Сигналы Быков Дмитрий
— А ему это зачем?
— Это затем, — с нажимом произнес Ратманов. Глаза у него уже не горели, образ хлебосольного весельчака был отброшен, выделываться стало не перед кем. — Это потому, что люди лишними не бывают.
— Мне кажется, в России все так или иначе лишние…
— Это слова. Говорить можно, даже полезно. Но купить человека — это рано или поздно будет опять. — Ратманов говорил трезво и внятно, ничуть не актерствуя. — Мы присутствуем с вами при конце великой химеры. Американский кризис это показал ясней некуда. Просвещение кончилось, права — фикция. Я не говорю, что можно убивать, забудьте всю эту раскольниковскую муть. Просто мысль недодумана. Есть собственники, и есть собственность. Вы же знаете — один родится, чтобы делать деньги, а другой треснет и не сделает. Такой же талант, как стихи. Я тресну, а двух строк не свяжу. Есть эффективные собственники, и человек — такая же собственность. Я посмотрю еще, что из них сделаю. У меня, между прочим, не все активы работают. Прикупить, скажем, обанкротившийся молокозавод и ждать, нужно будет молоко или еще что. Так и тут — не надо думать, что все какие-то особенные. Они могут на разное пригодиться. Может быть, когда-то один район пойдет на другой, и у меня будет армия. Это не так невероятно, как вы думаете. Вы просто не знаете. А в Москве, думаете, не начали уже… так же? Он покупает себе сотню гастарбайтеров, отбирает у них паспорта, все они теперь никуда не денутся. Потом они ему строят дом или дорогу. А может он и другое сделать, и они тоже пойдут. Вы можете триста лет врать про любое равенство, и все равно будут крепостники и крепостные, и это высшая организация общества. Россия всех своих успехов добилась только на этом — потом ничего подобного уже не было. Что, колхоз — не крепостное право? Где платили трудоднями и никто никуда выехать не мог? То же самое, только без Юрьева дня. У нас будет Юрьев день. Я допускаю, вполне допускаю, что мои захотят уйти к более эффективному собственнику. И милости прошу. А кто-то уйдет ко мне, если у меня кормят лучше. Все-таки у меня театр, будет веселей.
Окунев не возражал, да и не понимал, что тут возразить.
— Советы ведь наврали, — продолжал Ратманов все доверительней. — Они ругали то крепостничество, чтобы только крепче закрепить собственное. А русский крепостник был гораздо умней, и крестьянство жило лучше, само говорило. Старики-то помнили. И я больше вам скажу. Бесчеловечно отпускать в воду того, кто сроду не плавал. Вот им дали свободу. Вся свобода пошла на то, чтобы пить, торговать детьми или продаваться в рабство банку, но банк ведь не может владеть людьми. Банк присылает коллектора, шантажирует, избивает. Отбирает последнее. Зачем это? Я снимаю их с зависимости, лечу, учу. Большинство получает профессию. Я действительно заключаю браки. Они не должны ежесекундно решать. Сами они никогда не соскочат с иглы, как ее ни назови. Личность — это вымысел. Личность есть у одного из пятидесяти. И если один владеет этими другими, у которых ее нет, — это не выгода, вы зря ищете выгоду. Это единственное разумное устройство. И моя выгода только в том, что я его устанавливаю, и скоро так будет везде.
Он ждал контратаки, но Окунев молчал, разглядывая его с любопытством, без злобы.
— А как и что из них получится, я вам сказать не могу. Имейте в виду, собственность на человека — это особенный опыт. Кто не испытал, тот не поймет. Это как секс — бесполезно объяснять в теории. И здесь нет никакого наслаждения властью, не думайте. Это как возвращение в естественное состояние. Представьте себе, что всю жизнь ходили на руках, а тут вдруг пошли ногами. Отмелись все неудобства, отпало вечное подозрение, что все не так. И все стало так. Поймите, я ни секунды не наслаждаюсь, когда пьяницу приковывают к стене. Я не радуюсь, когда кормлю наркомана черемшой — кстати, только эта черемша и отвлекает его от ломки. Это обо мне сказано — я пришел дать вам волю. Да, я пришел дать вам волю — но мою!
Он помолчал и добавил решительно:
— А если они пожелают восстать — что же, очень приветствую. Ради бога. Дело человека — восставать, только пусть знает меру. Восставать — полезная вещь, кто же против. Только в этом и выковывается что-то… Но заметьте: человек всю жизнь восстает и ничего не меняет. Возвращается в русло. Да — обогащенным, да — осмелевшим, но в русло. Взлететь и даже полетать — можно, но в воздухе жить нельзя. И этот ваш самолет, упал он или нет, он тому порукой.
Окунев нисколько не обольщался насчет ратмановской честности — он и теперь был в роли, в хорошо известном амплуа: вечером был счастливый крепостник, сейчас — философствующий Волк Ларсон, зачем и злодействовать, если потом не пофилософствовать с мимохожим Ван Вейденом, не перевербовать его, не дать ему понять, в конце концов, что у него не будет в ответ никакого рационального аргумента. И его действительно нет — мир придуман так, что возразить может только Бог, ходом вещей; вся логика в руках у дьявола. Невозможно логически объяснить, почему нельзя убить старуху. Убить старуху можно, нужно, полезно. Возражения начинаются тогда, когда старуха уже убита и убийца уже раздавлен, и возражения эти лежат не в логической, а в антропологической плоскости. Можно было много чего наговорить в ответ Ратманову, и все это была ложь: дьявол, как всегда у него водится, взял самый надежный аргумент — аддиктов, и так уже находящихся под его копытом. Раз они в его власти, значит, его власть неизбежна, вот и вся его правда.
