Ведущий в погибель Попова Надежда
В замок фон Люфтенхаймера для беседы с изнывающей в безвестности челядью тот направился лично, пропав там на сутки и по возвращении призвав фон Вегерхофа для беседы наедине. О том, что довелось выслушать от вышестоящего, стриг не обмолвился ни словом, выйдя из-за запертой двери серьезным, вытянувшимся и даже чуть бледным. В ответ на пару осторожных вопросов наткнувшись на непреклонное молчание, Курт оставил попытки узнать то, чего, судя по всему, знать покуда не полагалось.
Фогт был допрошен отцом Альбертом не единожды и после второй беседы безоговорочно приговорен к Причастию. Сам наместник все указания, распоряжения и требования, выдвигаемые ему служителями Конгрегации, исполнял с удивительным послушанием, проявляя с каждым днем все более ясность в рассудке и выдержанность в поведении. Единственная сложность возникла, когда фон Люфтенхаймеру было сообщено, что в интересах дела ему предстоит солгать пред императорским ликом, утаив от верховного властителя некоторые детали ульмской истории – фогт рвался покаяться чистосердечно, вверив себя в руки правосудия, и для его убеждения пришлось приложить все силы и красноречие.
В город в виде просочившегося слуха уже была выпущена официальная легенда, гласящая, что, убив дочь фогта и захватив замок, сообщество сатанинских созданий попыталось обрести власть и над душою самого наместника, каковой противился оным попыткам всеми силами своего духа и, наконец, воспротивиться сумел, выказав чудеса лицедейства и убедив богомерзкую тварь в своем повиновении. Присутствие фон Люфтенхаймера на пасхальной пирушке объяснялось тем, что глава стригов, уверившийся в собственной власти над фогтом, вынужден был отпустить пленника ненадолго, дабы не вызвать подозрений; тот же, выкроив удобную минуту, передал известную ему информацию майстеру инквизитору. Однако, дабы не принижать заслуг молодой легенды Конгрегации, упомянуто было также и о том, что к тому дню и сам господин следователь Гессе пришел к нужным заключениям, воспользовавшись полученными от ландсфогта сведениями исключительно и только как последним доказательством собственных выводов.
О том, по какой причине была похищена графиня фон Рихтхофен, никто не распространялся, однако, имея в виду противоположность полов жертвы и похитителей, горожане выстроили собственную версию, с которой по убедительности не смогла бы поспорить ни одна другая. На Адельхайду ее товарки по сословию косились с завистливым сочувствием, упоминая о том, что их-то мужья и женихи наверняка не рискнули бы сунуться за ними в логово ужасных чудовищ, а то и отдали бы в оное сами; фон Вегерхоф же, прежде почитаемый не более чем за напыщенного чудака, теперь встречал взгляды удивленные и какие-то опасливые. Странным образом неделикатные прежде высказывания графа фон Лауфенберга в его адрес внезапно и разом сошли на нет.
Тевтонец, притихший в своей гостинице и наверняка надеявшийся, что о нем забыли, был вызван в ратушу для беседы и не явиться не посмел, хотя довольным при этом не выглядел. Около получасу, по выражению мрачно удовлетворенного шарфюрера, «отец Альберт делал из тевтонца тамплиера», и запертую изнутри комнату фон Зиккинген покинул задумчивым и удрученным.
В подобных заботах пробежала без малого еще неделя, завершение каковой ознаменовалось ярким субботним полуднем нашествием орды, осиянной блеском доспехов, грохотом оружия и копыт и трепетом штандартов, среди которых главенствующим воздымалось императорское знамя. Орда исчислялась тремя сотнями голов, включая как именитых и не слишком рыцарей, так и их подвластных, а также иных рядовых представителей воинского и околовоинского дела. По свидетельству ульмских стражей, один из ратманов, увидя прибывших, взвыл весьма натурально, едва не вырвав собственные и без того немногие волосы с корнем.
Если служители Конгрегации обходились с горожанами и их правами не слишком бережно, то об императорских воителях можно было сказать, что те не церемонились вовсе. Казармы, где обитали местные стражи, были утеснены до предела, дабы вместить рядовых из числа вновь прибывших, оставшиеся еще не заполненными трактиры и трактирчики забились гостями познатнее, частные дома приняли рыцарей наиболее высокого полета, для чего безжалостно изгонялись все, мешающие осуществлению плана расквартирования. Рат, попытавшийся подать жалобу на вольное с ним обращение со стороны Инквизиции, был послан прочь словами, доступными в понимании, после чего особым громогласным указом объявлено было, что городской совет провозглашается распущенным по причине вопиющей неадекватности и неспособности к делу, ради которого был создан. Досрочные выборы волевым образом назначили на следующую неделю, а предвыборные споры отменили как вещь ненужную, ибо все достойные личности в Ульме и без того известны его обитателям. Любые возражения, касающиеся столь наглого вмешательства в городскую вольность, были отметены просто и безапелляционно; если слухи, донесшиеся до майстера инквизитора, не лгали, предводитель имперского воинства заявил прямо о том, что «самоуправление вообще вредно – от него стриги заводятся».
Некоторый конфликт юрисдикций обозначился, когда новые блюстители порядка попытались перевести в собственное подчинение ульмских стражей, уже объявленных повинующимися приказам представителей Конгрегации. Наткнувшись на робкие возражения солдат, не желающих обрести на свою голову гнева Инквизиции, предводители имперского воинства явились в ратушу с требованиями и притязаниями, и Курт, уже привыкший к препирательствам с личностями положением не ниже герцогского, в течение четверти часа вяло отбивал атаку конкурентов, продержав оборону до возвращения занятого иными делами отца Альберта. Тот, представ перед делегацией, повторил все, уже сказанное майстером инквизитором, присовокупив к его словам разве что собственные полномочия и без особенного труда убедив господ рыцарей в том, что, поскольку совершенные в городе преступления имеют status supernaturalis, то и первый голос в ответных действиях принадлежит Святой Инквизиции и никому более. Разбирательства с ратом, несомненно, выпадают на долю светских властей, каковой чести Конгрегация лишать их не намерена, однако в отношении стражи, помимо прочих доводов, будет действовать закон prior tempre[221], или, выражаясь простыми словами, «кто успел, тот и съел».
Об освобождении фогта от инквизиторского попечения речь зашла мимоходом и уже нерешительно, каковой разговор завершился, не начавшись: не тратя времени и красноречия на убеждение, отец Альберт просто вывел фон Люфтенхаймера к господам рыцарям, и тот подтвердил крайнюю необходимость своего пребывания под опекой Конгрегации в течение еще некоторого времени.
