Из воспоминаний Горький Максим

Рой Медведев Три встречи с Ильей Эренбургом

Я познакомился с Ильей Григорьевичем Эренбургом в конце 1965 года. Это произошло благодаря стечению обстоятельств. Еще с осени 1963 года у меня сложились дружеские и доверительные отношения с Евгенией Семеновной Гинзбург, автором замечательных художественных мемуаров «Крутой маршрут». До 1967 года рукопись этой книги ходила в списках и быстро распространялась в потоках Самиздата. После того как Евгения Гинзбург получила небольшую квартиру в Москве – в одном из домов Союза писателей на Красноармейской улице – у нее по вечерам стало собираться весьма пестрое общество друзей из бывших зэка, писателей, поэтов и людей из «окололитературного мира», но в самом хорошем толковании этого понятия. Евгения Гинзбург отличалась не только умом и талантом, но и терпимостью, а также умением почти безошибочно отличать плохое от хорошего и фальшивое от настоящего – и в литературе, и в жизни.

В этом обществе я познакомился с Натальей Ивановной Столяровой, которая также провела много лет в тюрьмах и ссылках и была в заключении и на этапах рядом с Е. С. Гинзбург. Теперь Столярова работала личным секретарем и помощницей И. Г. Эренбурга и пользовалась его доверием. Наталья Ивановна прочла мою пока еще черновую рукопись о сталинизме и решила, с моего согласия, показать эту работу Илье Григорьевичу. Недели через три Столярова сообщила мне, что ее шеф уже прочитал рукопись и просил пригласить автора для беседы. При этом был назначен точный день и час для встречи. Илья Эренбург был очень занятым человеком, и каждый день у него был расписан до мелочей.

В назначенный день я поднимался по лестнице в доме № 8 по улице Горького. Меня удивило, что на одной из лестничных площадок расположилась целая семья. Было очевидно, что эти люди живут здесь уже несколько дней и не собираются уходить. Это были, как я узнал от Столяровой, люди из Башкирии, которые приехали к Эренбургу по своим делам. Эренбург был не только популярным писателем и общественным деятелем, членом Всемирного Совета сторонников мира и Комитета по присуждению Ленинских премий, но и депутатом Верховного Совета СССР от Башкирской АССР. Неудивительно, что многие жители этой республики считали своим правом обращаться к депутату с разного рода жалобами и просьбами, нередко приезжая для этого в Москву без всякого предуведомления.

Принять всех желающих, даже просто выслушать их, а тем более чем-то помочь в запутанных делах Эренбург не мог, а иногда и не хотел. Обычно посетителям говорили, что писателя в Москве нет. Большинство приезжих уходили разочарованными. Но некоторые оставались ждать Эренбурга, располагаясь прямо на лестничных площадках. Из квартиры писателя можно было выйти и на другую лестницу, по которой Эренбург как приходил, так и уходил. Была у него, конечно, и дача под Москвой, где он проводил больше времени, чем в московской квартире. Я обратил внимание на огромный железный почтовый ящик, прикрепленный к дверям квартиры писателя. Обширную почту он получал непосредственно из почтового отделения, из редакций газет и журналов и из разного рода канцелярий. В железный ящик на двери бросали письма, послания и литературные работы люди, которые не хотели пользоваться услугами почты.

Дверь мне открыла Столярова и провела в кабинет писателя. Илья Григорьевич принял меня очень приветливо, усадил на диван и сам устроился в кресле напротив. На столе лежала моя рукопись. Эренбург не стал ни хвалить, ни критиковать ее, не делал он и каких-либо замечаний по тексту. У него в руках не было никаких заметок, да и на страницах рукописи я не обнаружил позднее никаких пометок. Эренбург сказал, что он получает ежедневно не только множество писем, но и немало рукописей и не имеет возможности большую часть их не только прочесть, но даже перелистать. Иногда они несколько дней лежат на его столе, а потом он отправляет их на антресоли, где пылится сейчас не одна сотня рукописей. «Но вашу работу я сразу же начал читать и быстро прочитал ее всю». Это было, впрочем, единственное, что сказал Илья Григорьевич о моей работе. Он ничего не спрашивал обо мне лично, о моей семье, о мотивах, которые побудили меня писать о Сталине. Он сразу же начал говорить о том, как он понимает сталинизм, о событиях 30–40-х годов, но также о Хрущеве.

Это был продолжительный и крайне интересный монолог. Когда я пытался что-то возразить, Эренбург вежливо меня выслушивал, но потом продолжал рассказ, не вступая в полемику. Ему нужен был не собеседник, а молодой и заинтересованный слушатель. Эренбург непрерывно курил, зажигая от кончающейся сигареты новую. Поняв, что беседы не будет, я попросил разрешения кое-что записать и положил на колени блокнот для заметок.

Многое из того, что говорил Эренбург, вызывало у меня несогласие. Он испытывал острую неприязнь к Хрущеву и не скрывал этого. Хрущев, по мнению Эренбурга, был слишком грубым, импульсивным и необразованным человеком. Напротив, о Сталине писатель говорил с явным уважением, хотя и осуждал его за репрессии. Эренбург почему-то попытался объяснить массовый террор 30-х годов кавказским происхождением Сталина. «На Кавказе, – говорил мне Илья Григорьевич, – еще очень живы традиции и обычаи кровной мести. Поэтому, устраняя кого-либо из своих врагов, Сталин должен был устранить и всех родных и друзей своего врага, чтобы избежать мести».

Конечно, я мог бы привести множество примеров, которые противоречили этой примитивной схеме. Но у нас не было полемики. Лишь в отдельных случаях мне удавалось повернуть рассказ Ильи Григорьевича в нужное мне русло.

Оказалось, что Эренбург присутствовал на двух заседаниях Верховного суда СССР, когда там начался судебный процесс по делу Бухарина, Рыкова, Крестинского, Ягоды и других. Илья Эренбург с детства был знаком и дружен с Бухариным, они учились в одной гимназии. Они поддерживали самые добрые отношения в 20–30-е годы, и Бухарин часто просил писателя о статьях и очерках для «Известий», где много лет был главным редактором. Эренбург не верил обвинениям, которые были предъявлены Бухарину, но предпочитал молчать. Перед самым началом фальсифицированного процесса писателю принесли пропуск на заседания Военной коллегии Верховного суда. От Эренбурга не скрыли, что это велел сделать сам Сталин, заметив: «Пусть пойдет и посмотрит на своего дружка». Это было испытание на лояльность. Эренбург пошел в Дом союзов и присутствовал на утреннем и вечернем заседаниях в первый день процесса. «Но в другие дни я туда уже не ходил, очень все это было противно». Я сказал писателю, что среди части старых большевиков существует версия о том, что на процессе в качестве подсудимых были не Бухарин, Рыков и другие, а тщательно подобранные и загримированные артисты, которых потом уничтожили. «Как можно было сломить таких людей, как Христиан Раковский. Это был закаленный большевик, прошедший разные тюрьмы!» Но Эренбург решительно отверг эту версию. На скамье подсудимых были не артисты. Эренбург очень хорошо знал многих подсудимых и не мог ошибиться. Но и он не вполне понимал причины их полной капитуляции, да и не хотел размышлять об этом.

Несколько метких замечаний высказал Эренбург и в отношении Ежова. Он рассказал, как после публикации своих мемуаров «Люди. Годы. Жизнь» получил большое, на двенадцати страницах, письмо дочери Николая Ежова, которая жила где-то в провинции под другой фамилией. В мемуарах Эренбург оспаривал термин «ежовщина» и писал, что было бы ошибочно винить в терроре 1937–1938 годов этого невысокого и малозначительного человека. Дочь Ежова усмотрела в этой фразе некое оправдание отца, которого она продолжала любить. Она писала и об отце, и о трудностях своей жизни после того, как он «исчез». Я попросил Эренбурга показать мне это письмо, а также другие письма о Сталине, которые он получал: я лишь прочту их и верну писателю. Эренбург сразу же согласился, но заметил, что ему надо еще найти это письмо. Однако он его не нашел. Архив писателя содержался явно не в лучшем виде: сотни рукописей и папок с бумагами были в беспорядке свалены на антресолях.

Очень много рассказывал мне И. Эренбург о последних месяцах жизни Сталина, о «деле врачей», о начавшейся тогда недолгой, но дикой и интенсивной антисемитской кампании, о проекте письма знаменитых советских деятелей-евреев Сталину. Илья Эренбург это письмо не подписал, но написал собственное письмо, которое Сталин прочел. Эренбург гордился своим поведением в эти февральские недели 1953 года. Пропустив десять лет, Эренбург перешел к событиям 1963 года, когда состоялась его продолжительная и последняя встреча с Н. С. Хрущевым. На этой встрече по просьбе и настоянию писателя Хрущев согласился на полную реабилитацию знаменитого деятеля Октябрьской революции и первых советских лет Федора Раскольникова.

Наша встреча растянулась на несколько часов. Эренбург говорил много важного и интересного для меня, по-прежнему не задавая никаких вопросов. Физически Эренбург казался слабым, даже дряхлым стариком, но его суждения были острыми и быстрыми, он не уставал говорить, а его глаза поражали ясностью и выразительностью. Я не видел никаких признаков интеллектуального увядания. Во время краткого перерыва мы пили чай или кофе. От не слишком настойчивого приглашения к обеду я отказался, и после того как наш разговор, или, вернее, монолог Эренбурга подошел к концу, я ушел, искренне поблагодарив писателя за его советы и свидетельства. О каких-либо других встречах речи не было. Илья Григорьевич готовился к большой зарубежной поездке.

Наша вторая встреча произошла через несколько месяцев, уже в начале 1966 года. Она была связана с письмом двадцати пяти крупнейших деятелей советской науки и культуры XXIII съезду КПСС, протестовавших против попыток реабилитации Сталина. Хотя «письмо двадцати пяти» было уже отправлено в Кремль, сбор подписей продолжался, и организатор этой акции публицист Эрнст Генри (С. Н. Ростовский) попросил меня поговорить на этот счет с Эренбургом. И. Эренбург сразу же принял меня, быстро прочитал письмо и тут же подписал оба экземпляра предложенного текста. Мне показалось, он был даже доволен, что его не обошли в этой важной антисталинистской акции. Он сказал, что подписал бы письмо и раньше, но его не было в Москве. Беседа была недолгой. Эренбург только спрашивал, как отнеслись разные люди к этому письму, кто еще его будет подписывать и кто отказался.

В третий раз я был у И. Г. Эренбурга не один. Он устраивал ужин в честь Евгении Семеновны Гинзбург и Надежды Яковлевны Мандельштам. Евгения Семеновна просила меня сопровождать ее, и я с готовностью согласился. Мы пришли к Эренбургу около семи часов вечера, а ушли уже после одиннадцати, ближе к полуночи. За столом была и жена Ильи Григорьевича – Любовь Михайловна. Закуски, вино, а потом и все остальное подвозила к нам на специальном столике домработница. Вино употреблялось только французское. Эренбург пользовался привилегией выписывать прямо из Парижа не только вино и привычные для него деликатесы, но и французские газеты и журналы.

Было очевидно, что Надежда Мандельштам, книгу воспоминаний которой я незадолго до этого прочел, хорошо знает порядки в доме Эренбурга. Е. С. Гинзбург и я на таком приеме были впервые. Евгения Семеновна была прекрасным рассказчиком, и ей было о чем рассказать. Но и теперь за столом говорил почти исключительно хозяин дома, а его жена лишь виновато улыбалась гостям – мол, ничего не поделаешь. Однако было бы странно обижаться: все, что рассказывал Эренбург, было очень интересно. Он рассказывал, например, о приеме у Мао Цзедуна, на котором присутствовал в составе делегации Всемирного Совета Мира. Речь шла и о некоторых других встречах и беседах, о которых он еще не успел или не хотел писать в своей книге «Люди. Годы. Жизнь». Как-то незаметно писатель перешел и на тему советского еврейства. Было очевидно, что это для него тема весьма болезненная.

«Про меня говорят всякое, – заметил Илья Григорьевич. – Говорят даже, что я доносил на таких людей, как Михоэлс, Фефер, Маркиш… Да, конечно, я знал о многом, но молчал. Но что я мог поделать? Только погибнуть? Я знаю, – продолжал Эренбург, – меня не любят сионисты или фанатики еврейства. Меня не любят и те, кто хотел бы забыть о своем еврейском происхождении. Но ко мне всегда хорошо относились те евреи, которые не порывают ни с ценностями и историей еврейства, ни с ценностями и историей России и русской культуры, так как они родились и выросли в этой стране и заслуженно считают себя частью советского народа, частью Советского Союза. Таких людей среди евреев в СССР большинство, и очень жаль, что и они до сих пор подвергаются разным формам дискриминации». Эренбург несколько раз возвращался к расстрелам деятелей еврейской интеллигенции в августе 1952 года. «Я не знал тогда ничего об этих расстрелах и не имел к этим делам никакого отношения».

В этот вечер я не задавал Эренбургу никаких вопросов. Только поздно вечером я вспомнил о его антресолях, забитых рукописями. Я предложил свои услуги, чтобы привести в порядок эту часть его архива и составить хотя бы простую опись материалов. Илья Григорьевич, казалось, охотно принял мое предложение. Но он опять должен был куда-то уезжать, а менее чем через год Эренбурга не стало.

Примерно через год после смерти И. Эренбурга мне позвонила его вдова и попросила приехать на следующий день с утра. Обстановка в доме на улице Горького была такой же. С брезгливой насмешкой Любовь Михайловна сказала мне, что сразу же после смерти мужа ее лишили многих привилегий. Так, например, она перестала получать французские газеты и журналы уже на второй день после похорон Ильи Григорьевича, хотя подписка была оплачена до конца года. Почта из Парижа приходила в Москву, но ее не доставляли в квартиру писателя и не отдавали вдове. Ее письменно предупредили, что как жена Ильи Эренбурга она сможет пользоваться «кремлевским лечением», но только в течение двенадцати месяцев после его смерти. Это ее огорчило гораздо меньше, чем потеря французской подписки. «Меня бы давно не было в живых, если бы я не пользовалась услугами хороших частных врачей».

Любовь Михайловна подарила мне верстку и машинописные страницы той части мемуаров И. Эренбурга, которая не прошла цензуру и не была опубликована в 60-е годы. Как известно, полная версия мемуаров Ильи Григорьевича опубликована только в 1990 году в трех томах. Главное, для чего меня пригласила вдова писателя, было не в этом. Любовь Михайловна откровенно сказала мне, что хотела бы поддерживать тот уровень жизни, что был и раньше, но для этого требуется много денег. Государственный литературный архив платит ей за разного рода черновики и рукописи книг, статей и стихов Эренбурга, но этих средств не хватает. Конечно, в доме, на даче и на хранении у семьи есть много картин и рисунков Пикассо, Матисса, Сарьяна, Моне, Фалька и других. Но с этой коллекцией она, художница, никогда не расстанется. Она перестала даже давать эти картины для выставок, так как некоторые картины ей не вернули в оговоренные сроки. Но в семье есть разного рода редкие документы, которые она могла бы продать музеям или частным лицам.

Она показала мне несколько таких документов. Это были действительно редчайшие бумаги, например, автографы Петра Первого, соответствующим образом оформленные и прикрытые какой-то пленкой для сохранности. В одном из писем Петр писал палачу, чтобы тот наказал двух мастеровых за их провинности, но царь предупреждал, что их нельзя калечить, так как они хорошо обучены своему ремеслу и должны работать.

