Анна Ахматова Чулков Георгий
Все эти «мелочи», или «чепуха», составляют фон двух эпохальных событий в ее жизни того года – ее роковой любви к Голенищеву—Кутузову и трагической любви к ней Николая Гумилёва. Два этих душевных потока причудливо сливаются в ее воображении, образуя магнитное поле высокого напряжения.
В письме от 2 февраля 1907 года она пишет фон Штейну: «Милый Сергей Владимирович, это четвертое письмо, которое я пишу Вам за эту неделю. Не удивляйтесь, с упрямством, достойным лучшего применения, я решила сообщить Вам о событии, которое должно коренным образом изменить мою жизнь, но это оказалось так трудно, что до сегодняшнего вечера я не могла решиться послать это письмо. Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилёва. Он любит меня уже 3 года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю. Помните у Брюсова:
- Сораспятая на муку,
- Враг мой давний и сестра!
- Дай мне руку! дай мне руку!
- Меч взнесен! Спеши! Пора!
И я дала ему руку, а что было в моей душе, знает Бог и Вы, мой верный, дорогой Сережа. Оставим это
- …всем судило Неизбежное,
- Как высший долг – быть палачом.
Меня бесконечно радуют наши добрые отношения и Ваши письма, светлые желанные лучи, которые так нежно ласкают мою больную душу.
Не оставляйте меня теперь, когда мне особенно тяжело, хотя я знаю, что мой поступок не может не поразить Вас.
Хотите знать, почему я не сразу ответила Вам: я ждала карточку Г. – К., и только после получения ее я хотела объявить Вам о моем замужестве. Это гадко, и, чтобы наказать себя за такое малодушие, я пишу сегодня, и пишу все, как мне это ни тяжело. …Не говорите никому о нашем браке. Мы еще не решили, ни где, ни когда он произойдет. Это – тайна» (Там же. С. 326–327).
Получив, наконец, фотографию Голенищева—Кутузова, Анна пишет фон Штейну:
«Мой дорогой Сергей Владимирович, не знаю как выразить бесконечную благодарность, которую я чувствую к Вам. Пусть Бог пошлет Вам исполнения Вашего самого горячего желания… Отчего Вы думали, что я замолчу после получения карточки? О нет! Я слишком счастлива, чтобы молчать. Я пишу Вам и знаю, что он здесь со мной, что я могу его видеть, – это так безумно хорошо. Сережа! Я не могу оторвать от него душу мою. Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделенной любви! Смогу ли я снова начать жить? Конечно, нет! Но Гумилёв – моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей. Не осуждайте меня, если можете. Я клянусь Вам всем для меня святым, что этот несчастный человек будет счастлив со мной» (Там же. С. 329–330).
Глядя на фотографию Голенищева—Кутузова, Анна как бы успокаивается, прекрасно понимая всю эфемерность своей неразделенной любви. По—видимому, они больше не встретились. Придуманная любовь отступает под напором Гумилёва, наконец вырвавшего у Анны согласие стать его женой. Анне все же льстила любовь к ней уже настоящего поэта, автора двух книг, посвящающего ей стихи. В Париже он издает журнал «Сириус», во втором номере которого за 1907 год помещено ее стихотворение «На руке моей много блестящих колец…», подписанное «Анна Г.». Тоже не шутка – ее стихи в парижском журнале, пусть и однодневке. Она знает, что Гумилёв переписывается с самим Брюсовым. Конечно же, при всем ироническом отношении к Миколе, затеявшем журнал, как и следовало ожидать, иссякнувший на втором номере (денег не хватило), не лишенная тщеславия Анна была горда.
В том же феврале 1907 года она пишет фон Штейну:
«Мой дорогой Сергей Владимирович, я еще не получила ответа на мое письмо и уже снова пишу. Мой Коля собирается, кажется, приехать ко мне – я так безумно счастлива. Он пишет мне непонятные слова, и я хожу с письмом к знакомым и спрашиваю объяснение. Всякий раз, как приходит письмо из Парижа, его прячут от меня и передают с великими предосторожностями. Затем бывает нервный припадок, холодные компрессы и общее недомогание. Это от страстности моего характера, не иначе. Он так любит меня, что даже страшно. Как Вы думаете, что скажет папа, когда узнает о моем решении? Если он будет против моего брака, я убегу и тайно обвенчаюсь с Nicolas. Уважать отца я не могу, никогда его не любила, с какой же стати буду его слушаться. Я стала зла, капризна, невыносима. О, Сережа, как ужасно чувствовать в себе такую перемену. Не изменяйтесь, дорогой, хороший мой друг». И уже совсем в другой тональности продолжает: «Если я буду жить в будущем году в Петербурге, Вы будете у меня бывать, да?» (Там же. С. 328–329).
В этом непосредственном вопросе совсем еще девочки, как можно полагать, планы о жизни своим домом с мужем, которые, по—видимому, обсуждались «невестой» и «женихом».
Только через два года она, уже дама, пришлет фон Штейну, к тому времени вторично женившемуся, вполне светское «уведомление»: «На днях возвращаюсь в Царское. Напоминаю Вам Ваше обещание навестить меня. Пожалуйста, передайте мое приглашение Екатерине Владимировне. О дне сговоримся по телефону. Здесь я проболела 2 недели. Жму Вашу руку» (Там же. С. 334).
В этом достаточно сухом и корректном приглашении чувствуется и обида на то, что фон Штейн слишком скоро забыл свою первую жену Инну Андреевну, и, возможно, опасение (оправдавшееся) того, что в руки «Коти», как называли в Царском Екатерину Владимировну, могли попасть ее юношеские письма.
Но это будет потом, а пока рвущиеся из сердца признания и мольба: «Не оставляйте меня, я себя ненавижу, презираю, я не могу выносить этой лжи, опутавшей меня… Скорее бы кончить гимназию и поехать к маме. Здесь душно! Я сплю 4 ч. в сутки вот уже 5–й месяц. Мама писала, что Андрей поправился, я поделилась с ним радостью, но он мне (увы!) не поверил» (Там же. С. 329).
Как отнеслась к известию кроткая Инна Эразмовна, мы не знаем, но старший и любимый брат Андрей, слишком хорошо знавший сестру, «не поверил» и правильно сделал. Завершив учебу в гимназии с хорошими результатами, Анна уехала с матерью в Севастополь, где прожила лето и лечилась в водолечебнице доктора Шмидта. Летом туда приехал Николай Гумилёв, снявший жилье в соседнем доме. Ахматова рассказывала Лукницкому, что на даче у Шмидта у нее была свинка, и лицо ее было до глаз закрыто – «чтоб не видно было страшной опухоли. Николай Степанович просил ее открыть лицо, говоря: „Тогда я вас разлюблю“».
Ирина Одоевцева, с которой Гумилёв был близок в последние годы своей жизни, вспоминает его рассказ об этом эпизоде: «Как—то, когда я приехал к ней в Севастополь, она была больна свинкой. И она показалась мне с уродливо распухшей шеей еще очаровательнее, чем всегда. Она, по—моему, была похожа на Афину Палладу, а когда я сказал ей об этом, она решила, что я издеваюсь над ней, назвала меняя глупым, злым и бессердечным и прогнала. Я ушел, но весь вечер простоял под ее окном, ожидая, что она позовет меня. А утром уехал, так и не увидев ее снова» (Черных В. А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. С. 47).
Как видим, и на этот раз все закончилось ссорой. Гумилев уехал и в июле писал Брюсову: «Две недели прожил в Крыму, неделю в Константинополе, в Смирне имел мимолетный роман с какой—то гречанкой, воевал с апашами в Марселе и только вчера, не знаю как, не знаю зачем очутился в Париже» (Там же. С. 48).
Что на этот раз послужило поводом к разрыву, точно не известно. Не исключено, однако, что все те же разговоры о то ли реальной, то ли мнимой «неневинности» Анны. Известно другое – две попытки самоубийства Гумилёва в Париже.
13 октября 1907 года Николай Гумилёв снова приезжает к Анне, на этот раз в Киев, и настаивает на браке. Однако снова получает отказ. Они отдают друг другу письма, возвращают подарки, и переписка надолго прерывается.
Но вернемся в конец мая 1907 года, когда Анна Горенко закончила Киевскую Фундуклеевскую гимназию, получив аттестат за № 1881, свидетельствующий о следующем:
«Окончившая курс Киево—Фундуклеевской женской гимназии Ведомства учреждений Императрицы Марии, девица Анна Андреевна Горенко, дочь статского советника, родилась 1889 г. 11 июня, вероисповедания православного.
Во время пребывания в сем заведении, при отличном поведении, оказала успехи:
по Закону Божию – отличные,
по русскому языку и словесности – очень хорошие,
по французскому языку – весьма хорошие,
по немецкому языку – очень хорошие,
по математике – весьма хорошие,
по истории – очень хорошие,
по географии – отличные,
по естествознанию с гигиеной – весьма хорошие, по физике и космографии – очень хорошие, по педагогике – весьма хорошие, по рисованию и чистописанию – хорошие, по рукоделию – не обучалась,
по хоровому пению_
по музыке_
по танцам_
На основании сего аттестата, в силу гл. V, § 46 Высочайше утвержденного устава для приходящих девиц Ведомства учреждений Императрицы Марии, она, Анна Горенко, получает, не подвергаясь особому испытанию, свидетельство на звание домашней учительницы тех предметов, в которых оказала хорошие успехи» (Хейт А. Анна Ахматова. С. 356–357).
Киевская Фундуклеевская гимназия (где Анна проучилась год), основанная губернатором и щедрым меценатом Фундуклеем, была одной из лучших в императорской России, с прекрасным составом преподавателей и ненавязчиво либеральным уставом. После «бурсы», как Ахматова называла Царскосельскую Мариинскую гимназию, здесь обстановка благоприятствовала спокойным занятиям. По заведенной еще Фундуклеем традиции в гимназии учились девочки разных социальных слоев и национальностей. Начальница гимназии придерживалась демократических взглядов. Так, однажды узнав, что Лиза Мейснер, дочь председателя Киевского судебного округа, приезжает на занятия в собственном экипаже, попросила не делать этого, сказав, что так поступать неприлично. Классной надзирательницей выпускного класса бессменно служила Лидия Григорьевна Рудановская, закончившая с золотой медалью Мариинское училище.