Замок наместника имперские блюстители получили в свое полное распоряжение к середине воскресного дня – обследованный во всех закоулках, изученный и совершенно обезлюдевший. Вопрос, куда подевалась челядь, был задан без надежды на отклик, однако ответ все же был получен и поразил в первую очередь майстера инквизитора, с удивлением узнавшего, что вся прислуга без исключения была изуверски убита, и следы, оставленные на телах, ясно говорят о том, что – убита стригом. Цепляться с расспросами к начальству Курт не стал, разумно полагая, что подробности задуманного святым отцом хода ему будут сообщены в нужное время.
Понедельник, ознаменованный памятью святого Георгия Победоносца, прошел шумно. Месса собрала такое количество прихожан, какого в одной церкви разом этот город не видел, быть может, за всю свою историю, чему причиной наверняка было присутствие майстера инквизитора Гессе со товарищи и господ имперских рыцарей, а также железная клетка, увезенная этим утром из кузницы, в которой две недели назад был сделан заказ. Богослужение прихожане явно пропускали мимо ушей, не чая его завершения, временами даже споря во весь голос между собою, огласит ли сегодня господин дознаватель новость, давно ожидаемую всеми, и по рядам прокатился возбужденный гомон, когда Курт прошагал к кафедре. Голоса стихли с первым же словом, погрузив церковь в гробовую тишину, и вновь грянули бурным морским прибоем после объявления о назначенной на завтрашнее утро казни томящихся в заключении стрига и шести человек.
Отыскать в толпе Вильгельма Штюбинга удалось не с первой попытки, однако, будучи обнаруженным, тот не выказал тщетного желания немедленно улизнуть и, повинуясь мановению руки, послушно вышел вперед, встав подле майстера инквизитора. Неведомо, благодаря кому, но большая часть Ульма уже пребывала в курсе всех подробностей заключенной меж ними сделки, однако отказать себе в удовольствии выслушать от ратмана признание в некомпетентности и публичные извинения в свой адрес Курт не смог. Ухватив за рукав уже уходящего члена совета, цветом лица соперничающего со спелым садовым яблоком, он, не особенно следя за громкостью голоса, выразил уверенность в том, что и о своем долге тот также не запамятовал и оный долг доставит сегодня же к вечеру в «Моргенрот» лично или с надежным посыльным. Штюбинг нервно кивнул, затравленно оглядев заполненную гостями города церковь, и поспешно ретировался.
В гостиницу, тем не менее, Курт возвращаться не стал, направившись к зданию ратуши, однако свернул не в главный корпус, а в помещение темницы, где томился изнывающий от безделья последних дней шарфюрер. Келлер обнаружился в тюремном дворе – заложив за спину руки, тот стоял напротив блистающей свежей ковкой клетки, оглядывая прутья с закрепленными на верхних перекладинах браслетами.
– Неспроста инквизиторов почитают за подлых сукиных детей, – сообщил шарфюрер, не обернувшись на шаги за спиной, и Курт, остановясь рядом, изобразил лицом удивление. – Здесь, – пояснил Келлер, кивнув на клетку, – иначе невозможно будет ни сидеть, ни стоять, как только на коленях. И головы в таком положении не поднять.
– Сочувствуете бедняге?
Шарфюрер вздохнул:
– Кого люди увидят здесь? Беззащитное, покоренное и сломленное существо. Люди решат, что такие они и есть; и что в них тогда страшного?
– Вот оно что. Боитесь, вашу работу не оценят по достоинству?
– Работа была вашей, Гессе, – со вздохом отмахнулся Келлер. – Его взяли вы. Слабо понимаю, как; даже с этими вашими святыми реликвиями и силами. И – кстати, дабы вы не думали, что я полный идиот: я понимаю, что вы мне всего не рассказали. Я знаю, что в этом деле что-то нечисто, и произошло в том замке явно не то, что мне известно… Но это так, к слову, – не дав ему ответить, продолжил шарфюрер. – Я не о том. Человек в наши дни зарвался. Человек ничего не боится… и никого. Сегодня он не боится стрига или ликантропа, или беса, или иного чего-то, что ему не известно, что скрыто тайной, непонятно, а значит – по определению опасно… а завтра он перестанет бояться столь же непонятного и неизвестного Бога.
– По вашей логике – тоже опасного по определению.
– Конечно, – передернул плечами Келлер. – Так настучать по шее, как это Высокое Начальство, не может ни один Великий инквизитор, Император или все Папы, вместе взятые. Куда уж опасней.
– А быть может, – предположил Курт, – и стоило б не бояться? Не знаю, как я мог бы продолжать службу, бойся я Его. Правду сказать, не могу утверждать и того, что мною движет любовь. Скорее, некое общее дело – некое родство душ, как с обер-инквизитором, под чьим началом довелось работать, или с любым другим сослуживцем… да и с вами, Келлер, хоть вы и полагаете всех следователей неумехами.
– Найдите мне следователя, не считающего бойца зондергруппы туполобой бестолочью, – буркнул Келлер.
– Не напрашивайтесь на дифирамбы, – укоризненно попросил Курт, и тот лишь молча отмахнулся. – Отоприте-ка мне лучше дверь к нашему птенчику: даже по отношению к нему я должен соблюсти протокол и сообщить заранее о назначенном ему часе.
– На случай, если раскается? – уточнил шарфюрер, медленно двинувшись вперед. – Хотел бы я посмотреть на раскаявшегося стрига. Зрелище наверняка еще то.
– И не говорите, – искренне согласился Курт, вступая под холодные полутемные своды.
– Тишина, – отметил очевидное Келлер, идя по гулкому коридору впереди него. – А обыкновенно фогтова дочка устраивает скандалы. Это у девок получается отлично, стриги они или нет. Уж не дождусь, когда ее увезут, наконец; когда она голодная – воет от голода, когда накормишь – надрывается не меньше, лишь слова другие.
– И какие же?
– Так, – поморщился шарфюрер, – чушь всякая. Что обыкновенно выкрикивают высокородные арестанты? Лучше меня знаете… Не будет с моей стороны нарушением пределов допустимого, если я спрошу – а что там наместник? Так ни разу и не высказал желания увидеть ее? Все еще полагает, что эта тварь и его дочь – две различных сущности?
– Отчего б это сегодня в вас проснулась столь необъяснимая тяга к душеведству, Келлер? – не ответив, отозвался Курт, и тот, помедлив, неопределенно качнул головой, отпирая дверь.
– А этот сегодня тихий, – сообщил лишь шарфюрер, проходя в камеру первым.
Конрад поднял взгляд навстречу вошедшим равнодушно и безучастно; полторы недели, минувшие со дня допроса, прошли не бесследно – сейчас он был похож уже не на призрака, а на его выцветшее, древнее изображение.
– Сегодня без своего приятеля, – заметил птенец с бледной усмешкой. – Не стану спрашивать, что это значит.
– Догадливый, – кивнул Курт, не подходя ближе. – Завтра твой день. Мое начальство полагает, что ты должен об этом знать. За час до рассвета ты выйдешь отсюда.