— Я же не говорю, — сказал Ратманов уже устало, явно борясь со сном, — не говорю же я, что все — или собственники, или собственность. Вот Пушкин. Никакой крепостник — сколько там было, пятьдесят душ в Михайловском, шестьдесят в Болдине, и то все откупались на волю? И сам никому не крепостной, хотя склонялся, кажется, к зависимости, это уж теперь… но ладно. Есть те, кто вне системы, их не трогаем, и пусть не мешают. Но остальные — вы увидите, уже скоро увидите…
— Я вас утомил, — сказал Окунев.
— Нет, что вы, что вы, — отозвался Ратманов, широко зевая.
— Я в гостиницу пойду. Спасибо.
— Нет, что вы? — внезапно оживился хозяин. — Какая же гостиница? Вы почетный гость, мы давно знакомы. Помните, под Питером-то?
— Как не помнить.
— Прошу, прошу. Я не хочу вас, так сказать, никак выделить из группы, но я вас заговорил, ночь глухая, поднимитесь, пожалуйста, в апартаменты. — В голосе его появилась особая барственная сальность.
«Что ж он тут со мной сделает, — подумал Окунев, — неужели у него такие предпочтения? Право, не хотелось бы».
Но Ратманов со свечой картинно проводил его наверх и ввел в комнату, какие бывают в гостиницах российской средней полосы, выстуженных, но с претензией на роскошь. Здесь тоже висели портреты русских вельмож — надо полагать, великих крепостников, — и почему-то Пушкин в палехском стиле: толпа пестро одетых крепостных подносила ему ребенка — то ли с целью крестить его у национального гения, то ли с мольбой признать отцовство.
— Это мой крепостной художник, — гордо заметил Ратманов, подталкивая Окунева к стене, дабы он лучше рассмотрел картину. — Учился в Палехе, но потом, знаете… Алкоголь, как всегда… Сюжет подсказал я, как и композицию.
— Очень тонко сделано, — сказал Окунев. — Но почему же ребенок?
— А вы не знаете разве? От него был мальчик у Ольги Калашниковой, «Белянки черноокой». Он сделал потом ее отца приказчиком в Болдине.
— Благодеяние, — сказал Окунев нейтрально.
— Он вообще был очень мягкий хозяин, — сказал Ратманов, зевнув. — Возможно, излишне. Его люди пили много, начиная с няни. Ну, располагайтесь. Нужник во дворе, биотуалет. Если что нужно, тут колокольчик.
10
Окунев, не раздеваясь, лег под одеяло и свернулся, пытаясь согреться. Гасить свет было страшно. Черт его знает, кого он сейчас подошлет. Ему вспомнилась вычитанная где-то история тургеневских времен — помещик заехал к соседу после охоты, улегся спать, но тут вошла старуха-нянька и предложила ему клистир. Помещик счел неловким отказываться — вдруг таковы были законы местного гостеприимства? — и принял клистир как должное, даже и нужное после сытного угощения; проведя веселую ночь, он узнал наутро, что старуха сослепу ошиблась дверью и поставила клистир не тому. Окунев захихикал и твердо решил не допустить клистира, но фантазия Ратманова оказалась бедней. Статная, хоть и несколько одутловатая красавица в кокошнике была прислана через двадцать минут.
— Доброй ночи, — сказала она, натянуто улыбаясь. — Меня зовут Ариадна.
— А по-настоящему? — спросил Окунев.
— Я по-настоящему Ариадна, — обиделась она. — Тут я Саломея.
Ого, подумал Окунев, не на шутку испугавшись за свою голову.
— Мне ничего не надо вообще-то, — поспешно сказал он. — Я спать хочу и вообще.
— Ну, не надо так не надо, — легко согласилась Ариадна. — Поговорим хоть. Нового человека у нас редко увидишь. Я, между прочим, с образованием.
Она присела на край кровати, скромно сложив руки на коленях.
— Ну, поговорим, — согласился Окунев. Спать все равно не хотелось, да и какой сон в дурдоме? — Как вас занесло сюда?
— А как всех, — призналась Ариадна. — Работы нет, ребенок, ну я и… Знакомые посоветовали.
— И что, не обижают?
— Хозяин-то? — усмехнулась она. — Нет, какая обида… Он сам обиженный.
— В каком смысле?
— Да в долгах кругом. — В голосе ее послышалось злорадство. — Ты что же думаешь, он сам это все понастроил? Он только господский дом да вот театр. А так было все, тут же «Волкобоя» снимали.
Окунев не смотрел «Волкобоя», но знал, что это экранизация русской национальной фэнтези с гигантским государственным бюджетом.
— Давно построили, — сказала Ариадна. — Он и заселил, не пропадать же. А так у самого денег нет, просто мечта у него была. Хозяйство, крепостные. Книжку об этом пишет, собирает всех по вечерам слушать. Записки хозяина.
— Я так примерно и думал, — сказал Окунев, поняв, что в самом деле думал так с самого начала.
— У него сначала-то были. И деньги, и машинами он торговал. Но потом кредитников выкупил — думал, они ему тут наработают, — а какая работа? На картошке не поднимешься. Он думает грант попросить, потому и пишет. А что, думаешь, могут дать?
— На крепостничество? — задумался Ратманов. — Почему ж, могут. Вполне себе инновация.
— Он переписывается тут с одним, — продолжала Ариадна. — Тот клуб сделал — родовые поместья. Выкупать землю по льготной цене и расселяться семьями. Земли-то много, девать некуда. Но наши не могут ничего, у нас один комбайн угробили уже. А где хозяину денег взять? Он сам прячется, на нем кредитов висит я даже не знаю сколько. Боюсь, найдут его, нас всех погонят, куда пойдем?
— Так, может, здесь останетесь?