Но кто в СССР мог купить такие бумаги? И за какую цену? Аукционов у нас не проводилось, а музеи были бедны и не имели средств. Они покупали экспонаты и у частных лиц, но по произвольно установленным ценам. Сами историки, как правило, люди бедные, и у них нет денег на коллекции редких документов. Я мог посочувствовать вдове писателя, но не мог ей помочь.

Еще через год Любовь Михайловна умерла.

Илья Григорьевич был человеком необычайно талантливым и интересным. Он писал легко, быстро, но не поверхностно. Он сделал очень много для советской и российской культуры. Никто из писателей нашей страны – ни раньше, ни позже – не имел таких широких и прочных связей с деятелями европейской и западной культуры. Конечно, он шел на компромиссы, он должен был выживать. Но эта гибкость сочеталась у него с большой силой и таланта, и ума, и с этим не мог не считаться даже Сталин. Выступая против фашизма, Эренбург был искренен и добился поразительных результатов. Я сам приобщился к его публицистике с шестнадцати лет – с конца 1941 года, и ни одна из прочитанных мной статей Эренбурга в «Правде», в «Красной звезде» или в «Известиях» не оставила меня равнодушным. Эти газеты вывешивались тогда на специальных стендах почти на всех улицах в центре Тбилиси. По силе воздействия на граждан нашей большой страны, на ее солдат и офицеров ничего равного этому нет в истории отечественной публицистики, да и во всей русской литературе. В армии статьи Эренбурга нередко читали перед строем, на привале, в землянке. С этой точки зрения Илью Эренбурга можно было бы назвать и одним из величайших ораторов ХХ века.

Занимая видное положение в обществе, Эренбург был у всех на виду и не мог бы долго скрывать свои истинные мысли и чувства. Просто для того чтобы сохранить свою жизнь, он должен был проявлять глубокое уважение, даже любовь к Сталину. Это была цена за жизнь, которую не обязаны были платить только те, кто был менее заметен.

В 1966–1967 годах Эренбург несколько раз выступил в защиту писателей-диссидентов, он не хотел возвращения тоталитаризма. Когда он умер, под некрологом, опубликованным во всех газетах, стояли имена А. Твардовского, К. Федина, К. Паустовского, В. Каверина, К. Симонова и других писателей, но не было подписей руководителей страны. Память об Эренбурге не была увековечена в Москве. На квартиру Ильи Эренбурга на улице Горького – с его кабинетом, с картинами великих мастеров на стенах – нашлось немало претендентов. Вскоре мы узнали, что эта квартира, которая могла бы стать мемориальным музеем, передана малоизвестному, но влиятельному по тем временам критику и литературоведу Александру Овчаренко, который считался знатоком творчества М. Горького и заведовал сектором по изданию Полного собрания сочинений М. Горького в Институте мировой литературы.

Все бумаги, вещи, картины, принадлежавшие семье писателя, перешли к его единственной дочери, и судьба этой части наследия И. Эренбурга мне неизвестна.

...

2004

Рой Медведев Воспоминания о Юрии Трифонове

Как крупный, а затем и выдающийся писатель Юрий Валентинович Трифонов раскрылся поздно и, увы, во многих отношениях не до конца. Он не строил планов писательской работы на всю жизнь. Однако чем более твердым и уверенным становилось его перо, тем более смелыми и широкими становились его замыслы.

В доме Евгении Гинзбург я познакомился с писателем Борисом Ямпольским, а тот познакомил меня осенью 1967 года с Юрием Трифоновым. Но если знакомство с Ямпольским ограничилось двумя-тремя встречами, то мое общение с Трифоновым постепенно стало потребностью и для меня, и для него и продолжалось без малого пятнадцать лет.

В то время Трифонов не был еще широко известным писателем. Его первую повесть «Студенты», которая принесла молодому Трифонову Сталинскую премию и позволила ему стать профессиональным литератором, я не читал, как и романа «Утоление жажды» – о строителях Каракумского канала. Этот роман был опубликован в 1963 году и даже представлен на Ленинскую премию. Но для богатого литературными событиями 1963 года роман Ю. Трифонова был не столь уж заметным явлением.

Первым произведением Ю. Трифонова, которое я прочел в журнале «Знамя» в 1965 году, была повесть «Отблеск костра». Это была откровенно антисталинская документальная работа, посвященная жизни, деятельности и трагической гибели отца писателя – Валентина Андреевича Трифонова, известного большевика, одного из создателей большевистских организаций на юге России, участника революций 1905 и 1917 годов, одного из организаторов Красной Армии.

В 20–30-е годы Валентин Трифонов работал на многих ответственных постах в советской юстиции, народном хозяйстве, структурах управления и науки. Летом 1937 года он был арестован и через год расстрелян. Известным большевиком и военным деятелем был и дядя писателя Евгений Андреевич Трифонов, которого от ареста и расстрела спасла только неожиданная смерть.

Случайно на подмосковной даче, принадлежавшей родственнице Валентина и Евгения Трифоновых, обнаружился сундучок с личными документами и письмами братьев Трифоновых еще времен Гражданской войны. Обычно все подобного рода личные архивы органы НКВД забирали при аресте и потом уничтожали, чаще всего не просматривая содержащихся там материалов. Но не у всех же родственников шли подобного рода обыски. Личный архив отца и стал основой для книги сына, книги в высшей степени честной, вдумчивой и интересной и для писателя, и для историка, для всех людей, неравнодушных к нашей сложной и драматической истории.

Я прочел «Отблеск костра» еще до встречи с автором этой повести. Было видно, что Трифонов работал над произведением в 1962–1964 годы, то есть после XXII съезда КПСС. Многие писатели и историки пытались за эти три года поднять какие-то новые сюжеты и темы. Однако в 1965 году эта относительная либерализация кончилась. Что-то, конечно, могло проскочить и мимо бдительных цензоров. Однако Юрию Трифонову удалось превратить журнальную публикацию 1965 года в отдельную книгу, которая вышла в свет в 1966 году. Конечно, писателю просто повезло, как повезло ему в 1951 году получить Сталинскую премию. Никто из тех, кто представлял повесть «Студенты» к награждению, и из тех, кто принимал решение, не знал, что отец студента Литературного института Юрия Трифонова расстрелян, а мать отправлена в лагерь и ссылку. Повезло ему и в 1937–1938 годах: он не попал в какой-нибудь специальный детский дом, куда отправляли чаще всего детей известных большевиков, павших жертвой сталинского террора.

Юрий Валентинович жил в удобном большом доме недалеко от станции метро «Сокол». Он был вдовцом и жил с дочерью Олей, которая училась в школе. По хозяйству писателю помогала мать. После реабилитации она получила квартиру в Москве и жила отдельно, но приезжала к сыну почти каждый день.

При первой же встрече Ю. Трифонов подарил мне небольшую книжечку «Отблеск костра», а я передал ему для чтения свою рукопись «К суду истории». Он подарил мне также роман «Утоление жажды» и сборник рассказов. Узнав, что я не читал повесть «Студенты», Трифонов обрадовался и очень просил меня никогда не читать эту книгу. «Мне сейчас стыдно за эту вещь», – сказал он. От других писателей я узнал позже, что в основу повести положены реальные события, которые происходили в Литературном институте в 1948–1950 годах. Но молодой автор не просто ошибался в своих оценках или шел на компромиссы под давлением– он описывал и оправдывал изгнание из института профессора-«космополита», прототип которого был совсем не похож на героя повести и пользовался симпатиями большинства студентов. Однако смелые по тем временам протесты нескольких десятков студентов не нашли отражения в книге Трифонова. Я выполнил просьбу Трифонова и никогда не брал в руки «Студентов».

Наш первый разговор был не особенно продолжительным, в нем приняли участие Борис Ямпольский, Лев Гинзбург и драматург Александр Гладков. Гладков сам прошел после войны через тюрьму и лагерь. Он также прочел мою рукопись и прислал мне потом свои замечания и пожелания в большом, очень содержательном и доброжелательном письме.

У Трифонова было много добрых знакомых, но настоящим личным другом у него, по моим наблюдениям, был только А. Гладков, который часто присутствовал на наших ставших регулярными встречах. Несколько раз Юрий Трифонов приезжал по разным поводам ко мне на улицу Дыбенко в район Химки—Ховрино. Но чаще всего мы встречались у него на квартире, а летом на его даче – в писательском кооперативе в подмосковном поселке Красная Пахра. В этом же поселке жили и многие другие известные люди, с которыми я тогда часто встречался: Александр Твардовский, Константин Симонов, Владимир Тендряков, Владимир Россельс, Александр Дементьев, Михаил Ромм. Позднее Трифонов дал мне ключ от своей дачи, где он жил только летом, да и то с большими перерывами. Я мог приезжать сюда отдохнуть на несколько дней, особенно в зимнее время или ранней весной. Юрий Валентинович просил приезжать почаще и оставлять на ночь свет в верхних комнатах. Пустые писательские дачи были заманчивым объектом для воров. На дачу Ю. Трифонова они наведывались дважды.

Имелось несколько обстоятельств, которые способствовали если не дружеским, то очень близким и доверительным отношениям между мной и Трифоновым. Мы родились в одном и том же 1925 году Мой отец тоже был участником Гражданской войны и политработником Красной Армии, и он тоже погиб в годы сталинского террора. Наши взгляды на людей, на литературные события и на положение в стране в большинстве случаев совпадали. Во многом мы могли помочь друг другу, так как Трифонов интересовался не только литературой, но и историей, причем в первую очередь историей революционного движения в России в XIX и ХХ веках. Его глубоко занимала и тема сталинизма, корни которого он пытался искать еще в идейных и политических течениях прошлых веков. Я приносил ему материалы из так называемого Самиздата, в том числе и обширные машинописные мемуары, к которым он был особенно неравнодушен. С другой стороны, и он разрешал мне брать из своей очень большой библиотеки некоторые важные для меня книги. Особенно редкие издания он просил читать только у него дома и оставлял меня на несколько часов в своем кабинете. У Трифонова имелись почти полные комплекты таких очень редких журналов, как «Каторга и ссылка», «Былое». Журналы были аккуратно переплетены: писатель пользовался услугами частного переплетчика.

В конце 60-х годов, как и все писатели его круга, Трифонов был глубоко озабочен судьбой Александра Солженицына. Повесть «Раковый корпус» была распространена среди писателей Правлением ССП – для публичного обсуждения. Трифонов просил меня достать для него рукопись романа «В круге первом», с которым я уже был знаком. Роман произвел на Юрия Валентиновича большое впечатление. «Такую книгу нельзя запретить, – сказал он. – Романа такой силы во всей Европе нет». Он не скрывал своего удовлетворения, когда через несколько лет в одном интервью Солженицын, перечисляя писателей, «составляющих ядро русской прозы», назвал и имя Трифонова. Много позднее, во второй половине 70-х годов, когда мой брат Жорес оказался не по своей воле в Лондоне и мог с помощью друзей из разных стран не только информировать меня о жизни старой и новой эмиграции, но и присылать различные книги и материалы, Юрий Трифонов нередко просил достать для него самые разные работы русских писателей-эмигрантов: Замятина, Ремизова, Бердяева, Ходасевича, Р. Гуля, мемуары политиков и генералов белой эмиграции.

Юрий Валентинович особенно ценил сочинения В. Набокова, книги которого я читал без большого интереса. Трифонов объяснял мне, что мало кто из писателей столь мастерски владеет искусством слова и стиля, как Набоков. «У Набокова любой русский писатель может многому научиться». Лично я читал в основном эмигрантские журналы, особенно новые, на которые Трифонов обращал мало внимания. Он почти никогда не комментировал новинки советских писателей, в том числе и тех, с кем поддерживал приятельские отношения. «Я этого еще не читал», – обычно отвечал он на мои вопросы. «Мы, писатели, – сказал он однажды, – очень мало читаем книги своих коллег по Союзу писателей. У меня для этого просто нет времени. В первую очередь я читаю классику».

Трифонов был неразговорчив, он больше слушал, чем говорил, и некоторым казался человеком не только медлительным, но и скрытным. Отчасти сказывалось здесь наследие тех лет, когда ему действительно приходилось многое скрывать. Но имела место и некоторая застенчивость писателя, он не любил ни многолюдных компаний, ни застолий. Он не хотел и не мог поддерживать разговор только из вежливости, когда собеседником оказывался неинтересный ему человек.

Текущей политикой он интересовался мало и лишь бегло просматривал газеты. Да и что было интересного в наших газетах в 70-е годы? Гораздо больше он интересовался спортом и читал спортивные газеты, даже сотрудничал в некоторых из них. Ю. Трифонов хорошо читал по-немецки, и на его письменном столе я часто видел немецкую прессу. В дни хоккейных чемпионатов лучше было его не навещать: он не мог пропустить ни одного из главных матчей, хотя смотрел их он почти всегда только на экране своего телевизора. Когда он оказывался в большой и мало знакомой ему компании людей, то чувствовал себя неуютно и по большей части не поддерживал общей беседы или спора, предпочитая отмалчиваться.

Однажды Трифонов попросил познакомить его с Евгенией Семеновной Гинзбург, книгу которой «Крутой маршрут» он очень ценил. Конечно, Евгения Семеновна была рада пригласить к себе Трифонова. Мы пришли к ней втроем: Трифонов, А. Гладков и я. Трифонов предполагал, вероятно, что мы проведем вечер именно в такой небольшой компании. Однако небольшая квартира Е. Гинзбург была всегда открыта для ее многочисленных друзей и знакомых, и они собирались здесь по вечерам без предварительного уведомления. Дома Евгении Гинзбург, Льва Копелева, Владимира Россельса напоминали салоны второй половины XIX века, куда близкие по духу люди приходили просто пообщаться друг с другом или даже решить между собой разного рода дела. Здесь можно было встретить как известных, так и малоизвестных писателей и поэтов, а также бывших зэка самых разных профессий и положения в обществе.

Неудивительно, что вскоре после нашего прихода в квартире Е. Гинзбург собралась компания в пятнадцать-двадцать человек, которые в комнате и на кухне обсуждали последние политические и литературные новости. Александр Гладков чувствовал себя в этой обстановке как рыба в воде. Но Трифонов весь вечер просидел в углу, не проронив ни слова. Ему было интересно в доме Е. Гинзбург, но многих пришедших сюда он не знал, и его смущало это шумное многолюдье. Конечно, он не стал постоянным гостем в квартире Евгении Семеновны, где сам я бывал часто и где обрел много добрых знакомых. У себя в квартире или на даче Юрий Валентинович собирал, и то довольно редко, не более трех-четырех человек.

В конце 60-х годов Ю. Трифонов жил очень скромно. После смерти матери ему было трудно вести хозяйство, но летом на даче ему помогала одна из пожилых родственниц. Временами Юрий Валентинович испытывал явную нужду и у него не было средств, чтобы привести в порядок свою большую дачу, которую он построил давно – на Сталинскую премию. Забор вокруг дома покосился, деревянные полы прогибались и скрипели. На даче имелась также небольшая библиотека, и когда я туда приезжал на два-три дня зимой, то целый день лежал на диване, слушал музыку и читал книги о народовольцах. Телевизор с дачи унесли воры.

