит, что я выкинула бутылку пива, мог в окно выпрыгнуть за бутылкой.
Было оч тяжело. Я уже сама и уколы делала, обучилась полностью в медучилище, и работала тут на «скорой» у нас, ездила на вызыва. Вот не с этой стороны, а где морг теперь, там у нас раньше была «скорая». Я сестрой-хозяйкой работала тоже, ну и санитарила на вызывах сутками.
Ни в одной ситуации не растерялась, смело меня отпускали везде…
…Ой, в какие только ни попадала!.. Однажды едем…
Однажды едем, значит, на перевозку, вот тут на Можайке сто девятнадцать, этот угол, автобусная остановка, торговый центр. Гляжу: че-то мужик на дороге сидит. Садится — падает. Садится — падает.
Ну че, пьяный и пьяный, да? Но чего-то я говорю: «Володь, слышь, давай остановимся, с дороги хоть оттащим его…» Вот че-то меня кольнуло.
А холодно!..
Выскочила, подхожу к нему: «Че сидишь?»
А он мне только говорит: «Автобус — переехал — ноги».
Он с задней стал спускаться ступеньки и подскользнулся, упал, и ноги у него туда… Автобус поехал — и переехал ему. И уехал! А у него от боли… ну, болевой синдром, шок болевой — он сидит, за сумку держится, ни встать не может, ниче: подымается — ему больно, он падает.
Я без чемодана — ни обезболивающих, ничего: беру шину, под ноги ему подоткнули, халат порвала, тряпками этими привязала… Кричу: «Володь!» — он машину туда подгоняет, мы его в машину к себе, включили всё, все мигалки, орем!.. На встречку выруливаем, по встречке, с мигалкими со всеми с этими, всё, летим…
А раньше ж брали только по полюсам. Я ему говорю: «Где работаете?» Он говорит, какая-то организация замудрённая, предпринимательские какие-то… Я говорю: «Не в десятке?» Он: «Нет». А мы только десятку обслуживали. Я Володьке: «Давай в ЦРБ!»
Привожу в ЦРБ, там в приемном сидит врач не врач, или кто там, не знаю, фельдшер — такой уже, в годах, пишет: «Н-ну, ч-че случилос-сь?»
Я говорю: «Я санитарочка со сто двадцать третьей. Парня подобрала на дороге: ему автобус ноги переехал!»
А он мне: «Н-ну, давайте пос-смотрим, полюс-с какой у него, где рабо-отает… Может быть, он не на-аш…»
Как я здесь завелась! Кричу: «„Наш“, не „наш“! не кусок колбасы, делить не будем!»
И к мужику-то к этому моему — а он… все, отключился!! Голова уже на грудь — раз… кокнул! Все, он в коме уже у меня!
Как я там заорала на все приемное: «О н у м е н я у м е р!!!»
Тут все ка-ак подхватились! (смеется) Тут же ему наркотики, обезболивающее, каталку сразу — все нашлось! Все прибежали сразу!
А че, действительно: я ж привезла-то его в нормальном состоянии, он отключился-то у меня уже в приемном… Как можно у человека… а если кирпич на голову упадет, без сознания: «где работаешь» будут спрашивать, что ли?
Ну, тут же его отреанимировали, жив остался…
Ой, на «скорой» там чего только не прошла… просто сейчас некогда уже…
На дороге, я помню, тоже вон, — у «Дубравы» мужика сбило, парня. А мы ехали на перевозку, то ли с заправки мы возвращались… Я его забираю в машину, обрабатываю — у него все лицо было — вот он как катился, видно, в щебенке… А дипломат не выпускает из рук! Это когда начались эти, предпринимательские — он с деньгами откуда-то шел… Вцепился в этот свой дипломат, не отпускает. Я говорю…
(Звонит телефон) Сейчас…
Да, Тонечка!.. Так… Да-да-да… Да. Ну правильно!.. Так… Да… Вскрытие будет? Угу… Но они же должны заключение дать?.. Э-э-э… А кто вам даст свидетельство-то о смерти?.. А, морг даст! Хорошо… А забирать-то его из морга будете?.. А… Судебка, судебка!.. Но чтоб заключение сделали! Чтоб бесплатно сделали, слышишь? А то тоже деньги сдерут. И за хранение, и за то, что одевать будут… А ты скажи: мы соседи просто! Соседи мы! Он нам как бы никто. Он бомж! Всё, соседи, ага, соседи!.. Паспорт-то нашли у него?.. А у него был вообще паспорт-то?.. Ну и пусть сами тогда пробивают: действительно, что, бомж и бомж… Вы почему должны за него отвечать? Если милиция не справлялась… Мы принесли его: что, скажи, мы платить еще будем за это, что ли?!.. Ну да!.. В принципе у него есть сестра: пусть сестра на себя и берет, если что… Ах, она не хочет… Ах вот так…
Ну и гните на то, что он как бомж поступил, он никто, он ничейный!.. Вот, ты прозондируй почву, скажи: мы соседи, че дальше? У нас, скажи, и денег-то нету. Вот. Поговори с Коноваловым, вызови Коновалова. Давай, Тонечка, давай!