— Нет, у него точно все отберут. Это он все, чтоб отвлечься, — театр, танцы…
— А он говорил, что у него друзья с деньгами, из Москвы приезжают…
— Из Москвы? — кисло улыбнулась она. — Да кто у него в Москве? Он там просил, не дали. Это местные небось приезжали, посмотреть, как он дурачится. А еще я боюсь, что его наши убьют. Он Психею, Катю, за Адониса отдал. А ее Гектор любил. Если б он себе ее взял — Гектор бы понял, без обид. Но за Адониса он обиделся. Знаешь, можно понять. Адонис совсем без башни, он и бьет ее, и всяко. Так что недолго хозяину хозяйствовать, так я думаю. Слушай, я прилягу, ничего?
И она прилегла, якобы от усталости, и через некоторое время между ними произошло то, что неизбежно случается между мужчиной и женщиной, оказавшимися в одной постели. Ариадна оказалась классической крепостной любовницей — послушной, подстанывающей, безынициативной, но ласковой. Окуневу не так уж много было надо — последний месяц, после расставания с очередной подругой, он прожил монахом.
— Интересно, — сказал он, отдышавшись. — А камеры у него тут стоят?
— Да зачем, — лениво сказала Ариадна. — Это он так прислал, от хорошего отношения. Я, может, сама хотела.
«Ужасно, — подумал Окунев, который всегда после соития, даже по любви, бывал не то что грустен, а слегка разочарован в себе и человечестве. — Ведь я ничего о ней не знаю, никогда ее больше не увижу. Обстоятельства нашей встречи самые бредовые: мы ищем пропавший самолет, которого никто никогда не видел, она крепостная у разоренного дурака, который сам в долгах как в шелках, — и все мы, кстати, крепостные у разоренных дураков, — подумал он ямбом, — мы случайно сошлись в брошенном колхозе, он же съемочная площадка, и тут же совокупились, хотя у нас нет и никогда не будет ничего общего. После этого говорите мне еще про абсурд. Ничего нет, кроме абсурда».
— Вы в лес потом пойдете? — спросила она безнадежно.
— Самолет искать, да.
— Осторожно тут. Люди ходят.
— Какие люди?
— Дураки всякие, — улыбнулась она, не желая развивать тему.
— Нет, ты уж скажи.
— А я сама ничего не знаю. Иногда выходят, потом опять уходят…
Она зевнула, и скоро он уже ничего не мог от нее добиться. Тяжкая сонная волна наплывала от нее, волна сна, каким спит безнадежно усталый человек, — и вся безнадежность в том, что он ничего не сделал, а устал просто так, только родившись. Окунев почувствовал, как его засасывает безволие этого слабого, в двадцать с лишним лет одряблевшего тела, как безмыслие накрывает его, как он проваливается в состояние кредитничества, — и успел только подумать, что крепостное право они уже видели, а дальше, в тайге, будет, вероятно, первобытно-общинный строй…
Он и не подозревал, до чего прав.
Глава третья
Ария ария
1
Много на свете зрелищ, внушающих человеку полную его неуместность, — скажем, ледяная ночная улица с ртутным светом фонарей; но на ночную улицу посмотришь из окна, да и юркнешь под одеяло. А уральская тайга осенью — такое место, из которого ни под какое одеяло не юркнуть: скоро начинает казаться, что она везде, не только до горизонта, а до всех горизонтов. И ведь не сказать, чтобы полная дичь, — тут и там следы человека, но следы эти всякий раз обрываются, словно шел-шел некто, да и пропал, взят живым на небо или навеки провалился в подпочвенный слой.
Растет тут много всего — осина, дуб, береза, есть и сосна, и пихта, и широкая разлапая мать сибирская ель; а ровного места почти нет — все холмы и овраги, и горные склоны, так что от ходьбы устаешь втрое быстрей, чем если бы топал по равнине. А главное, что тут растет, — чувство вины и обреченности: оно возрастает буквально с каждым шагом. И зачем ты сюда полез, и кто ты вообще такой? Тяжелеет рюкзак и, как носки водой, набухают чугунной усталостью ноги, так что ломит щиколотки. Пахнет гнилью, сыростью и подступающими холодами. Иной раз ощутишь под ногами прочную тропу — и тут же ей конец, и проваливаешься в глину; а то еще бывает такой феномен, как подземный пожар, — некоторые верят, что это тут упало НЛО и топливо его до сих пор горит, но на самом деле это газы выходят из земли, и глина тлеет месяцами. Хотя какие газы, откуда газы? Почему здесь выходит, а там не выходит? Часто видишь явный след автомобильных шин — вот он, двойной, ехал кто-то на вездеходе или внедорожнике; а вот и обрыв следа, широкая поляна с черным пятном посередине, остановились и засосало. Тресни, а останавливаться нельзя.
Вот они и шли с раннего утра, шли на северо-восток, к берегу Лосьвы, пока не увидели обычную, а все равно необъяснимую вещь: тропа обрывалась у большой поляны, устланной ржавыми листьями, словно упираясь в невидимую стену.
— Нельзя дальше, — уверенно сказал Дубняк.
— А куда тогда? — спросил вымотанный Савельев.
— В обход надо.
Они свернули, стали огибать поляну и почти сразу увидели знаки. Они были вырезаны на сосне — не слишком высоко, метрах в полутора от земли.
— Охотнички развлекались, — усмехнулся Дубняк.
— Навряд ли, — сказал Валя. — Это местные.
— Какие местные! — хохотнул Дубняк. — Вон айфон!
Валя вгляделся: и точно, между двумя столбцами черточек, рядом с чем-то четвероногим — не то собака, не то олень, — явственно виднелся айфон, изображенный хоть и схематически, но узнаваемо. Рисунок был свежий, максимум дня три назад.
— Это что же они хотели сказать? — спросил Валя, не ожидая ответа.
— Все такие бродяги хотят сказать: здесь были мы, — презрительно осудил неведомых путников Дубняк. — Или не уродуй дерево, или уж рисуй так, чтобы понятно было. Я знаки манси знаю, они так не режут. У них четко: сверху черточки — это сколько людей. Снизу — сколько собак. Тотем рода. И посередине — кого убили. По твоему рисунку выходит, что пятеро мужчин с тремя собаками убили айфон.