Русскую литературу в гимназии преподавал Григорий Владимирович Александровский, в будущем профессор Казанского университета. По воспоминаниям одноклассниц, он находил, что сочинения Анны Горенко «хороши, но направлены так странно». Она, например, жестоко обвиняла Евгения Онегина, смеялась над Ленским. Александровский отмечал, что Горенко «лучше всех умела читать в тексте между строк» (Ольшанская Е. Анна Ахматова в Киеве // Серебряный век. Приложение к журналу «Ренессанс». Киев, 1994. С. 10).
Математике девочек обучал интеллигентнейший Юлий Александрович Костюковский, сумевший вызвать интерес к предмету даже у самых «гуманитарных» гимназисток. Добрые отношения и полное понимание возникли у Анны Го—ренко с учительницей французского языка Александрой Николаевной Муравьевой, каждый год ездившей на каникулы в Париж, как она говорила, «практиковаться в произношении». Муравьева прекрасно знала и очень любила французскую классическую поэзию. Читая наизусть на уроках монологи из Мольера, Расина, Корнеля, она тем самым приближала Анну, прекрасно знающую французских модернистов, к истокам классики. Историю в гимназии учили не по кондовому Иловайскому, но по изысканному Платонову. Но главным достоянием Фундуклеевской гимназии был в будущем знаменитый Густав Густавович Шпет, «из поляков», годом раньше закончивший с золотой медалью историко—филологический факультет Киевского университета Святого Владимира и год преподававший в гимназии логику. Затем Шпет переехал в Москву, занялся научной работой наряду с преподавательской деятельностью в университете. Его философские труды на стыке психологии, эстетики, языкознания вызывали живой интерес. С Ахматовой их пути не раз скрещивались, а после того как Густав Густавович был репрессирован в 1935 году и расстрелян в Томске 16 ноября 1937 года, Анна Андреевна поддерживала отношения с его дочерью.
Сохранившиеся несколько страничек воспоминаний В. А. Беер передают атмосферу, царящую на уроке, и неожиданный, такой естественный дебют Анны:
«Урок психологии в выпускном (седьмом) классе Киево—Фундуклеевской женской гимназии. Предмет трудный, но преподается он интересно – учитель Шпет, Густав Густавович, заставляет задумываться над рядом вопросов, сложных для нас, юных девушек, и на многое, бывшее прежде неясным, туманным, проливается яркий свет.
Сегодня урок посвящен ассоциативным представлениям. Густав Густавович предлагает нам самостоятельно привести ряд примеров из жизни или из литературы, когда одно представление вызывает в памяти другое. Дружным смехом сопровождается напоминание, как у мистрис Никльби из романа Диккенса «Николас Никльби», пользовавшегося у нас тогда большим успехом, погожее майское утро связываетсяя с поросенком, жареным с луком. И вдруг раздается спокойный, не то ленивый, не то монотонный голос:
- «Столетия—фонарики! О, сколько вас во тьме,
- На прочной нити времени, протянутой в уме!»
Торжественный размер, своеобразная манера чтения, необычные для нас образы заставляют насторожиться. Мы все смотрим на Аню Горенко, которая даже не встала, а говорит как во сне. Легкая улыбка, игравшая на лице Густава Густавовича, исчезла.
«Чьи это стихи?» – проверяет он ее. Раздается слегка презрительный ответ: «Валерия Брюсова». О Брюсове слышали тогда очень немногие из нас, а знать его стихи так, как Аня Горенко, никто, конечно, не мог. «Пример г—жи Горен—ко очень интересен», – говорит Густав Густавович. И он продолжает чтение и комментирование стихотворения, начатого Горенкой. На ее сжатых губах скользит легкая самодовольная улыбка. А мы от желтых квадратных фонарей переносимся в далекий знойный Египет» (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 28–30).
Воспоминания Беер сохранили и внешний облик Ани, ее своенравие и религиозность, отличавшие ее от других девочек—одноклассниц.
«Даже в мелочах Горенко отличалась от нас. Все мы, гимназистки, носили одинаковую форму – коричневое платье и черный передник определенного фасона. У всех слева на широкой грудке передника вышито стандартного размера красными крестиками обозначение класса и отделения. Но у Горенко материал какой—то особенный, мягкий, приятного шоколадного цвета. И сидит платье на ней как влитое, и на локтях у нее никогда нет заплаток. А безобразие форменной шляпки – „пирожка“ на ней незаметно.
Киев – город цветов, и мы весною и осенью являлись в класс с цветами. Осенью мы любили поздние розы, пышные астры, яркие георгины. Аня Горенко признавала тогда только туберозы» (Там же. С. 32).
В основе девичьего своенравия, или, как она сама это называла, «строптивости», выражавшегося в желании иметь «гиацинты из Патагонии», не имея представления о том, какие они на самом деле, или отдавая предпочтение туберозам, – стремление к необычному, прорывающееся сквозь диссонирующее начало:
«В классе шумно. Ученицы по очереди подходят к толстой, добродушной, очень глупой учительнице рукоделияя Анне Николаевне и показывают ей бумажный пластрон рубашки и получают указания, как его приложить к материалу для выкройки. Почти у всех дешевенький, а следовательно, и узенький коленкор; приходится приставлять к ширине клинья, что мы не особенно—то любим. Очередь дошла до Ани Горенко. В руках у нее бледно—розовый, почти прозрачный батист—линон, и такой широкий, что ни о каких неприятных клинчиках и речи быть не может. Но Анна Николаевна с ужасом смотрит на материал Горенко и заявляет, что такую рубашку носить неприлично. Лицо Ани Горенко покрывается как бы тенью, но с обычной своей слегка презрительной манерой она говорит: „Вам – может быть, а мне нисколько“. Мы ахнули. Анна Николаевна запылала как пион и не нашлась что сказать. Много дипломатии и трудов пришлось приложить нашей классной даме, Лидии Григорьевне, чтобы не раздуть дела. В конце концов ей удалось добиться, чтобы Горенко попросила у Анны Николаевны извинения. Но как она просила! Как королева» (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 30).
А вот воспоминание Веры Беер о весне 1907 года:
«Киевская весна. Синие сумерки. Над площадью густо, медленно разносится благовест. Хочется зайти в древний храм св. Софии, но я ведь принадлежу к „передовым“, и в церковь мне не подобает ходить. Искушение слишком велико. Запах распускающихся листьев, золотые звезды, загорающиеся на высоком чистом небе, и эти медленные торжественные звуки – все это создает такое настроение, что хочется отойти от обыденного.
В церкви полумрак. Народу мало. Усердно кладут земные поклоны старушки—богомолки, истово крестятся и шепчут молитвы. Налево, в темном приделе, вырисовывается знакомый своеобразный профиль. Это Аня Горенко. Она стоит неподвижно, тонкая, стройная, напряженная. Взгляд сосредоточенно устремлен вперед. Она никого не видит, не слышит. Кажется, что она и не дышит. Сдерживаю свое первоначальное желание окликнуть ее. Чувствую, что ей мешать нельзя. В голове опять возникают мысли: «Какая странная Горенко. Какая она своеобразная».
Я выхожу из церкви. Горенко остается и сливается со старинным храмом. Несколько раз хотела заговорить с ней о встрече в церкви. Но всегда что—то останавливало. Мне казалось, что я невольно подсмотрела чужую тайну, о которой говорить не стоит» (Там же. С. 28).
Киевский храм Святой Софии, в котором Вера Беер открыла новую для себя Аню Горенко, вошел в поэзию и прозу Анны Ахматовой как память о чем—то очень дорогом и до конца не разгаданном. Уже будучи замужем за Гумилёвым, она много раз бывала в Киеве, когда приезжала к матери в Дарницу, где подолгу жила Инна Эразмовна с дочерью Ией. В Киеве Ахматова встречалась с Николаем Владимировичем Недоброво, роман с которым был в самом цвету. Маленький киевский цикл 1914 года несет в себе отпечаток их отношений. Среди этих четырех стихотворений, писавшихся в один временной отрезок, выделяется одно, связанное с храмом Святой Софии, которое вызывает в памяти рассказ Веры Беер о том, как молилась в нем юная Аня Горенко. И в дальнейшем она остается верна этому месту:
- И в Киевском храме Премудрости Бога,
- Припав к солее, я тебе поклялась,
- Что будет моею твоя дорога,
- Где бы она ни вилась.
- То слышали ангелы золотые
- И в белом гробу Ярослав.
- Как голуби, льются слова простые
- И ныне у солнечных глав.
- И если слабею, мне снится икона
- И девять ступенек на ней.
- И в голосе грозном софийского звона
- Мне слышится голос тревоги твоей.
(«Ив Киевском храме Премудрости Бога…», 1914–1915<?>)
Биографы Ахматовой и исследователи ее творчества обычно относят стихотворение к Недоброво, с которым она встречалась в Киеве в июне 1914 года. В одном из поздних автографов ею вписано посвящение Недоброво: Н. В. Н. Однако известно, что Ахматова легко меняла посвящения. Это стихотворение написано, в отличие от трех других, вошедших в цикл, в середине июля и по своей эмоциональной насыщенности, экстатичности отличается от них, как и от всех других, к нему обращенных. Все стихи, обращенные к Не—доброво, изначально элегичны, как бы полны предчувствияя его раннего угасания, в них полностью отсутствуют тревога, желание или торжество страсти:
- Тихий, тихий, и ласки не просит,
- Только долго глядит на меняя
- И с улыбкой блаженной выносит
- Странный бред моего забытья.
(«Целый год ты со мной неразлучен…», 1914)
Алла Марченко, пытливо изучившая историю отношенияя Ахматовой к Блоку, приходит к рискованному, но не лишенному оснований выводу, что стихотворение обращено к нему, и включает его в контекст блоковского «цикла».