– Удобно. Экономишь на дровах.
– У тебя как раз осталось время на то, чтобы развить эту мысль. Другим осужденным обыкновенно предлагается исповедь… даже не знаю, следует ли соблюдать протокол до конца. Прислать к тебе священника? Принести молитвенник? Или – может, есть последнее желание?
– Есть, – с внезапной серьезностью согласился птенец, и Курт нахмурился, готовясь услышать уже прямое оскорбление. – Девчонка, – пояснил тот коротко. – Хотя бы ее – не тащите на солнцепек. Убейте быстро. Она не успела натворить ничего, за что с ней можно было бы так.
Курт стоял молча еще два мгновения, глядя в бесцветные глаза напротив и видя в них только пустоту – как и прежде.
– Хорошо, – ответил он, наконец, и Конрад кивнул, неловко отмахнувшись одним плечом:
– Это все.
– Вы ему солгали, – заметил шарфюрер, кода из темничной полумглы оба шагнули на залитый солнцем двор; Курт удивленно округлил глаза:
– Что?
– Вы ему солгали. Девчонке быстрая смерть не грозит: прежде, чем от нее избавиться, наши exquisitores[222] ее распотрошат на части.
– Господи, Келлер. Что с вами сегодня? Откуда в вас сие христианнейшее сострадание ко всем Божьим тварям?
– К тварям, – повторил тот. – К тварям сострадания никогда не было. Как-то иначе и не приходило в голову на них посмотреть, кроме как на тварей. Знаете ли, сложно воспринимать их иначе, когда из темноты на тебя кидается этакое вот страшилище с горящими глазами и клыками навыкате. До сей поры не доводилось видеть их иначе. Слышать не доводилось что-то иное, кроме «убью» или в таком роде; они в смысле боевых кличей не особенно многообразны…
– Неужто вас зацепило что-то в этом человеке?
– В человеке, – снова повторил шарфюрер. – Он ведь человеком был… Да и остался им, если на то пошло. В отличие от обывателей, утешающих себя этой мыслью, я-то знаю, что душа человеческая не замещается вражьей сущностью, что это все тот же он… или она, если говорить о фогтовой дочке.
– Так вот кто пробудил в вас сомнения, – протянул Курт сочувствующе. – Несчастная девица. Это случается.
– Нет сомнений, – отрезал Келлер. – Буду убивать их, как прежде. Просто… Господи, Гессе; это вы целыми днями бегаете по городу или снимаете показания с баронской невесты, а я с ними, здесь, круглые сутки. Уже вторую подряд неделю. Вижу их и слышу их; и установка «не говорить с заключенными» не помеха. Они говорят. А я слышу. Девчонка уже пятый день как перестала грозить и шипеть. Даже плакать уже перестала. И говорит лишь одно – просит о встрече с отцом. По двадцать раз на сутки. И не похоже на то, что она прикидывается (для чего ей?) или хочет увидеть его, чтобы вместе помянуть покойного мастера. И этот… Наверное, мне было б легче, если б он скалил зубы и рвался с цепи, если б рычал и загробным голосом возвещал о собственном величии и обещал нам, смертным, жуткие муки – словом, если б вел себя как тварь. А я не знаю, многие ли наши с вами сослужители способны, будучи в плену, оставшись за два шага до смерти, вести себя вот так. Помяните мое слово, Гессе: народу на площади будет на что посмотреть. Даже не сомневайтесь – метаться по этой клетке и искать убежища от солнца под собственной подмышкой он не станет.
Курт не ответил, не согласившись с шарфюрером вслух, но и не став спорить – собственно, возражений и не было. В том, что Келлер прав, он не сомневался и, как выявило наступившее утро, не ошибся.
Снятый с цепи Конрад не пытался воспротивиться, напасть или бежать; бежать в городе, запруженном войсками, из помещения тюрьмы с несметным количеством запертых дверей и бойцов зондергруппы, под прицелом арбалетных стрел, накануне уже назревающего рассвета – было бы бессмысленно и попросту некуда. О том, что ощущает присутствие фон Вегерхофа неподалеку, птенец не обмолвился ни словом, лишь невесело усмехнувшись, когда его вывели во двор, и мельком, вскользь обернулся в темноту, где стоял стриг. Он не произнес ни слова и не смотрел по сторонам во все время пути до площади перед той самой церковью, окруженной вонью дубилен, вымоченной кожи и красок; взгляд прозрачных глаз не остановился ни на одном человеке из немалой толпы, плотно сбившейся вокруг оцепленного солдатами круга, где уже ожидали своей участи шестеро людей.
Позади стражей застыли бойцы зондергруппы в полном боевом облачении, овеянные трепетом знамен Конгрегации, академии и пламенеющим в факельных отблесках алым штандартом, вещающим о непреложном праве карать смертью. Фон Вегерхоф появился из ниоткуда, в молчании заняв место на возведенной для почетных зрителей трибуне, где уже находились фогт, бледная спросонок Адельхайда, цвет прибывшего в город рыцарства и, на первых местах, служители Конгрегации. Келлер, угрюмый и такой же молчаливый, стоял неподалеку от помостов, следя за своими бойцами и недвижимым, точно статуя, птенцом.
За предписанной процедурой, уже не раз виденной и привычной, Курт не следил, не слушая предварительной проповеди отца Альберта и оглашения приговора, лишь мимоходом отметив полагающиеся к случаю приготовления; краем уха улавливая обрывки произносимых слов, он наблюдал за присутствующими.
Келлер… Все более мрачный с каждой минутой, и все чаще взгляд соскальзывает от бойцов к кованой клетке, окруженной шестью столбами.
Конрад… Все так же безучастен и неподвижен, чего не скажешь о шестерых людях вокруг него – силятся высвободиться. И что только творится в голове осужденного при подобных бессмысленных и безнадежных попытках?..
Адельхайда… Прилагает немыслимые усилия к тому, чтобы не уснуть. Даже спустя две недели организм все еще не пришел в полную силу; и вряд ли дело лишь в физическом истощении. При взгляде на птенца ее губы вздрагивают, а пальцы сжимаются. Злится. Ненавидит. Явно ждет не дождется солнца. Но глаза печальные и сострадающие. Женщины; пойми их.
Фон Вегерхоф… Этого понять несложно. О чем думает, видимо отчетливо. Понятно, о чем вспоминает, когда глаза поднимаются к уже светлеющему небу.