— А тотем?
— А тотема нет, я ж говорю — не манси…
На всякий случай Валя аккуратно зарисовал знак и почувствовал странное спокойствие: все-таки люди. Люди были кругом, их присутствие ощущалось, но они ничем себя не выдавали — видимо, наблюдали. Ужасно людное место эта уральская тайга, а начнешь тонуть в бочажине — и сразу нет никого, все так и попрятались. Или им интересно посмотреть, как тонет человек, или боятся, что их же и обвинят потом, возбудят уголовное дело, дадут пять лет строгого режима, а кандидат от «Единой России» так и останется ни при чем.
Дикий человек вышел из леса неожиданно, как и положено дикому человеку. Родная среда, умение гибко прятаться в тенях и листьях. На плечи его была наброшена рыжая кухлянка, а из-под кухлянки торчали обычные джинсы, как и положено современному манси. Были они заправлены в унты, какие продаются в любом аэропорту, как и положено восточней Екатеринбурга.
— Однако здравствуйте, — сказал он неуловимо знакомым голосом с интонациями пьяного, но совестливого телеведущего. — Один, два, пять, почему не шесть? Ждут шесть.
— Вы нас ждете? — удивился Савельев.
— Как не ждем, конечно ждем. А девушка где, должна девушка быть…
— Девушки никакой нет, — пояснил Дубняк. — Мы поисковая группа, ищем самолет. Видели вы самолет?
— Вон оно как, — без удивления сказал манси. — Ждем, ждем, духи сказали. Говорят духи, группа идет. Ну пойдемте, гости, кушать надо, отдых надо. Только все вместе не надо, цепочка надо делать. Опасно тут.
— Что опасно? — не понял Валя.
— Духи не любят, когда много вместе ходят. Тогда яма бывает, вылезать надо.
Вот оно что, понял Валя. Вот что случилось с группой Скороходова. Расспросим, подумал он, и в животе его сладко заныло от страха.
2
Валя, к чьему зрению мы теперь прибегаем, изучал на филфаке фольклор, не совсем понимая, отчего его тянет к архаике. Иногда он думал, что архаика уже вернулась и ее надо знать, а иногда полагал, что она вообще честнее. В душе он всегда понимал, до чего она неискоренима, и догадывался, что если каждого тут поскрести — тут же провалишься во что-нибудь родоплеменное. Он был человек простой, но милый, как и его фамилия Песенко, которую всякий тут же норовил переделать в Песенку, и непонятно, что ему не нравилось — Песенка уж точно была лучше, чем ПесЕнко, с уничижительным собачьим корнем. Но всякий раз, как его норовили обозвать Песенкой, Валя огрызался. В остальном он был славным спутником, Шуриком от филологии, тоже сознававшим, что тайные силы — возможно, нематериальные, — постоянно за ними следят; но только ему, по особой мягкости характера, представлялось, что это силы добрые.
Через полчаса ходьбы по буеракам, когда Савельев уже решил, что всем точно каюк, а Дубняк отследил, что движутся они строго на север, — глазам их открылась большая поляна со здоровенным костром в центре и несколькими маленькими по краям. По поляне сновали люди, одетые так же, как их провожатый; семеро мужчин сидели у главного костра, что-то доедая. Провожатый вполне по-современному помахал им рукой и скрылся на другом краю поляны. От костра отошел приземистый безбородый мужик монголоидной внешности и поманил их к себе.
— Гости сели и ели с нами, — сказал он. Все с облегчением скинули рюкзаки и расселись вокруг костра на необычно толстых шкурах с жестким мехом. Росомаха, что ли? — подумал Валя. Он никогда не видел живую росомаху. Один из сидевших порылся в углях с краю кострища и вытащил несколько черных кусков чего-то несъедобного с виду.
— Вы манси? — спросил Валя, уже понимая, что никакие это не манси.
— Мы арии, — обыденно сказал мужик. — Я Николай Егорыч.
Следом по кругу представились остальные — имена у всех были вполне заурядные: Алексей, Кирилл, Степан, Петр Егорыч (брат Николая) и их отец, почему-то Тимофей Павлович.
— В каком смысле арии? — бестактно спросил Окунев.
— В прямом, — ответил Николай Егорыч. — Люди. Люди уходят туда, туда, туда, — он ткнул пальцем в разные стороны. — Мы остаемся.
— Но вы… Как бы это… Не похожи, — возразил Окунев.
— Не понимаю, — вмешался человек, назвавшийся Степаном. — Гости говорят, не похожи, но не видят, на что не похожи.
— Но есть же исследования, — сказал Валя. — Многие сходятся на том, что арии были похожи на европейцев.
— Ваши ученые не спрашивают. Мы не говорим. Гости ели мясо, потом говорили. — И он замолчал, сосредоточившись на еде.
Все с ума посходили. Город в двух шагах, люди живут, а тут арии. Гиперборея, блин. Тут Валя задумался. По одной из версий Гиперборея находилась где-то в этих краях, только севернее. Теоретически… Но места хоженые, не может целый народ, пусть и малочисленный, столько веков тайно существовать среди прочих. Тем более тайны никакой они не делают, нас пригласили к себе… Он, как сумел, соскреб с теплого куска мяса золу и осторожно надкусил. На удивление мясо оказалось сочным и мягким, вкус его был странным, не похожим ни на что, горьковатым — но горечь была приятная, оставлявшая на языке изумительное послевкусие. Валю охватило странное ощущение, которого он все не мог сформулировать — состояние, близкое к счастью, священный трепет, будто он не просто ел мясо, а прикасался к чему-то огромному, древнему и величественному, как сама планета. Но что это? Медвежатина? Валя когда-то ее пробовал, но вкуса не помнил.
— Это медведь? — спросил он, прожевав.
— Ты медведь, — почему-то развеселился Николай Егорыч. — Это мамонт! Вчера приходит мамонт, гостям удача, свежее мясо! Потом засолили, завялили, завтра жесткое стало.