Повесть «Обмен» Юрия Трифонова была первой повестью, которая имела быстрый и большой успех у читателей. Ее опубликовал журнал «Новый мир» еще при Твардовском, которому она пришлась по душе. Позднее вместе с режиссером Юрием Любимовым Трифонов переделал повесть в пьесу, и Юрий Валентинович пригласил меня на премьеру. Постановка имела большой успех и долго держалась в репертуаре «Театра на Таганке». Ю. Трифонов приходил в театр каждый раз, когда шел «Обмен». В конце спектакля Трифонов вместе с Любимовым и артистами выходил на сцену под аплодисменты зрителей. В театре он более непосредственно, наглядно и эмоционально ощущал успех своего произведения. В этом не было никакого авторского тщеславия.

Трифонов был мнителен. Он работал медленно и очень тщательно, долго подбирал слова, фразы, переходил от одного черновика к другому. Из одной страницы текста он делал полстраницы, иногда оставлял только несколько строчек. Писателям тогда платили гонорар по объему работы в печатных листах. Поэтому, встречая меня у порога, он мог сказать: «Сегодня я выбросил из своего кошелька еще сто рублей». Трифонов долгое время испытывал чувство неуверенности в своем писательском таланте, и это мешало ему работать. Он сильно переживал неудачи или просто невнимание критики. Зато успех делал его более твердым – и в отношениях с людьми, и наедине с листом бумаги. Повесть «Обмен» была переведена и издана в большинстве западных стран. Затем на экраны советских кинотеатров вышел фильм по мотивам этой повести.

После «Обмена» все новые повести Юрия Трифонова о жизни горожан имели большой успех или по крайней мере вызывали большой интерес. В подцензурной литературе 1970–1971 годов это были наиболее значительные работы, а Трифонов не хотел и не мог работать «в стол» или для Самиздата. Он не был писателем-«подпольщиком», как Варлам Шаламов или Александр Солженицын. У Трифонова поэтому был и другой читатель.

В 70-е годы каждый из нас имел свой круг читателей, и эти аудитории мало совмещались друг с другом. Александр Твардовский уже покинул «Новый мир», и это ставило Трифонова в трудное положение. После вынужденной отставки Твардовского многие известные писатели и поэты приняли решение бойкотировать «Новый мир» и осуждали тех авторов, которые продолжали посылать свои рукописи в этот журнал. В конце 60-х годов Юрий Трифонов публично и не раз возмущался начинавшейся тогда травлей А. Твардовского. Трифонов был инициатором письма-протеста, которое подписали многие известные писатели. Это письмо в защиту «Нового мира» и его редакции было направлено руководству Союза писателей. Коллективное письмо другой группы писателей против Твардовского было опубликовано в журнале «Огонек».

Общественное мнение в стране только зарождалось, и все подобного рода документы горячо обсуждались в литературной и окололитературной среде. Но Юрий Трифонов не был еще столь известным и независимым писателем, чтобы его с удовольствием и радостью принял в авторский актив любой другой «толстый» журнал. Между тем новое руководство «Нового мира» было явно заинтересовано в сохранении Ю. Трифонова в авторском активе журнала. Многие работники редакции, которым просто некуда было уходить, также убеждали Юрия Валентиновича давать свои новые вещи в «Новый мир», заверяя писателя, что можно будет сохранить традиции и позиции этого журнала и без Твардовского, без Лакшина, без Виноградова.

Это была иллюзия, но Трифонов принял ее, опасаясь остаться ни с чем. Даже наедине со мной он пускался в долгие объяснения насчет того, что в нашей стране все журналы в конечном счете партийные, и потому не так уж важно, где печататься, а важно, что и как ты пишешь. Я с Трифоновым не спорил, так как был убежден, что подобного рода проблемы каждый автор должен решать для себя сам. Для меня с уходом Твардовского и Лакшина прежний «Новый мир» прекратил существование. Появился совсем другой журнал, но с прежним названием. Однако повести Трифонова я читал и в этом журнале.

В конце 60-х и в начале 70-х годов Ю. Трифонов работал над большим историческим романом «Нетерпение». Это была книга о наиболее важном и «героическом» периоде в жизни знаменитой российской революционной организации «Народная воля». Читатель этой книги, вышедшей в свет в 1973 году мог следить за перипетиями той рискованной и беспощадной «охоты», которую народовольцы вели за царем Александром Вторым и которая завершилась его убийством 1 марта 1881 года. В центре внимания автора была судьба известных русских революционеров и террористов – тогда эти понятия могли совпадать – Желябова и Перовской. Роман создавался в популярной серии «Пламенные революционеры» по договору с издательством политической литературы.

Большинство книг этой серии были написаны плохо, так как издательству не удавалось привлечь к своим темам крупных и талантливых авторов. Если известный писатель, привлеченный высокими гонорарами Политиздата, брался за роман о каком-либо революционере, то, как правило, работал небрежно. Именно так Василий Аксенов написал тогда же роман об известном большевике-подпольщике Леониде Красине. Но Трифонов работать небрежно не мог, хотя не был равнодушен к большим гонорарам. Мне он говорил, что «Нетерпение» отняло у него три года, но зато он может после выхода книги в свет спокойно работать лет пять, не заботясь о пропитании. Тема романа была близка писателю, и он еще раньше собрал большую коллекцию книг о народовольцах. В ошибках и в судьбе народовольцев он искал корни многих ошибок большевиков.

Ю. Трифонов очень скрупулезно изучил жизнь и атмосферу революционного подполья России 70-х годов XIX века. Роман читается легко, он будит мысль и дает много важной для всех нас информации. Однако успех – и читательский, и материальный – книги Трифонова в СССР оказался умеренным. Да и на Западе не торопились с переводами новой работы писателя.

Позднее роман был переведен на многие языки и получил на Западе даже большую популярность, чем в СССР. Особенно высокую оценку роман получил в кругах умеренно левой западной интеллигенции. Генрих Бёлль в своей рецензии писал о высоких художественных и этических достоинствах романа Трифонова. Среди нескольких десятков книг, выдвинутых в 1975 году на соискание Нобелевской премии по литературе, был и роман «Нетерпение». Однако в советской печати о западных откликах на роман Трифонова предпочитали ничего не писать. Наибольший успех книги Юрия Трифонова в середине 70-х годов имели в Германии, и писатель тщательно собирал все немецкие рецензии на свои работы.

Однажды в разговоре с Юрием Валентиновичем я похвалил книгу одного писателя, которого Трифонов хорошо знал. «А вы напишите ему письмо, – сказал Трифонов. – Писатели очень любят получать письма от читателей, конечно, если эти письма содержат похвалу или разумный разбор сюжета». Я вспомнил эти слова, когда летом в Железноводске прочитал роман «Нетерпение». И как благодарный читатель, и как историк я написал Трифонову большое письмо. Трифонов был рад получить его, но осенью при встрече он все же допытывался у меня, так ли точно я думаю о романе, как писал в письме.

Успех трилогии о современной городской жизни и романа «Нетерпение» принесли Ю. Трифонову не только уверенность в писательских способностях, но и материальную обеспеченность, которая позволяла ему теперь спокойно работать. Он нашел свои темы, свой стиль, своих читателей и почитателей.

Не слишком удачно складывалась, однако, его личная жизнь. Второй брак Трифонова оказался непрочным. Раздоры происходили в присутствии гостей и по пустякам, что по моим представлениям о семейной жизни совершенно недопустимо. Я был лишен возможности беседовать с Юрием Валентиновичем наедине. Года через два Трифонов снова остался в одиночестве, но в середине 70-х годов женился в третий раз. Его новая жена Ольга Мирошниченко тоже была писательницей, и это был во многих отношениях гармоничный союз. Многое из того, что я видел в семье Трифонова в эти годы, я встречал потом в сильно измененном виде в его произведениях. Конечно, он переносил события личной жизни в другое время, распределял собственные переживания между героями и даже героинями своих повестей. С этой точки зрения большинство книг Трифонова автобиографичны. Но так делают, видимо, все писатели.

В писательском поселке Пахра дома Трифонова и Твардовского стояли рядом, и еще в конце 60-х годов они могли переговариваться друг с другом, стоя у забора, разделяющего их дачные участки. После отставки Твардовского Юрий Валентинович спросил своего соседа, должен ли он, Трифонов, забрать из редакции свою повесть. «Это уж ваше дело», – не слишком приязненно ответил Твардовский, которому неприятна была эта тема. Добрые отношения Твардовского и Трифонова на этом кончились, а через несколько месяцев Твардовский тяжело заболел, и ему уже не было суждено поправиться.

Однако и после смерти поэта сотрудничество с «Новым миром» тяготило Трифонова. Последней повестью, которую он опубликовал в этом журнале, была повесть «Другая жизнь»; я прочитал ее осенью 1975 года. Авторитет Трифонова в это время был значителен и заметен.

70-е годы для советских писателей были очень трудны. Давление властей вынуждало одних писателей приспосабливаться к конъюнктуре, другие, подобно Анатолию Рыбакову, писали, но только «в стол». Очень многие известные писатели оказались за границей: Василий Аксенов, Виктор Некрасов, Владимир Максимов, Александр Галич, Лев Копелев, – я называю здесь тех, с кем Трифонов был хорошо знаком. Но Ю. Трифонов сумел удержаться на высоте как с нравственной, так и с художественной точки зрения, хотя и работал в подцензурной литературе. Он был мастером подтекста. Его суждения были спокойны, но многозначительны. Любой «толстый» журнал был готов в это время принять Трифонова в свой авторский актив, и он решил уйти из «Нового мира».

Свою самую успешную и глубокую повесть «Дом на набережной» Ю. Трифонов опубликовал в 1976 году в журнале «Дружба народов». Дом на набережной – это большой серый дом на берегу реки Москвы напротив Кремля. Он построен по особому проекту для членов правительства и наиболее ответственных деятелей государства. Комфортабельные квартиры, магазины, кинотеатр, клуб, спортивные площадки, детский сад, школа – все это было включено в один комплекс. Здесь прошли детские годы Юрия Трифонова. Но здесь же в 1936–1938 годах шли повальные аресты, которые постепенно превратили этот дом в дом «врагов народа», хотя на место арестованных наркомов и маршалов и их выселенных семей в этот дом въезжали новые жильцы; многие из них на не очень большой срок.

Повесть Трифонова имела очень большой успех. Умельцы изготовляли фотокопии с журнального текста и продавали на книжном черном рынке за сорок-пятьдесят рублей – в то время это были немалые деньги. Повесть содержала не только ясное и явное осуждение сталинских репрессий, но и смелый по тем временам анализ сталинизма. Но книга обладала и многими чисто художественными достоинствами, которые усиливали ее воздействие на читателя. Само словосочетание «дом на набережной» стало с тех пор нарицательным. Забегая далеко вперед, можно сказать, что уже в конце 80-х годов в этом доме был создан небольшой музей, и его руководителем стала Ольга Мирошниченко-Трифонова, вдова писателя.

В очень многих библиотеках возникали очереди на прочтение номеров «Дружбы народов» с повестью Трифонова. Однако вскоре эти журналы стали исчезать из библиотек. Их перестали выдавать даже в Государственной библиотеке им. Ленина. На вопрос о судьбе журналов библиотекари отвечали, что их украли или повредили поклонники писателя. Более вероятной была, конечно, другая версия: роман Ю. Трифонова изъят из круга библиотечного чтения по какой-то негласной директиве. Такие изъятия случались в 60–70-е годы и с менее критическими произведениями. Узнав обо всем этом, Трифонов лично побывал более чем в десяти московских библиотеках и нигде не обнаружил номера «Дружбы народов» с текстом своего романа. Впрочем, это отчасти компенсировалось распространением фотокопий.

Отдельной книгой эта повесть Трифонова не была тогда издана. Не появилась она и в массовой серии «Роман-газеты». «Дом на набережной» вошел в большой сборник Ю. Трифонова «Повести», выпущенный издательством «Советская Россия» тиражом в 30 тысяч экземпляров. По тем временам это был очень незначительный тираж – спрос на книгу был много большим.

Юрий Любимов решил и эту повесть Трифонова инсценировать в своем театре. Постановка имела невиданный успех, очереди за билетами выстраивались еще с вечера – на всю ночь.

И опять Юрий Трифонов приходил на каждое представление «Дома на набережной», внимательно следил за реакцией зрителей, а потом поднимался на сцену вместе с режиссером и актерами.

Одна из моих книг в середине 70-х годов задумана и написана благодаря общению с Юрием Трифоновым. Имелась одна тема, которая чрезвычайно интересовала Трифонова как писателя еще со времен работы над «Отблеском костра» – это судьба донского казачества и конных армий в годы Гражданской войны. Ю. Трифонов старательно собирал в течение многих лет материал о знаменитом в 1918–1920 годах кавалерийском командире Борисе Думенко – создателе первых кавалерийских полков Красной Армии. Именно Думенко был командиром первой сводной дивизии и всей кавалерии 10-й армии. Семен Буденный был до ранения Думенко его помощником, а позже командовал бригадой в кавалерийской дивизии Думенко. Эта дивизия и была развернута позднее в конный корпус, а затем и в Первую конную армию. Думенко в это время еще оправлялся от ран. После возвращения в строй Б. Думенко получил в свое командование новый Сводный конный корпус, который громил деникинские войска под Новочеркасском и под Ростовом зимой 1920 года. Однако в том же 1920 году Б. Думенко был арестован по ложному обвинению и расстрелян, а реабилитирован только в 1964 году.

Кавалерийские части Думенко формировались главным образом на Дону, но не из казаков, а из иногородних и живших на Дону украинских крестьян. Вождем «красных», или «червонных», казаков на Дону стал офицер-демократ Филипп Миронов, выходец из простых казаков. В 1918 году Ф. Миронов сформировал и возглавил знаменитую тогда 23-ю дивизию. В 1919 году он командовал группой из трех дивизий, а в 1920 году создавал Вторую конную армию, а затем и командовал ею. Эта армия стала главной ударной силой при разгроме войск генерала Врангеля в Таврии и Крыму. Ф. Миронов также стал жертвой клеветы, он арестован в 1921 году и убит в Бутырской тюрьме без суда и следствия. Он, как и Б. Думенко, реабилитирован лишь в 1964 году вопреки протестам и сопротивлению престарелого С. Буденного.

Трифонов был не единственным человеком, который собирал материалы о Думенко и Миронове. Большой архив о судьбе Миронова собрал его сын, живший на Дону. Но особенно много свидетельств о казачестве в Гражданской войне собрал бывший политработник Второй конной армии Сергей Стариков. В начале 20-х годов Стариков работал в Казачьем отделе ВЦИК, в конце 30-х был арестован. После освобождения и реабилитации он отдавал все силы и средства на восстановление доброго имени Ф. К. Миронова. Стариков хотел написать большой роман о Миронове, но к такой работе старый казак не был подготовлен. Он стал искать соавторов и, по рекомендации друзей, обратился к Ю. Трифонову. Трифонов работал в это время над романом «Нетерпение». Он обещал помочь Старикову, но только через два-три года. Однако Старикову было уже больше восьмидесяти лет, и он не мог ждать. Тогда-то Трифонов и познакомил Старикова со мной.