И толпа вокруг – такие же лица, какие Курт видел прежде, видел всегда в подобные дни; о чем бы ни думали эти люди еще вчера, что бы ни говорили, о чем бы ни шептались, – когда настает этот час, они все одинаковы, во всех городах, во всех сословиях. Одно и то же выражение на всех лицах – любопытство и нетерпение. Изредка можно отыскать оттенок испуга, но ни разу еще не удавалось увидеть хотя бы тень размышления над тем, что видят. Лишь любопытство и какой-то граничащий с идиотическим восторг. Чужая смерть всегда интересна, захватывающа и увлекательна, и неважно, чья она – потусторонней твари или человека, виновного или нет. Что-то просыпается в людских душах при виде чужих страданий. Быть может, какой-то отзвук собственного существования, что-то из глубин животного естества, познающего в сравнении с кем-то другим факт, что оно – живет и дышит…
Толпа застыла, не желая пропустить ни звука, ни движения, ожидая награды за то, что пришлось ночью подняться с постели, ожидая зрелища, до сей поры невиданного. Толпа вздохнула разом, точно одна большая пестрая тварь, выползшая из своей пещеры под солнце – оно явилось как-то вдруг, внезапно выскользнув из-за крыш и церковных шпилей, озарив площадь, людей и кованую клетку.
Глава 33
В последующие два дня вместо прежней кислой вони на церковной площади водворился знакомый запах древесного пепла, смолы и горелой плоти. Немощеную голую землю соскребали, засыпая щебнем, весь день с самого утра под взглядами любопытствующих мальчишек, норовящих влезть под руку в надежде отыскать в углях и золе уцелевшую кость настоящего стрига или его прислужника.
Хелена фон Люфтенхаймер была увезена ночью, и вместе с ней из города исчез отец Альберт. К своему удивлению, предложение занять место помощника при обер-инквизиторе, назначенном в Ульм, перед отъездом начальства Курт услышал снова и всерьез, вновь отказавшись от вредной для душевного здоровья должности и решив продолжить путь к ранее означенному месту прохождения службы. Отец Альберт возражать не стал, упомянув лишь о том, что теперь к именованию собственного первого ранга майстер Гессе смело может прибавлять «особые полномочия».
Фогт, по вердикту начальства, пришел в уразумение настолько, что стало возможным отпустить его из-под надзора, вверив заботам имперских воителей, дабы те препроводили его к престолодержцу – об этом не говорилось, но логически предполагалось, что Император захочет услышать невероятную историю похождений своего наместника лично. Об отъезде фон Люфтенхаймера Курт услышал от шарфюрера, по возвращении в «Моргенрот» получив подтверждение этих сведений от Адельхайды.
– Я еду с ним, – прибавила та, не глядя в его сторону. – Меня Император тоже захочет послушать. Наверняка и мне самой от него услышать придется немало…
– Когда? – оборвал он, и Адельхайда передернула плечами:
– Завтра. Мне здесь уже нечего делать. Когда уезжаешь ты?
– Завтра, – повторил за ней Курт. – Мне, вроде как, тоже заняться больше нечем. Сегодняшний день на то, чтобы окончательно сдать дела новому следователю, и ночь, чтобы… Словом, уеду утром.
– С повышением?
– Да уж, теперь мы в одном ранге, – усмехнулся он, договорив с подчеркнутым злорадством: – но допуск у меня все равно выше.
– Тебе предлагали должность помощника при обер-инквизиторе… Ты отказался? Почему?
– Ты спрашиваешь? – покривился Курт. – Вообрази меня сидящим за столом и ожидающим отчетов от подчиненных. Уж проще сразу в монастырь. Увы; остаюсь oper’ом.
– Отчего же «увы» – ведь ты сам этого и хотел.
– Согласившись, я остался бы на постоянной службе в Ульме, – пояснил он, посерьезнев. – Оставшись в этом городе, я получил бы несомненные и весьма многочисленные преимущества – какие-никакие знакомства, ландсфогт, благодарный по гроб жизни, удобная для работы репутация, созданная мной за эти недели… И баронесса фон Герстенмайер, навещать которую хоть бы и раз в полгода ты, как и прежде, будешь. Посему – «увы». Я хотел бы остаться. Очень хотел бы. Но я уезжаю.
– Да, – вымолвила Адельхайда спустя мгновение молчания. – Это было бы… некстати.
– Я не намеревался начинать этого разговора, – вздохнул Курт. – Не хотел обсуждать того, о чем думал. О чем, уверен, думала и ты. Не хотел говорить того, что никто из нас еще ни разу друг другу не сказал.
– И не говори, – согласилась та. – Только хуже будет обоим.
– Куда хуже? – возразил Курт уверенно. – Все, что могло, уже случилось. Все уже прошло. И плохое, и, что существенно, все хорошее.
Адельхайда лишь вздохнула, не возразив, но наступившая ночь показала, насколько он неправ – хорошего оставалось еще немало. Однако утро выявило, что в остальном Курт не ошибся: подойдя к ее двери и не услышав отклика на стук, он толкнул створку и замер на пороге, когда та распахнулась, открыв взору пустую безмолвную комнату.
– Госпожа графиня уехала с рассветом, – запинаясь, пояснил владелец на его расспросы. – Я полагал, что, коли уж дело ваше окончено, она более не свидетель… Я не думал, что вам может еще что-то быть нужно, майстер инквизитор…
– Мне ничего не нужно, – отрезал Курт. – Узнать то, что намеревался, я могу и от другого человека, но впредь – будьте любезны ставить следователя в известность в подобных случаях. Когда дело окончено всецело, знаю только я. Это – понятно?
– Да, майстер инквизитор, – понуро согласился владелец, искательно осведомившись: – Что бы вы желали сегодня к обеду?
– Солнечной погоды, – отозвался он хмуро, развернувшись. – Сегодня к обеду меня в Ульме уже не будет. Можете начинать радоваться.
Последнее указание господина следователя владелец «Моргенрота» исполнил с готовностью – когда спустя час Курт выходил из дверей гостиницы, его провожали ликующие взгляды не верящих своему счастью хозяина и обслуги, выглянувших даже и на улицу, дабы убедиться в том, что постоялец не намерен возвратиться.
По городу Курт шел неспешно, ведя коня в поводу. Нельзя сказать, что Ульм с его смрадными переулками, грязными площадями и галдящими улицами притягивал и грозил остаться в душе и памяти, однако, покидая его, Курт ощущал нечто вроде уныния. Год назад, прибыв в Кельн, он не испытал чувства возвращения домой – тот город, невзирая на знакомые улицы и даже лица, все равно стал чужим за годы, проведенные вне его стен. Ульм же просто попался на пути, попался случайно, как камень под подошву, и был слишком непривычным, слишком чужим и раздражающим, чтобы пожелать хотя бы притерпеться к нему. Ожидающий инквизитора Аугсбург будет таким же – быть может, обыденным или, напротив, уникальным, но вряд ли и он станет местом, которое можно будет назвать домом. Несомненно, и в этом была наиболее привлекательная часть службы – новое. Новые города, новые люди, новые дела, открывающие новые грани жизни; однако место, где Курта ждали, где он ощущал себя именно как дома, где можно было отдохнуть душой – оно было на всей земле единственным и отстояло слишком далеко для того, чтобы просто заглянуть туда, как это может сделать практически любой человек вокруг него. Академия, отнявшая десять лет жизни и давшая взамен саму жизнь вообще, отдалялась даже сейчас с каждым шагом все больше…
С боковых узких улиц Курт свернул не к воротам – пройдя лишних четверть часа, он постучал в дверь дома с голубятней на крыше, не удивившись, когда обнаружившийся на пороге слуга невозмутимо отступил в сторону, пропуская его внутрь.