Поздние записные книжки Анны Ахматовой вольно или невольно возвращают к истории этого стихотворения. Событие предшествовало началу Первой мировой войны, Ахматова возвращалась из ослепительно солнечного Киева в Слепнево, проведя у матери в Дарнице и в Киеве несколько дней с Николаем Владимировичем Недоброво:
«Извозчик везет через Кремль (в который 20 лет нельзя будет войти). Меня, петербуржанку, поражает, что под Спасскими воротами он снимает шапку, берет ее в зубы и крестится. И все вместе это была предвоенная Москва 1914.
Сажусь в первый попавшийся почтовый поезд. Курю на открытой площадке. Где—то у какой—то пустой платформы поезд тормозит – бросают мешок с письмами. Перед моим изумленным взором вырастает Блок. Я от неожиданности вскрикиваю: «Александр Александрович!» Он оглядывается и, так как он вообще был мастер тактичных вопросов, спрашивает: «С кем вы едете?» Я успеваю ответить: «Одна». И еду дальше» (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 75–76).
Эта неожиданная встреча впечатлила обоих. Ахматова вспоминает на склоне жизни:
«Сегодня, через 51 г<од>, открываю „Записную книжку“ Блока, кот<орую> мне подарил В. М. Ж<ирмунский>, и под 9 июля 1914 читаю: „Мы с мамой ездили осматривать санаторию за Подсолнечной. – Меня бес дразнит. – Анна Ахматова в почтовом поезде“ (Там же. С. 76).
21 сентября 1965 года Ахматова продолжает запись:
«„Зап<исная> кн<ижка>" Блока дарит мелкие подарки, извлекая из бездны забвения и возвращая даты полузабытым событиям: и снова деревянный Исаакиевский мост, пылая, плывет к устью Невы, а я с Н. В. Н<едоброво> с ужасом глядим на это невиданное зрелище, и у этого дня даже есть дата…“ И здесь же:
«III – е киевск<ое> стих<отворение> в 1914. М. б. оно и не 14 г., но относится к этим дням:
- И в Киевском храме Премудрости Бога,
- Упав на колени, тебе я клялась,
- Что будет твоею моя дорога,
- Где бы она ни вилась
- …………………………………………..
- И в голосе грозном софийского звона
- Мне слышится голос тревоги твоей»
(Там же. С. 77–78).
Здесь Ахматова прямо отсылает к Блоку. И не только к их случайной и оставшейся на всю жизнь памятной встрече на почтовой станции Подсолнечная, но к своим же более ранним стихам – дарственной надписи на книге «Вечер»: «От тебя приходила ко мне тревога и уменье писать стихи». Так, можно полагать, и ворвался Блок в цикл стихов, навеянных днями, проведенными с Недоброво в Киеве.
Мне доводилось читать в комментариях Н. В. Королевой к этому стихотворению, что в храме Святой Софии Ахматова поклялась Недоброво. Подтверждения этому факту мы не находим ни в записных книжках Ахматовой, ни в скупых признаниях Недоброво и его близких. Да и анализ стихов, обращенных к Недоброво, не содержит даже намека на саму возможность такого клятвоприношения Ахматовой, довольно сдержанной в выражении любовных чувств к этому своему возлюбленному и склонной здесь скорее к медитативной лирике. В стихах же, обращенных к Блоку, неизменно присутствует этот темный, сжигающий жар неутоленного чувства.
И это еще не всё в автокомментарии Ахматовой, решившей «помочь» читателям и исследователям (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 673).
«Мои стихи о Софии. Клятва. Место, где дана клятва, этим самым – священно навсегда (Слепнево – мальчиком)». Ахматова прямо называет с юности влюбленного в нее Гумилёва, кому она когда—то поклялась в той высшей верности и преданности, которые сохранила после того, как их супружеский союз был расторгнут. Здесь она снова подводит к своей сакральной формуле «Ты. Это так хорошо делится на три».
Однако стихотворение самой Ахматовой отнесено к киевскому циклу, обращенному к Недоброво. И здесь нет противоречия. Ее прогулки с Недоброво и долгие беседы о таинстве русского исторического духа, православной иконы и провиденциальности России определили онтологический фон стихотворения.
Непосредственно к Недоброво относятся поздние фрагменты прозы Ахматовой, рожденные памятью об июне– июле 1914 года, о днях, которые они провели вместе. В одной из записей об этой поездке читаем:
«Беседы с Xad periculum maris, о судьбах России. …Нерушимая стена св. Софии и Михайловский монастырь – т. е. оплот борьбы с Диаволом – и хромой Ярослав в своем византийском гробу. <…> Необычаен был Михайловский монастырь XI в. Одно из древнейших зданий в России. Поставленный над обрывом. Потому что каждый обрыв – бездна, и следственно, обиталище дьявола, а храм св. Михаила Архангела – предводителя небесной рати – должен бороться с сатаной». «Все это я узнала много позже, – добавляет Ахматова, – но Михайловский монастырь нежно любила всегда».
Так было в юности, так было весной 1911 года, когда она проездом в Париж остановилась в Киеве. Но настоящее знакомство с Михайловским Златоверхим монастырем, основанным в 1108 году князем Святополком Изяславичем, произошло во время бесед с Николаем Владимировичем Недо—брово. И, пожалуй, последняя из записей, возвращающих к ушедшему прошлому:
«Призрачный Киев. В Кирилловском монастыре Богородица с сумасшедшими глазами. София вся сокровенная – фрески, мозаичный пол на лестнице… Очертания Михайловского монастыря, мне, знающей работу Сычева. И звоны, звоны, звоны!
Я знала, что есть совсем другой Киев, но я не хотела его вспоминать, мне всегда был нужен этот, таким он для меняя и остался» (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 673).
«Совсем другой Киев» – это Киев ее юности. В 1908 году оставшиеся члены семьи Горенко (не считая отца) в последний раз собрались в Киеве вместе. Анна уже не так тосковала. Она поселилась одна во флигеле дома номер 23/25 по улице Тарасовской (отсюда поедет и венчаться с Гумилёвым). Тарасовская улица имела среди киевской интеллигенции название «Латинский квартал», здесь селились литераторы, художники, университетские преподаватели. Сама Анна с увлечением занимается на Киевских Высших женских курсах. Они были основаны при Киевском университете Святого Владимира еще в 1870 году. Анна выбрала юридический факультет как обеспечивающий в будущем материальную независимость, в которой она так нуждалась. На курсах преподавали профессора университета, а слушательницы имели право выбирать как предметы, так и ведущих их преподавателей. К началу семестра заполнялась «Семестральная карточка» с указанием, что и у кого девушки желали слушать. Согласно сохранившимся документам, историю римского права Анна изучала у профессора Митюкова и сдала ему экзамен 21 мая 1909 года с оценкой «весьма удовлетворительно», с той же оценкой сдала латынь в феврале и 16 мая профессору Лациусу. В весеннем семестре 11 мая 1909 года сдала энциклопедию права профессору Демченко, а историю русского права 7 декабря 1909 года с той же оценкой. Весной 1910 года, 13 марта, ею заполнена «Семестральная карточка» и на новый весенний семестр. Однако в одном из набросков к автобиографии она признается: «Пока приходилось изучать историю права и особенно латынь, я была довольна; когда же пошли чисто юридические предметы, я к курсам охладела» (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 237).
Продолжение учебы на Высших женских курсах происходило уже в Петербурге, после того как Анна вышла замуж за Николая Гумилёва и завершился киевский период ее жизни.
В жизни Анны 1909 год был годом определенной стабильности. Лето 1908–го, проведенное на море, явно укрепило ее здоровье. После успешного завершения гимназии она хотела продолжить учебу на Киевских Высших женских курсах. Однако тогда доктор сказал, что это опасно для ее здоровья. Она смирилась – «маму жалко». Теперь, с осени 1908 года, Анна с интересом занимается на юридическом факультете Высших женских курсов. Истерическое увлечение эфемерным возлюбленным Голенищевым—Кутузовым, казалось, иссякло после его отъезда за границу, как она слышала, с миссией Красного Креста. Кроткая Инна Эразмовна как—то сказала иронически: «Невеста ты моя неневестная», едва ли поняв, что глубоко задела христианские чувства дочери.
Последние несколько лет, предшествовавшие жизни в Киеве, были для Ахматовой одними из самых бесприютных. Она тяжело переживала муку матери, оставленной мужем, и болезнь старшей сестры Инны.
Еще в апреле 1905 года у Инны Андреевны обострился туберкулез легких и она уехала к родственникам в Евпаторию. В августе Инна Эразмовна с детьми – Андреем, Виктором, Анной и бонной Моникой двинулись туда же.
Андрей Антонович Горенко к тому времени открыто связал свою жизнь с Еленой Ивановной Страннолюбской, вдовой контр—адмирала, и жил в Петербурге, а для Инны Эраз—мовны и детей началась пора скитаний по чужим углам. Вначале они жили в Евпатории, где Анна самостоятельно прошла курс седьмого класса гимназии.
Позже Ахматова писала, что с Киевом она связана много меньше, чем об этом думают. Тем не менее киевский период ее жизни интересен и значителен как в бытовом, так и в бытийном плане, проливая свет на обстоятельства жизни семьи и ряд знаковых событий, потому стоит более подробно остановиться на некоторых фактах, обозначенных в начале этой главы.
О сестрах Ахматовой осталось мало сведений, кроме того, что они были очень хороши собой. Как говорила Ахматова, «настоящие греческие царицы». Сохранились скупые воспоминания соученицы Инны по Царскосельской гимназии:
«Инна по внешности не похожа была на сестру: очень смуглая, с большими темными глазами и шапкой вьющихся черных волос. Напоминала она южанку, причем нерусского типа. В последних классах гимназии я подружилась с ней, она казалась старше меня и всех нас, умнее и талантливее, хорошо рисовала, писала стихи и обладала большим юмором. Училась на золотую медаль, но почему—то получила серебряную… В один из чудесных весенних дней я зашла к ним, по дороге купила букет ландышей, – помню, Аня взяла несколько веточек из букета и презрительно сказала, что они ей не подходят, на мой вопрос „почему?“ шутя ответила: „Мне нужны гиацинты из Патагонии“. – „А какие они?“ – спросила я. Аня засмеялась, ушла куда—то и вернулась с вазочкой, поставила мой букет в воду и села с нами за стол. Я хорошо помню этот день и наш разговор в той же небольшой комнате, в которой была первый раз. Мы чувствовали себя уже взрослыми, много читали, о многом беседовали, знакомы были с декадентским течением в литературе. Я знала, что Инна и Аня пишут стихи „по—новому“, как заявила Инна. Тогда же, я помню, попросила Аню прочитать нам что—нибудь из своих произведений, она достала ученическую тетрадь и нараспев начала читать. К сожалению, я не помню содержания стихов, осталось только впечатление чего—то туманного, недосказанного, но тогда же мы с Инной решили, что Аня будет поэтессой.