— Нет, правда. Что это? — поддержал Тихонов.
— Хобот, — сказал арий.
Все почтительно помолчали. Наконец Савельев спросил:
— Вы не знаете ничего об упавшем самолете? Два месяца назад где-то здесь упал, там остались выжившие, мы их ищем. Я сигналы получил.
— Самолет не знаем, — сказал Степан и медленно покачал головой, словно катая в ней эту мысль: самолет? — нет, самолет не знаем.
— Нет, не знаем, — подтвердил Кирилл.
— Два месяца долго, — вступил Николай Егорыч. — В лесу никто не выжил, когда не знал, куда ходить. Хохо приходит.
Речь у ариев была странная — Валя никак не мог понять, что в ней происходит с грамматическим временем. Похоже, будущего для них вовсе не существовало, а повелительное наклонение всегда выражалось прошедшим — как в грубой, армейской или бандитской русской форме: «Живо встал! Пошел сделал!». Категория давнопрошедшего выражалась с помощью «однако»: однако не видели. Однако не ходили.
К костру подошли женщины — две молоденькие, лет по семнадцати, были очень даже ничего, и Валя им улыбнулся. Они демонстративно отвернулись, но искоса поглядывали и тоже улыбались. Николай Егорыч встал.
— Гости пошли к шаману, — с этими словами он зашагал прочь от костра.
Валя первым вскочил и пошел за ним, следом поспешили и остальные. Николай Егорыч подвел их к дальнему небольшому костру, метрах в десяти от него развернулся и ушел.
Шаман выглядел как шаман. Он возвышался над ними, сидя на огромном сооружении странной формы, покрытом шкурами. Весь он был в мехах, перьях и ожерельях из когтей, но оказался неожиданно молод — явно моложе Николая Егорыча, чуть старше их лесного провожатого. Впрочем, кто их разберет, монголоидов. Он кивком пригласил их сесть — по-простому, на землю, на такие же шкуры, как у большого костра.
— Гости сыты, и можно говорить, — сказал шаман.
Гости робко поздоровались.
— Мы искали упавший самолет, — сказал Тихонов. — И встретили в лесу одного из ваших. Он нас и привел.
Шаман кивнул.
— Нам сказали, что про самолет ничего не знают, — продолжал Тихонов, оглянувшись на остальных.
— Но мы слышали их, они вышли на связь по радио, — добавил дядя Игорь. — Координаты вроде ваши.
Шаман кивнул снова и вытащил откуда-то из складок своих мехов небольшой, но явно человеческий череп. Он погладил его, не то одобряя, не то надеясь с его помощью узнать что-нибудь о самолете. Череп не реагировал. Савельев всмотрелся пристальней: несмотря на полумрак, он со своим ортопедическим опытом мог разглядеть, что артефакт вполне подлинный либо очень тщательно изготовленный из тонкой пластмассы… да нет, какое там, кость есть кость. «Интересно, угроза это или предупреждение? Мы вроде ничего пока не сделали…»
— Простите, — сказал Валя. — Мы подумали, что вы могли что-то знать.
— Я их по радио не слышу, — сказал шаман. — Многих слышу, самолет не слышу.
— У вас что, радио есть?! — изумился дядя.
Шаман кивнул.
— А вы, простите, сами собрали или купили?
— Нахожу, — сказал шаман. — Сколько есть в самолете людей?
— Одиннадцать, одна женщина. Как вы думаете, могли они выжить?
— Я спросил у духов ночью, когда гости спали.
— И чего они сказали? — спросил Окунев. Он еще не разобрался, что шаман в такой форме дает поручение самому себе.
— Никто не знает, что сказали духи, пока не спросил, — ответил шаман, глядя на Окунева, как на дурачка. — Но это я спросил потом. А сейчас гости спросили, что хотели знать.
И Валя решился.
— Николай Егорыч сказал… Он говорит, вы арии… Я не очень понимаю.
Шаман опять кивнул и начал рассказывать. Иногда он принимался рычать, иногда петь, пару раз даже катался по земле, потом начинал колотить в бубен и так же резко обрывал стук. Страннее всего было то, что после экстатического камлания он мгновенно приходил в себя и снова продолжал, будто и не отвлекался. Короче, история их народа, смешанная с мифами, сохранилась только в устных источниках. Они действительно называли себя ариями. Расположенный на Южном Урале Аркаим был их первым университетом. Когда-то их многочисленный народ господствовал на всей северной части материка, занимался земледелием, разводил скот. Потом пришли черные люди, и арии раскололись — часть ушла, как понял Валя, в Индию, часть рассеялась по Европе. Оставшиеся с тех пор кочевали по северу, останавливаясь то здесь то там. На каждом месте жили подолгу, десятилетиями — как понял Валя, пока не сменялся шаман. Новый шаман первым делом отыскивал неподалеку новое место, и племя переходило туда. Черных людей вскоре вытеснили красные люди, потом белые, в своих разборках про ариев забыли, и они существовали спокойно, ни с кем не общаясь и никого не боясь, кроме Хохо. Со временем из десятка кочующих общин осталась одна, численность падала, но говорил об этом шаман без грусти, даже, как Вале показалось, с потаенной радостью человека, приближающегося к цели. Валя пытался сопоставить эти сведения с писаной историей Урала, но безуспешно. В самом деле, думал он, что там мы знаем? По черепкам да сомнительным летописям… Может быть, история действительно выглядела совсем иначе. Вот тебе и открытие. Но что же их раньше не открыли?
— Ваши ученые приходят когда-то давно. Пишут. Все теряется. Теперь не приходят. Кто приходит, те не спрашивают. Кто спрашивает, не верят. Вот ты веришь, что мамонта ешь?
— Нет, — озадаченно сказал Валя.
Шаман кивнул.