Для меня не составило большого труда понять ценность собранных материалов, большая часть которых пролежала десятки лет в закрытом и опечатанном архиве Казачьего отдела ВЦИК. Но я не умел писать романы. Мы договорились о совместной работе над большим историко-политическим очерком, избегая как беллетристики, так и чисто профессионального военного разбора боевых операций. Работа продолжалась больше года, и результатом ее стала книга «Жизнь и гибель Филиппа Кузьмича Миронова». Под заголовком «Филипп Миронов и гражданская война в России» эта книга издана в 1978 году в США на английском языке. Сергей Стариков получил свою часть не слишком большого гонорара за эту книгу, но умер, не дождавшись ее выхода в свет. На русском языке книга издана только в 1989 году.

Рукопись нашей работы я передал для чтения и хранения Трифонову, который уже начал работать над новым романом «Старик». Роман «Старик» вышел в свет в 1978 году Он имел гораздо меньший читательский успех, чем «Дом на набережной». Тем не менее сам Трифонов считал этот роман наиболее важным из всех написанных им ранее книг. К сожалению, именно этот роман сильно пострадал от многочисленных купюр, сделанных автором и редакцией по требованиям цензуры. В романе «Старик» Трифонов писал не только о трагической судьбе героя Гражданской войны Мигулина, прототипом которого являлся Филипп Миронов, но и о потерянном поколении 70-х годов, для которого были уже безразличны революционные идеалы их дедов и отцов и важны в первую очередь не духовные, а материальные ценности. Новая книга Ю. Трифонова была быстро переведена и издана во многих западных странах, появилось немало рецензий, которые писатель тщательно собирал. Когда «Старик» вышел в Москве отдельной книгой в 1979 году и тиражом всего в тридцать тысяч экземпляров, Юрий Валентинович подарил мне экземпляр с надписью: «Рою Александровичу дружески и с благодарностью за помощь в сочинении этой книги».

Ю. Трифонов был предельно честным, очень щепетильным человеком, он не хитрил, не интриговал, не заискивал перед сильными мира сего. Он не пытался как-то пробивать или пристраивать свои романы и повести, не имел тех качеств лидера, которые имел, например, Твардовский. Внешне Трифонов не казался человеком с сильным характером и с сильными страстями. По темпераменту он был скорее пассивным, чем активным человеком, хотя и обладал огромной работоспособностью. Он очень оберегал свою личную и писательскую независимость и, как мне кажется, никогда не помышлял о вступлении в партию.

Среди близких знакомых Трифонова несколько человек стали диссидентами, публиковались за границей или даже покинули СССР. У Трифонова был двоюродный брат Михаил Демин, который после гибели отца, тюрьмы, бродяжничества и уголовного подполья стал писателем и опубликовал четыре книги стихов и прозы. В конце 70-х годов, использовав связи в уголовном мире, Михаил Демин нелегально перешел советскую границу и объявился в Париже. Трифонов был в добрых отношениях с братом, но не поддерживал с ним постоянной связи. Однако дело оказалось слишком необычным, и писателя несколько раз вызывали на допросы в Следственное управление КГБ в Лефортово. И КГБ, и милиция использовали в то время самые незначительные поводы для подобного рода допросов – это была своеобразная форма давления. Меня, например, вызывали в Лефортово просто потому, что в переписке между тем или иным эмигрантом и его адресатом в Москве упоминалась в контексте моя фамилия. «Что бы это могло означать?» – задавал мне вопрос следователь.

Юрий Трифонов не обманывал своего читателя, он писал то, что думает, писал правду, но не всю правду и не все то, что он думал. Он с интересом расспрашивал меня о разного рода течениях в рядах диссидентов, охотно брал на прочтение материалы Самиздата, но никогда не распространял эти материалы, не давал денег на машинописные рукописи и не подписывал никаких коллективных писем. Он сделал это, кажется, только один раз – в поддержку письма А. И. Солженицына IV Съезду писателей в 1967 году Он боролся со злом, но только с помощью тех средств, которые были ему доступны и соответствовали его характеру и темпераменту.

Приобретя в 70-е годы статус известного и популярного писателя, он начал получать все больше и больше писем с просьбами о помощи. Речь шла о конкретных беззакониях и несправедливостях, от которых страдали как отдельные люди или группы людей, так даже и небольшие нации. Речь шла, например, о судьбе небольшой национальности – лезгин, которые были разделены между Дагестаном и Азербайджаном и подвергались явной дискриминации, особенно в Азербайджане. Много писем шло со 101 километра под Москвой. Здесь жили люди, отбывшие свой срок по разного рода уголовным статьям, но не имевшие теперь возможности вернуться в Москву к родителям или даже к женам и детям. Их столичная прописка была аннулирована.

Трифонов просто не знал, что ему делать с такими письмами. Передавать их в официальные инстанции он не считал возможным, боясь навредить своим корреспондентам. Не хотел, да и не мог он передавать эти письма иностранным корреспондентам в Москве, хотя об этом его просили некоторые из авторов писем. Но Трифонов также не имел возможности втягиваться в борьбу за решение проблем несправедливо обиженных людей, живших в Харькове или Благовещенске. Некоторые из таких писем он передавал мне с просьбой найти им какое-то применение. Только на очень немногие письма Трифонов отвечал сам.

В 70-е годы общая обстановка для всех видов творчества ухудшалась. Сложившаяся в этот период нравственная и политическая атмосфера способствовала выдвижению во всех сферах культуры не только угодливых и посредственных, но и откровенно агрессивных деятелей. В годы «застоя» книги Трифонова, песни Высоцкого, фильмы Шукшина, романы Окуджавы, спектакли Любимова и Товстоногова были очень важным фактором в жизни народа и интеллигенции, сохранившим преемственность и надежду. Все эти и многие другие люди продолжали работать внутри существующей в стране системы, но именно поэтому они могли оказывать влияние на очень многих людей: на рядовых учителей, инженеров, врачей, да и на чиновников.

Некоторые теоретики и деятели эмиграции относились к Юрию Трифонову крайне враждебно. Был даже изобретен термин – «промежуточная литература». При этом имелось в виду что есть русская эмигрантская литература, которая говорит обо всем только правду и во весь голос. Есть также официальная русская советская литература, которая говорит только то, что хочет слышать советская власть. А между ними находится и какая-то «промежуточная литература», которая большой ценности для народа и его культуры иметь не может. В действительности все обстояло гораздо сложнее. Очень часто эмигрантская литература говорила лишь то, что хотели слышать от нее влиятельные западные круги, оказывавшие русским и другим эмигрантским издательствам и журналам немалую финансовую помощь. К сожалению, мало кто из писателей, оказавшихся в эмиграции, сумел сохранить как личную, так и творческую независимость.

Юрий Трифонов был глубоко убежден, что честная книга, которую удается издать в самом СССР, гораздо полезнее для народа и для культуры страны, чем многие хорошие книги, которые издавались тогда только в эмиграции и которых в стране никто не знал. Я не всегда мог с ним согласиться, так как и для меня как историка, и для многих других людей выбора вообще не было. Я не собирался эмигрировать, но мог издавать свои работы только за границей. По-своему были правы и Владимир Высоцкий, который остался, и Александр Галич, который эмигрировал.

Популярность Ю. Трифонова за пределами СССР постепенно росла, и он стал получать много приглашений от разного рода общественных организаций и от издательств западного мира. Раньше он бывал только в социалистических странах Восточной Европы, теперь же смог побывать в Италии, США, ФРГ, Швеции. Он возвращался оттуда полный впечатлений, и эти впечатления и встречи стали темой для нескольких рассказов. Мы встречались с Трифоновым в эти годы много реже, но наши отношения не изменились. Много разговоров было в это время и о Солженицыне, и о Шолохове.

Трифонов был хорошо знаком с писателем Федором Шахмагоновым, который долгое время работал литературным секретарем Михаила Шолохова и жил в Вешенской на Дону. Репутация у Шахмагонова была не слишком хорошей, но Трифонов был с ним в приятельских отношениях еще в годы учебы в Литературном институте. Трифонов передал мне однажды рукописи Шахмагонова – роман о жизни М. Тухачевского и несколько рассказов из жизни бывших тюремщиков и надзирателей. Эти работы показались мне очень слабыми, они не давали никакого повода для встречи, о которой просил автор.

Согласно расхожему мнению, главной темой Трифонова была жизнь советского городского мещанства. Сам писатель соглашался, что в его «городских повестях» не только много неприятных подробностей быта, но и много неудачников, с одной стороны, и приспособленцев – с другой. Однако помимо текста здесь был и подтекст: ведь общество, о котором писал Трифонов, официально считалось обществом «развитого социализма», а Москва даже «образцовым коммунистическим городом». Юрий Трифонов писал главным образом об интеллигенции. Но он показывал не ее подъем, а духовную и нравственную опустошенность, утрату идеалов, погружение в мелочи жизни, дрязги. Автор ставил вопрос о причинах этого массового омещанивания интеллигенции и ответ искал в истории, в том числе и в противоречивой истории революционного движения в России. Рисуя малопривлекательные картины повседневной жизни горожан, Трифонов изображал время застоя, когда очень многие люди не могли реализовать свои таланты, когда их делала неудачниками общественная обстановка и атмосфера пассивности и лжи.

Романы и повести Ю. Трифонова не рассчитаны на легкое чтение. Сам писатель не раз говорил, что пишет не для массового читателя, а для читателя умного. У Трифонова и в сюжете, и в тексте всегда много оттенков, намеков, граней и аллюзий. Надо было уметь читать между строк. Для иностранного читателя здесь было много непонятного, так как большая часть этих аллюзий оказывалась непереводимой. Когда в Германии название повести «Дом на набережной» переводили как «Дом на реке Москва», что-то важное пропадало.

Ю. Трифонов никогда не стремился к острой фабуле, внешней занимательности, он избегал элементов детектива. Как писатель он был популярен в Москве и Ленинграде, но не в провинции. Когда я привозил на Кавказские Минеральные воды книги Ю. Трифонова и дарил их местным врачам и служащим, этим подаркам здесь были не очень рады. Гораздо популярнее были романы Булата Окуджавы или сочинения Валентина Пикуля. Но Трифонова любили и читали в 70-е годы московские студенты. Его читали и ценили и в крупных городах Сибири. Сам Трифонов хорошо знал пределы своей популярности, и в немногих публичных интервью не просто говорил, но настаивал на том, что он ориентируется на читателя «искушенного», даже «талантливого».

Такой же установке он следовал и в публицистике. Иногда его аллюзии очень сложны, но часто до предела прозрачны. Образцом такого ясного для всех читателей подтекста можно считать его статью к 600-летию Куликовской битвы «Тризна через шесть веков». Трифонов писал:

«Жизнь при монголах непредставима. Все было, может быть, не так ужасно, как кажется. И все было, может быть, много ужасней, чем можно себе представить. Есть ученые, полагающие, что монгольское иго при всех его тяготах, поборах, невыносимостях имело некоторые положительные стороны: оно принесло на Русь своего рода порядок. “А все же при них был порядок!” – говорили какие-нибудь дьяки или откупщики в конце пятнадцатого века. Ну да, монголы устроили ямскую службу, чинили и охраняли дороги, ввели перепись населения на Руси, противились самочинным судам и всякого рода бунтам, но все это – для удобства угнетения. Еще приводят такое соображение: иго содействовало объединению русских земель, укреплению Москвы. Но это все равно что говорить: спасибо Гитлеру, если б не он, наша армия не стала бы в короткий срок такой мощной. Монгольское владычество, конечно, сплачивало народ и князей, страдавших от общей беды, но оно же развращало, выдвигало худших, губило лучших, воспитывало доносчиков, изменников. А каким унижениям, глумлениям, а то и пыткам подвергались русские князья, совершавшие многотрудные поездки в Орду чтобы выпросить ярлык или ханскую милость. И все это происходило не бесследно для того необъяснимого, что за неимением лучших слов называется душой народа. Карамзин писал: “Забыв гордость народную, мы выучились хитрым низостям рабства”» («Литературная газета», 3 сентября 1980 года).

Конечно, даже цензор, внимательно читавший «Литературную газету», понимал, что Трифонов ведет речь не только о временах монгольского ига. Но придраться к очерку Трифонова у него не было никаких оснований.

Один итальянский журнал опубликовал в конце 70-х годов большое интервью с Трифоновым, сопроводив его множеством интересных фотографий и заголовком: «Писатель при дворе Брежнева». Это было не только обидное, но и несправедливое определение. Трифонов никогда не был придворным писателем.

Но его были вынуждены терпеть: в 70-е годы он стал писателем, с которым нельзя не считаться.

В 1979–1980 годы Трифонов был полон планов. Он работал над повестью «Сосед» об Александре Твардовском. Он продолжал собирать материал об эволюции народничества. В центре его нового романа должны были стоять фигуры одного из самых авторитетных лидеров народников – Лопатина и провокатора и предателя Азефа. Трифонов начал работу над большим автобиографическим романом, который должен был охватить время от конца 30-х до конца 70-х годов. Только первые главы этого «неоконченного романа» опубликованы в начале 1987 года в журнале «Дружба народов». Критики писали об этой посмертной публикации как о лучшем произведении писателя.

Уже в конце 80-х повести Трифонова читали меньше, чем за десять лет до времен «перестройки». Перед литературой открылись такие возможности, которых раньше не было. Аллюзии могли только помешать чтению.

В последний раз я навестил Трифонова в Пахре в 1981 году, всего за две-три недели до его смерти. Мы долго беседовали о разных делах. Он знал, что болен и что скоро должен лечь на операцию. «Что-то не в порядке с почками». От него скрывали всю серьезность положения: у него был рак почки, но врачи считали, что положение не безнадежно, что операция может спасти больного. Юрий Валентинович не хотел говорить о болезнях, он интересовался новостями, говорил о скорой публикации своего нового романа «Время и место». Он огорчился, когда я сказал, что под таким же почти названием в эмиграции появилась книга ленинградского писателя Михаила Хейфеца – она имела название «Место и время». «Я долго продумывал это название», – сказал Трифонов.

Операция была проведена одним из лучших хирургов-урологов страны, который удалил больную почку вместе с опухолью. Возникла надежда, что все обойдется. Трифонов чувствовал себя после операции хорошо и был спокоен. В свое последнее утро он лежал в больничной палате и читал спортивную газету. Неожиданно он стал задыхаться и потерял сознание. Его не успели довезти до отделения реанимации. Он умер от послеоперационного тромба, прошедшего по кровотоку и закупорившего часть легкого. Писателю было пятьдесят шесть лет.

У меня нет желания писать о его похоронах, официальных похоронах, организованных Союзом писателей по «второму разряду». Извещение о смерти и месте прощания и похорон было опубликовано в печати с намеренным запозданием, и только малая часть любивших его читателей смогла пройти в Центральном доме литераторов мимо гроба с телом покойного. На гражданской панихиде только Анатолий Рыбаков сумел произнести искреннюю и взволнованную речь, сказав хотя бы часть того, что можно и нужно было бы сказать о Юрии Трифонове как о писателе и человеке.

Рой Медведев Встречи и беседы с Александром Твардовским

Трудно переоценить значение А. Т. Твардовского как поэта и как редактора и его влияние на литературную и общественную жизнь нашей страны, особенно в 50—60-е годы. Когда я думаю об этом, сравнение с Некрасовым и его журналами приходит на ум само собой. И ведь тоже 60-е годы, но XIX века… Многие миллионы людей испытали на себе влияние стихов и поэм Твардовского. Огромным было влияние на людей моего поколения журнала «Новый мир». Но мне выпало редкое счастье личного общения с Твардовским: на протяжении пяти лет мы встречались и беседовали довольно часто, и между нами установились если не дружеские, то вполне доверительные отношения.