Во время чтения вошла их мама – помню милую полную даму в странной кофте – «размахайке». Нас познакомили, она постояла недолго, одобрительно послушала Анино чтение и ушла. Когда она повернулась, я заметила, что сзади из—под кофты висят какие—то тесемки. Аня тоже заметила и, смеясь, пояснила: «У мамы всегда сзади висят какие—то тесемки»… По окончании гимназии Инна вскоре вышла замуж, наша семья переехала в Петербург, и я только изредка бывала в Царском Селе.
Шли годы… я жила в Балаклаве и случайно узнала, что в Севастополе умирает Инна от туберкулеза. Я поехала к ней, застала ее в постели, уже совсем слабой. Она мне жаловалась на свою несчастливую семейную жизнь, на мужа и на тяжелую болезнь» (Об Анне Ахматовой. С. 30–35).
Инне Андреевне становилось все хуже. Ее поместили в сухумскую лечебницу, где она умерла 15 июля 1906 года.
О плачевном состоянии дел в некогда процветающей семье Горенко свидетельствует прошение С. В. фон Штейна в Правление Русского Дунайского пароходства с просьбой выдать 300 рублей в счет жалованья «по случаю кончины жены моей и не имея средств схоронить ее».
В апреле 1906 года Инна Эразмовна Горенко подала прошение директору Киевской Фундуклеевской гимназии о приеме ее дочери Анны в восьмой класс. А ближе к весне Анна поехала в Киев держать экзамены и успешно сдала их. В Киеве было много родни и предполагалось, что можно будет обойтись без особых затрат. Старшая из материнских сестер, урожденных Стоговых, Анна Эразмовна, была замужем за известным юристом Виктором Модестовичем Вакаром. Жили они в просторной квартире на Университетской, 3, чопорно и, как показалось девочке, скучно.
Очень скоро, о чем уже говорилось, она перебралась к другим родственникам – к кузине Марии Александровне Змунчилле, «Наничке», как звали ее в домашнем кругу, по адресу: Меринговская улица, 7, квартира 4.
Между Анной и Наничкой установились не только родственные, но по—настоящему дружеские отношения. Марья Змунчилла рисовала, знала и любила новую поэзию. В доме охотно принимали то и дело оказывавшегося в Киеве Гумилёва, заходил уже тоже перебравшийся поближе к родне старший брат Андрей Андреевич, впоследствии женившийся на кузине «Нане». Марья выписывала новые журналы и, по рекомендации Анны, модные в то время «Весы». В письме фон Штейну Анна пишет:
«Сестра вышивает ковер, а я читаю ей вслух французские романы или Ал. Блока. У нее к нему какая—то особенная нежность. Она прямо боготворит его и говорит, что у нее вторая половина его души» (Ахматова А. Сочинения. Т. 3. С. 332).
Анна просит фон Штейна держать ее в курсе столичной литературной жизни, интересуется для себя и Нанички новыми книгами Блока, строго судит киевские литературные пристрастия, считая их провинциальными, обнаруживая при этом взыскательный вкус и знание доступной ей современной литературы.
Распад семьи и вынужденное скитание по югу России окрашивают все происходящее в мрачные тона, хотя жизнь в Киеве не была столь уж безрадостной. Особенно в последний год, о чем свидетельствуют ее «жалостные» письма фон Штейну. Она посещает юридическое отделение Высших женских курсов. Благодаря дружбе с Наничкой входит в круг художников, и Александра Экстер, с которой ее связала дружба, пишет ее портрет, на что Анна отвечает мадригалом, в котором уже бесспорно присутствует мастерство. Однако память о годе, проведенном в Евпатории, ее угнетает. До конца жизни Ахматова не могла забыть, как Инна Эразмовна часами просиживала в глубокой задумчивости, не замечая, что беспрерывно стучит пальцами по столу. Близкая приятельница Анны Ахматовой – Эмма Герштейн приводит ее слова: «Этот монотонный звук даже навел соседей на мысль о нелегальном типографском станке, на котором студент Андрей Горенко якобы печатал революционные прокламации».
Именно в Киеве Анна Горенко приняла предложение Гумилёва и они обвенчались 25 апреля 1910 года в маленькой сельской церкви Святителя Николая Мирликийского, после чего уехали в свадебное путешествие в Париж.
Годы, проведенные Анной в Киеве, важны и интересны для понимания ее внутреннего мира в его открытости, еще без установки на определенный образ, все же присутствующий в поэзии и прозе уже Анны Ахматовой, а не Ани Горенко. Киевскому периоду мы обязаны уже упомянутыми письмами, которые она посылала в Петербург Сергею Владимировичу фон Штейну, мужу покойной сестры Инны. Наивная и доверчивая Аня Горенко просила Штейна уничтожить письма и была уверена, что он выполнит ее просьбу. Когда же безобидный отрывок из одного письма был опубликован Голлербахом, а все письма проданы в 1934 году в Литературный музей «без права публикации», праведный гнев уже не юной и доверчивой Нюты Горенко, но знаменитой Анны Ахматовой, обрушившийся на публикатора, определил ее резко отрицательное отношение к нему на всю жизнь.
Дело в том, что уезжавший из России фон Штейн оставил письма в своем архиве, а их новый владелец Голлербах, получивший доступ к архиву после женитьбы на бывшей жене фон Штейна Екатерине Владимировне, после ее смерти нашел возможным предать гласности вполне безобидный отрывок, не имеющий отношения к интимному сюжету. По—видимому, Голлербах руководствовался благородной целью – показать незаурядный уровень суждений юной девушки, живущей вдали от столицы, о современной литературе. Однако гордая Ахматова, понимавшая, что ее тайна, которая никому и никогда не доверялась, перестала быть тайной, была глубоко уязвлена.
Впервые письма Анны Ахматовой Сергею фон Штейну, как помним, были опубликованы и откомментированы известным литературоведом и близкой приятельницей Ахматовой Эммой Григорьевной Герштейн в издательстве «Ардис» в 1977 году. Герштейн обратила внимание на фразу, которая могла быть воспринята и воспринималась, как экзальтичес—кое выражение любовного переживания юной девицы, умирающей от неразделенной любви и рассуждающей о своем скором замужестве с другим.
Однако рассмотрение фразы в контекстах любовной лирики Ахматовой позволяет по—новому понять сокровенный смысл ее истоков. «Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделенной любви», – пишет она в письме от 11 февраля 1907 года фон Штейну. В этой на первый взгляд даже банальной фразе, теряющейся в потоке ее признаний в «безумной любви» к Голенищеву—Кутузову, скрыт ключ, открывающий тайну горестного чувства, таящегося в самой глубине любовной лирики и определяющего ее тональность.
Возможно, что реальный персонаж, Голенищев—Кутузов, ни разу не упомянутый Ахматовой в доверительных разговорах с близкими ей людьми, не удостоенный ни одного посвящения, не запечатленный на страницах записных книжек и дневниковых записей, оказался всего лишь эмоциональным толчком в формировании образа лирической героини с ее горькой и неразделенной любовью.
Герштейн в своем скупом комментарии реалий, связанных с личностью Голенищева—Кутузова, свидетельствует (без каких бы то ни было ссылок на источник), что триптих «Смятение», открывающий вторую книгу Ахматовой «Чётки», относится к нему. Цикл датирован 1913 годом, и при его прочтении, с учетом свидетельства Герштейн, подтверждает ее предположение. При скудных сведениях об этом персонаже представляется существенным соотнесение его портрета в письме к фон Штейну и в стихотворном тексте.
В том же письме от 11 февраля 1907 года, благодаря фон Штейна за наконец присланную фотографию своего кумира, Ахматова пишет: «…я никогда, никогда не забуду того, что Вы сделали для меня. Ведь я пять месяцев ждала его карточку, на ней он совсем такой, каким я знала его, любила и так безумно боялась: элегантный и такой равнодушно—холодный, он смотрит на меня усталым, спокойным взором близоруких светлых глаз» (Там же. С. 329).
А вот «портрет» поэтический. Из третьего стихотворения триптиха «Смятение» (1913):
- Как велит простая учтивость,
- Подошел ко мне, улыбнулся,
- Полуласково, полулениво
- Поцелуем руки коснулся —
- И загадочных, древних ликов
- На меня поглядели очи…
- Десять лет замираний и криков,
- Все мои бессонные ночи
- Я вложила в тихое слово
- И сказала его – напрасно.
- Отошел ты, и стало снова
- На душе и пусто и ясно.
Думается, что в свете ее отношения к Голенищеву—Кутузову и его сюжетного «развития» в ахматовской поэзии может быть понято всегда удивлявшее меня стихотворение:
- Углем наметил на левом боку
- Место, куда стрелять,
- Чтоб выпустить птицу – мою тоску
- В пустынную ночь опять.
- Милый! не дрогнет твоя рука,
- И мне недолго терпеть.
- Вылетит птица – моя тоска,
- Сядет на ветку и станет петь.
- Чтоб тот, кто спокоен в своем дому,
- Раскрывши окно, сказал:
- «Голос знакомый, а слов не пойму», —
- И опустил глаза.
(«Углем наметил на левом боку…», 1914)
Стихи эти воспринимаются как освобождение от неотпу—скавшего так долго любовного страдания, претворенного в поэзию.