— Арии не обманывают. Но в правду никто не верит. Смеются, говорят, люди шутят. Смотри! — он встал и откинул шкуры со своего трона. Валя услышал, как рядом присвистнул Тихонов. Трон был сооружен из здоровенных закрученных бивней, выглядевших совсем свежими — во всяком случае, непохоже было, чтобы они тысячелетиями пролежали в земле.
— Вчера мамонт приходит. Один год — один мамонт.
— На раскопках сперли, — неуверенно прошептал Окунев, наклонясь к Вале.
Шаман внимательно посмотрел на Окунева и накинул шкуры обратно.
— Кому тут копать, — спросил он страшным шепотом. — Ты как друг Хохо. Ищешь зло. Что, если однажды ты его нашел?
Это очень точно, подумал Валя. Окунев ему скорее нравился, но и он заметил, что новый знакомый будто слепнет, когда рядом появляется что-то хорошее, что он везде ищет несправедливость, обман, несчастье, и торжествует, когда находит: ага, а вы мне не верили, но вот вам жизнь как она есть и что вы на это скажете?
— Ты пришел в город, — продолжал шаман, — сказал, что ешь мамонта у ариев. Кто тебе поверил? Подумали, тебя Хохо находит.
Это была правда, Валя даже и представить не мог, как он будет рассказывать об этом друзьям или, того непредставимей, матери. Эх, какой материал пропадет! Пропал, мысленно поправил себя он, переводя на странное арийское наречие. О том же самом, он был уверен, подумал и Тихонов.
— Хохо — кто это? — спросил он шамана.
— Хохо — дух. Кого Хохо находит, у того становится дыра в душе. Один есть в нашем роду — плохо прячется от Хохо, выдает себя, Хохо его находит. Он тогда делается с дырой в душе, ходит, ходит среди людей, говорит не дело, пугает женщин, не трогает воду. Потом уходит в лес. Давно уходит. Никто его больше не видит.
Шаман снова взгромоздился на трон и продолжил:
— Духов много, но все боятся Хохо. Но он нас бережет, мы скоро одни остались.
Этого Валя уже совсем не понял.
— Знаешь речку в трубе? — заговорил шаман вовсе уж путано.
— Канализация? — робко спросил Валя.
— Ты канализация, — беззлобно осадил его шаман. — В Москве дома строили, речку в трубу забрали. Дома все рухнули, речка осталась. Так и мы остались. Предсказание есть. Зачем нам сейчас выходить, когда вы еще есть? Мы вышли, когда вы ушли. Тогда все наше.
— А что, — почти шепотом спросил Валя, — это близко?
— А то сам не видел, — ласково сказал шаман.
3
Говорил он еще долго, все уже клевали носом, дядя Игорь давно ушел к своему приемнику — ловить новые сообщения. Шаман, казалось, ничуть не уставал и мог бы камлать еще долго.
— Я еще хотел спросить, — Валя вытащил из кармана блокнот. — Мы там знаки видели…
Шаман заглянул в блокнот и неожиданно захохотал.
— Ты рисуешь, как Данила охотится, — воскликнул он, глядя на изображение первого знака. — У тебя получается знак, что на этом месте охотника, стоящего вниз головой, кроют два лося, а другие охотники поют им ночную песню.
Валя почувствовал, что краснеет.
— Я показал Марье, мы так попробовали. Как два лося. Только нам не хватает второго лося. Ты был им? Месье знает толк в извращениях, — неожиданно процитировал шаман, чем поверг Валю в окончательное смущение.
— Я еще сфотографировал, — оправдывался он.
Шаман утер слезы, отцепил от блокнота ручку и быстро перерисовал знаки.
— Вот как. Это растущий месяц. Это люди. Это защита от Хохо. Вот это — глаза охотника, который убивает зверя. Это время. Здесь — песня. А это, — он указал на полосатый овал на ножках, — это тебе знать не надо. — И он строго посмотрел на Валю.
Значит, все-таки есть и у них тайны, в которые не посвящают пришлых.
— Теперь гости пошли спать. Их проводили в дома. — Речь шамана стала замедленной, взгляд рассеянным. Видимо, готовится к общению с духами. Ах, как Валя мечтал посмотреть на ритуал! Но это было нельзя, видимо, этого тоже пришлым знать не надо. Валя знал о шаманизме достаточно, но то был другой, изученный шаманизм известных народов, которые из своих традиций никакой тайны не делали. По рассказам шамана Валя понял, что арии исповедуют привычный культ духов, при этом духи никак не были связаны с силами природы — к природе арии вообще относились практично: дождь и ветер были не более чем природными явлениями, животные не обожествлялись, в общем, их знания об окружающем мире соответствовали среднестатистическим современным. Духи же существовали сами по себе и отвечали только за людей, за их поведение и мысли. Самый страшный и сильный был Хохо — что-то, как Валя решил, вроде духа безумия. Именно безумия боялись арии больше всего на свете, и это тоже Вале очень понравилось. Трудно сказать, что ему здесь не нравилось — вкусное мясо, красивые девушки, умные традиции… Интересно, какие у них дома? И где они?
Шаман кивнул им напоследок и отвернулся. Николай Егорыч уже стоял неподалеку, выжидая. Они пошли следом за ним куда-то к окружавшим поляну кустам — только сейчас Валя заметил, как ровно они высажены. Специально? Возможно, чем Хохо не шутит…
— А наши вещи? — вспомнил Тихонов.
— Вещи гостей теперь в домах.
В кустарнике открылась брешь, в которую они и прошли друг за другом. В лесу было уже совсем темно, приходилось держаться друг за друга, а их провожатый начал бубнить под нос заунывный мотив без слов — так и шли на голос, шли, по счастью, недолго. Через пару минут Николай остановился, Валя различил впереди темный силуэт домика. Скрипнула дверь, мелькнул огонек — свеча, лучина? — высветивший немолодое женское лицо.