Конечно, как читатель я давно знал Твардовского и относился к нему с очень большим уважением. В 40-е годы я читал много, но из поэзии в круг моего чтения входила только русская классика. Из советских поэтов я знал только Маяковского, любовь к которому привил нам с братом еще отец. Отрывки из «Василия Теркина» я услышал впервые с эстрады на концерте в Свердловске, и это были первые стихи за много лет, которые затронули мое сознание и сердце. Вскоре я приобрел «Книгу про бойца», сразу прочел ее и потом много раз с волнением перечитывал. До сих пор я считаю эту книгу не только лучшей о войне, но и лучшей в русской поэзии ХХ века. Эта книга стала частью того, что мы называем великой русской культурой.

Помню, как внимательно читал опубликованную в «Правде» главу из новой поэмы Твардовского «За далью даль». В этой главе «Так это было» говорилось о репрессиях 30-х годов не во весь голос, а скорее намеками. Но все это было еще до XXII съезда КПСС и воспринималось нами как важное литературное и политическое событие. В 60-е годы я покупал и читал «Новый мир» почти всегда от первой и до последней страницы. Общественная, политическая и нравственная платформа журнала и его редакции, которую возглавлял А. Т. Твардовский, была мне наиболее близка и понятна. Но мне нравилось качество всех журнальных публикаций. И проза, и публицистика, и поэзия, и литературная критика, и научно-популярные очерки – все это было в «Новом мире» как по литературному, так и по интеллектуальному уровню выше, чем в других журналах.

Начав осенью 1962 года работу над книгой о Сталине и сталинизме, хорошо понимая, что эта работа потребует многих лет и большого труда, я сознавал, что само существование «Нового мира» является для меня важным стимулом и поддержкой, – это сознание, конечно же, очень укрепилось после публикации в журнале «Одного дня Ивана Денисовича». Новые публикации Солженицына, полемика вокруг них, особенно статья Владимира Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги» – все это было тогда источником многих переживаний, размышлений и бесед. Моя работа не была подпольной, и она шла как бы кругами: закончив второй или третий вариант рукописи, я тут же начинал писать четвертый, а через полгода – пятый, используя новые источники или критику. Первыми читателями моей работы были молодые историки Виктор Данилов, Михаил Гефтер, Норайр Тер-Акопян, Яков Драбкин. Немного позже я познакомился также через обсуждение своей рукописи и с известными писателями: К. Симоновым, В. Дудинцевым, А. Беком, Е. Гинзбург, В. Аксеновым, В. Тендряковым, В. Шаламовым, В. Кавериным, А. Солженицыным. Многие из них были авторами «Нового мира», и, как теперь понимаю, рано или поздно судьба должна была свести меня и с Твардовским. Сам я никогда и ни с кем из известных людей не встречался по своей инициативе.

В прямом контакте с редакцией «Нового мира» оказался еще в середине 1965 года мой брат Жорес. Редакция журнала начала в это время готовить к публикации книгу Жореса «Биологическая наука и культ личности». Это был сокращенный журнальный вариант. При подготовке к публикации, которую, к сожалению, так и не удалось осуществить, Жорес познакомился с некоторыми из ведущих членов редколлегии журнала. Они слышали о существовании моей работы и попросили Жореса дать им ее для чтения. Я не слишком быстро откликнулся на эту просьбу, так как работал над очередным ее вариантом. К тому же я предпочитал иметь прямые контакты с читателями своего «манускрипта», чтобы не допустить его бесконтрольного распространения, а также записать какие-то замечания, пожелания и дополнительные свидетельства. Рукопись была передана в редакцию «Нового мира» лишь к осени 1966 года, и, как я узнал позже, ее читали здесь по очереди все члены редколлегии.

В 1960-е годы я работал в одном из институтов Академии педагогических наук, возглавляя здесь сектор трудового воспитания школьников. Я любил школу, школьное дело, и педагогика трудового обучения и воспитания была моим главным занятием. В этой области я приобрел уже некоторую известность, защитил диссертацию, опубликовал две книги и много статей. Но все больше и больше времени я отдавал работе по советской истории, главным образом по истории сталинизма и «культа личности».

Однажды поздней осенью 1966 года меня позвали к телефону в приемную директора института. «Рой Александрович, – услышал я негромкий, но густой и глубокий голос, – с вами говорит Твардовский. Я прочитал вашу работу и хотел бы повидаться с вами. Когда бы вы могли побывать у нас в редакции?» Я ответил, что если это возможно, то для меня было бы лучше всего приехать в редакцию в тот же день – часов в пять после полудня. Моим правилом было никогда не откладывать важные для меня встречи. «Хорошо, – сказал, немного помолчав, Твардовский, – приезжайте. Мы будем ждать вас».

У меня было три часа на подготовку к этой встрече, и я попросил своего друга из сектора методики физики Василия Разумовского сопровождать меня. Мы вместе уже бывали у Константина Симонова и еще у одного из известных людей. Высокий, сильный, красивый и умный Василий Разумовский придавал мне уверенности в себе. Василий Григорьевич к тому же был главным редактором журнала, хотя это и был журнал «Физика в школе».

Мы приехали в редакцию «Нового мира», расположенную недалеко от Пушкинской площади. Нас сразу же провели на второй этаж в просторный кабинет Твардовского, и он тепло приветствовал меня и моего друга, поднявшись из-за письменного стола. Мы не успели обменяться и несколькими фразами, как в кабинет стали приходить и другие члены редколлегии: Владимир Лакшин, Алексей Кондратович, Александр Дементьев, Игорь Сац, Ефим Дорош, Александр Марьямов. Лишь позднее я узнал, что в редакции «Нового мира» был обычай – на первой встрече с автором интересной рукописи присутствовали почти все члены редакционной коллегии.

Разговор вел сам Твардовский, но по отдельным замечаниям его коллег было видно, что они все прочли мою работу. Я хорошо запомнил все, что говорил Твардовский, но это был разговор обо мне и моей рукописи, и я не вижу необходимости воспроизводить здесь беседу, которая продолжалась не менее двух часов. Моя книга понравилась Твардовскому не только благодаря строгой последовательности изложения и обилию заслуживающих доверия фактов, изложенных в ясной системе, но и благодаря ее спокойному тону и убедительной аргументации. Я рассматривал сталинизм не как порождение, а как извращение социализма, и Твардовский полностью разделял в этом и мою интерпретацию событий сталинских лет, и мои выводы. Я гордился тем, что сумел записать сотни устных свидетельств старых большевиков и других людей, помнивших и переживших события 20–30-х годов. Я использовал множество писем и мемуаров, которые мало кому были известны. Твардовский отметил это.

Но больше всего он был удивлен обилием ссылок на уже опубликованные в 1961–1966 годах книги и статьи, в том числе и на материалы из республиканских и областных газет. «Я и не подозревал, что так много обо всем этом уже напечатано», – сказал Твардовский. Он с удовлетворением отметил, что я не пропустил ничего важного из публикаций «Нового мира». Твардовский согласился с моим замечанием по поводу позиции Ильи Эренбурга («Пострадали люди, а не идея социализма»).

Он согласился и с моими замечаниями в адрес генерала армии А. Горбатова, мемуары которого также были опубликованы в «Новом мире». А. Горбатов был арестован в 1937 году, был подвергнут тяжелым пыткам и затем провел два года в лагерях. Перед самой войной он был реабилитирован и вернулся в армию, потом прошел всю войну. В своих мемуарах он с крайней неприязнью и осуждением отзывался о тех военных и гражданских работниках (а их было большинство), которые, не выдержав многодневных пыток, подписали фальшивые протоколы допросов, признав таким образом свою мнимую вину перед страной и народом. «Эти люди, – писал Горбатов, – заслужили своим малодушием свое наказание». Я оспаривал такое несправедливое и жестокое суждение. Твардовский сожалел, что оно попало на страницы его журнала, что он как-то не подумал об ошибочности такой оценки и такого отношения к жертвам сталинского террора. В машинописном тексте моей рукописи не хватало двух последних глав книги, и я обещал их привезти через семь-десять дней; моя машинистка заканчивала их перепечатку. «Никому не отдавайте, – сказал Твардовский. – Приносите их сразу мне».

Вскоре я выполнил это обещание, захватив заодно и две имевшиеся в моей библиотеке книги самого Твардовского – для автографа. На выразительном лице Твардовского промелькнула тень неудовольствия, – это была слишком заурядная просьба. Но он сразу же заметил и мое смущение. Возвращая мне книги с подписями: «В память о приятном для меня знакомстве» и «С пожеланием доброго пути его книге», он заметил: «Все это старые издания. Скоро выходят новые, и я вам их подарю». Сделав эти короткие надписи, Твардовский поставил дату – 14 декабря 1966 года.

Наша вторая беседа была не столь продолжительна, сколь первая. Твардовского поражали в моей работе два обстоятельства – что эта работа от начала до конца проводилась одним человеком без каких-либо согласований и поручений и что автор работы является членом КПСС, даже парторгом своего института, что он не пытается ниспровергать социалистическую идеологию, не отрицает великих достижений КПСС и СССР, что он остается оптимистом и ведет работу вполне открыто, без какой-либо конспирации. То, что Твардовский говорил мне в декабре 1966 года, он записал и в своих «Рабочих тетрадях». Я прочел эти записи в журнале «Знамя» через двадцать пять с половиной лет.

Первая большая запись сделана в Пахре 30 ноября 1966 года: «С утра стал переписывать (стихи), чтоб отвлечься каким-нибудь делом и не сразу пытаться записать все, что на душе от чтения двух папок Р. Медведева, – читать закончил во втором часу ночи за столом». Вторая – на две страницы – запись – о «густоте впечатления о работе Р. Медведева» – сделана 1 декабря 1966 года.

4 декабря Твардовский сделал еще одну запись: «Последние дни – главное, переполняющее душу впечатление и содержание мыслей и представлений, воспоминаний – все в связи с тремя папками Р. Медведева. Какой поистине подвижнический, огромный, дерзкий и благородный труд предпринял один человек, чтобы собрать все, что доступно, и выстроить в цельном, убедительном и глубоко партийном изложении историю сталинской эпохи. Как нужна эта книга, как непостижимо после нее и без того непостижимое и удручающее стремление верхов спрятать голову в песок от этой темы, – от нее не спрятаться… Голова ломится, сердце замирает, и просто жутко от этого всего, что наплывает, связывается, обступает и не дает жить вне этого. – Какова еще будет судьба книги и автора? Что-то нужно делать».

Еще одна запись сделана 5 декабря. 14 декабря вечером Твардовский записал по памяти: «Рой Медведев с товарищем. Прекрасное впечатление от этих людей. Вечером и утром читал предпоследнюю папку».

Последнюю главу моей книги Твардовский прочел в первые дни января 1967 года, о чем свидетельствует запись от 4 января: «Чтение окончания книги Роя – лучшей, пожалуй, ее части – как-то все еще осветило и уточнило для меня все, что и без того знал как будто и делал кое-что в достойном духе. Мне страшно за него и за наверняка безгласную судьбу этой книги, которая так была бы нужна в “юбилейном” году и значение которой для оздоровления всей нашей “юбилейной” атмосферы невозможно переоценить».

Обычно я забирал свои рукописи у читателей. Но у Твардовского я своих папок решил не забирать, он сказал, что ему надо иногда в них заглядывать. Они хранились и хранятся до сих пор в большой библиотеке Александра Трифоновича в трех переплетенных томах. Я делал тогда всего семь-восемь копий. На «постоянном» хранении они оставались еще у А. Д. Сахарова и у моего брата Жореса. Фотокопии всех своих главных работ и материалов из своего архива я передавал для хранения друзьям из числа бывших зэка – Георгию Меньшикову, который занимал важный пост в одном из министерств, и пенсионерке Доре Зориной. В 1969 году я отправил одну фотокопию друзьям Жореса в США. Книга не осталась безгласной, но до 1989 года издавалась только за границей.

Прощаясь со мной 14 декабря 1966 года, Твардовский просил приезжать в редакцию всегда, когда мне это будет нужно или когда у меня просто возникнет желание встретиться. В первые месяцы 1967 года я несколько раз приходил в редакцию «Нового мира», и темой наших бесед в кабинете Твардовского были, естественно, личность Сталина, природа сталинизма и те настойчивые попытки реабилитации Сталина, которые предпринимались тогда в партийной пропаганде и в литературе.

С радушием относились ко мне и другие члены редакционной коллегии; кто-нибудь из них всегда присутствовал при моих беседах с Твардовским. Иногда мы пили чай и закусывали вместе в небольшом редакционном буфете. Я приезжал обычно не с пустыми руками, а с какой-либо интересной новинкой Самиздата или с редкой книгой из литературной жизни 20–30-х годов, например, с большим стенографическим отчетом Первого съезда советских писателей в 1934 году Такие книги уничтожались в 1937–1938 годах, но что-то сохранилось, и я получал немало их от старых большевиков, вернувшихся из лагерей или ссылки.

А. Твардовский находился в редакции не всегда, а я в то время предпочитал не пользоваться телефоном и не договариваться о своих визитах заблаговременно. В этом случае я беседовал с Алексеем Кондратовичем, но еще чаще с Владимиром Лакшиным, в кабинет которого заходил нередко и Игорь Сац, человек с поразительной эрудицией. Все же приходить в редакцию даже по делу, а тем более для простой беседы о каком-то событии мне казалось неудобным, так как Твардовский и его сотрудники и помощники были всегда чем-то заняты, даже перегружены работой. Постепенно я почти перестал бывать в этой гостеприимной редакции. В последний раз, как я помню, мы обсуждали у Твардовского побег Светланы Аллилуевой из Советского Союза. Это событие, случившееся в марте 1967 года, всех тогда очень взволновало. «Для поклонников Сталина, – заметил Твардовский, – это будет сильным разочарованием».

Александр Трифонович заметил, что я перестал приходить в редакцию. Мне передали предложение – посетить его на даче или, вернее, в загородном доме в Пахре.

В июне 1967 года я в первый раз побывал в гостях у Твардовского в Пахре и с тех пор стал приезжать сюда почти каждый месяц. У Твардовского имелась большая квартира в Москве – в высотном доме на Котельнической набережной. Но он редко оставался ночевать в этой городской квартире и почти весь год – летом и зимой – жил в красивом двухэтажном загородном доме из красного кирпича. Здесь было просторно – вокруг живописное Подмосковье, большой настоящий лес, колхозные поля, свой небольшой огород, деревья, кусты роз.

В отличие от Переделкино, дома у писателей здесь были не государственные, а собственные, их надо было или покупать, или строить. Когда писательский кооператив только создавался, участки для дач нарезались большие – не меньше гектара. Ходила легенда, что этот размер определил сам Сталин, когда подписывал после войны постановление о строительстве нового дачного поселка для писателей. «Писатель должен ходить и думать, ходить и думать, – сказал якобы Сталин. – Дадим каждому писателю гектар». Однако позднее участки помельчали, так как приходилось строить все новые и новые дома. Большие лесные участки сохранились у немногих писателей. Участок при доме Твардовского был, вероятно, в треть или четверть гектара, но и такой участок создавал ощущение простора.

А. Твардовский познакомил меня со своей женой Марией Илларионовной и с дочерью Олей, которая только что кончила школу и училась на первом курсе института – она избрала для себя профессию театрального художника. Позднее я познакомился и со старшей дочерью Александра Трифоновича Валентиной, которая была профессиональным историком, кандидатом, а потом и доктором наук, автором многих статей и книг по истории революционного движения и революционной мысли в России в конце XIX века. Валентина Твардовская жила на прежней даче Твардовского во Внукове и не слишком часто приезжала в Пахру. У нее была семья, двое детей и немало собственных забот. Оля жила по большей части в Москве, но почти каждую субботу и воскресенье проводила у родителей. Когда она года через два вышла замуж, то приезжала с мужем Володей, также театральным художником. Их маленький сын Алеша стал любимым внуком Твардовского.

Обычно я приезжал в Пахру в воскресенье после полудня. Мы беседовали с Твардовским или в гостиной, или в небольшом кабинете на первом этаже. Большой кабинет и основная часть библиотеки находились на втором этаже, но Твардовский редко приглашал туда гостей. Потом беседа продолжалась за обеденным столом, где собирались все члены семьи Александра Трифоновича, которые в этот день находились в доме. Дом и хозяйство вела Мария Илларионовна, здесь не было домработниц, экономок, стенографистки, шофера, как, например, в доме Константина Симонова, который также жил в Пахре. Мария Илларионовна активно участвовала в обсуждении всех дел, и было видно, что она в курсе тех политических и литературных событий, которые тогда волновали всех нас. Гостей в воскресенье обычно не было, лишь иногда заходил кто-либо из соседей или гостящих в Пахре литераторов. Деловые встречи откладывались на другие дни недели, а воскресенье Твардовский проводил в кругу семьи, и, как я понял только позже, для меня делалось исключение.

После обеда я навещал других писателей из числа своих знакомых, а вечером заходил проститься с Твардовским. Если была хорошая погода и не было к тому же попутной машины, Твардовский провожал меня часть пути до шоссе, где ходили автобусы. Иногда я приезжал в Пахру на два дня – с утра в субботу и до позднего вечера в воскресенье. Ночевал обычно в доме Юрия Трифонова или в гостеприимной семье переводчика и критика Владимира Россельса.

В летние месяцы Твардовский приглашал меня просто прогуляться по лесу, он любил эти неторопливые лесные прогулки, да и разговоры в лесу проходили как-то свободнее и откровеннее. Еще на одной из первых таких прогулок Твардовский спросил – верю ли я в прослушивание домашних разговоров или бесед в редакции? Я ответил, что технически это не слишком сложное дело, и я думаю, что как кабинет Твардовского, так и его телефоны, несомненно, подключены к какой-то системе прослушивания. Однако это делается не для того, чтобы слушать все без исключения разговоры, но чтобы иметь возможность слушать и записывать некоторые из них. «Одна мысль, что кто-то слушает мои разговоры, мне противна, – сказал Твардовский. – Я не боюсь говорить все, что думаю. Но я не хочу, чтобы меня еще кто-либо слушал, кроме собеседника».

Как и раньше, я привозил в Пахру какие-либо материалы, которые, как я уже знал, могли вызвать интерес у Твардовского. Одним из первых подобного рода материалов была большая книга воспоминаний бывшего чекиста и крупного работника органов НКВД в Закавказье Сурена Газаряна «Это не должно повториться». Газарян сам был арестован в 1937 году подвергнут пыткам, прошел через много тюрем. Около шести лет он содержался не в лагере, а в одиночной камере, видимо, потому, что слишком много знал. Его освободили по окончании десятилетнего срока, и он тихо жил и работал в провинции. Свою книгу С. Газарян начал писать вскоре после ХХ съезда, но об этом мало кто знал. Я познакомился с Газаряном и его семьей в самом начале 60-х годов, и его рукопись была первой в той серии «тюремно-лагерных» воспоминаний, которых позднее ко мне попадало очень много.

А. Твардовский не только прочел книгу Газаряна, но и счел своим долгом написать большое и теплое письмо автору, которое очень обрадовало последнего и которое он бережно хранил до конца жизни. «Должен сказать, – писал Твардовский, – что я перечитал немало мемуаров, посвященных тому ужасному периоду в жизни нашего общества, который мы обозначаем как “тридцать седьмой год”, но я затрудняюсь сравнить с Вашими записками что-нибудь из прочитанного ранее… Мне незачем, думается, объяснять Вам, что об опубликовании Ваших записок сегодня не может быть и речи. Но я ни на минуту не сомневаюсь, что они, подобно некоторым другим работам, непременно увидят свет и послужат делу коммунизма, т. е. воспитанию людей, особенно молодых, в человеческом смысле. Они, эти записки, несмотря на все тягостное и порой ужасающее, что в них содержится, не приводят к отчаянию, не угнетают безнадежностью, но, наоборот, вооружают силой духа, волей, облагораживают».

Сурен Газарян умер в 1982 году в возрасте восьмидесяти трех лет. Через несколько месяцев, в мае 1983 года, его прах был перевезен в Ереван и захоронен в Пантеоне Армении. Книга С. Газаряна опубликована в Ереване сначала в 1988 году в четырех номерах журнала «Литературная Армения», а позже, в 1990 году, отдельным изданием, тиражом в тридцать тысяч экземпляров. И в том, и в другом случае в предисловии от редакции и издательства приводились не только главные факты из биографии автора, но и полный текст большого письма Сурену Газаряну от А. Т. Твардовского.

В 1967 году я начал работать над новой книгой под условным названием «Социализм и демократия». Следуя своему методу, я написал сначала на 75–80 страницах «Заметки о социалистической демократии», чтобы начать их обсуждение с друзьями и единомышленниками. Одними из первых читателей этих заметок стали Твардовский и Лакшин. Твардовскому была особенно интересна моя классификация различного рода неофициальных и неоформившихся течений как среди диссидентов, так и в самой КПСС. К течению «партийно-демократическому» я отнес условно «Новый мир», партийную организацию Института истории АН СССР, отдельных деятелей интеллигенции, публично обозначивших свою позицию. Именно это течение общественной мысли было мне наиболее близко, и я не скрывал этого.

Осенью 1967 года после одной из наших бесед, когда я сказал, что останусь ночевать в Пахре в доме В. Россельса, Александр Трифонович неожиданно достал из ящика стола и передал мне страниц пятнадцать машинописного текста со стихами. «Я написал дополнительную главу к поэме “За далью даль”, – заметил Твардовский. – Прочтите эти стихи вечером. А утром вернете. Может быть, у вас будут какие-либо замечания».

Перед сном, оставшись один, я прочитал стихи Твардовского, потом перечитал их еще несколько раз. Они меня взволновали. Я знал тогда только официальную и весьма краткую биографию их автора. Мне в то время ничего не было известно о трагической судьбе большой семьи Твардовского, его родителей, братьев, сестер, не ведал я и всего того, что сам А. Твардовский пережил в 30-е годы. Теперь я узнавал часть этого из его новой поэмы. Конечно, я не удержался, чтобы не переписать эти стихи. Но я не делал копий и показывал их позже только самым близким из друзей. Стихи Твардовского клеймили преступления Сталина, в них были слова о лагерях «под небом Магадана», о лицемерии вождя, о выселении целых народов, о поощрении лжесвидетельств и клеветы.

Было видно, что работа над этой главой начата не сейчас и еще не завершена. Какие-то строчки или слова были поставлены на время. Но это был уже не черновик, а близкий к завершению вариант текста. Я испытывал удовлетворение от того, что Твардовский в нем прямо и точно определил свою позицию, сказал обо всем недвусмысленно и сильно. Лично для меня наиболее волнующей частью поэмы были те несколько строк об отце, которые Твардовский написал, вспоминая «лишь руки, какие были у отца»:

В узлах из жил и сухожилий,

В мослах поскрюченных перстов,

Те, что со вздохом, как чужие,

Садясь к столу, он клал на стол.

И точно граблями, бывало,

Цепляя ложки черенок,

Одной рукой, как подобало,

Он ухватить не сразу мог.

Те руки, что своею волей

Не разогнуть, ни сжать в кулак.

Отдельных не было мозолей,

Сплошная – подлинно КУЛАК.

Мой отец погиб на Колыме позже, да он и не был крестьянином, но я всегда вспоминал и его, читая эти строки. Не слишком хорошо помню, что я сказал Твардовскому, когда возвращал ему стихи. Расспрашивать о семейной трагедии я не стал, некоторые из ее подробностей я узнал позже от В. Я. Лакшина. Как поэту я не мог сказать Твардовскому ничего, да и не из-за каких-либо отдельных слов давал он мне читать свои стихи, он просто показывал, что мы в этой позиции единомышленники. У меня в голове вертелось только одно замечание или пожелание: надо было бы более четко осудить не только «перегибы» при раскулачивании, но и всю эту жестокую карательную кампанию. Но я не решился высказывать на этот счет свои замечания.

Твардовский нередко расспрашивал меня о наиболее известных тогда деятелях диссидентского движения, которое становилось предметом повышенного внимания и в кругах интеллигенции, и за границей. К главному редактору «Нового мира» часто обращались с просьбой подписать ту или иную петицию или коллективное «открытое письмо». Он всегда от этого отказывался. Коллективных писем он не любил. «Я не хочу прятаться за чужие подписи», – говорил он. Ему не нравилась и резкость выражений, присущая большинству подобного рода документов.

Твардовский искренне считал себя коммунистом и не относился формально ни к своему членству в партии, ни к тому, что именовалось «партийной дисциплиной». Но это вовсе не означало простое подчинение каким-то партийным чиновникам. Твардовский хорошо знал цену себе и тем людям, которые возглавляли Союз писателей или аппарат отдела культуры в ЦК КПСС. Он смотрел на свою работу редактора «Нового мира» не как на оппозиционную деятельность, а как на важнейшую часть работы по развитию новой советской литературы и культуры страны в целом. Его положение было очень сложным; он не хотел и не мог быть простым исполнителем партийных директив, он опасался повредить своему детищу – «Новому миру».

Журнал двигался вперед как большой корабль, по определенному направлению, раздвигая торосы и избегая надводных и подводных рифов. Критика, а то и самая грубая ругань в адрес «Нового мира» в 1967 году возросла, и Твардовский уже несколько раз обсуждал с друзьями вопрос о своей возможной отставке или даже о смещении с поста. Надо было не только сохранять, но и расширять завоеванные плацдармы, но не зарываться и сохранять разумную осторожность. В такой обстановке Твардовский считал, и не без оснований, что и он, и его журнал смогут лучше выполнить свою общественную и литературную миссию, если не будут напрямую вмешиваться в разного рода политические и диссидентские акции, многие из которых были Твардовскому не только непонятны, но и откровенно чужды.

Для Твардовского важны были порой и чисто эмоциональные мотивы. Ему была неприятна развязность Петра Якира, который раза три наведывался в кабинет главного редактора с разными предложениями. Не получился у Твардовского и разговор с бывшим генералом Петром Григоренко, который приходил в редакцию с просьбой подписать коллективное письмо в защиту А. Гинзбурга и А. Галанскова – те в конце 1967 года должны были предстать перед судом. Твардовский отказался подписать это письмо хотя бы потому, что он не знал ни Гинзбурга, ни Галанскова, ни самого Григоренко. Тот был возмущен. «Трусливые люди всегда были на Руси и всегда, наверное, останутся», – сказал бывший генерал и ушел. Позднее он очень сожалел об этой размолвке с Твардовским и винил в ней себя. «Как ужасающе я был неправ, как бестолково и трагически мы разошлись», – писал Григоренко в 1975 году в письме к А. Солженицыну («Общая газета», 19–25 января 1995 г.).

Кого готов был Твардовский в 1966–1967 годах всячески защищать от разного рода репрессий и грубой критики – это А. Солженицына.

Почти в каждой из наших бесед с Твардовским возникала тема, связанная с судьбой Александра Солженицына. Лучшая пора отношений Твардовского и Солженицына к этому времени уже осталась позади. «Новый мир» еще в 1966 году готов был публиковать роман Солженицына «Раковый корпус», который был только что завершен и отправлен на публичное обсуждение в секцию прозы Союза писателей СССР в форме журнальной верстки. Я также читал этот роман еще до знакомства с Твардовским и был о нем очень высокого мнения. В Самиздате распространялась и подробная стенограмма писательского обсуждения «Ракового корпуса». Однако решительные возражения против публикации новой повести Солженицына возникали у влиятельных членов Правления и Секретариата самого Союза писателей, в том числе у Константина Федина, который был не только формальным главой ССП, но и членом редакционной коллегии «Нового мира».

А. Твардовский переживал эти конфликты гораздо сильнее, чем сам Солженицын. Отношение Твардовского к Солженицыну имело особый характер: это была очень сложная смесь уважения, любви, интереса, признания, обиды, непонимания, неприятия, а временами даже острой неприязни. Твардовский продолжал считать Солженицына великим писателем, самой крупной фигурой в современной русской и советской прозе и гордился тем, что «открыл» его для литературы. Позднее Солженицын пытался доказать и себе, и другим, что он, в сущности, ничем не обязан Твардовскому, что тот даже затягивал без нужды публикацию «Одного дня Ивана Денисовича», что он, Солженицын мог бы двигаться вперед и вверх более стремительно без «туповатой» опеки Твардовского и т. п. Или, напротив, Солженицын говорил и писал, что он ждал долго своего «взлета», мог бы еще подождать не один год.

Это, конечно, не так. Без поддержки Твардовского, без публикаций в «Новом мире» Солженицын занял бы в нашей литературе место среди тех писателей, главные книги которых издавались в 1960–1970-е годы только за границей и не оказывали почти никакого влияния на сознание советских людей. Даже по чисто литературным критериям имя Солженицына шло бы в этом случае после имен Василия Гроссмана («Жизнь и судьба»), Евгении Гинзбург («Крутой маршрут»), Варлама Шаламова («Колымские рассказы»), но где-то впереди таких писателей лагерной темы, как Анатолий Жигулин, Лев Разгон и др. Если бы не был опубликован в конце 1962 года «Один день Ивана Денисовича», то не было бы потом и «Архипелага», материал к которому писатель получил из тысяч писем и свидетельств, пришедших к нему из редакции журнала. Без той славы, которую дал Солженицыну «Новый мир», не было бы у него и той необычной судьбы, которая сама по себе составляет один из ярких эпизодов в истории литературы.

Был возможен и другой путь. Как сложилась бы судьба писателя, если бы он получил в 1963 году Ленинскую премию по литературе, к чему стремился тогда и Твардовский, и сам Солженицын? В этом варианте был бы опубликован в 1965–1966 годах и «Раковый корпус», а позднее и «облегченный» вариант романа «В круге первом». Стал ли бы в таком случае Солженицын писать свой «Архипелаг» и начинать «громоподобный» бой с советской властью? Но все сложилось иначе, и в 1967 году движение происходило уже в ином направлении, а в обществе не было сил, способных что-то серьезно изменить на этом пути в тупик.

А. Твардовский в целом отнесся одобрительно к знаменитому письму А. Солженицына IV съезду советских писателей в мае 1967 года с протестом против цензуры и политических преследований советских писателей, но он был явно обижен тем, что столь важный шаг Солженицын предпринял без какого-то его совета. Почти весь май Твардовский не приезжал в Москву и появился на съезде писателей только в предпоследний день. В этот день только в одном из выступлений – Веры Кетлинской – прозвучало имя Солженицына, вызвав аплодисменты зала. Но в президиуме съезда аплодировал только А. Т. Твардовский, и это было всеми замечено.

В обсуждениях на Секретариате СПП и в ЦК КПСС по поводу «диверсии» Солженицына Твардовский неизменно говорил о том, что единственным разумным ответом на письмо Солженицына была бы немедленная публикация «Ракового корпуса». «Или посадите как Солженицына, так и меня как его крестного отца», – добавлял Александр Трифонович. На некоторые из этих обсуждений приглашали и Солженицына, который выступал и защищался весьма умело и смело. Твардовскому порой казалось, что дни «Нового мира» сочтены или, напротив, что дело можно поправить. Это был «юбилейный год» – все готовились торжественно отметить 50-летие Октября, никто не хотел углублять уже обозначившихся в самых разных сферах советской жизни конфликтных ситуаций. «Дело Солженицына» отошло осенью 1967 года на второй или третий план, но и награждение А. Твардовского орденом Ленина в связи с юбилеем Октябрьской революции прошло почти незамеченным.

В самом начале 1968 года в Самиздате начали распространяться два больших письма Константину Федину: одно от Твардовского, другое от Вениамина Каверина. В обоих письмах речь шла прежде всего о судьбе Солженицына. Но изменить что-либо в литературной и общественной жизни было уже нельзя: консервативный поворот здесь становился все заметнее. Уже весной 1968 года началась публикация на Западе отдельных глав «Ракового корпуса» – в том числе в переводах на английский и французский языки. Соответственно, началась и кампания против Солженицына в советской печати, которая со временем только усиливалась. Твардовский отмалчивался, и в наших беседах в 1968 году тема Солженицына хотя и не исчезла, но звучала все реже и реже.

В это время я в каждый свой визит в Пахру привозил сюда немало новых материалов Самиздата. Твардовскому я давал читать и отдельные выпуски своего журнала «Политический дневник». Особое внимание Твардовского привлекло большое обсуждение в Институте марксизма-ленинизма книги историка Александра Некрича «Июнь 1941-го». Твардовский просил оставить ему большое – на пятьдесят-шестьдесят страниц – письмо генерала Григоренко в защиту А. Некрича. Это письмо производило гораздо большее впечатление на читающую публику, чем книга самого Некрича, оно было написано не историком, а прошедшим войну боевым офицером, профессиональным военным. Интересным для Твардовского было и письмо Михаила Якубовича Генеральному прокурору СССР о том, как готовился в 1931 году судебный процесс по делу «Союзного бюро меньшевиков».

В июне 1968 года я приехал в Пахру с текстом большой статьи, или «меморандума», академика А. Д. Сахарова «Размышления о мире, прогрессе и интеллектуальной свободе». Сахаров не только разрешил, но и просил меня показать «меморандум» как можно большему числу представителей интеллигенции. Я помню, что известный кинорежиссер Михаил Ильич Ромм, живший недалеко от Твардовского, отнесся к этому документу с большим воодушевлением и говорил, что у него после чтения статьи Сахарова впервые за много дней появилось хорошее настроение. Но Александр Трифонович, как мне показалось, прочел эту статью без большого интереса. Только много позднее из «Рабочих тетрадей» А. Твардовского я узнал, что он дважды ее законспектировал. Александр Трифонович много расспрашивал меня о личности Сахарова, с которым я был знаком уже больше года и часто встречался. Каков его образ жизни, круг чтения? Твардовского очень удивлял сам факт сохранения в тайне имен наиболее выдающихся советских ученых. «Они (американцы), наверное, знают все это лучше нас… У нас писали “Главный конструктор”, “Главный теоретик”, и только после смерти мы узнали, что “Главный конструктор” – это Сергей Павлович Королев. Кому это нужно? Я был однажды на заседании Верховного Совета, и рядом со мной сел человек с тремя звездами Героя Социалистического Труда. Что за Герой? Почему я его не знаю? Даже Королев был, кажется, дважды героем». Я заметил, что это был, вероятно, академик Юлий Харитон, который также участвовал в создании советской атомной или водородной бомбы. По моим сведениям, только два человека имели в то время звание трижды Героев Социалистического Труда: Сахаров и Харитон, но Сахаров никогда не избирался в Верховный Совет.

Я не был писателем или автором «Нового мира», и мы редко говорили с Твардовским о чисто литературных делах или о цензурных затруднениях журнала. Гораздо больше – о делах политических, да и о самих политиках. Со Сталиным Твардовский никогда не встречался, если не считать чтения стихов на 70-летии вождя на торжественном заседании в Большом театре. С Хрущевым встречался несколько раз, но рассказывал о нем с некоторой сдержанностью. «Многие думали, – заметил как-то Твардовский, – что я запросто хожу к Хрущеву пить чай и могу звонить ему в любое время». О Брежневе Твардовский избегал говорить вообще. Из партийных деятелей Твардовский больше всего имел встреч с Петром Ниловичем Демичевым, который был в конце 60-х годов секретарем ЦК КПСС и кандидатом в члены Политбюро. Именно Демичев отвечал тогда за «партийное руководство» литературой.

Вопреки утверждениям Солженицына, Твардовский держался весьма независимо и уверенно и с самыми высокими партийными чиновниками. В аппарате ЦК КПСС помнили случай, когда на одном из совещаний – еще в конце 50-х или в начале 60-х годов – в ответ на бестактное замечание заведующего отделом культуры ЦК КПСС Д. А. Поликарпова Твардовский неожиданно закричал на него: «Кто вы такой? Меня в хрестоматиях печатают, а вы кто такой?» Поликарпов замолчал, так и оставшись стоять с отвисшей челюстью, а Твардовский ушел, хлопнув дверью.

В конце 1961 года на XXII съезде КПСС Твардовский был избран кандидатом в члены ЦК КПСС, это было в то время признаком высокого доверия партии. «Не учите меня писать стихи», – резко оборвал Твардовский главного редактора «Правды» Михаила Зимянина, когда тот начал объяснять поэту, какие слова и фразы следует заменить в стихотворении «Памяти Гагарина», – это стихотворение должно было появиться в газете в день похорон первого советского космонавта. Зимянин пытался настаивать, но Твардовский снова оборвал его: «Не говорите мне детские вещи. Не нравится – не затрудняйтесь и снимите стихи. Я старше вас возрастом, а в литературном деле и опытом. Вы меня вовсе не обидели, вы себя обидели». «Не утруждайте себя объяснениями», – перебил Твардовский члена Политбюро Михаила Суслова, когда тот хотел объяснить в телефонном разговоре причину проведенных «сверху» изменений в редакционной коллегии журнала.

Со слов Твардовского я узнал и об одном из его столкновений с Демичевым. В ЦК КПСС было назначено информационно-инструктивное совещание главных редакторов журналов и газет. Главный доклад делал секретарь ЦК П. Демичев. Среди прочего он стал говорить об «ошибках» журнала «Новый мир». Чтобы более наглядно проиллюстрировать свои замечания, Демичев открыл большой сейф и извлек оттуда несколько писем. «Я хочу зачитать здесь, – сказал Демичев, – что пишут Твардовскому и в редакцию журнала некоторые читатели». Неожиданно Твардовский поднялся и громко спросил: «Объясните, пожалуйста, вначале, товарищ Демичев, каким образом письма, адресованные мне, оказались в вашем сейфе?» – «Это не имеет значения, – ответил Демичев. – Я прочту письма, и вы все поймете». – «Нет, это имеет очень большое значение, – настаивал Твардовский. – Вы все же объясните, почему письма, направленные в мой адрес, лежат в вашем сейфе?» Демичев смешался, не зная, что ответить. «Если вы не хотите ответить, то мне здесь нечего делать», – сказал Твардовский и покинул совещание. Такие эпизоды не забывались и в ЦК КПСС. По крайней мере, сам Демичев в дальнейшем в беседах с Твардовским придерживался очень осторожного и очень уважительного тона. Как-то, мимоходом и полушутя, Александр Трифонович сказал: «Обо мне написано уже восемнадцать диссертаций». Его уже в 50-е годы называли классиком русской и советской поэзии, и это ни в какой мере не было преувеличением.

В 1968 году Твардовский замечал по многим признакам, что интерес и внимание к журналу растут не только со стороны читателей и общественности, но и со стороны «компетентных органов». Перлюстрация писем, идущих в адрес редакции, была лишь одним из признаков этого внимания. Во время одной из прогулок по лесу Твардовский затронул в беседе со мной как с «экспертом» и этот вопрос. «Я уверен, – заметил Твардовский, – что и в нашей редакции есть один или даже два осведомителя. Не может КГБ оставить без внимания такой объект, как редакция “Нового мира”. Но я не могу заподозрить в этом ни одного из моих сотрудников».

В то время я уже приобрел на этот счет некоторый опыт и научился определять, по крайней мере, часть осведомителей, которые пытались войти в доверие ко мне, к некоторым из моих друзей или, например, какадемику А. Д. Сахарову. Я ответил Твардовскому, что это можно выяснить только с помощью не слишком сложного эксперимента. С его согласия я мог бы рассказать двум-трем сомнительным людям из своих знакомых правдоподобную, сенсационную, но совершенно ложную историю, например, о том, что Твардовский на своей даче читает тайно переданную ему рукопись «Архипелага ГУЛАГа» – как раз в 1968 году об этой работе Солженицына в Москве появилось множество слухов, которые сам Солженицын решительно опровергал. Я уже знал тогда достоверно из записки самого Солженицына, которую он просил сжечь в присутствии своего же «курьера» (это была Наталья Столярова, которой все мы полностью доверяли), что рукопись «Архипелага» действительно существует, что власти ее не имеют, но активно ищут – ясно, что если через несколько дней после этого кто-либо из окружения Твардовского спросит его об «Архипелаге», то этот человек или прямо связан с КГБ, или выполняет просьбу осведомителя из редакции. Твардовский подумал, но отказался от такого эксперимента. Он произнес фразу, которую я слышал от него иногда: «Не дворянское это дело».

Летом 1968 года главной темой наших бесед стала Чехословакия и все то, что было связано с событиями в Чехословакии и вокруг нее. Излишне говорить о том, насколько болезненно Твардовский воспринял интервенцию в Чехословакию советских войск. Он не участвовал ни в каких собраниях на этот счет, и партийное собрание в редакции «Нового мира», которое было созвано инструктором райкома партии, проходило без участия Твардовского. С середины августа и до конца сентября 1968 года Твардовский не приезжал в Москву и не появлялся в помещениях редакции, даже не отвечал на телефонные звонки. Когда большая группа советских писателей подписала «Открытое письмо» Союзу писателей Чехословакии с попыткой объяснить и оправдать акцию войск Варшавского Договора, инициаторы и составители этого письма даже не стали показывать его Твардовскому.

Иногда мы говорили все же и о чисто литературных делах. Еще до публикации романа Федора Абрамова «Две зимы и три лета» Твардовский с очень большой похвалой отозвался об этом романе и о трудностях его прохождения через цензуру и через «инстанции». «Это будет поважнее многих лагерных повестей, – сказал Твардовский. – Там один колхозник говорит вернувшемуся в деревню из заключения: “Вы хоть пайку каждый день получали”». Напротив, с раздражением говорил о романе Константина Федина «Костер», который из номера в номер печатался в журнале. Отказать в публикации Федину было нельзя и как председателю Правления ССП, и как члену редакционной коллегии «Нового мира». «Читатели Федина просто не замечают, – говорил Твардовский. – Иногда ведь небольшая заметка в журнале вызывает сотни писем в редакцию. Но знаете, сколько мы получили писем о романе “Костер” за все месяцы его публикации? Всего четыре письма».

Твардовский знал о моих дружеских отношениях с писателем Владимиром Тендряковым, автором «Нового мира», жившим в той же Пахре. Когда у них возник конфликт, Твардовский счел нужным объяснить его причины. Тендряков принес в редакцию новую повесть «Кончина», когда «Новый мир» уже начал публикацию большого романа Федора Абрамова. Повесть «Кончина» понравилась Твардовскому, но он не мог печатать одновременно две большие «деревенские» вещи. «Мы опубликуем вашу повесть, но только в конце года», – сказал главный редактор автору. Но и у Тендрякова были свои резоны. Он испытывал материальные затруднения, а повесть могла пойти потом и как отдельная книга, и как пьеса. Да и рискованно было тогда откладывать публикацию острой повести. Возник спор, Тендряков обиделся и передал свою работу в другой журнал. Это означало тогда уход из авторского актива «Нового мира», что в свою очередь обидело Твардовского.

Именно из-за таких ситуаций Твардовский не стремился углублять дружеские связи со многими писателями и поэтами, произведения которых публиковались в «Новом мире» с его же одобрения. Во многих случаях он действительно обозначал или подчеркивал некоторую дистанцию между собой и автором. Он был не просто главным редактором «Нового мира», но и лидером общепризнанного направления, «линии» в литературе и общественной жизни, и опасался, что личные отношения могут помешать ему прямо и нелицеприятно высказывать свое отношение к тем или иным произведениям. Некоторые писатели считали поэтому Твардовского человеком сухим, замкнутым, недоступным.

Неровными были и отношения Твардовского с соседом по поселку Юрием Трифоновым, который очень гордился тем, что стал автором «Нового мира». Трифонов, однако, сильно обиделся, когда Твардовский отказался публиковать его рассказ «Самый маленький город» о Болгарии. В «Записках соседа» Юрия Трифонова, которые опубликованы только в 1990 году можно прочесть о какой-то мифической связи между художественной и политической позицией «Нового мира» и «непереваренной почвеннической фанаберии девятнадцатого века, не привнесшей русскому искусству особых достижений, зато обольстившей наших мыслителей великим множеством приятнейших, душегрейных рассуждений – от гениального Достоевского до полуграмотного Шевцова. Пусть простят меня почитатели великого писателя за то, что соединяю его имя в одной фразе с именем графомана, но делаю так лишь затем, чтобы показать, сколь необъятна эта система и как много в ней всякого рода, всяких масштабов орбит. Есть там и орбита Ефима Яковлевича Дороша, да и весь “Новый мир” – теперь пусть простят почитатели замечательного журнала – тоже крутится где-то в этой вселенной, ядром которой является нечто, называемое “почвой” или, скажем, “родной землей”» («Дружба народов», 1990, № 10, с. 26–27).

Я не могу согласиться с подобного рода суждениями, как и с упреками в «народнических» тенденциях, которые также звучали в адрес «Нового мира». Мне не раз приходилось говорить с Твардовским об общей линии, о позиции или о «политике» «Нового мира», и я могу подтвердить, что проблемы «родной земли», жизни народа, крестьянства и рабочих были очень близки журналу и его главному редактору, но только в ряду других не менее важных для него проблем. Никакой «непереваренной почвеннической фанаберии» в «Новом мире» я не находил, нет ее и в очерках Е. Дороша, которые Твардовский очень ценил. Главный редактор журнала хотел, чтобы в материалах журнала имелся определенный социальный смысл. Юрий Трифонов восхищался В. Набоковым, но для Твардовского романы Набокова были вообще неинтересны, и «Лолиту» он не дочитал даже до середины.

Было у Твардовского и много других соображений. Так, например, обширные и очень интересные мемуары Ильи Эренбурга никак нельзя было бы обозначить терминами «народничество» или «почвенничество». У Твардовского и у Эренбурга были разные литературные и художественные взгляды и вкусы. Твардовский мне прямо говорил, что если бы какой-либо другой литературный журнал согласился печатать мемуары Эренбурга, он бы, Твардовский, не стал об этом сильно сожалеть. Но в том-то и дело, что в 60-е годы только «Новый мир» мог опубликовать мемуары Ильи Эренбурга.

Некоторые знакомые писатели иногда просили меня показать их рассказы или повести непосредственно Твардовскому, однако я всегда отказывался использовать для такой протекции свои добрые отношения с ним. К тому же я всегда был уверен, что подобного рода просьбы ухудшат наши отношения, но не принесут никакого успеха просителю. Только однажды я был вынужден сделать исключение из этого личного правила, хотя и знал, что Твардовский ничего не публикует «по знакомству».

В 60-е годы у меня сложились очень хорошие отношения с кинорежиссером Михаилом Ильичом Роммом, а затем и со всей его семьей. Сам М. И. Ромм сочинял замечательные устные рассказы, которые записывал, чаще всего во время болезни, на магнитофонную ленту. В этих рассказах была очень важна именно интонация, голос самого рассказчика. Они и распространялись позднее главным образом в записи на пластинках и лентах. Но и жена Ромма артистка Елена Кузьмина решила заняться писательством, и ее рассказы из жизни кино, из жизни артистов и режиссеров и из собственной жизни были превосходны.

У Кузьминой проявился несомненный литературный талант, ее рассказы заслуженно хвалили, и она решила их опубликовать. Но она очень хотела печатать свои рассказы именно в «Новом мире» и попросила меня показать ее рассказы Твардовскому. Я не мог отказаться, но для начала дал прочесть рассказы Кузьминой Владимиру Лакшину. Владимир Яковлевич похвалил рассказы, но без обиняков заметил, что они никак не подходят по тематике «Новому миру». «Зачем нам публиковать такие рассказы, которые с большой охотой возьмут и другие журналы, например, “Нева” или “Искусство кино”?»

Только после этого я спросил Твардовского, хотел бы он посмотреть рассказы Е. Кузьминой. «Если их читал Лакшин, то этого вполне достаточно», – ответил Твардовский. Я вернул папку с рассказами Кузьминой, сказав, что рассказы в редакции журнала понравились, но это не их тематика. Кузьмина была одновременно огорчена и ободрена. Вскоре ее произведения стали появляться в газете «Неделя», в журналах «Нева» и «Искусство кино». Позднее они составили две отдельно изданные книги.

Твардовский был очень расположен к Константину Симонову и часто с ним встречался, их дома в Пахре находились недалеко друг от друга. Но самые близкие отношения были у него с сотрудниками журнала Александром Дементьевым, Игорем Сацем и Владимиром Лакшиным. С ними Твардовский был всегда откровенен, весел и непосредственен, эти люди понимали друг друга с полуслова. Несколько раз Твардовский ходил со мной в гости к Дементьеву, который также жил в Пахре и которого я знал еще по ленинградскому университету. Дементьев был там преподавателем и руководителем студенческого научного общества. Однажды Твардовский предложил мне познакомиться с писателем Григорием Баклановым. Мы пришли вместе в дом Бакланова, который стоял на окраине поселка, и провели несколько часов в интересной беседе.

В свою очередь и я решил познакомить Твардовского с Михаилом Роммом. Их дачи стояли недалеко друг от друга, но они не были знакомы. Ромм очень хотел этого знакомства, но Твардовского пришлось уговаривать. Все же он пошел однажды со мной, чтобы провести вечер у Ромма. Однако дача у этого режиссера была окружена высоким забором, калитка крепко заперта, а по участку бегала огромная, очень злая и глупая собака, которой боялись все соседи. Надо было нажать кнопку звонка, после чего кто-то из семьи выходил во двор. Я громко произносил свое имя, и начиналась процедура поимки беснующегося пса и водворения его в отдельную специальную комнату. Я знал все эти особенности приема гостей у Ромма и терпеливо ждал, но Твардовский постоял немного перед запертой калиткой, потом махнул рукой. «Как-нибудь в другой раз», – сказал он и ушел.

В кругу Твардовского я никогда не видел поэтов; разница направлений и вкусов здесь была особенно велика. Твардовский был более чем равнодушен к Маяковскому, которого я люблю еще с детства. Но я был удивлен и не слишком приязненным отношением Твардовского к стихам Сергея Есенина. Во многих стихах Есенина он находил небрежность или даже фальшь, которой я просто не замечал. Твардовский считал это результатом торопливости, которой себе он не разрешал. Твардовский не был поклонником Бориса Пастернака и тем более Осипа Мандельштама, с поэзией которого в ту пору я был вообще не знаком.

Когда я познакомился с Твардовским, он уже не был ни кандидатом в члены ЦК КПСС, ни депутатом Верховного Совета, но это обстоятельство его ничуть не задевало. Он никогда не производил на меня впечатления большого босса или литературного генерала. Его некоторая медлительность или даже величественность были естественными и не подавляли собеседника.

Твардовский отнюдь не казался мне и фигурой противоречивой. Напротив, он производил впечатление крупного самородка, даже богатыря, на котором удары судьбы и время оставили заметные следы, не нарушив, однако, цельности его незаурядной натуры. Он казался человеком большой силы, даже мощи, к нему подходило и слово «глыба». Не случайно его дочери решили не ставить на могиле отца обычного памятника.

Они привезли валун из Карелии, где в 1939–1940 годах на «незаметной войне» Твардовский был военным корреспондентом. Здесь же они посадили дубок из выведенного в ботаническом саду в Днепропетровске вида «плакучих» дубов. Этот дубок подрос, и летом над могилой поэта возникает своеобразный шатер. Однако мало кто из посетителей Новодевичьего кладбища понимает эту символику.

Как секретарь ССП и главный редактор журнала (а все это была тогда номенклатура ЦК КПСС), Твардовский имел, конечно, ряд привилегий, в том числе и в области информации. Он получал некоторые сборники материалов и журналы для специального пользования и узкого круга знакомства. Принимая от меня некоторые материалы Самиздата, Твардовский в 1968 году начал давать мне для чтения и получаемые им сборники полузакрытой информации, в основном аннотации или полные переводы статей из наиболее известных на Западе журналов и крупных газет. Это были пространные анализы международных событий или западные оценки событий в Советском Союзе. Где-нибудь в Лондоне все это можно было бы найти в любой среднего размера библиотеке.

Несколько раз Твардовский предлагал мне материальную помощь. «У вас большие расходы – на бумагу, машинистку, на такси. А я не обеднею». Я, конечно, отказывался. Позднее я узнал, что такую же помощь Твардовский предлагал Анатолию Рыбакову, который оказался в конце 60-х годов в трудном материальном положении. «Новый мир» объявил уже в 1966 году о предстоящей публикации романа «Дети Арбата», но книга не пошла из-за цензурных придирок, не пустил ее Рыбаков и в Самиздат. «Анатолий Наумович, – говорил Твардовский, – я не Крез, но вот вам моя сберкнижка. Как только вам понадобятся деньги, снимайте сколько хотите!» Рыбаков отказался.

Пожалуй, только однажды я решился поспорить с Твардовским на литературные темы. Речь шла о книге Евгении Гинзбург «Крутой маршрут». Еще в 1964 году первая часть этой книги получила широкое распространение в списках, и ее успех у интеллигенции был очень большим. Потом появилась и вторая часть. В 1967 году первая часть «Крутого маршрута» была опубликована в Италии и быстро переведена на многие языки. Очень многие западные газеты и журналы ставили книгу Е. С. Гинзбург выше произведений Солженицына не только по полноте охвата, но и по художественным достоинствам.

Твардовский еще в 1967–1968 годах занимал пост заместителя председателя Европейского писательского союза и часто бывал за границей (это объединение писателей распалось после интервенции в ЧССР). Однажды, вернувшись из Италии, он сказал, что там «гремит» книга Гинзбург. Я выразил сожаление по поводу того, что книга Гинзбург не была в свое время опубликована в «Новом мире». Я знал, что еще в 1963 году когда Е. С. Гинзбург жила во Львове, она присылала первую часть книги в редакции журналов «Новый мир» и «Юность». Но рукопись была отклонена в обеих редакциях, хотя в редакционную коллегию «Юности» входил тогда Василий Аксенов – сын Е. С. Гинзбург. Из «Юности» книга, видимо, ушла и в Самиздат. Только в конце 1964 года Евгения Гинзбург посетила редакцию «Нового мира». Ее принимал Твардовский, но она вспоминала об этой встрече неохотно. Мне казалось, что редакция прошла в данном случае мимо замечательной книги.

Мои слова об ошибке журнала задели Твардовского, и он просил меня зайти через несколько дней в редакцию «Нового мира», он тоже там будет. Когда я пришел, Твардовский попросил свою секретаршу Софью Ханановну принести материалы по рукописи Евгении Гинзбург. «Прочтите все это, Рой Александрович, – сказал Твардовский. – Потом поговорим».

Я прочел краткие отзывы почти всех членов редакционной коллегии. Насколько я помню, все они были положительными, замечаний было немного. Главным в этой небольшой папке являлось обстоятельное письмо самого Твардовского, адресованное членам редколлегии, а не автору рукописи. Было очевидно, что внутри редакции имелись различные мнения по поводу книги Е. Гинзбург, и чтобы положить конец этим спорам, Твардовский счел нужным в письменном виде и как можно подробнее изложить свою точку зрения и свое решение.

Все замечания Твардовского были справедливы и убедительны. Некоторые совпадали с теми замечаниями, которые мне приходилось ранее высказывать Евгении Гинзбург. Но я сам работал еще недавно в большом издательстве и мог считать себя профессиональным редактором. Для меня поэтому было очевидно, что все отмеченные Твардовским недостатки рукописи «Крутой маршрут» было бы нетрудно устранить при совместной работе автора и доброжелательного редактора. У меня поэтому не исчезло сожаление по поводу того, что Твардовский и Гинзбург не поняли друг друга и их встреча прошла более чем холодно.

Евгения Гинзбург любила «Новый мир», всегда читала этот журнал, но к самому Твардовскому относилась сдержанно. Иногда она говорила, что Твардовского, возможно, не устраивала ее еврейская фамилия. Но этот упрек был несправедлив, Твардовского задевало то, что в потоке рукописей о событиях и преступлениях сталинского террора, который шел в 1963–1965 годах в редакцию «Нового мира», почти всегда речь шла о трагедии коммунистов, интеллигенции, хозяйственных и военных руководителей.

Авторы этих работ почти не замечали страшной трагедии самого народа и особенно русского, украинского и казахского крестьянства. В повести Солженицына Твардовского привлекло именно то, что Иван Денисович – это простой русский крестьянин и солдат. Твардовский всегда выделял рассказы и повести, где речь шла о жизни, судьбе и мыслях рабочих, крестьян, служащих, рядовых людей. «Дамский мастер», «Неделя как неделя», «Артист балета», «Юность в Железнодольске», «Вера и Зойка» – это рассказы о парикмахерской, о жизни рядового экспериментатора, простого артиста, рабочих на стройке, о приемщицах в городской прачечной или химчистке.

Книга Е. Гинзбург начинается с драмы казанской городской партийно-советской элиты. Но дальше все меняется, и мы видим страшную трагедию тысяч и тысяч женщин в тюрьмах, в лагерях и на пересылках, на этапах и на тяжелых даже для мужчин работах. Почти во всей «лагерной» литературе мы видели обычно страдания мужчин. Но книга Гинзбург показала нам нечеловеческие страдания, выпадавшие в те годы на долю женщин, которым приходилось порой испытывать большие унижения и издевательства, чем их выпало на долю мужчин. Это обстоятельство не привлекло в редакции «Нового мира» должного внимания. В СССР книга Евгении Гинзбург выходила несколько раз в 1989–1991 годах – уже после ее смерти. Но это была уже совсем другая эпоха, когда влияние таких книг было уже не слишком велико.

В 1969 году главной темой моих бесед с Твардовским были все более настойчивые попытки реабилитации Сталина, исходившие «сверху» и находившие отражение в публикациях главных партийных газет и журналов, а также в материалах таких «толстых» журналов, как «Октябрь», «Молодая гвардия», «Наш современник». Я познакомил Александра Трифоновича с очередным вариантом своей книги «О социалистической демократии», и он прочел эту рукопись с большим вниманием. В апреле 1969 года я передал Твардовскому копию своего «Открытого письма в редакцию журнала “Коммунист”» с протестом против некоторых публикаций этого журнала, обеляющих Сталина. В это время меня уже начали вызывать и в райком партии, и в школьный отдел Московского горкома КПСС, требуя объяснений по поводу моей работы «К суду истории». Я отвечал, что это еще черновик, что это мое частное исследование, которое нигде не опубликовано и которое я никому не навязываю.

Тем не менее было видно, что на меня заведено «персональное дело», результатом которого могло быть в то время только исключение из партии. У меня никогда не было переписки с Твардовским, при частых встречах и при особом характере наших бесед в этом не было нужды. Однако перед праздником 1 Мая я неожиданно получил небольшое письмо из Пахры от Твардовского. Он поздравлял меня с праздником, призывал к стойкости и терпению и писал, что постоянно думает о моей работе и моей судьбе. Письмо было написано от руки и, как я понял, оно предназначалось не только для меня, но и для всех тех, кто, по мнению Твардовского, контролировал мою переписку и мою работу.

Упоминание об этом поздравительном письме я нашел в «Рабочих тетрадях» А. Т. Твардовского, но уже через тридцать пять лет. В записи от 30 апреля 1969 года, сделанной в 5 часов утра, можно прочесть: «Вчера написал десятка два неотложных первомайских приветствий, скучное и пустое дело, за исключением, может быть, таких адресатов, как Солженицын и Рой, – последнего приветствую впервые и с тенденцией» («Знамя», 2004, № 5, с. 150).

В этой же серии апрельских записок А. Твардовского я нашел и упоминание о нашем с Жоресом посещении редакции «Нового мира». Сам я об этом совсем забыл. Вероятно, это был очень короткий и случайный визит. Жорес жил в это время в Обнинске и приезжал в Москву раз в семь или десять дней по делам. Но Твардовский записал 12 апреля: «Вчера – посещение редакции братьями Медведевыми, моя ошибка – впервые видя их вместе, и, кажется, Жореса вообще впервые, поздоровался с последним, приняв его за Роя. Чудесная пара близнецов» (с. 144).

Были в этих «Рабочих тетрадях» и записи о моем «Открытом письме в журнал “Коммунист”» с протестом против опубликованных там статей с восхвалениями Сталина, а также подробности некоторых моих бесед в горкоме партии и в ЦК КПСС, о которых сам я уже забыл – о Сталине, об убийстве Троцкого, о побеге в Англию писателя Анатолия Кузнецова.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Долго любовалась Лидинька, смотря на свои серебряные рублики; когда же светило солнышко в окошко пр...
«Книги стоили дорого; часто Андрей оставался целый день голодным, потому что все свои деньги употреб...
"Дети не ошиблись: в самом деле, на листке цветущего кустарника, под лёгким прозрачным одеяльцем, по...
"Незнакомец отворил дверь, и Ваня с чрезвычайным удивлением увидел пред собою ряд больших комнат, гд...
"– Хотите ли поклониться праху незнакомого вам, но замечательного человека? Пойдемте со мною. Вы слы...
"Всенощная отошла. Сквозь полукруглые окна проходили длинные, багровые лучи заходящего солнца, волно...