Глава четвертая
ГУМИЛЁВ
С Гумилёвым Анна Горенко впервые встретилась в Сочельник 1903 года, как уже говорилось. Познакомила их Валерия Тюльпанова, ее ближайшая подруга и соседка по царскосельскому дому, учившаяся в той же гимназии, классом старше. В этот день девочки вместе с младшим братом Валерии Сережей отправились в магазин за игрушками для елки, которую каждый год устраивали Тюльпановы в первый день Рождества. У Гостиного двора они встретили братьев Гумилёвых – старшего Митю, учившегося в Петербурге в Морском кадетском корпусе, и младшего Колю, гимназиста седьмого класса Царскосельской Императорской Николаевской гимназии. Валерия, или Валя, как ее тогда называли, была знакома с молодыми людьми через свою учительницу музыки Е. М. Баженову, которая занималась и с Гумилёвыми. Елизавете Михайловне очень нравились «мальчики Гумилёвы», совсем недавно поселившиеся в Царском Селе в собственном доме и, как ей казалось, выгодно отличавшиеся от их царскосельских сверстников. Она привела в дом Тюльпановых своего любимца Митю, а позже познакомила Валерию с Колей.
Немного поговорив, все четверо пошли выбирать игрушки уже вместе – Валерия с Митей, а Аня с Колей, после чего молодые люди проводили их до дому и церемонно распрощались. Надо сказать, что ни тот ни другой не произвели впечатления на девочек. По—другому воспринял встречу и знакомство Коля Гумилёв.
Недавно появившийся в Царском Селе и не признанный за «своего», Николай Гумилёв на самом деле был самым что ни на есть царскоселом, хотя родился в Кронштадте, в семье морского врача Степана Яковлевича Гумилёва и Анны Ивановны, урожденной Львовой. Обряд крещения совершил священник Кронштадтского военного госпиталя на дому, в пятый день от рождения. Крестным отцом был Лев
Иванович Львов (брат А. И. Гумилёвой), крестной матерью – Александра Степановна Сверчкова (сводная сестра будущего поэта). В том же 1886 году, в середине мая, когда мальчику еще не было месяца, семья Гумилёвых переезжает в Царское Село, в только что купленный дом на Московской улице. С 1886 по 1895 год Гумилёвы с перерывами живут в Царском Селе. Родители очень заботились о здоровье детей и в 1890 году приобрели небольшую усадьбу в Поповке по Николаевской железной дороге, где семья проводит значительную часть времени. На шестом году жизни Николай сам учится читать, сочиняет басни, которые еще не в состоянии самостоятельно записывать. В 1893 году он поступает в приготовительный класс Царскосельской гимназии, однако осенью заболевает бронхитом и переходит на домашнее обучение. Много читает: Лермонтова, Пушкина, приключенческую литературу – Жюль Верна и Майн Рида, навсегда влюбляется в сказки Андерсена. Интересуется зоологией и создает у себя в комнате «живой уголок» с морскими свинками и лягушками.
В 1895–1900 годах Коля Гумилёв прилежно учится в Петербургской гимназии Гуревича. Однако у брата Мити обнаруживают туберкулез, Гумилёвы продают Поповку, оставляют петербургскую квартиру и уезжают на Кавказ, где с четвертого по шестой класс Коля учится в 1–й Тифлисской гимназии, которая считалась лучшей. Он уже всерьез интересуется литературой. Тифлис в то время был городом русской культуры, будившим интерес к искусству. 8 сентября 1902 года происходит знаменательное событие – в газете «Тифлисский листок» (№ 211) напечатано стихотворение Николая Гумилёва «Я в лес бежал из городов…». Этой своей первой публикацией он очень гордился. Хотя в среде тифлисских читателей больший интерес вызвало сентиментально—романтическое «Нэт умерла в начале мая, / Ей было девятнадцать лет. Как жаль, веселая такая, / Беспечная такая Нэт…». По—видимому, в определенных кругах знали, кого имел в виду юный поэт. Одновременно с пробуждением творческой энергии приходит явное охлаждение к занятиям в гимназии.
Летом 1903 года Гумилёвы навсегда покидают Тифлис и возвращаются в Царское Село. Юноше явно не хотелось садиться за школьную парту, и он пытается зачислиться в гимназию экстерном. Однако вакансий для экстернов не было, и его принимают интерном, разрешив, однако, жить дома.
Так случилось, что возвращение к «родным пенатам» не принесло радости. Высокий, бледнолицый, с чуть косящими глазами и некоторой картавостью, молодой человек держался нарочито прямо, отличался церемонностью в обращении и, может быть, главное, что раздражало, – писал не нравящиеся сверстникам стихи, был поклонником модернистской поэзии, которую никто из них не знал, но все были уверены, что это плохо. Он не сошелся с одноклассниками и их друзьями, и между ними сложились отношения, которые позже и Гумилёв и Ахматова назвали «травлей». Смеялись и над тем, что высоковозрастный «денди», вскоре обзаведшийся цилиндром, был оставлен в седьмом классе на второй год за двойки по математике и латыни. Недоброжелательность и предвзятость усугублялись тем, что к новенькому явно благоволил директор гимназии Иннокентий Федорович Анненский, человек высочайшей филологической культуры, писавший стихи, прославившие его уже после смерти и оказавшие большое влияние на культуру Серебряного века. Случалось, по понедельникам, Анненский проводил в своей царскосельской квартире литературные собрания, с непременным участием Гумилёва. Через некоторое время на собрания стала приходить, как они считали, «малявка», гимназистка третьего класса Аня Горенко, в которую, это уже все знали, был безответно влюблен Гумилёв.
Еще к тому времени относится возникновение мифа о «некрасивости» Гумилёва, к развитию которого позже невольно приложила руку сама Ахматова, написав недоброе стихотворение:
- Под навесом темной риги жарко,
- Я смеюсь, а в сердце злобно плачу.
- Старый друг бормочет мне: «Не каркай!
- Мы ль не встретим на пути удачу!»
- Но я другу старому не верю.
- Он смешной, незрячий и убогий,
- Он всю жизнь свою шагами мерил
- Длинные и скучные дороги.
(«Под навесом темной риги жарко…», 1911)
Возможно, стихотворение написано в ответ на знаменитое гумилёвское «Из логова змиева, / Из города Киева, / Я взял не жену, а колдунью…». Шутливые стихи, воспринятые позже как «портреты» (уже знали о страсти Гумилёва, только что возвратившегося из Африки, к путешествиям), перекочевали в некоторые из поздних мемуаров. В. С. Срезневская (Тюльпанова), как можно полагать, отвечала скопом всем мемуаристам, когда описывала внешность Гумилёва, и особенно младшему царскоселу, Николаю Оцупу, записавшему свои детские воспоминания:
«Он так важно и медлительно, как теперь, говорит что—то моему старшему брату Михаилу. Брат и Гумилёв были не то в одном классе, не то Гумилёв был классом младше. Я моложе брата на 10 лет, значит, мне было тогда лет шесть, а Гумилёву лет пятнадцать. И все же я Гумилёва отлично запомнил, потому что более своеобразного лица не видел в Царском Селе ни тогда, ни после. Сильно удлиненная, как будто вытянутая вверх голова, косые глаза, тяжелые медлительные движения и ко всему очень трудный выговор, – как не запомнить!» (Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 174).
Срезневская пишет:
«Он не был красив, – в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри… Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлиненным бледным лицом, – я бы сказала, не очень заметной внешности, но не лишенной элегантности. Так, блондин, каких на севере у нас можно часто встретить.
Позже, возмужав и пройдя суровую кавалерийскую военную школу, он сделался лихим наездником, обучавшим молодых солдат, храбрым офицером (он имел два Георгия за храбрость), подтянулся и, благодаря своей превосходной длинноногой фигуре и широким плечам, был очень приятен и даже интересен, особенно в мундире. А улыбка и несколько насмешливый, но милый и недерзкий взгляд больших, пристальных, чуть косящих глаз нравились многим и многим. Говорил он чуть нараспев, нетвердо выговаривая «р» и «л», что придавало его говору совсем не уродливое своеобразие, отнюдь не похожее на косноязычие» (Об Анне Ахматовой. С. 19–20).
Встреча юноши Гумилёва с необыкновенной девочкой (а то, что она необыкновенна и не похожа на других царско—селок, он сразу понял) произвела на него неизгладимое впечатление. Несколько раз после их знакомства он видел Анну на катке, но она не обращала на него внимания. Тогда он познакомился и подружился с ее старшим братом Андреем. Андрей Андреевич Горенко прекрасно разбирался в поэзии, хорошо знал латинские поэтические тексты, увлекался новейшей поэзией – французским символизмом и нарождающимся русским модернизмом. Позже он женился на своей киевской кузине Марии Змунчилле, буквально влюбленной в новейшую поэзию, и они выписывали новейшие литературные журналы.
Андрей с интересом отнесся к поэтическим опытам Николая Гумилёва. Гумилёв стал бывать в их достаточно закрытом доме. Горенки жили замкнуто, и сама девочка Аня не вызывала добрых чувств у царскосельских обывателей, ее называли «лунатичкой». Постепенно между Николаем и Анной все же установились дружеские отношения. Гумилёв дарил ей книги по новейшей французской и русской поэзии. Он много писал и готовил к изданию свою первую книгу «Путь конквистадоров» (1905), полностью забросив занятия в гимназии.
Любимый старший брат Ани Андрей, подружившийся с Гумилёвым, сам был хорошо осведомлен в современной поэзии, и Анна, благодаря ему, еще до знакомства с Николаем была знакома с новейшей поэзией, а с ее прекрасным французским читала и знала наизусть «проклятых поэтов»: Бодлера, Верлена, Малларме.
Гумилёв безоглядно влюбился с первого взгляда, не встретив, однако, не только ответного чувства, но и сколько—нибудь выраженного интереса. Он же был настойчив, встречал ее после гимназии, откуда она обычно выходила вместе с Валей Тюльпановой, сопровождал девочек до дома. Валерия Сергеевна вспоминает: «Мы много гуляли, и в тех прогулках, особенно когда мы не торопясь шли из гимназии домой, нас часто „ловил“ поджидавший где—то за углом Николай Степанович. Сознаюсь… мы обе не радовались этому… и мы его часто принимались изводить. Зная, что Коля терпеть не может немецкий язык, мы начинали вслух вдвоем читать длиннейшие немецкие стихи… А бедный Коля терпеливо, стоически слушал… и все—таки доходил с нами до самого дома!» (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 14).