– Мог бы зайти, – укоризненно выговорил Курт фон Вегерхофу, и тот беспечно отмахнулся:
– Pourquoi faire?[223] Ты не мог уехать, не попрощавшись, а говорить о наших делах предпочтительней на собственной территории.
– Да, – вздохнул Курт, усевшись к столу с неизменной клетчатой доской. – Я – так уехать не мог. А вот кое-кто уехал.
– Партию напоследок? – с короткой улыбкой отозвался стриг, поведя рукой к доске. – Сочувствую, Гессе. Наверняка пропала даром заготовленная тобой изрядная и очень пронзительная речь.
– А ты и рад? – бросил он, придвигаясь ближе к столу, и вздохнул, задумчиво глядя на ряд одинаковых фигур. – Нет; все уже было сказано, что возможно. А что не сказано – того, наверное, и не надо говорить.
– Наверняка и она подумала так же, решив избавить вас обоих от банального прощания. Ведь знаешь, как это происходит. Вы запинаетесь, прячете глаза, говорите обрывками и недомолвками, злясь на себя и друг на друга за то, что хотите сказать, но говорить не будете; потом поцелуй – как правило, чересчур торопливый, и сожаления о несказанном и несделанном… Слишком пошло, чтобы быть последним, что остается в памяти.
– Возможно, – неопределенно согласился Курт, медленно переставляя коня. – У меня в подобных делах не слишком обширный опыт. Быть может, так и лучше. Попросту исчезнуть в никуда – и все.
– Отчего же «в никуда», – возразил фон Вегерхоф. – Вам обоим известны имена друг друга. Тебе известно ее имя, что главное. Она не сгинула, не растворилась в пространстве… Я знаю, где находится ее имение. Сказать?
– Нет, – отозвался он, и стриг кивнул:
– Вот именно. Ты сможешь ее найти, если только захочешь; она это знает. Но ведь искать не станешь, верно?
– Верно.
– И это она знает тоже. Адельхайда уверена, что своим существованием на одном жизненном пространстве с тобой будет тебе мешать; и она права… Выпьешь со мной напоследок?
В предложенный ему кубок Курт заглянул с преувеличенным вниманием, усмехнувшись.
– Красное? Ни разу не видел у тебя в доме красного.
– В доме было, – возразил тот. – Я не пил.
– А, – хмыкнул Курт. – Теперь психологический барьер снят?
– Ты талантливый парень, Гессе, – не ответив, продолжил стриг. – Отличный следователь. Впереди у тебя большое будущее; только не растрачивай себя. Да, под этим я разумею личную жизнь; так уж сложилось. Выбор, тем не менее, за тобой: если хочешь, соглашайся на повышение или уходи в архив, по истечении обязательного срока службы освободишься от обязательств и сможешь жить, как все нормальные люди.
– Уже в дрожь кидает, – заметил Курт.
– Voil, – развел руками фон Вегерхоф. – В этом ваш pierre d’achoppement[224]. Какие могут быть у вас перспективы сейчас? Способен ты будешь терпеть некоторые необходимости в ее работе? Нет. Да и она не все стерпит… Теоретически – все не так плохо: сословное различие меж вами удалено, а прочие проблемы можно было бы решить или обойти, если б не ваша приверженность оперативной службе. Однако невозможно вообразить тебя вооруженным пером и сражающимся с бумагами, а ее – сидящей дома и ожидающей тебя, поглядывая в печь на скворчащий ужин. Вы друг другу и сами себе опротивели бы уже через пару лет.
– А вот ты от подобной перспективы не отказался бы, верно?
– Это была ирония? – уточнил фон Вегерхоф с улыбкой, и Курт пожал плечами. Стриг вздохнул. – ведь такой жизни не хотел, позволь напомнить. Не хотел быть тем, кем стал. Не хотел, как бы ни коробило это твоего инквизиторского слуха, и работать на Конгрегацию. И то, и другое я получил помимо воли. Я обыватель, Гессе, и никем другим стать никогда не желал. Не грезил боевыми подвигами в юные годы, не мечтал войти ни в какой рыцарский орден, не воображал себя спасителем принцесс или борцом за веру в чужеземных краях. Я никогда не слушал легенд о Граале, затаив дыхание, и всегда полагал, что кидаться сломя голову вдогонку небылицам – наиглупейшая из затей. Никогда не считал, что рисковать жизнью за идеалы – высшее счастье на земле. Я с пеленок имел все, что хотел, и надеялся, что так и останется; я надеялся прожить свою жизнь спокойно, тихо и ни во что не вмешиваясь.
– Самому не противно?
– Нет, – пожал плечами стриг. – До сих пор хочу только этого. Необходимость вынуждает жить иначе, но никакой радости по этому поводу я не испытываю. Так сложилось, и мне ясно дали понять, что на меня возлагаются кое-какие надежды; отказать же таким чаяниям человек в своем уме не может, даже если он стриг.
– Да брось, – возразил Курт, занеся руку над доской, и, подумав, вновь отвел ее в сторону, не тронув ни одной фигуры. – Не может быть, чтоб хотя бы упомянутое тобою самолюбие не потешилось после всего, что приключилось в фогтовом замке.
– Tout est bien qui finit bien[225], Гессе. Да, невзирая на многие неприятности, сопровождавшие наш поход, все повернулось лучшей стороной и каждому из нас что-то дало. Ты, наверное, теперь воображаешь себя великим воином…
– И имею на это полное право.
– Спорить не стану. Было и еще кое-что, на что ты не обратил внимания… Сейчас, проходя по коридору моего дома, наверняка снова шарахался от светильников?
Курт покривился.
– Шутки на эту тему, Александер, устарели лет тысячу назад, – начал он, и стриг вскинул руку:
– Dieu prserve. Никаких шуток. Просто хотел бы напомнить: в замке фогта ты бегал по коридорам, комнатам, подвалам, прижимался к стенам; если напряжешь память, то вспомнишь, что была ночь. Темнота. Что освещало твой путь? Факелы, Гессе. Светильники. Свечи кое-где. И что-то я не припомню, чтобы ты… Да, – кивнул фон Вегерхоф, когда он растерянно замер. – Ты их просто не замечал. В ту ночь ты был поглощен другим, и все твои страхи отступили в глубь твоего разума… куда-то на его задворки. Не уверен, что так будет происходить всякий раз, однако это повод задуматься, не находишь?