У моей подруги зять умер. Допился, все! Долги навешал на них, кварплату выплачивать за неизвестно сколько и щас теперь еще хоронить! Дочке остался должен сто пятьдесят тыщ одних алиментов.
А раньше был кэгэбэшником. Вот до чего докатился!
Он пил. Она развелась с ним. Щас все живут с матерью в однокомнатной: Лена, встречается щас с молодым человеком, если придет; дочка Ленына; бабка, и Тоня вот, — пять человек в этой комнате в одной, ютятся там неизвестно где… (вздыхает) Ой господи, беда прям…
А он один в двухкомнатной. Хорошо хоть одну комнату они забили, железную дверь поставили. А то он же все двери вообще поснимал, все попродал — это уж умудриться надо, чтобы продать двери межтуалетные! Мож, на дачу кому… До чего опустился! Туалет с ванной — всё, раковины — такую раковину умудриться, краны поснимал… (смеется) Вообще кошмар!.. Ну вот умер наконец, царство небесное.
В тюрьме сидел тоже два раза. Полез воровать: есть надо было чего-то, он через балкон к соседям залез… Ой, дочке оттуда написал, чтё-т-ты! Они там все… моей племянницы тоже муж — он щас, правда, освободился, по-моему… — ох, красиво там сочиня-яйю-ют!.. А больше-то заниматься чем?
Ну и все. Бомж бомжом был. Водил всех алкашей, отраву эту, всё, вши — это ж противно было смотреть! Эти вот наркоманы все, алкаши — стоят у помойки, и никакой управы на них, ни в Москве, ни нигде. Их, говорят, еще и кормют. А что с ними делать, если их даже заставь работать — они не будут работать. Они привыкли к такой жизни, всё. Ну вот, видать, или убили его, задушили, подушкой, мож, думали, он один, мож, квартиру хотел кто…
С утра была эпопея. Машина за машиной, милиция за милицией, эксперты, скорая, эта вся канитель целое утро. Вот только отвезли в морг.
А я научила: «Ты им говори, что он бомж: вы соседи!»
…А че жена-то? Он бомжевал! Сестра тоже, видишь, отказывается хоронить. А она и не будет! Если при жизни-то он ей не нужен был. Тоже, если так разобраться-то…
Ох, ну хоть, слава богу, он руки им развязал. Квартира приватизированная, на дочку на Леныну и на него: теперь все на дочку останется. Он как задолжник, сто пятьдесят тыщ только за алименты…
Я научила, его отвезли бесплатно уже… (смеется)
Вот в этом плане.
Видишь, как получается в жизни… Сказка!
21. Дыра
— Кажется, это у вас называется богохранимая? — осведомился Белявский. — Не путаю?
Он уже осушил две бутылки «Кристальпа» и только что вернулся к камину с очередной чашкой кофе и с третьей бутылкой.
— Послушайте, Федор. Вы вроде знаете там, куда обратиться: можете пролоббировать, чтоб поменьше хранили?..
У Феди было тяжело на душе.
— Ах да! — не унимался Дмитрий Всеволодович. — У вас же пьяных бог бережет? Есть такая пословица «Пьяных бог бережет»? Тогда точно богохранимая!
Хомо сапиенс на восемьдесят процентов состоит из воды, хомо руссус — на сорок. Сорок — воды, сорок — спирта. Плюс хрящи.
Глядите: мы слушаем третий день. Ни одной, ни единой записи, чтоб эти люди не пили. Ребенок родился — что первое? Это. Обмыть. «Человек пришел в мир». Спасибо, отца в первый день не зарезали. Типа все впереди. Детский утренник — надо «это». «Ирина Сергеевна, надо э-то». Как штык. Умерла — «помянули как следует». С того света приходят — зачем приходят? Не правда ли, глупый вопрос?..
— Нет, не глупый, — стойко возразил Федя. — Наоборот, очень важный вопрос: зачем русские пьют.