Но это еще только начало горестных испытаний, преподнесенных ему судьбой после встречи, которую кроме как роковой не назовешь, да и сама Анна оказалась роковой, и не только для него.
Они часто бывали вместе на вечерах в ратуше, на гастролях Айседоры Дункан, искусство которой привлекало Гумилёва, на студенческих вечерах в артиллерийском собрании, участвовали в благотворительном спектакле в клубе на Широкой улице, были на нескольких модных тогда спиритических сеансах у Бернса Майера, хотя и относились к ним весьма иронически.
Юноша Гумилёв был самолюбив, горд, наделен доведенным до крайности чувством мужского достоинства, так легко попираемого девочкой—подростком, а позже женщиной, женой. Однако, сделав свой выбор, он изначально запасся терпением, надеялся, что все образуется, и продолжал настойчивые ухаживания. Он мечтал о будущем с Анной, и эти мечты нашли отражение в его юношеских стихах: «Девушка, игравшая судьбой, / Скоро станет верною женой, / Ласковым товарищем в работе…» Он любил и, значит, надеялся.
На Пасху 1904 года Аня и Валерия были приглашены к Гумилёвым на бал, а чуть раньше, в конце февраля, в царскосельском парке, на скамейке у дуба, памятного для Ахматовой с тех пор, он ей признался в любви. Это мало что изменило в их отношениях, взаимностью она ему не ответила, никаких обещаний не дала, приняв его признание как данность, и все же вселила, по—видимому, какую—то надежду. С этих пор между ними возникла непонятная ей самой странная связь. Уже на склоне лет Ахматова говорила, что еще не пришло время понять и объяснить те удивительные и непонятные отношения, которые их связали в юности и не прекратились после его страдальческой гибели.
Было бы неверно сказать, что юная Анна была совсем равнодушна к своему обожателю. При живом, пытливом уме и прекрасно развитой интуиции она понимала исключительность влюбленного в нее юноши. Ей льстило, что его удивительные стихи были открыто обращены к ней, что она виделась ему в его романтических фантазиях то русалкой, то пленительной и жестокой царицей, но всегда в лунном свете. Первое из посвященных ей стихотворений, «Русалка», отмечено отблесками символистских прозрений. Его русалка хотя и является порождением потустороннего мира, но еще не несет в себе разрушительного, бесовского начала. Она лишь ослепительно хороша, поражая своей нездешнос—тью и греховностью:
- На русалке горит ожерелье,
- И рубины греховно—красны,
- Это странно—печальные сны
- Мирового, больного похмелья.
Здесь первое признание в любви ей, Ане Горенко, восторг юного поэта и ощущение своей близости к ее природной, а значит, и духовной стихии.
- Я люблю ее, деву—ундину,
- Озаренную тайной ночной,
- Я люблю ее взгляд заревой
- И горящие негой рубины…
- Потому что я сам из пучины,
- Из бездонной пучины морской.
В это время влюбленность в Аню Горенко сочетается в его воображении с романтической влюбленностью в мир таинственного и исключительного. Свою комнату в Царском
Селе он оборудовал в виде подводного грота с фонтаном, а его друг художник нарисовал на стене русалку, обнаруживающую явное сходство с Аней Горенко. Они как бы на равных – «дева—ундина» и ее паладин. Однако уже в следующем стихотворении «Баллада» («Сказка о королях») возникает тревога, по мере развития их отношений перерастающая для него в трагическое чувство. Он подарил ей золотое кольцо с крупным рубином, и она приняла подарок, зная, что кольцо связано со стихами, к ней обращенными:
- Пять коней подарил мне мой друг Люцифер
- И одно золотое с рубином кольцо,
- Чтобы мог я спуститься в глубины пещер
- И увидел луны молодое лицо.
- Кони фыркали, били копытом, маня
- Понестись на широком пространстве земном,
- И я верил, что солнце зажглось для меня,
- Просияв, как рубин на кольце золотом.
- Много звездных ночей, много огненных дней
- Я скитался, не зная скитанью конца,
- Я смеялся порывам могучих коней
- И игре моего золотого кольца.
- Там, на высях сознанья, – безумье и снег,
- Но коней я ударил свистящим бичом.
- Я на выси сознанья направил их бег
- И увидел там деву с печальным лицом.
- В тихом голосе слышались звоны струны,
- В странном взоре сливался с ответом вопрос,
- И я отдал кольцо этой деве луны
- За неверный оттенок разбросанных кос.
- И, смеясь надо мной, презирая меня,
- Люцифер отворил мне ворота во тьму,
- Люцифер подарил мне шестого коня —
- И Отчаянье было названье ему.
Аня, при всем ее своенравии, понимала, что принимать такие подарки, как золотое кольцо, от молодых людей, согласно общеустановленным правилам, если даже не считаться с ними, все же не следует, и скрыла его от домашних. Как—то она уронила кольцо, и оно упало в щель между досками пола. Достать его, не подняв половиц, оказалось невозможным, и кольцо навсегда осталось в подполе шу—хардинского дома. В отличие от «черного кольца» бабушки—татарки, память о кольце с рубином не нашла отклика в ее поэзии, промелькнув, однако, в биографических заметках.
К лету 1906 года, когда Гумилёв получил аттестат об
окончании гимназии, уже более полугода как была напечатана первая книга его стихов «Путь конквистадоров» – о дальних странах, которых он еще не видел, но мечтал увидать, о гордых, бесстрашных мужчинах и жестоких, пленительных женщинах, любовь к которым нередко оплачивается жизнью. Сам он пока готовится к единоборству со своей избранницей. В цикле «Осенняя песня» его лирический герой надеется по—своему выстроить отношения с любимой женщиной, при своей, однако, главенствующей роли.
Обращаясь к тому времени, Ахматова делает запись в рабочей тетради:
«Мой первый портрет в „Пут<и> Конквистадоров“ – „и властно требует мечта, чтоб этой не было улыбки“. Кроме того, очень рано („П<уть> Конквистадоров“) в Ц<арском> С<еле> я стала для Г<умилёва> в стих<ах> (почти Лилит, т. е. злое начало в женщине). Затем (напр<имер>, см. „Сон Адама“ – Ева).
Он говорил мне, что не может слушать музыку, по<тому> что она ему напоминает меня» (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 90).
Отношения Анны и Николая не сложились, потому что она уже была тайно влюблена в другого. То было самозабвенное увлечение девочки—подростка мужчиной старше ее, по—видимому, и не догадывавшимся о чувстве, которое ее мучило. В. С. Срезневская, свидетельница тех событий, высказывает банальное и тем не менее убедительное в своей правдоподобности объяснение, почему, как ей кажется, Аня так легко предпочла Гумилёву другого: «…вероятно, в этом возрасте девушкам нравятся разочарованные молодые люди, старше двадцати пяти лет, познавшие уже много запретных плодов и пресытившиеся их пряным вкусом» (Об Анне Ахматовой. С. 18).
Ее тайной страстью стал уже упоминавшийся студент третьего курса арабо—персидско—турецкого разряда факультета восточных языков Санкт—Петербургского университета, с элегантной внешностью, с прекрасными манерами и звучной фамилией Голенищев—Кутузов. Его младшие братья, судя по составленным П. Н. Лукницким «Трудам и дням», учились в одном классе с Гумилёвым и бывали у него дома. Сам же Владимир Викторович Голенищев—Кутузов был, видимо, близко знаком с мужем старшей сестры Анны Инны Андреевны, Сергеем Владимировичем фон Штейном (как помним, отозвавшись на мольбу Ани, он послал ей в Киев, где она кончала гимназию, фотографию ее избранника). По—видимому, Анна встречала его главным образом на «журфиксах» по четвергам в квартирке фон Штейнов. Сергей, судя по письмам Анны к нему из Киева, знал о ее страстном увлечении, однако нет никаких оснований считать, что о пылкости ее чувств было известно самому предмету.
«Роман», как можно полагать, развертывался главным образом в Анином воображении. В 1907 году, когда она закончила гимназию, Голенищев—Кутузов окончил университет. В Центральном государственном архиве Санкт—Петербурга хранится свидетельство об окончании им университета. В ежегоднике МИД за 1908 год он упомянут среди причисленных к 1–му департаменту.
Владимир Викторович Голенищев—Кутузов уехал на дипломатическую работу, вроде бы в Стамбул, и о дальнейшей его судьбе ничего не известно. В пору зенита славы Ахматовой, – после того как в Мюнхене был опубликован «Реквием», а в Соединенных Штатах «Поэма без героя», – когда о знакомстве с ней вспомнило все русское зарубежье и каждый готов был рассказать о своих встречах, голос Голенище—ва—Кутузова никак не прорезался. Возможно, если он был еще жив, в его памяти имя Анны Ахматовой никак не связывалось с той далекой Аней Горенко, сестрой Андрея и свояченицей Сергея фон Штейна, если он ее вообще помнил. В фолиантах «Незабытые могилы», вышедших в Москве в последние годы, среди Голенищевых—Кутузовых он не числится.
В поздних биографических заметках Ахматовой и в ее беседах с биографами фамилия эта не встречается. Равно нет ее и среди адресатов стихов. Едва ли к нему может быть отнесено ее признание Лукницкому:
«В течение своей жизни любила только один раз. Только один раз. «Но как это было!»
В Херсонесе три года ждала от него письма. Три года каждый день, по жаре, за несколько верст ходила на почту, и письма так и не получила».
Однако, по—видимому, это самое никогда не пришедшее письмо встречается и в поздних биографических заметках Ахматовой. Она пишет, что много раз видела письмо во сне, уже вынутым из конверта, но так никогда ею и не прочитанным.
В одном из откровенных разговоров с Павлом Лукниц—ким (январь—март 1925 года) она сказала:
«Закинув голову на подушку и прижав ко лбу ладони, – с мукой в голосе:
«И путешествия, и литература, и война, и подъем, и слава – всё, всё, всё, решительно всё – только не любовь… Как проклятье! …И потом эта, одна—единственная – как огнем сожгла всё, и опять ничего, ничего…»» (Лукницкий П. Н. Acumiana. Т. 1. С. 44).