– Я задумался, – подтвердил Курт, и стриг понимающе усмехнулся:
– Психологический, как ты выразился, барьер дал трещину, а?.. И ты в очередной раз получил доказательства собственной уникальности.
– А ты завалил мастера, – напомнил Курт. – Неужто не раздуваешься от самодовольства?
– Это и в самом деле невероятно, – вновь согласился фон Вегерхоф, и он оборвал:
– «Невероятно»? Окстись. Сложно, не спорю, но не невероятно. Мне бы твои возможности…
– А кое-чего ты так и не понял, – вдохнул стриг со снисходительной усмешкой. – Вообрази-ка себе такую историю, Гессе. Потерпев кораблекрушение, некий библиотечный писарь оказался на далеком неизвестном острове и обнаружил, что там обитают крохотные человечки. По колено этому писарю. Среди них он – титан, Геркулес, полубог. Его друзья имеют в его лице величайшего заступника, его враги жалеют, что родились на свет. Но вот однажды к берегу пристало судно, и на берег сошли люди – команда хорошо вооруженных бойцов, перед которыми этот писарь стал таким, как прежде, каким он и является на самом деле, хилым, слабым и, честно признаться, трусоватым…
– Это ты, полагаю, перегнул.
– Это, Гессе, я исповедался, – возразил стриг серьезно. – Дай-ка я тебе напомню. Я никогда не увлекался боевыми забавами. В бытность простым смертным – лишь занятия с инструктором, какие полагаются любому носящему оружие обладателю титула. Чему мог научить начальник баронской стражи? Паре финтов?.. Из боевого опыта – два с половиной турнира; на третьем меня выбросили в пыль, и я очнулся уже дома. После – в развитии таких навыков не было необходимости. В пражском гнезде рукоприкладства случались редко, а по собственной воле я их не провоцировал. В орлеанском подобное поведение было не в чести и полагалось за mauvais ton. Посему, когда на мой одинокий далекий остров явилась хорошо вооруженная команда бойцов, я, как тот писарь, могу лишь радоваться случаю… или помощи свыше, давшей мне возможность выйти из их рук живым.
– Что-то на радующегося ты не слишком похож.
– Повторю: я не герой. Мне не нужна такая жизнь. Не хочу.
– Эй, – остерегающе заметил Курт, и стриг отмахнулся с усмешкой:
– Ну, от подобных мыслей я тоже далек. Я смирился с необходимостью, возьму свою ношу и пойду дальше.
– Кстати, – кивнул он. – Куда дальше? Я все ждал, когда мне объяснят, что происходит, но не дождался ни от отца Альберта, ни от тебя… или кто именно из вас сочинил эту невероятную историю с перебитой замковой челядью? Вы о чем-то говорили за запертой дверью, и вышел ты от него с видом осужденного, только что выслушавшего приговор.
Фон Вегерхоф ответил не сразу; тяжело вздохнув, откинулся на высокую спинку стула, глядя на доску отстраненно, и неискренне улыбнулся:
– Это недалеко от истины.
– Не пора ли мне рассказать, что, в конце концов, происходит, или и теперь еще мой допуск недостаточно высок для этого?
– Попросту у Альберта не сложилось посвятить тебя в детали – не было времени, да и он счел, что будет лучше, если рассказывать станет не он. А я тогда был не готов вывалить перед тобой то, что и сам еще не осознал и не принял.
– А ну как я уехал бы, не зайдя к тебе, или не спросил бы сейчас об этом, – что тогда?
– Не уехал бы, – уверенно возразил фон Вегерхоф. – И спросил бы. Чтобы ты – и вдруг оставил неразрешенными какие-то вопросы, не сунул нос в какую-то тайну? Я счел бы, что тебя подменили.
– Итак? – поторопил Курт, и стриг согласно кивнул:
– Итак. Замковая челядь действительно убита – вся, до единого человека, и убита стригом. Это ты будешь рассказывать всем, кто спросит. Еще, если о том зайдет разговор, ты упомянешь, что барон Александер фон Вегерхоф, с которым ты вошел в замок наместника, не был все время рядом с тобою, что нам приходилось разделяться, и какие-то минуты, а то и час ты не видел меня и не знаешь, где я был и чем занимался.
– Вот даже как, – проронил Курт, глядя на стрига, нахмурясь. – У меня зародилось некое объяснение твоим словам… или я ошибаюсь?
– Нет. Не ошибаешься, и твое объяснение верное… Моей относительно тихой жизни настал конец. До сих пор Конгрегация держала меня в запаснике, как рачительный хозяин – неприкосновенную и уникальную жемчужину, в трудный момент могущую разом поправить дела. Но можно дойти в своей рачительности до того, что жемчужина померкнет и станет бесполезной или же времена настанут такие, что даже она не спасет. В капиталах, Гессе, главное – пустить их в дело вовремя.
– Неужто уходишь в оперативную работу?
– Сейчас, – согласно кивнул фон Вегерхоф, – как раз такое время, когда пора вбрасывать резервные финансы.
– Как я понимаю, убитые люди – твои начальные расходы, чтобы раскрутиться?
– Убитые люди, – подтвердил стриг. – Убитый мастер, посягнувший на мою территорию. Его птенцы, лишившие меня слуг.
– А приятель-инквизитор как укладывается в эту схему?
– Я тебя использовал, – улыбнулся фон Вегерхоф, и Курт покривился:
– Вот спасибо.
– Это не возбраняется, – уже серьезно пояснил стриг. – Я могу делать что угодно, пока не нарушаю правил, а использование смертных в своих целях – едва ли не основное из них. Убив Арвида, я был в своем праве: он явился хозяйничать в мой город. Воспользовавшись связями в Инквизиции, чтобы проникнуть в замок и озаботиться легализацией своих действий, я поступил разумно.
– А люди?
– Люди меня видели. Это – если о них вообще кто-нибудь спросит.
– Я спрошу, – возразил Курт. – Что с ними на самом деле?Я не придираюсь, но любопытство мучает.
– Summa agendum protectionis testum[226], – пояснил фон Вегерхоф официальным тоном. – А если сказать проще, им внятно и доходчиво объяснили, что в эту часть Германии им лучше не соваться, а кроме того, «их» более не существует. Другие имена, другая жизнь.
– Ненадежно…
– Понимаю, надежнее было бы их и в самом деле убить, – усмехнулся стриг. – Но мы с Альбертом решили, что будет довольно внушительной суммы и – моего к ним явления. Думаю, это произвело должное впечатление; будь я на их месте, подумал бы трижды прежде, чем нарушить молчание.
– Однако, – сдвинув, наконец, вперед башню, возразил Курт, – к чему все это? Не намереваешься же ты выйти на городские площади с объявлением о том, что тобою, якобы, было сделано? Если все это – способ войти в доверие к сородичам, то… Как они узнают об этом?
– Побойся Бога, Гессе. Шум, который подняло это дознание, достигнет Аугсбурга раньше, чем ты будешь там, а через месяц-другой разойдется по всей Германии. В течение полугода, не позже, ко мне явится кто-нибудь от старших мастеров.
– Уверен?
– Ты – стриг, – предположил фон Вегерхоф. – Тебе не одна сотня лет, ты многое видел и много знаешь, ты и твои приятели контролируют (или пытаются по мере сил контролировать) всевозможную мелюзгу, дабы она не нарушила равновесия, которое помогает вам выживать. И вдруг ты слышишь историю о явившемся невесть откуда сородиче, явно молодом (иначе ты услышал бы о нем раньше), но со способностями высшего. Слишком молод, чтобы стать таковым, бытует в одиночестве, без мастера и собственного гнезда… Так скажи мне: ты – не послал бы кого-то из своих проверить, что происходит?
– Я – пришел бы сам, – отозвался Курт, и, когда фон Вегерхоф наставительно кивнул, неуверенно возразил: – Но есть одно «но». Ты говорил, что вы чувствуете друг друга – улавливаете душевное состояние, настроение, намерения… это ведь за полшага до чтения мыслей.
– Есть и те, кто этот шаг сделал.
– Они раскусят тебя в момент. Об этом начальство не подумало? Они ведь сразу увидят, что ты их боишься, что-то скрываешь, что врешь им, в конце концов. Твоя агентурная деятельность оборвется, не начавшись.
– Приятно, когда в тебя верят, – заметил стриг, и Курт раздраженно поморщился. – Да, я осознаю такую опасность. И начальство это понимает.
– И?
– У меня пара месяцев на то, чтобы научиться контролировать себя. Если не терять даром времени, кое-чего я успею достичь. Ну, а если они и уловят некоторую нервозность или даже оттенки лжи – согласись, в моем положении это будет понятно. Когда к тебе приходят вышестоящие, требуя подробностей твоей жизни и раскрытия тайн… Любой нормальный человек станет лгать, запираться и нервничать. Некоторые нестыковки они спишут на это.
– Уверен?
– Нет, – пожал плечами стриг. – Но выбора у меня нет.
– Есть, – возразил Курт уверенно. – Откажись. Не думаю, что отец Бенедикт станет давить.
– Не могу. Такая возможность, такой момент; другого может не быть. Во всех иных случаях, чтобы попытаться войти в эту среду, пришлось бы измышлять легенду, обставлять, сочинять и инсценировать историю, а сейчас все сложилось само собой, и не я их ищу – они придут сами. И не я буду напрашиваться в их общество; они сами позовут меня туда. Я буду упираться, отнекиваться, и чем активней – тем со все большим рвением будут втягивать меня они. Многой пользы тотчас же от меня ожидать не следует, но все же это будет больше, чем мы имеем сейчас.
– А уверен ли ты, что справишься? Не с тем, чтобы утаить от них свои мысли, не с тем, чтобы войти в доверие, а – с собой самим. Входя в их среду, принимая участие в их жизни, пытаясь казаться таким, как они… как ты был прежде… сможешь ли ты не сорваться? Как тогда, ночью, на улице? Ты позабыл обо всем, о проведенной до той минуты работе, о собственных же планах – и ринулся спасать человека. Это первое, что меня настораживает, но есть и второе. Напрямую противоположное.
– Боишься – переметнусь? – усмехнулся фон Вегерхоф, и Курт неопределенно качнул головой:
– Слишком сильно, но в целом мысль примерно такова. Я видел тебя в момент смерти Конрада; ты отвел взгляд. Даже Келлер, проведя две недели подле Арвидова птенца, начал сдавать позиции своей непримиримости. А когда ты тесно общаешься с кем-то в обстановке мирной и спокойной, когда, к тому же, так много общего… Наверняка большинство из них милые ребята, если узнать их поближе.
– Не стану заглядывать так далеко в будущее, – признал фон Вегерхоф, помедлив. – И не исключено, что кое-кто из них впрямь вполне даже сносен.
– Для чего?
– Наши противники в последнее время пытаются прилагать к делу многое из того, что прежде обходили вниманием. Преступные низы, объединение малефиков, различных по образу жизни и по манере работы… и вот теперь стриги… Нельзя не попытаться перехватить инициативу. Вполне возможно найти тех, кто примет сотрудничество с Конгрегацией – по многим причинам. А мы – неужто откажемся от такой поддержки?
– «Пусть утихнет буря»?
– Пусть утихнет буря, – повторил фон Вегерхоф.
– Ego mitto vos sicut agnos inter lupos[227], – выговорил Курт невесело. – Ovis in vestimentis lupinum[228], если быть ближе к правде. Только не врасти в нее совершенно.
– Твой ход, – не ответив, поторопил стриг, и, когда он не шелохнулся, заметил: – А ты стал осмотрительней.
– Надо же и выигрывать когда-нибудь, – вздохнул Курт, глядя на доску, где едва двинулись с места лишь несколько фигур. – Боюсь, Александер, партия повиснет, не окончившись. Не вижу хода; просто продуть тебе, как прежде, не хочется, а на долгие заседания у меня нет времени. Пора уже и в путь, а мне надо заглянуть еще в одно место…
– Доиграем при встрече, – предложил фон Вегерхоф. – Не сказал бы, что у тебя талант к планомерному выстраиванию ходов, но порою случаются озарения, которые менее опытного, чем я, противника ставят в тупик. Возьмешь их под контроль, приведешь к системе – и в следующий раз, быть может, загонишь меня в угол.
– «В следующий раз»… И когда это будет?
– Тем больше на это времени и возможностей.
– Времени – не сомневаюсь, – согласился Курт. – А вот с возможностями кисловато. Сейчас я еду в Аугсбург, лишь чтобы доложиться тамошнему обер-инквизитору и ознакомиться с ситуацией; после, по повелению отца Альберта, возвращаюсь в академию. Знак надо сдать в перековку – для пометки «особый»; кроме того, мне хотят показать личные дела кое-каких следователей – как когда-то мое показали Хоффманну; на всякий случай. «Особые полномочия» обязывают… Сколько времени всё это займет, возвращусь ли в Аугсбург после этого – неведомо, и если да, то насколько – неизвестно. И, думаю, впредь мало что изменится. Готовясь же в любой момент сорваться и уехать на другой конец Германии, я предпочитаю иметь при себе вот это, – пояснил Курт, приподняв с пола дорожную сумку. – Не думаю, что я обзаведусь, как ты, домом, в котором можно будет поставить нарочитый столик с доской или хранить трофеи… хотя голова стрига на стене смотрелась бы весьма неплохо.
– Я ее тебе завещаю, – посулил фон Вегерхоф, поднимаясь, и отошел в сторону, сняв со шкафной полки плоскую шкатулку размером с полторы ладони. – А кое-что хочу преподнести уже сейчас. Небольшой prsent, учитывая именно специфику твоей неспокойной жизни. Это не требует наличия собственного дома, особой комнаты и стрижьих голов на стенах, а вполне уместится в твоем ужасающем своей непритязательностью мешке.
На шкатулку, выложенную перед ним на стол, Курт взглянул растерянно, не прикасаясь к поверхности, украшенной клетчатой двухцветной глазурью.
– Один из моих деловых партнеров, – пояснил стриг, снова садясь, – зная мою слабость к подобным вещам, приложил этот набор к нашему договору. Доску можно разложить на столе в трактире, не мешая соседям, в съемной комнате, хоть на голой земле в походе… Эти шахматы изготовлены больше сотнилет назад в Шардже; вообще, город этот славен больше своими поэтами, однако с тех пор, как туда зачастили гости из Европы, в него начали съезжаться всевозможные мастера – европейцы любят скупать восточные поделки… Настоящая арабская работа. Кость, металл и смальта. Если не забивать им гвозди, он практически вечен.
Курт медленно придвинул к себе клетчатую доску, сложенную вдвое, словно книга, и осторожно расцепил скрепляющую две половинки маленькую застежку, рассмотрев фигурки, такие же крохотные, с полмизинца, лежащие рядами внутри и отливающие желтизной старой кости.
– Не могу, – вздохнул он, наконец, с сожалением, снова закрыв верхнюю половину, и стриг поморщился:
– Absurdits que tout a[229]. Это просто куски костей, проволоки и эмали.
– Эти куски стоят дороже меня самого со всеми потрохами…
– Ну, – оборвал фон Вегерхоф, – брось корчить целку, которая из подаренного ей букетика делает далеко идущие выводы. Просто возьми эту штуку, и все.
– Спасибо, – помедлив, согласился Курт, аккуратно убирая набор в сумку, и поднялся. – Только вот что: ходи осторожней. Помнится, однажды я уже получил один подарочек; и где теперь его бывший владелец?
– Soit[230], попытаюсь в ближайшее время не оказаться еще одним твоим небесным покровителем, – кивнул стриг, тоже вставая и пожимая протянутую руку. – Удачи, Гессе. С тобой было интересно работать. Не скучно – это точно… Провожать не пойду; ты знаешь, где выход.
От дома фон Вегерхофа Курт пересекал людские потоки уже сидя в седле – последнее место, требующее посещения перед тем, как покинуть город, находилось вдалеке от дорогих улиц. Трактир, где обитал Раймунд фон Зиккинген, сегодня был многолюден и шумен – еще не разъехались все те, кто сбежался в Ульм ради зрелища казни, совершившейся три дня назад. Однако тевтонец, сам же и просивший о встрече, исчез, оставив майстеру инквизитору через хозяина свои извинения и заверения в том, что все вопросы, каковые он намеревался задать, разрешились сами собою. Столь неблагородному поведению Курт не удивился и не опечалился, и без того поняв, в чем было дело, ибо встречу рыцарь назначал за день до отъезда отца Альберта. Святой же отец наверняка потребовал от него установления связей с орденом более тесных, нежели это было прежде, а также прямой связи с магистром, что в перспективе грозило обернуться потерей некоторых свобод для тевтонского братства, а для самого фон Зиккингена – большим втыком от начальствующих чинов. Разговор явно должен был перетечь в просьбы посодействовать и оказать влияние на отца Альберта, дабы отговорить его от этой затеи. Но то ли тот перед своим отъездом убедил рыцаря в ненужности подобных действий, то ли фон Зиккинген и сам осознал, что это бессмысленно, однако разговора не сложилось, чему Курт был отчасти даже рад.
Изложив переданное майстеру инквизитору послание, хозяин, помявшись, осведомился, не желает ли тот чего-либо, и Курт махнул рукой на дальний стол у стены, единственный почти пустой, занятый лишь доедающим свой завтрак путешественником:
– Раз уж я все равно здесь… Пива. Пусть принесут.
Путешественник, едва лишь Курт присел напротив, невероятным образом проглотил остатки снеди за два с половиной мгновения, точно уличный фокусник, и исчез. Пустующее место, невзирая на битком набитый зал, никто более не занял, и майстер инквизитор восседал за столом в гордом одиночестве, рассматривая старые изрезанные и выщербленные доски под своими локтями. Простой, как винная пробка, заказ все не несли, но сегодня Курт был не в настроении устраивать разносы и размахивать полномочиями; подумав, он извлек из сумки подаренный стригом шахматный набор и, пользуясь пустотой стола, высыпал фигурки перед собой и неспешно расставил их на нужные клетки. Две армии различались и цветом кости, и украшениями, изготовленными из тонкой бронзы и черненого серебра, и подумалось, что в одном фон Вегерхоф не прав: в людных трактирах их лучше впредь не раскладывать. В былые времена, не будучи еще майстером инквизитором, Курт убил бы за такую вещицу, не задумываясь…
Появившееся, наконец, пиво он отхлебнул неторопливо, наслаждаясь последними минутами отдыха перед дорогой, выставив фигуры на те позиции, что были заняты в неоконченной игре полчаса назад, поворачивая доску разными сторонами и пытаясь понять, чьи силы на самом деле размещены выгоднее. В том, что, продолжись партия – выиграл бы фон Вегерхоф, Курт не сомневался, но увидеть, как это могло бы произойти, он не мог. Однако, как уже было сказано, времени на это впереди еще много.
Пиво проскальзывало в желудок легко, в зальчике царил приятный полумрак, и этот шум вокруг был куда привычнее гробовой тишины дорогих гостиниц. Уходить куда бы то ни было хотелось все меньше – по телу разливалось приятное тепло, не сонливое, но все равно какое-то оцепеняющее. Маленькая фигурка коня при попытке переставить ее выпала из пальцев, едва не сбив соседние, и Курт мысленно ругнулся, установив ее на место. Если так пойдет и дальше, сегодня он никуда не уедет, а в Аугсбург уже направлено сообщение о том, что следователь Гессе закончил дела в Ульме и вот-вот прибудет. Получится нехорошо. Тамошний обер-инквизитор может, чего доброго, решить, что новый подчиненный самодовольный нахал, ни во что не ставящий начальство и зарвавшийся от славы…
Кружка давно опустела, армии застыли в недоумении, не зная, куда шагнуть, и Курт, вздохнув, наклонился, чтобы подобрать с пола стоящую у ноги сумку.
Точнее, он хотел это сделать.
Он хотел взяться за кожаный ремень и поставить ее на колени, чтобы сложить в доску-шкатулку фигуры и убрать в сумку набор, но тело отказалось послушаться повеления мысли. Тело так и осталось сидеть, как было – опершись о столешницу, и даже голова не смогла повернуться.