— Ты, ты, ты, ты — спали здесь, — сказал Николай, затем взял Валю за руку и повел дальше в темноту. Это Вале уже не очень понравилось. С другой стороны, он понимал, что дома у ариев не такие, чтобы пятеро взрослых мужиков (звучало приятно, что уж) свободно там разместились. Тем временем они, кажется, пришли — глаза, привыкшие к темноте, разглядели еще одну избушку. Ничего, утром можно будет все рассмотреть подробно. Здесь им навстречу никто не вышел, Николай подтолкнул Валю к двери и растворился во мраке: Валя наконец понял, как это бывает — растворяться во мраке. Ощупью он отыскал ручку на двери и вошел. Споткнулся обо что-то, тут же натолкнулся на вторую дверь. За нею уже было светло — горела, чадя и воняя салом, свеча, топилась печь. Это была обычная деревенская изба, добротная, крепкая — неужели они на каждом новом месте такие строили? Нет, вряд ли, скорее заняли пустующее поселение. Странно, конечно, что дома стояли прямо посреди леса, на деревню не похоже. Сколько там лет этому шаману — сорок? И когда он стал шаманом? Валя продолжал осматриваться. Интерьер был спартанский — дощатый стол с двумя скамьями, в углу потемневший от времени сундук. Валя попытался было открыть, но безуспешно, замка он не нашел и усердствовать не стал — не дома, чай, по сундукам-то шарить. Он взял со стола свечу (она была в самом деле не восковая, а из чьего-то жира) и прошел в другую комнату. Ага, вот и спальня: кровать железная, сверху набросаны шкуры. От печи шло тепло, и он с облегчением скинул куртку и свитер. Посмотрел на часы — всего десять, рано же здесь темнеет, они только с шаманом часа три просидели… Голова кругом шла от усталости, и Валя, кое-как разувшись, рухнул на шкуры. Он успел в падении последним выдохом задуть свечу. Кровать под ним поплыла и закачалась, и он упал в полусон, пропитанный странным местным запахом: древним, лесным, дымным.
Проснулся он от невыносимой жажды — и тут же понял, что в комнате он не один. Здесь обострялось шестое чувство — настолько, что становилось ясным: есть еще и седьмое, и еще несколько зачаточных. Отходя от сна, в котором его настигал Хохо с лицом дяди Игоря, он вдруг почувствовал у губ что-то влажное, мягкая рука откинула ему голову, и в рот полилась вода. Напившись и проморгавшись, он всмотрелся в темную фигуру… нет, две фигуры. Фигуры зашуршали, задвигались, и Валя наконец узнал их — это были две девушки, которым он улыбался у большого костра.
— Здравствуйте, — хотел было сказать он, но горло онемело, и он издал только неразборчивый хрип.
Девушки захихикали. Потом к его губам прижались прохладные пальцы. Ладно, помолчим, подумал Валя и почувствовал, что вспотел. Девушки раздевались. Надето на них было много всего, как на капусте, на двух капустах. Неэротичное это сравнение отрезвило Валю, но ненадолго. Честно говоря, он был близок к тому, чтобы вскочить и убежать. Не то чтобы ему не нравились девушки — они ему очень нравились. И насчет гигиены он не беспокоился. Просто их было две и они были почти… нет, уже совсем голые. «Месье знает толк в извращениях», — некстати вспомнилось ему.
Увы, месье не знал толка. Стыдно сказать, но к своим двадцати Валя имел настолько скудный сексуальный опыт, что думал о самом блаженном из человеческих занятий со страхом и почти с отвращением. Первый раз случился у него год назад, с такой же неопытной девочкой, они долго возились под одеялом в полной темноте, бесконечно боясь и притом стараясь сделать друг другу больно — не говоря уж об удовольствии. Подробности стерлись из его памяти на следующий же день, с девочкой этой они потом сходили несколько раз в кафе, и с каждым разом тем для разговора становилось все меньше, в результате все мирно сошло на нет. Вторая попытка была недавно, на пьянке у однокурсника — друзья затолкали его в комнату вместе с третьей красавицей курса, и она была очень даже не прочь, фактически даже более не прочь, чем он сам, — но когда уже оставались считаные миллиметры, вдруг разрыдалась и сказала, что всем вам от меня только одно нужно: а к этому моменту Валя действительно ни о чем другом думать не мог и надеялся, что все-таки… Но она обозвала его таким же, как все, а она-то думала! И убежала в слезах. Валя вышел из комнаты, внимания на него никто не обращал — вечеринка уже достигла определенного градуса накала. Минут через десять он увидел, что третья красавица тащит в ту самую комнату рыжего пятикурсника, вскоре из-за двери донеслись недвусмысленные звуки — видимо, рыжий оказался не таким, как все, и ему было нужно что-то другое. Потом был еще третий эпизод, но об этом вам уж точно знать не надо.
О том, что в глухой тайге ночью к нему придут с очевидными намерениями сразу две, он не то что мечтать не мог, ему бы и в голову не пришло такое. Но они были здесь, уже сидели рядом с ним на кровати, шаря руками, где не надо. Наверное, подумал Валя, это местный обычай. Такое встречается у разных… о-о-о… у разных народов. Когда приходит гость… а-а-ах! — ему предлагают… да! ему предлагают… о, о! Ему… что там ему? Кому — ему? О-о-охххх… и к тому же нужна свежая кровь, чтобы… нет, нет, не убирай… чтобы… как два лося… чтобы племя не… не так сильно… чтобы новое племя сильно обновило кровь… а вот здесь сильнее… и если гости… у-у-у-ух… чтобы… в общем, отказаться было бы невежливо — такая была его последняя связная мысль, да отказываться, собственно, было бы поздно. Кожа девушек пахла хвоей, а волосы — кислым молоком, хотя Валя уже не помнил, что такое молоко и хвоя, что означают все эти слова — кожа, волосы, все эти скучные анатомические подробности были так ненужны и неуместны, и вообще слова были неуместны, потому что правильных слов не существовало. И был еще главный запах, заслонивший все прочие и вообще всё прочее, в нем-то Валя и утонул с несказанным облегчением. Если бы он мог еще внятно мыслить, он бы подивился тому, как все оказалось легко и просто, и нестрашно, и приятно, как будто он всю жизнь этим занимался. Но внятно мыслить, как мы уже говорили, он не мог, поэтому на время мы покинем его — все равно его глазами мы пока ничего важного для повествования не увидим — и перенесемся в избу, где разместилась остальная четверка.