Скажем прямо, едва ли только мне, но и другим исследователям и биографам Ахматовой вряд ли доведется с достоверностью установить, кто он, кого она любила. Ахматова не захотела раскрыть эту тайну, окрасившую, однако, в трагические тона ее любовную лирику.
Знойным июлем 1907 года, когда мысли Анны все еще были заняты ее неостывшей любовью к Голенищеву—Куту—зову, Гумилёв, державший путь в Париж, заезжает в Севастополь, где она живет с матерью при водолечебнице Шмидта. Как помним, он гостит у них две недели, вернее, селится рядом, зовет ее с собой в Париж, снова просит стать его женой и снова получает отказ. Анна ведет себя неровно, то обнадеживает, то смеется. Она не хочет слушать привезенную ей в дар пьесу «Шут короля Батиньоля», и расстроенный Гумилёв рвет рукопись. Они много разговаривают, он делится планами издания журнала. Допоздна сидя на морском берегу, наблюдают за подплывающими близко дельфинами. Анна признается Гумилёву, что она не невинна, о чем говорила и раньше, но как—то несерьезно. По—видимому, результатом тех разговоров стали тревожные стихи Гумилёва, объединенные в цикл «Беатриче», написанный до 30 октября 1906 года:
- Музы, рыдать перестаньте,
- Грусть вашу в песнях излейте,
- Спойте мне песню о Данте
- Или сыграйте на флейте.
- Дальше, докучные фавны,
- Музыки нет в вашем кличе!
- Знаете ль вы, что недавно
- Бросила рай Беатриче,
- Странная белая роза
- В тихой вечерней прохладе…
- Что это? Снова угроза
- Или мольба о пощаде?
- ……………………………
- Музы, в сонете—брильянте
- Странную тайну отметьте,
- Спойте мне песню о Данте
- И Габриеле Россетти.
Теперь, через год, подтверждение ранее ею сказанного, сама мысль о возможной реальности того, о чем он пытался не думать, приводит его в состояние, близкое невменяемости, «звездного ужаса», в который он ввергнут женщиной.
Гумилёв был далек от условностей; в то время таким «мелочам», как потеря невинности, в их кругу уже мало кто придавал значение. Однако это могло произойти с кем угодно, но только не с его Беатриче, которую он встретил девочкой и обоготворил. Он уезжает, оставшись в неведении, действительно ли это произошло или она так жестоко шутит, но в любом случае глубоко уязвленный. В Париже его попытка самоубийства, очевидно, связана с мучительной памятью о недавнем разговоре. В пути он пишет стихотворение, за романтическим антуражем, элегической прелестью и музыкой которого проступают живые факты.
Вот как представлен этот сюжет биографом Ахматовой (Хейт А. Анна Ахматова. С. 30):
«Они стояли вдвоем и в молчании смотрели на берег, куда выбросило мертвых дельфинов. Гумилёв описал это мгновение в стихотворении „Отказ“:
- Царица, иль, может быть, только печальный ребенок,
- Она наклонилась над сонно вздыхающим морем,
- И стан ее, стройный и гибкий, казался так тонок,
- Он тайно стремился навстречу сиреневым зорям.
- Сбегающий сумрак. Какая—то крикнула птица,
- И вот перед ней замелькали на влаге дельфины.
- Чтоб плыть к бирюзовым владеньям влюбленного принца,
- Они предлагали свои глянцевитые спины.
- Но голос хрустальный казался особенно звонок,
- Когда он упрямо сказал роковое: «Не надо»…
- Царица, иль, может быть, только капризный ребенок,
- Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда».
Кто такой принц, им или самим Гумилёвым было сказано это «роковое: „Не надо“» – непонятно. Было бы наивным пытаться увидеть в зазеркалье стихотворения конкретных персонажей, если бы через несколько лет в поэме Ахматовой «У самого моря» не появился «царевич», возможно, тот самый таинственный принц из стихотворения «Отказ», противопоставленный «сероглазому мальчику», о котором сама Ахматова говорила, что его прототипом был Гумилёв.
В Париж Гумилёв уезжал уязвленным и разочарованным, навстречу новой попытке самоубийства. Он пока еще не знает, кто же она, его прежняя Беатриче, – жестокая царица, открывшая в его поэзии вереницу пленительных и жутковатых женских образов: Клеопатра, Анна Комнена или «капризный ребенок, / Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда». Верх над его обидой берет жалость к «усталому ребенку». Жалость, как синоним проявления любви в русской народной традиции, возникнет позже в одном из самых его известных стихотворений «Из логова змиева…» – «Мне жалко ее, виноватую…». «Бессильная мука взгляда…» угадывается и в образах его коронованных владычиц, посылающих на смерть своих заранее обреченных возлюбленных, сказавших свое «да» на предложение «царицы» «купить ценою жизни ночь одну».
О том, что она не невинна, Анна, по—видимому, говорила еще в Царском Селе, чем и объясняется их более чем годовой разрыв и прерванная переписка, когда он узнавал о ее жизни и здоровье только из писем к нему ее брата Андрея Горенко. И даже когда вышел первый поэтический сборник Гумилёва «Путь конквистадоров» (1905) со стихами, обращенными явно к Анне, он послал книгу в Евпаторию с дарственной надписью Андрею Андреевичу, но не ей. У Лук—ницкого, которого в неточности, а тем более в небрежении к фактам заподозрить нельзя, существуют разноречивые записи о пресловутом разговоре и признании Анны. Одна из них, более поздняя, относит этот разговор к лету 1907 года, что, однако, противоречит времени написания цикла «Беатриче» (до осени 1906 года). Сама Анна Андреевна отличалась завидной памятью, она никогда не ошибалась, но иногда сознательно «путала», не желая о чем—то вспоминать.
26 апреля 1925 года в беседе с Лукницким, собиравшим материалы к биографии Гумилёва, Ахматова снова возвращается к этой отнюдь не банальной, но сакральной для Гумилёва теме:
«(АА в течение 4–х лет беспрестанно говорила Николаю Степановичу то что „было“, а потом что „не было“, все время…)
АА: «Это, конечно, самое худшее, что я могла делать!..» В период, когда Николай Степанович думал, что «не было», – были написаны эти строки:
- Пусть не запятнано ложе царицы,
- Грешные к ней прикасались мечты…
(Одиссей)
АА. «И в 'Гондле' тоже… Это такая обида, которой ни один мужчина не может пережить!»» (Лукницкий П. Н. Acu– miana. Т. 1. С. 157).
Сакральное «тайна» сопровождало Ахматову всю жизнь, встречаясь в ее записках и маргиналиях. И каждый раз эта «тайна» возникает в контекстах, подводящих к каким—то все еще не проясненным моментам творческой биографии, отчего и нуждается в дешифровке, которая, увы, не всегда удается. И едва ли вообще возможна. Ахматова до конца жизни дорожила этой окружающей ее неразгаданностью, создавая свой миф. В марте 1964 года она с явным удовольствием записывает слова сына знаменитого в годы ее молодости Леонида Андреева, Вадима, пришедшего познакомиться и поговорить о секретах «Поэмы без героя»: «Я думал, что здесь есть тайна и я ее разгадаю, если приеду. Нет, здесь нет тайны. Тайна – это вы» (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 152).
Иногда она сама подводила к «тайне», то ли приближая читателя или ее будущего биографа к ней, то ли дразня его заведомой невозможностью в нее проникнуть. На обороте одного из листов поздней рабочей тетради с записями о Гумилёве поверх строк: «Но я всё согласна слушать, кроме тишины» появляется закавыченная скоропись, возможно, для неосуществленной биографической прозы: «Когда в 1910 г. люди встречали двадцатилетнюю жену Н. Гумилёва, бледную, темноволосую, очень стройную, с красивыми руками и бурбонским профилем, то едва ли приходило в голову, что у этого существа за плечами уже очень большая и страшная жизнь, что стихи 10–11 г. не начало, а продолжение» (Там же. С. 220).
Из записи очевидно лишь то, что стихи и жизнь, или «биография», слиты в ее сознании. Ахматова как—то сказала, что стихотворение «Песня последней встречи» (1911) было 211–м из ее «детской тетради», которую она сожгла. Возможно, эта тетрадь с несовершенными, с точки зрения их повзрослевшего автора, стихами помогла бы проникнуть в навсегда скрытую тайну. Во всяком случае в одном из самых просветленных любовных стихотворений есть отсылка (а может быть, и сожаление) к той уничтоженной тетради:
- Широк и желт вечерний свет,
- Нежна апрельская прохлада.
- Ты опоздал на много лет,
- Но все—таки тебе я рада.
- Сюда ко мне поближе сядь,
- Гляди веселыми глазами:
- Вот эта синяя тетрадь —
- С моими детскими стихами.
- Прости, что я жила скорбя
- И солнцу радовалась мало.
- Прости, прости, что за тебя
- Я слишком многих принимала.
(«Широк и желт вечерний свет…», 1915)
Судя по дате написания – «Весна 1915, Царское Село» и примете «веселые глаза», – стихи обращены к Борису Анре—пу (ср.: «веселый человек, с зелеными глазами»), знакомство с которым случилось весной 1915–го. Уже после смерти Ахматовой дамы из ее окружения говаривали, что она обращала эти стихи к разным адресатам и в разные времена. Последний раз вроде бы к Исайе Берлину. В первой редакции было: «Ты опоздал на десять лет». Эти—то «десять лет» и возвращали к «детской тетради», уничтоженной Ахматовой. Уже на склоне жизни, вспоминая оглушительный успех первой книги стихов «Вечер», она задумывалась о введении в новое издание раздела «Предвечерье».
После трагической гибели Николая Гумилёва Ахматова в предпринятой работе по его жизнеописанию обращала внимание на биографизм его лирики, передающий историю их отношений.
Павел Лукницкий записал со слов Ахматовой:
«…На творчестве Николая Степановича сильно сказались некоторые биографические особенности.
Так, то, что он признавал только девушек и совершенно не мог что—нибудь чувствовать к женщине, – очень определенно сказывается в его творчестве: у него всюду – девушка, чистая девушка. Это его мания. АА была очень упорна – Николай Степанович добивался ее 4, даже 5 лет. И при такой его мании к девушкам – эта любовь становилась еще больше, если принять во внимание, что Николай Степанович добивался АА так, зная, что он для нее будет уже не первым мужчиной, что АА не невинна. Это было так: в 1905 году Николай Степанович сделал АА предложение и получил отказ. Вскоре после того они расстались, не виделись и в течение 1 1 /2 лет даже не переписывались. (АА потом, в 1905 году, уехала на год в Крым, а Николай Степанович уехал в Париж. 1 1 /2 года не переписывались – АА как—то высчитала этот срок. Осенью 1906 АА почему—то решила написать письмо Николаю Степановичу. Написала и отправила. Это письмо не заключало в себе решительно ничего особенного, а Николай Степанович (так, значит, помнил о ней все время) ответил на это письмо предложением» (Лукницкий П. Н. Acumiana. Т. 1. С. 142).
Эта цитата из «Акумианы» Лукницкого выразительно передает не только интонацию Ахматовой, но и ее манеру недомолвок, за которыми всегда скрывается что—то весьма существенное, иногда более важное, нежели высказанное. В данном случае это неопределенное «почему—то». Осознанно или интуитивно она изначально ощущала свою внутреннюю, неразрывную связь с Гумилёвым, не хотела и не могла от него всерьез отказаться.
Юная Анна то ли понимала, то ли не понимала, что своими полунамеками: «невинна», «не невинна» разрушает не только гармонию чувства, но гармонию любовной лирики Гумилёва, внося в нее трагическое, диссонирующее начало. Впоследствии, осмысляя динамику развития лирического чувства и образного строя, она обратила внимание, что с этого момента лирической героиней, обожествляемой Гумилёвым, становится непорочная девушка.
Трагические переживания рождают удивительные стихи, поднимающиеся до шедевров высокой лирики. Они обращены к женщине—вамп, «отравительнице», едва не «мужеубийце», за которой угадывается облик страстно любимой им реальной женщины. Ахматова говорила, что в лирике Гумилёва получила отражение вся биография их отношений. До венчания – период сомнений и надежд, уныния и мучительной ревности. Его мучит вопрос «блудница» или «святая». О книге «Романтические стихи» (1908), с посвящением Анне Горенко, она пишет: «В этой книге весь ужас этой любви – все ее кошмары, бред и удушье. Призрак самоубийства неотступно идет за Поэтом. …Черная ревность душит, сводит с ума. Измена чудится всюду» (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 115).
Ахматова—жена не стала Николаю Гумилёву ближе, чем Аня Горенко. Ахматова признавалась, что особенно страшной и чужой она становится в его стихах в книге «Чужое небо», когда они уже живут вместе, когда она рядом.
В июне 1911 года молодая жена Гумилёва отправляется одна в Париж, где ее ждет Модильяни. Страсть к нему вспыхнула в ее душе год назад, когда она была в Париже с Гумилёвым, в их свадебное путешествие, и впервые увидела еще безвестного художника, поразившего ее необычной внешностью и мгновенно возникшим между ними притяжением. В ее первый приезд в Париж они виделись лишь несколько раз. Однако весь год он забрасывал ее «сумасшедшими» письмами, и она бросилась ему навстречу, скажем прямо, вопреки здравому смыслу и общепринятым правилам поведения в семье. Гордый Гумилёв стерпел, никаких объяснений не последовало, он не унизил ими ни себя, ни свою молодую жену. Вся боль переживаний выплеснулась в стихах. Он был «отравлен» ею, своей юношеской любовью, а теперь наконец женой, и писал в стихотворении «Отравленный» (1911):
- «Ты совсем, ты совсем снеговая,
- Как ты странно и страшно бледна!
- Почему ты дрожишь, подавая
- Мне стакан золотого вина?»
- Отвернулась печальной и гибкой…
- Что я знаю, то знаю давно,
- Но я выпью, и выпью с улыбкой
- Всё налитое ею вино.
- А потом, когда свечи потушат
- И кошмары придут на постель,
- Те кошмары, что медленно душат,
- Я смертельный почувствую хмель…
- Я приду к ней, скажу: «Дорогая,
- Видел я удивительный сон,
- Ах, мне снилась равнина без края
- И совсем золотой небосклон.
- Знай, я больше не буду жестоким,
- Будь счастливой, с кем хочешь, хоть с ним,
- Я уеду, далеким, далеким,
- Я не буду печальным и злым.
- Мне из рая, прохладного рая,
- Видны белые отсветы дня…
- И мне сладко – не плачь, дорогая, —
- Знать, что ты отравила меня».
Ахматова сознавала меру и глубину своей вины, но «ломать» себя и идти наперекор своим чувствам, а тем более страсти не только не могла, но и не хотела. На трагические поэтические сентенции Гумилёва она ответила светлым стихотворением, открывающим суть их отношений, которые позже назовет «братскими»:
- Я и плакала и каялась,
- Хоть бы с неба грянул гром!
- Сердце темное измаялось
- В нежилом дому твоем.
- Боль я знаю нестерпимую,
- Стыд обратного пути…
- Страшно, страшно к нелюбимому,
- Странно к тихому войти.
- А склонюсь к нему, нарядная,
- Ожерельями звеня, —
- Только спросит: «Ненаглядная!
- Где молилась за меня?»
(«Я и плакала и каялась…», 1911)
Уже в последние годы жизни Ахматовой, когда на Западе возник устойчивый интерес к русскому Серебряному веку, Глеб Струве и Борис Филиппов предприняли издание собрания сочинений Николая Гумилёва, писались биографии, подпитываемые мемуарной литературой, нередко фальсифицирующей факты. Ахматова была убеждена, что мемуары препятствуют реабилитации Гумилёва и выходу его книг на родине. Анна Андреевна поставила перед собой цель – доказать, что Гумилёв в любовной лирике идет, отнюдь, не от обожаемых им «проклятых поэтов», не только от Леконта де Лиля и Эредиа, но и от фактов своей биографии. В его экзотических пейзажах присутствуют реалии их с Гумилёвым жизни, реалии Царского Села. Экзотические картины таят в себе памятные обоим факты их юности и молодости. Она прослеживает развитие биографических сюжетов от стихотворения к стихотворению: «Игры», «Укротитель зверей», «У камина», «Беатриче», «Отравленный». «Под рукой уверенной поэта…» и др. Ее работу над незавершенной автобиографической прозой сопровождают заметки на полях. Об этот ужас, «больной кошмар», разбиваются все надежды («Укротитель зверей»):
- Зверь мой, он дремлет у вашей кровати,
- Смотрит в глаза вам, как преданный дог.
Она детально рассматривает стихи и книги Гумилёва, указывая на реальные связи рождающегося стиха с жизнью:
«I. «Путь конк<вистадоров>".
«Русалка» (от плаванья и морского детства)…
Дева луны (от лунатизма – эта линия идет довольно далеко, и ее легко проследить до «Чуж<ого> неба».
А выйдет Луна, затомится… и т. д.).
II. «Ром<антические> цветы» (парижск<ое> посвящение)…
К этому времени Она становится для поэта – Лилит, т. е. злым и колдовским началом в женщине. Он начинает прозревать в ней какую—то страшную силу.
III. «Жемчуга» [ «Чужое небо»].
Надписал: «Кесарю – Кесарево», привез, когда приехал венчаться, тогда же (1910) подарил «Балладу»:
- Тебе, подруга, эту песнь отдам,
- Я веровал всегда твоим стопам,
- Когда вела ты, нежа и карая…
IV. И последний цикл стихов в «Чужом небе» (Я имею в виду: «Набегала тень…», «Укротитель зверей», «Ты совсем, ты совсем…»). Сюда же: «Из города Киева», «Она», два акростиха, где двойственность, и парижское «Нет тебя» (1911), где и луна, и «Тебе предался я давно». И, как ни странно, – «Товарищ от Бога» («Маргарита» – просто запись моего сна).
Повесть о том, что случилось с ним и с его любовью, как он с ней борется, какая она все же страшная, но в этих стихах уже и освобождение…»
Завершая перечень, Ахматова иронизирует:
«Прекращаю перечисление, потому что не хочу превратиться в Лепорелло, поющего свое знаменитое ариозо „Каталог побед“» (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 288–289).
«На дальнейшее творчество Николая Степановича я не претендую, – продолжает Ахматова. – Он писал и М. Лев—берг (II – ой Цех без меня), и своей „большой любви“ Тане Адамович (познакомился 6 января 1914 г.), и будущей жене А. Н. Энгельгардт (см. их переписку), и Арбениной, и Одоевцевой. Целый сборник посвящен парижской даме („К синей звезде“)» (Там же).
Однако Ахматова еще не раз возвращалась к этой важнейшей для осмысления биографии Гумилёва и его творчества теме. Она обращает внимание на стихотворение «Эзбе—кие», написанное в 1917 году. Эзбекие – таинственный сад в Каире, который возникает как символ освобождения от наваждения 1907 года:
- Как странно – ровно десять лет прошло
- С тех пор, как я увидел Эзбекие…
- ……………………………………………..
- Я женщиною был тогда измучен,
- И ни соленый, свежий ветер моря,
- Ни грохот экзотических базаров,
- Ничто меня утешить не могло.
- О смерти я тогда молился Богу
- И сам ее приблизить был готов.
- Но этот сад, он был во всем подобен
- Священным рощам молодого мира:
- Там пальмы тонкие взносили ветви,
- Как девушки, к которым Бог нисходит;
- На холмах, словно вещие друиды,
- Толпились величавые платаны.
- ……………………………………………..
- И помню, я воскликнул: «Выше горя
- И глубже смерти – жизнь!..»
Последнее обращение к ней и их общей юности она находит в «Заблудившемся трамвае» (1921). В своем последнем прощании с земным миром герой, или уже отделившаяся от тела душа, пролетает над Безымянным переулком и домом, где жили Горенки:
- А в переулке забор дощатый,
- Дом в три окна и серый газон…
- Остановите, вагоновожатый,
- Остановите сейчас вагон!
«Из этого следует, что из той любви вырос поэт. Но из нее же вырос и Дон Жуан и Путешественник. И донжуанством и странствиями он лечил себя от того смертельного недуга, кот<орый> так тяжело поразил его и несколько раз приводил к попыткам самоубийства», – замечает Ахматова (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 114).