4
Хозяйкой избы была пожилая арийка по имени Катерина Дмитриевна, и под этой крышей никаких эротических приключений не предполагалось. Гостям отвели две комнаты, в каждой стояло всего по одной кровати, зато огромные. Решили, что Дубняк возляжет с Окуневым, а Савельев, смирившись, согласился разделить ложе с Тихоновым. Савельев позавидовал племяннику, которому, судя по всему, досталась отдельная постель (ах, знал бы он), но делать было нечего, спасибо и на том. Он достал спальник и бросил его на кровать — все же хоть какая-то изоляция. Пока что они все сидели в комнате Дубняка и Окунева при свете сальной свечи и вяло обсуждали прошедший день, ни на сантиметр не приблизивший их к цели. Савельев никаких новых сигналов сегодня не поймал, и теперь надо было решать, куда идти дальше.
— Лажа какая-то, — сказал Тихонов. — Никакие они не арии. И мамонт не настоящий.
— Слушайте, а помните, сумасшедший в колхозе тоже говорил про мамонта? — вспомнил Тихонов.
— Так он псих на всю голову, блин! Он тебе еще не то увидит, он тебе динозавра увидит, — встрял Дубняк. — Вот кого Хохо нашел.
— Но совпадение странное, согласись.
— Какая разница, — устало ответил Савельев, глядя в сторону. — Они самолета не видели.
— Нет, погоди. — Тихонов встал. — Псих видел самолет. Псих видел мамонта. Мамонт был — допустим, что был. Значит, был и самолет, там где псих сказал. Тропа есть. Знаки на деревьях есть. Значит, псих был тут.
— Вам, газетчикам, лишь бы сенсацию. Мамонты… Мамонты вымерли. Ты представляешь, сколько тут этих сосен со знаками? Все это бредовая затея была с самого начала.
— Э, ты это брось, — насторожился Тихонов. — У нас все равно других зацепок нет пока.
— Но если псих был здесь и видел самолет, почему его эти не видели? — задумчиво произнес Окунев.
Тихонов помолчал.
— Кто их знает, что они видели. Люди видят то, на что смотрят. Мог ли самолет входить в круг их интересов? Ну подумаешь, железная птица. Охотиться на нее нельзя, стоит ли зацикливаться?
— Прямо, железная птица. Они же не отсталые. Шаман вообще сказал, у него радиоприемник есть.
— Да нет у него ничего, — рассердился Савельев. — Сам подумай, откуда? И это же регистрироваться надо — что, так вот он пришел в своих перьях, я арийский шаман, хочу быть радиолюбителем?
— Не надо регистрироваться, — возразил Окунев. — Это вам не двадцать лет назад. Сейчас никому нет дела, и слава богу. Сейчас даже без паспорта можно жить, и никто тебя никогда не достанет — нет твоих данных, и все, для государства ты не существуешь! Может, у него и есть приемник. А если у него есть приемник, он может что-то услышать.
Савельев не хотел спорить. Все не ладилось, все шло не так. Оказалось, что в этой глуши полно людей, и все они на всю голову двинутые, нет среди них только тех, кого они ищут. Может, сигналы вообще были не от них? Что, если все они были от разных людей, от таких, как ратмановские крепостные, как этот шаман… Много ли еще здесь таких мест, где живут люди, никем не замечаемые и никем не разыскиваемые, связанные друг с другом только эфиром? Выходит, все погибли? Он отбросил эту мысль. Сигналы были, и надо искать. Что, если именно в этот момент они выходят на связь? Достать приемник, поймать… Нет, рано. Надо ночи дождаться. Пусть эти все спят, а он попробует. Будильник поставить…
Но будильник ему не понадобился, он проснулся сам, как Штирлиц, за десять минут до сигнала, осторожно перелез через храпящего Тихонова — вот кто должен бы спать, как Штирлиц, фамилия обязывает — и вышел в горницу. Времени был час ночи. Он подготовил аппаратуру и стал слушать ночной эфир, хрипящий и стрекочущий, потрескивающий и покряхтывающий, свистящий и шипящий, потусторонний. Слушая его здесь, в этом странном доме, в странном месте, среди странных людей, окруженный необитаемой на первый взгляд, но хранящей свою тайную жизнь тайгой, с шаманами и мамонтами, духами и крепостными, с этими невозможными смещениями пространства и времени, Савельев очень хорошо понимал тех, кто соблазнился феноменом электронного голоса, кто часами просиживал в эфире, выслушивая голоса с того света или из параллельного мира — и действительно слышал их. А из этого ли мира были те голоса, которые он сам лично слышал, которые и привели его сюда? Савельев этого уже не знал. Как же так, спросите вы, такой разумный человек, пусть романтик, немного фрик, но все же врач, образованный малый, и вдруг готов поверить в такую антинаучную чушь? Готов, еще как готов, ведь на дворе ночь, а ночью человек дезориентирован, деморализован, критический разум его засыпает, и остается голая душа, открытая любому безумству и любому безумию. Вот и страшные истории рассказываются на ночь — не потому что в темноте страшнее, а потому что в темноте во все легче верится. В черную простыню. В мамонта. В голоса мертвых. В любовь и смерть, в конце концов. Поэтому не будем судить Савельева строго, сами не застрахованы. Тем более что как раз в этот момент из приемника донесся наконец голос: