Коммуна, или Студенческий роман Соломатина Татьяна

Присутствующие рассмеялись. Даже Филипп Филиппыч криво усмехнулся:

– Гладко ты брешешь, Примус. Тебе бы в писаки податься, а не в лекари.

– Я вообще набит талантами под завязку, дорогой наш и любимый Филипп Филиппович! Иногда боюсь, как бы резьбу не сорвало и всё это разом в мир не хлынуло.

– Да уж!.. Ладно, остряки и все прочие, отбой уже давно, а завтра на работу. Так что всем спать! Пошёл я дальше проверять честь, совесть и прочий моральный облик молодого поколения.

– По стаканчику, Филипп Филиппыч? Так сказать, не принятия спиртных напитков ради, а боевого духа поддержания для! – тут же предложил ему Примус. – Ох, нелёгкая это работа – с кого-то стаскивать кого-то! – сочувственно продекламировал он.

– Доиграешься у меня! – фыркнул Филипп Филиппович, но протянутый стакан принял. – А ты чего молчишь, Коротков? Где твоя Ирка? И не лень ей из Борисовки сюда мотаться? Впрочем, ей это родные места. Женись, Вадим! Славная девка. Родители зажиточные. Дом с мезонином, все дела.

Ох, не везло этим вечером бедному Ваде. Так ещё, может, поговорили бы с Полиной про жизнь да про любовь. Поцеловались бы, пообнимались бы. Просто нежных глупостей пошептали бы. Он вполне был способен на нежные глупости и уже почти уговорил себя, что Полина Романова – такая же женщина, как и все остальные. Ну, по крайней мере, так надо думать, чтобы оставаться способным нести нежные глупости. Но… Не везло. Именно сегодня – не везло.

– Хых! – аж крякнул Примус. – Чертовски забавно! – И, схватив Кроткого за плечо, вытащил за дверь. – Ничего он им не сделает, успокойся. Он уже в первый вечер понял, чем это чревато. Да и Вольша там. Что у него, совсем, что ли, инстинкт самосохранения отсутствует? Он-то не местный абориген, а интеллигент, мать его. Хотя, конечно, неизвестно, что хуже. Но если ты сгоряча ему по рылу въедешь, да, прости, за собственные утехи, им всего лишь озвученные, то тебе точно будет плохо. Филя не так пьян, как кажется. Он, в принципе, мужик добродушный. А то, что к нимфеткам страсть питает, ну так кто же в здравом уме к ним ничего не питает? И чем старше филиппы филиппычи – тем нимфетки для них питательнее. Пошли, брат, на берег, упьёмся вусмерть!

Эту часть плана друзья выполнили на отлично с отличием.

Благо назавтра пошёл дождь. И шёл он ровно неделю. Полине очень пригодились прикупленные ей Вадей в Татарбунарах резиновые сапоги и привезённая Вольшей-отцом куртка-ветровка.

За неделю, проведённую между бараком и столовкой, все окончательно перезнакомились. Полина узнала много нового. И весьма для неё шокирующего. Например, что иных не смущает даже соседство чёрт знает скольких парочек – каждый занят тем, чем он занят, и не отвлекается. Ещё узнала, что на втором этаже есть отдельная комната, которая хоть и без замка, но кое-какие отчаянные смельчаки и… как их?.. смельчачки? Дурочки, вернее будет сказать, там закручиваются на проволочку.

«Да что же такое ими движет?» – недоумевала Полина. В себе она не чувствовала ничего такого, никакого волнения – из книг, или бахвальских рассказов, или из свиста Ольги Селиверстовой о томлении. В Полине Романовой ничего не томилось. Ничего. Только простые вещи беспокоили её. Вода, относительная чистота тела («Господи, они этим занимаются немытые?! С ума сойти!»), сон, еда и что-нибудь взять почитать у этих, слишком занятых. Она частенько болтала с Примусом, регулярно в их комнату наведывающимся на кофе-чай. И была так холодна с Коротковым, что тот заходил, сидел пару минут посреди трескотни от Селиверстовой, разговоров от Первой Ольги и Нилы и гробового молчания из Полиного угла – да и уходил.

– Ты кретин! Не могу это видеть! – шипел ему Примус на перекурах под навесом. – Скажи ей что-нибудь.

– Что?

– Скажи: «Полина!» Для человека нет слаще звуков, чем собственное имя.

– Полина и?..

– И всё. И говори-говори-говори… Нет, ну кого я учу?! Я сотой доли тех баб не коснулся, что ты переимел.

– А тут не могу.

– Это любовь, брат! – трагикомически заключал Примус.

– Это жопа, брат! – печально резюмировал Кроткий.

– А это одно и то же! Ладно, не печалься. Учёба колхоза мудреней. Она девочка серьёзная. Не из таких, что: «Кому? Кому? Кому?» Она пока никому. Так что…

– Да что меня, дырка, что ли, интересует?! Идиот ты, Примус.

– Нет, это чертовски забавно, друг мой! – всплёскивал Примус руками. – «Дырка», как ты грубо изволишь выражаться, понимаешь ли, к ней прилагается. Это, как бы тебе объяснить, мой многоопытный друг, неотъемлемая часть мадемуазель Романовой. И кто первый распломбирует, тому и всё остальное с потрохами. Как минимум – на время. И всё тогда, привет! «Поздно, Дубровский! Я – жена князя Верейского!» Так что ты давай, постарайся, горемыка. Цветы, кино-вино и прочее домино. А там и…

В общем, слава богу, что через неделю выглянуло солнце и все ринулись с головой в продолжение саги о томатах. Подряд не колхоз. Мирон рысачил по полям с утра до ночи, подгоняя, командуя, контролируя. Битва за урожай. Прямо скажем, не до любви стало даже самым активным поборникам. А Романовой и Короткову и подавно. Первой – выжить бы. Второму – денег заработать на кино-вино-домино и одеться на год вперёд. Но флёр шуточек-прибауточек, «романтика» полевых станов и вся прочая ерунда никуда не делись. Потому что юность – это чертовски забавно! А забавляться надо играючи. Не скажу – умеючи. Это со временем. А забавляясь, собственно от чёрта подальше держаться. Да не крестом его осенять «по писаному», а просто смотреть в свою сторону, а не куда голова поворачивается.

Вместо запланированного месяца студенты в колхозе просидели почти два. Познав все прелести сбора помидоров, перцев и синих, а также привыкнув к нехитрому быту и даже научившись получать от него нехитрые малые радости вроде букетика полевых цветов или похода в сельский клуб «на картину» – чаще на кинокомедии с Пьером Ришаром в сильно попользованной копии, – Полина вернула напрочь, казалось, утраченную в первые дни полевой жизни веру в себя. Человек – такое животное. Ко всему привыкает, всему научается. Ну, или демонстрирует несгибаемую силу воли, как минимум в нежелании меняться!

«Началась дамская трудовая повинность.

…Соорудили на палубе столы из опрокинутых через козлы досок, раздали ножи, соль, и закипела работа.

Я благополучно вылезла на палубу, когда все места у столов были уже заняты. Хотела было дать несколько советов нашим хозяйкам (тот, кто не умеет работать, всегда очень охотно советует), но запах и вид рыбьих внутренностей заставили меня благоразумно уйти вниз.

Уныло пошла я на палубу. По дороге встречаю одного из наших судовых командиров.

– Что, вы уже пообедали? – спрашивает он бодро.

Я безнадёжно махнула рукой.

– Ни плошки, ни ложки, и вдобавок на меня же еще жалуются капитану.

– Что за ерунда? – удивился офицер. – Идите к себе в каюту. Я сейчас пришлю вам обед.

И через десять минут я царственно сидела на скамеечке в ванной комнате, поджав по-турецки ноги, и на коленях у меня была тарелка с рисом и корнбифом, и в рис воткнуты ложка и вилка. Вот как возвеличила меня судьба!»[20]

Полина вспоминала незабвенную Тэффи, сидя в один из дней в тёплой уютной каптёрке Татарбунарского консервного завода. В один из дождливых эпизодов начала октября студентов отправили сюда, чтобы даром время не тратили. Продукт собран – извольте участвовать в обработке! Мирон был справедлив, но строг.

По сравнению с адом цеха по обработке томатов любое поле, пожалуй что и хлопковое, сразу же показалось Полине всего лишь предбанником к чистилищу. Там, в полях, хотя бы был воздух. Незамысловатая смесь азота, кислорода и малой толики инертных газов. Здесь же в атмосфере преобладала вонючая гнилостно-кислотная взвесь. Девочек поставили у чана, в котором они должны были мыть – в холодной воде! – эти самые проклятые красные плоды, а затем перекидывать их на ленту транспортёра, увозившую несчастных дальше по этапу и опрокидывающую их там, невдалеке, во что-то совершенно уж устрашающего вида. В перспективе цеха виднелись кровавые реки в цинковых берегах. Между ними бродили хмурые мужики в ватниках и грязных сапогах, периодически в эти реки смачно сплёвывающие. А один даже поставил ногу на бак и каким-то страшным вертепским ножом счистил с него грязь. Прямо в ту массу, что, видимо, и была тем самым томатным соком (или пастой), что потом разливали по бутылям и банкам и поставляли в гастрономы. В тот же, например, «Темп», что на Советской Армии невдалеке от дома, где Полина и сама частенько покупала… Нет, слава богам, не томатный сок и не томатную пасту. Эти продукты и мама, и бабушка всегда заготавливали сами в неисчислимых количествах.

Полину затошнило.

– Что с тобой?! – перепуганно спросила Ольга Вольша, мывшая помидоры, как заправский автомат, и не отвлекавшаяся на окружающую социалистически-реальную действительность.

– Меня… сейчас… вырвет! – только и смогла выдавить Поля, и её скрючило в желудочном спазме.

Естественно, подружки тут же вызвали Вадима – и он «госпитализировал» Полину в тёплую каптёрку, где пахло всего лишь металлической пылью. Замотал её в такой же, как у тех мужиков, ватник, притащил горячего чаю, вкусных мягких булок с маслом, и так она там и просидела, пока за ними не приехали машины – то есть до самого вечера. Спала, пила чай, снова спала и снова пила чай. Пару раз только заглядывал хмурый Вадим – и тут же уходил, ни слова так и не сказав, мерзавец! Зато вездесущий Примус хоть немного развеселил. Вломился к ней с кульком конфет и заявил с порога:

– Знаете… кое-кто из пассажиров выражает неудовольствие, что вы вчера рыбу не чистили. Говорят, что вы на привилегированном положении и не желаете работать. Нужно, чтоб вы как-нибудь проявили свою готовность!

Очухавшаяся Полина с радостью подхватила диалоговый мяч.

– Ну что ж, я готова проявить готовность.

– Прямо не знаю, что для вас придумать… Не палубу же вас заставить мыть.

– А-ах! Мыть палубу! Розовая мечта моей молодости![21]

Отсмеявшись, они с удивлением уставились друг на друга.

– Примус, не знаю, поверишь ли ты, но за пять минут до твоего прихода я вспоминала именно этот эпизод из Тэффи.

– Охотно поверю, юная леди. У нас с вами очень много общего. Я бы даже мог назвать это сродством душ. Но, увы и ах, боюсь, вы решите, что моего друга и брата Вадима вам сподручнее иметь под рукой, чтобы вы и дальше могли, жизнерадостно сияя мордахой и приговаривая «гэп-гэп!», играться в мытьё палуб. Увы мне, я не так витален, как он. «Говорят, на завтра она записалась в кочегарку. Впрочем, может быть, это враньё». – Примус вдруг стал возвышенно-печален. Вне всякой позы. В тёплом воздухе каптёрки повисло неловкое молчание. Полина погладила Примуса по плечу. Он вздохнул и тут же доцитировал уже своим обыкновенным ёрническим тоном:

– Ну, это уже было бы совсем чересчур, – пожалела меня одна из дам.

– Ну что ж, – успокоила ее другая. – Писатель должен многое испытать. Максим Горький в молодости нарочно пошёл в булочники.

– Так ведь он в молодости-то ещё не был писателем, – заметила собеседница.

– Ну, значит, чувствовал, что будет. Иначе зачем бы ему было идти в булочники?[22]

– Ты совершенно прав, Лёш. Я частенько чувствую себя такой же дурой, как те дамы, что сплетничали о Тэффи.

– Ну, ты скорее такая же «дура», как сама Тэффи. Ты очень тонко чувствуешь, всё цепко подмечаешь – отсюда и чрезмерная ирония. Будешь умницей – разовьётся в самоиронию. В то самое, что люди глупые именуют «цинизмом».

– Так что, думаешь, мне в писатели податься? Иначе зачем бы я торчала тут, на консервном заводе? – хихикнула Полина.

– Отчего бы и нет? Ты явно не лишена талантов. Я прочитал те нехитрые записки, что ты писала Кроткому, уж прости. Даже когда ты просто просишь его в письменной форме разыскать для тебя очередную порцию вменяемой воды – то совершенно гениально. Он, кстати, не видит в этих записочках ничего, кроме вопля алчущего пресной воды. В этом наша с ним принципиальная разница. Я вижу, но воды не достану. Он – не видит, но ты пьёшь нормальную воду. Эх, нас бы с батькой Вадей в одну говномешалку, на манер этих, – он кивнул в сторону двери, ведущей в цех, – гениальный бы мужик вышел! Отдыхай, дорогая, пока папки Примус и Кроткий каждый свою линию обороны держат! – И он вышел из каптёрки, прикоснувшись к Полиной голове.

Всё в мире конечно. Даже лесоповал, не говоря уже о чертовски забавном студенческом колхозе.

Двадцать второго октября всех студентов собрали в актовом зале Дома культуры райцентра Татарбунары руководители района и пресловутый Мирон-подрядчик – эдакий советский фермер, – толканули речи и вручили грамоты – многим. В основном парням. Из девочек грамоты была удостоена одна-единственная особа – вот уж неожиданность так неожиданность! – городская девочка, вчерашняя школьница – Нила Кот. Не многочисленные сельские девахи из целевого набора, с детства к этим самым помидорам-перцам-синим привычные, а коренная одесситка из коммуналки на Среднефонтанской. Вот где ирония так ирония.

И затем, на подобии некоего даже банкета – Мирон был широк размахом и сентиментален – в столовке, всем вручили конверты. Полина посмотрела на пухлый белый прямоугольник, на котором сверху было написано: «П. Романова – 1200 р.», – и подумала, что это просто описка. Летящая рука каких только нолей не допишет. Распечатала и увидела тоненькую пачечку сторублёвок. Пересчитала. Двенадцать бежевых бумажек с головой дедушки Ленина. Пихнула локтем в бок сидящего рядом Примуса, с усмешкой внимающего речам хмельного уже Мирона, напоминавшего сейчас не подрядчика, а тамаду на сельской свадьбе, и прошептала ему:

– Это какая-то ошибка. Этого не может быть. Тут зарплата моего отца за десять месяцев простаивания за кульманом. Я просто не могла столько заработать.

– Могла-могла. Никаких ошибок. Ты же у нас кто? Звеньевая. А звеньевая получает не сколько своими ручками наработала, а среднюю зарплату бригады плюс пятнадцать процентов за вредность руководящей работы. А наша бригада тут самая ударно-почётная. Столько мужиков-лосей – и всего четыре девчонки. Мы вас намеренно в «нагрузку» взяли, по собственной инициативе, чтобы нам не впарили что похуже. Подумали, что четыре девочки-школьницы особого вреда не принесут. Пить-гулять со всеми вытекающими не будут. А что работать не могут – фигня, пыль для моряков. Мы на вас решили свои ящики записывать-расписывать, чтобы средняя зарплата была на уровне. И вот тут вот нас девки удивили. Особенно Нилка. Хотя Вольша тоже работала, как Дунька-агрегат. Кто бы ждал такого от профсоюзной дочки! Да и Селиверстова была вполне себе первой с хвоста. Так что у нас был только один приспособленец. Ты, дорогая. Хотя без тебя было бы значительно унылее на этих бескрайних томатных просторах. Ты украшала нашу жизнь и наполняла её верой в то, что мы родились не только для грязного беспросветного труда, но ещё и для чего-то светлого и прекрасного, типа балов уездных дворянских собраний, эпикурейских пиров, бессмысленной софистики, ядрёной риторики и прочих забав на роялях и бильярдных столах после доброй дюжины шампанского типа «Мадам Клико».

– Дурак! – прошипела Полина.

– Да, есть немного. Особенно во всём, что касается тебя. Так вот, продолжая финансовую тему: поскольку на тебя были и наши ящики, и твои пятнадцать процентов, то эта тысяча двести рублей по праву твоя! Не парься. Я ж тебе говорю, Вадя – самое оно для воды, хлеба, масла, икры и прочих текущих смыслов бытия.

– Приходится признать, если бы не вы – я бы не выжила.

– Детка! Ты бы выжила на любом лесоповале. Везде есть рыцари, охочие до женской красоты вкупе с твоей непогрешимой блядинкой. Не спорю, не все рыцари так благородны, и не в студенческом колхозе, а в каком ином месте – тебе бы пришлось-таки потрудиться. Но, говоря «потрудиться», я вовсе не имею в виду, что тебе пришлось бы затачивать твои нежные ручки под бензопилу «Дружба». Твои труды носили бы иной характер.

– Примус, ты кретин! Какая «блядинка»? Я ещё девственница, чтоб ты знал!

– Текущее, а также грядущее анатомо-функциональное состояние твоих наружных половых органов к тому, что я сказал, не имеет ни малейшего отношения, Полина Александровна! «Блядинка» – это состояние души, а «блядство» – состояние тела. Хотя, конечно, слово это очень многозначительное. Как и состояние душ и тел, с его помощью описываемых. Например, ту же пресловутую Ирку можно смело назвать «блядью» и нимало не покривить против истины. Но Иркино доброе, честное, дешёвое блядство не имеет ничего общего с той чарующей внетелесной эманацией, носительницей которой являетесь вы, юная леди.

– Примус, ты и сам дурак, а из меня просто блядского какого-то дурака делаешь! – Поля, не выдержав, рассмеялась.

– Позвольте уточнить, над чем вы так радостно потешаетесь?

– Да так… Просто вспомнила кое-что из детства. Кое-что сильно меня интересовавшее. И никто толком ответа дать не мог.

– Спросите меня, принцесса! Я могу дать вам правильный ответ на любой вопрос.

– Как-нибудь потом, Лёш, как-нибудь потом.

– Ну и ладно. Хорош болтать, давай жрать. Скоро всё сметут и Мирон пустится в пляс.

На следующий день студенты собрали свои нехитрые манатки и позалезали в автобусы. Почти весь путь до Одессы Полина спала. Она сидела рядом с Вадимом, склонив голову к нему на плечо, и даже во сне крепко держала его за руку. Очень не хотелось расставаться. В дрёме её терзало тревожное чувство – казалось, что всё хорошее уже закончилось. Да, дома будет ванна с горячей водой, чистая одежда и вкусная хорошая разнообразная еда. И много чего другого, тоже очень хорошего. Но вот такого борща и арбузов, как на полевом стане, – уже больше не будет никогда. И больше уже никогда-никогда она не сможет стукнуть посреди ночи в дверь комнаты Вадима и сказать ему: «Там темно и страшно…» И никогда больше он не пойдёт с ней к вонючему известковому домику. И никогда-никогда нигде-нигде язвительный умный Примус не будет проноситься мимо, сбоку, сверху, из ниоткуда в никуда со своими ремарками, цитатами и бесплодными умствованиями. По крайней мере, с такой частотой, как тут. И не будет больше в её жизни жёлоба на кривых арматурных ногах. И молдавских сигарет «Ту-134», «Космос», «Темп», и чудовищных болгарских «Родопи», похожих на колючие палочки, набитые коровьим навозом. И не будет того чувства бессмысленно никчёмной прекрасной энергии, а только и только упорядоченные, направленные на дело и только на дело энергетические потоки. И что никогда и ничего не получится у них с Вадимом, потому что такое или получается сразу, или не получается уже никогда, даже если спустя год с небольшим они и будут пить…

Кофе на парапете Комсомольского бульвара

Подняться по Розы Люксембург до Ленина. Повернуть к Оперному. Присесть на скамеечку и повтыкать в корявые деревья. Или в носки собственных сапог для особо торжественных случаев. Прекраснейших сапог. Блатнейших итальянских сапог из самого что ни на есть итальянского магазина, доступного только комсоставу доблестного торгового флота. Сапоги стоимостью в праворульную машину с японской свалки. Таких сапог не было ни у кого на курсе. Нет, ну, может, у дочери главного врача больницы водников, этой напыщенной брюнетистой тёлочки-коровушки, и были такие же. По стоимости и итальянистости. Но точно не такие же по фасону. Потому что у неё вкуса нет никакого! Хотя у неё, безвкусной, есть норковая шуба в пол. А уж демисезонного тряпья – так просто по количеству дней в осенних и весенних месяцах. У неё даже отдельная квартира имеется, у этой, прости господи, Оксаны. Квартира, а не какая-то там комнатка в коммуналке. Хотя, конечно, не стоит так уж прибедняться, «комнаткой» тётки-Валькин зал не назовёшь. Но всё равно, собственная отдельная квартира, пусть даже и на Черёмушках, куда лучше зала в коммунальном бардаке. Пусть даже и в центре города. Оксане вообще всё равно, где у неё квартира, – ей в трамваях-троллейбусах не толкаться. Она в институт иначе как на такси не катается. И так это из машины выходит, небрежно метя подолом шубы мостовую. Мол, у неё этих шуб… Не надо врать, милочка! Всю зиму ты таскала одну-единственную шубу! Одну-единственную шубу на весь многочисленный первый курс. Норковую, в пол! А-а-а!!!

«Откуда такой снобизм, деточка? – вопросило альтер-эго голосом ехидного Примуса. – Ты-то сама вспомни, в чём ты зимой ходишь, а? В голубом ватнике. Ну, не в ватнике, ладно. В дутом стёганом плащевом пальто, набитом синтетической ватой. И твои недавно обретённые обожаемые сапоги смотрятся под ним, как яйцо Фаберже под коровой. Так что благодари бога, что пока осень и ты в своей вязаной курточке выглядишь более-менее пристойно. Но вот уже скоро-скоро подует промозглый ветер и пойдёт отвратительный холодный дождь или недолгий грязный снег – и придётся тебе надевать сперва отечественное драповое убожество, но оно к сапогам хоть по цвету подходит, а затем – ярко-голубой клоунский прикид, в котором ты похожа на простроченного тюленя, через который никто и не догадается, что у тебя идеальная фигура. Потому что в мешках что пятьдесят килограммов, что сто пятьдесят – выглядят так, как выглядит в мешках всё, – мешком. Мешок в сапогах! Вот ты кто будешь!»

Ещё немного подумав о том, что как хорошо этой больнично-водниковской Оксане в её отдельной квартире с двумя комнатами и кухней, с видиком – да-да, представьте себе – с видеомагнитофоном и японским телевизором! – а также с велотренажёром, хотя зачем он ей? Тряпки развешивать? Она же толстая, эта Оксана, как доярка…

Кстати, за истекший период Полина удостоверилась, что не всё то хорошо, что выпирает, и не всё то прекрасно, что сильно округлое. И это, конечно же, тоже было очередное заблуждение молодости, потому что уж мы с вами, уважаемый взрослый читатель, знаем, что сиськи-ноги, а также прочие части тела и цвет волос иногда совершенно не важны, что бы там ни доказывали нам модные журналы, косметическая индустрия, а также различной степени молодости нелепые глупышки, во всё это верящие. Так что то, что Полина принимала за собственное, наконец-то, превосходство над пышкой в норковой шубе, было всего лишь приобретённым комплексом полноценности, пришедшим на смену комплексу противоположному по значению, но никак не взвешенным знанием или хотя бы осознанным пониманием. Не так ли и мы, даже в зрелом возрасте, даже понимая уже всё-всё про внешность и шубы, иногда впадаем то в полное отрицание своей значимости, талантов, силы воли и проч., то предаёмся противоположному – всепоглощающему самолюбованию. Впрочем, если вспомнить куда более умных, чем автор этого романа, мужей, специализировавшихся на болтологии, кою они для прикрытия именовали философией, то самоуничижение есть самая лютая форма гордыни. Истина, красота, горячее сердце, чистые руки и холодный ум – все они разом, как обычно, где-то посередине. Но никто же и не ждёт от студентки второго курса мудрости. Люди, если разобраться, способны только поболтать о мудрости (включая вашу покорную слугу) с той или иной степенью велеречивости и/или убедительности. По-настоящему мудрыми бывают лишь животные, деревья и объекты «неживой» (уместнее сказать – неорганической) природы. Например, валун, воткнутый той самой природой в море на Ланжероне. Или те же волнорезы, понатыканные в море теми же людьми. Камни – они очень-очень мудрые. Как минимум потому, что им по барабану и сапоги, и пальто, и Полина Романова с её глупыми злыми детскими мыслями, и автор, и читатели, и… Им, камням, всё это суета. Они живут так долго, что наверняка помнят Вечного Жида ещё совсем маленьким.

«Кстати, кто такой этот Вечный Жид, поминаемый дворником-эгофутуристом-мореплавателем Владимиром? Помнится, он должен был мне житья не давать, этот Вечный Жид. Надо бы уточнить!»

Полина встала со скамейки и пошла дальше.

Пока-пока, старый друг Оперный. До завтра!

Здравствуй, горсовет! Это очень показательно, что ты, дорогой горсовет, советуешься о жизни города в здании биржи. Сразу понятно, что советы бесплатными не бывают. Здорово, что ты есть, горсовет! Не будь тебя, не было бы этой чудесной-чудесной музыки из часов, заслышав которую каждый одессит становится невменяемо-любящим свой город и подпевает, подпевает. Даже не желая, подпевает про себя. Сила привычки!

Здорово, брат Пушкин! Как тебе жилось в моём городе в годы южной ссылки? Ах, какая формулировка! «1820 – 1824 – годы южной ссылки поэта». А ты так хотел на север! Но вреден север для тебя! Жил бы чуть позже, то севером бы тебе был не Санкт-Петербург, а ссылкой – отнюдь не Одесса. И не с саранчой бы ты боролся по ресторанам да театрам, а добывал бы что-нибудь поесть из вечной мерзлоты. В общем, дядя Фима говорит, что неплохо тебе здесь жилось, засранцу. Ты не переживай, брат Пушкин. И не сердись на дядю Фиму. Он тебя любит. Но Воронцова тоже любит. Вот такой он противоречивый, наш дядя Фима. Кстати, зря ты Воронцова обгадил. Нехорошо, брат Пушкин. А ещё дворянин! Ладно, бывай. Крепче за гранитный пьедестал держись, бюст! Привет голубям. Теперь будем часто видеться. Я тут по утрам ходить буду!

И дальше, дальше. В сапогах для особо торжественных случаев! Только в таких и можно ходить по Приморскому бульвару. О! Вот слева какая-то сильно блатная поликлиника откуда-то совсем из детства… Ах, ну да. Пухлые истории, энцефалограммы. Повторные энцефалограммы. Случай чудесного исцеления от отсутствующей хвори. Надо же, что память хранит! Событийный ряд – смутно. Кусок угла – фотографически! И даже пейзаж, что там, за сплошными глухими створками закрытых ворот.

А вот и гостиница «Одесса»! Шикарно! Эх, посмотреть бы хоть, как оно там, внутри? Да кто же одесситку в Одессе пустит в «Одессу»? Гостиницы в нашей стране существуют для гостей наших городов, а не для жителей наших городов! Да и гостям, говорят, в гостиницах нечего делать, потому что обычно номера в гостиницах заняты! Кем же, интересно, если и жителям, и гостям туда путь заказан? Наверное, какими-то совершенно особенными людьми! Но Тэффи и Мейерхольд уже давно тю-тю… Карцев-Ильченко-Жванецкий всю гостиницу занять не могут. Да и ладно. Как-нибудь перенесу я тот факт, что не бывать мне в гостинице «Одесса». Дядя Фима говорил, что она на самом деле никакая не «Одесса», а очень даже «Лондонская», и селят туда только иностранцев и знаменитостей. А я ни то и ни другое.

Привет, Дюк! Ты как, старина? Зеленеешь помаленьку? Я прошлой зимой твоих братцев проведала. Каких? Да Минина с Пожарским на Красной площади. С чего это вдруг вы братья? Ну, если у вас папа один, то вы друг другу кто? Да! Один у вас папка. И тебя, и их сделал скульптор Мартос. И ничего он не иностранец. Иван Петрович, колхозный монументалист. Пардон, сельский. Колхозов, слава богу, тогда не было. Иностранец ему Мартос, ишь ты! А сам-то ты кто, Ришелье? Одессит? И то верно. Прости. Я, с твоего позволения, подойду к лестнице, посмотрю сверху на пролёты. Может, через пару дней спущусь, погуляю по морвокзалу и посмотрю ещё и снизу – на ступени. Ты разве не знал, Дюк, что это лестница?! Ты думал, это какие-то странные гранитные плиты? Ну да, ты же всё время сверху смотришь. Сверху видны только пролёты. Жаль, очень жаль, что ты не можешь прогуляться со мной и посмотреть на эту лестницу снизу. Тогда бы ты увидел только ступени – бесконечные, беспрерывные ступени, ведущие наверх и только наверх! Селяви памятников, мой дорогой Дюк. Ты не можешь рассмотреть свой собственный город! Но я расскажу тебе, в чём тут секрет – в остроумии архитектора Боффо. И, кстати, именно из-за него – из-за остроумия, да – лестница выглядит куда эффектней и грандиозней, чем есть на самом деле. Всего-то сто девяносто две ступени. Есть лестницы и посолидней. Но вот стоит сделать ширину нижнего марша в двадцать один метр семьдесят сантиметров, а верхнего – тринадцать и сорок, как – вуаля! – перспектива налицо! Не та перспектива, которую ты, Дюк, дал этому городу для развития, увеличив за какие-то смешные одиннадцать лет доходы его, города, от торговли в десятки раз, а перспектива пространственная, геометрическая. Такая, знаешь ли, в глаза пылепускательная. Хотя чёрт его знает, что там двигало Франческо? Собственное ли остроумие или желание отдать дань своим великим коллегам-соотечественникам, позаимствовав их идеи? Ты заметил отсюда, со своего пьедестала, что боковые парапеты кажутся параллельными, несмотря на разницу в восемь метров тридцать сантиметров? Вот! Так бы сделал Марк Витрувий Поллион. А то, что она снизу кажется значительно длиннее, чем есть на самом деле, – фишку предложил Леон Баттиста Альберти. Но вышло у Боффо красиво, поверь на слово! Красиво со всех ракурсов, а не только тебе отсюда, сверху – с видом на пролёты. Ладно, бывай, градоначальник! Мне пора. До скорого. Привет голуби передадут. От Пушкина.

А вот и домик Павла Пантелеевича[23] на краю бульварчика притаился. Ну, то есть не его, конечно же. Уже. Этот дом – собственность города и выдаётся только под временное проживание первым секретарям обкома. Эдакий мелкопоместный Белый дом. Хотя он не белый, а жёлтый. Хорошенький домик. Видимо, ровесник Николаевского бульвара. То есть бульвара Фельдмана[24]. Тьфу ты! Конечно же, Приморского. Когда-то хорошенький двухэтажный домик был чей-то, родной. Собственный. И не был вынужден отдаваться и отдаваться, как проститутка, каждому из первых секретарей обкома партии Одесской области. Бедный домик. И бедный Павел Пантелеевич. Он уже не тут живёт, а на пенсии – в высотке «Под Шаром». Квартиры там, конечно, не чета хрущёвкам, чешкам и даже сталинкам. Хорошие квартиры. Но всё равно – не домик. Старенький Павел Пантелеевич там в своём кабинете – как гость. Если Нина не разрешит рюмку ликёра с внуком принять – фиг! Кожаная мебель под холщовые чехлы убрана – ну чисто как у дедушки Ленина на картинах маслом. Как же ты областью-то правил, Павел Пантелеевич? Или это твоя жена областью правила?

Колоннада, прости, я быстро. Так только, пробегусь. Хотя очень хочется себе представить, что сейчас не утро, а вечер. И я – не студентка, а графиня. И у меня есть муж, разумеется граф, и куча ухажёров, среди которых попадаются даже небесталанные поэтишки. Хотя и страшненькие порой, что душой кривить! Ну да пусть будут. Надо же чем-то себя развлечь, пока господин граф заняты-с делами Южного края.

Никакая не графиня ты, Романова. И мужа у тебя нет. Разве они есть сейчас, такие мужья, чтоб колоннаду для любимой женщины возвести, дабы ей морем любоваться сподручней было? Нет! Вот и скачи себе вприпрыжку через Тёщин мост, мимо Шахского дворца, давай-давай, там уже Коротков тебя поджидает у крыльца. То есть, конечно же, у парапета. Потому что никакого крыльца у него нет. И дома нет. Комната в общаге на троих, да и ту государство предоставило. Ни квартиры, ни машины, неотчуждаемой собственности – хер с пол-аршина.

– Здравствуй, любимая! – поприветствовал её Вадим. Он уже сидел на парапете, держа в руках крышку термоса, наполненную дымящейся коричневой жижей. И, судя по выражению лица и приветствию, был сегодня с утра пораньше в прекрасном расположении духа. С ним это случалось, хотя вам и могло показаться, что он был букой. Просто он у нас появлялся в предыдущих мизансценах исключительно в колхозе, где был исключительно же занят, да ещё и об этой Романовой надо было заботиться-оберегать. Ну, не говоря уже о том, что сильная влюблённость – чувство тягостное. Не то чтобы влюблённость к текущему моменту уменьшилась, скорее – чувствительность притупилась. Так всегда бывает, когда один и тот же раздражитель воздействует достаточно долго. Просто нормальная физиология, адаптивные механизмы, ничего такого необыкновенного. Так что Вадим Коротков вполне умел и веселиться, и шутить, и манеры у него были такие, знаете ли, разбитные. Походочка вольная, жестикуляция естественная. Красивый, голубоглазый, широкоскулый, фигуристый, высокий, спортивный молодой мужик.

– Здравствуй, любимый! – Полина чмокнула его в губы таким аккуратным паинькиным поцелуем. Никаких засосов, что вы! Утро, бульвар, кофе… Не до того! – Я вчера переехала. Без особых, в общем-то, приключений.

– И как там компашка? – он подлил кофе из термоса и протянул Полине.

– Безумная старуха, чокнутый дворник-алкаш, высокомерная особа со щенком дога и горшком говна. И судя по закадровому тексту, у особы есть муж и трое детей.

– Как восприняли новую жиличку?

– Все, кроме дворника, – очень холодно. Хотела тебя сегодня в гости зазвать, но после решила, что сегодня уберу-надраю. Чтобы не ударить в грязь лицом, – неожиданно заявила Полина, хотя ещё ровно минуту назад собиралась пригласить в гости именно Вадима. Именно с целью помощи на хозяйственной ниве.

«Чёрт знает что! Собственным желаниям и голове не хозяйка!»

– Ах, какие мы щепетильные, – съязвил Вадим, подальше запихивая обиду. Он как раз рассчитывал в гости именно сегодня. Сколько же уже можно?!

– Да, мы вот такие!

– К зачёту готова? – поменял он тему.

– Да вроде. А ты?

– Ноль. Чистый незамутнённый ноль. Невозможно это всё выучить. Чувствую, буду я к этому Глухову как на работу ходить. Этому же мудаку пока не ответишь слово в слово, цифра в цифру по его конспекту – шиш, а не зачёт!

– Ну, дорогой мой, это именно ваши забавы привели к тому, что добрейшую Эмму Вячеславовну, ставившую вам зачёты за одну только молодость ваших рыл и обилие гладких бицепсов, сменили на зануду Глухова.

Полина была права. Безобидная Эмма Вячеславовна. Девственное старое дитя еврейских мамы и папы, никогда не знавшая чувственной любви ни в каком её выражении. Она была тиха и безвредна, как декоративный георгин. Но даже её смог довести до истерики этот выводок великовозрастных мужчин-студентов.

Дело в том, что с самого начала второго курса вдруг ввели часовой перерыв между второй и третьей парой. Понятно, что сделано это было с целью облегчения составления унифицированно-синхронизированного расписания сотрудникам деканата. Этот час нужен был, чтобы старшекурсники успевали переезжать с базы на базу. Но у студентов первого-третьего курсов необходимости в таком длительном перерыве не было. Внутри главнокорпусного цикла теоретических дисциплин и рядом стоящего комплекса городской клинической больницы, на базе которой преподавали пропедевтики всевозможных болезней, можно было оборачиваться за те самые пятнадцать минут. А тут вдруг – целый час! И куда его девать? А на бульваре есть заведение «Зустрич». Славная замызганная стекляшка-наливайка, достойная сестрица по всей стране натыканных «Встреч», «Плакучих ив» и прочих пельменных-рюмочных. И вот как-то раз, когда в расписании пара нормальной физиологии значилась как раз третьей – то есть после часового перерыва, – солдатушки, бравы ребятушки не рассчитали и перебрали. Не рассчитали темп и перебрали на вес. И нет бы – пару пропустить. Ну, ответила бы девица Романова Эмме Вячеславовне соответствующий раздел, а они бы, мужики, потом влёгкую отработали пропуск индивидуально за пять минут. Нет! Они в полном набравшемся по самые уши составе отправились на семинарское занятие по нормальной физиологии.

Эмма Вячеславовна, добрейшая старая дева, даже не поняла, что студенты, мягко скажем, не в себе. Пьяные в зюзю. Не заметила. Когда она видела именно этих студентов именно этой группы, у неё внутри всё заволакивало туманом такого томления, что она опускала глаза в журнал, да так и сидела два академических часа, едва дыша, стесняясь своего собственного наслаждения атмосферой, нахлёстанной под завязку андрогенами. Почему-то для юной Романовой вся эта братия была просто одногруппниками, а для Эммы Вячеславовны, девственницы в последнем приступе молодости, они все были вовсе не студентами, а мужчинами. Мужчинами!! Мужчинами!!! Фу-у-у-у… Фу, что ей только не чудилось за те самые пресловутые два академических часа! Такие картины проплывали мимо, что Калигула бы застеснялся. Видимо, только предвкушение полутора часов этого сладкого томления так застило ей очи, что она и не заметила, что парнишки явно лыка не вяжут.

Возможно, этого и вовсе не выяснилось бы. Если… В общем, Эмма Вячеславовна, как обычно уткнув нос в ассистентский журнал, предалась мечтательным томлениям и томительным мечтаниям, параллельно в обычной своей манере призывая к ответу по алфавиту. Как Романова ни тянула руку, пытаясь спасти ситуацию, – не помогло. Её протянутой руки Эмма не видела, а фамилия на «эр» сами знаете когда наступает в соответствии с тем же алфавитом. После пэ. Потому и полный пэ наступил гораздо раньше, чем буква «эр».

Тема была простая. Требовалось всего лишь ответить устройство клапанного аппарата сердечной мышцы. Но когда даже студент Евграфов не смог выговорить слово «атриовентрикулярный»… Тут у Эммы впервые закрались смутные подозрения насчёт изменённого состояния сознания вверенной под её опеку группы.

– Атр… Ветр… Трикул… Блин! – вовсю хохотал Примус. – Атрикуловентлярный! Трикуловентриальный! Какое богатство фонетики! Серый, а ну-ка ты!

– Атр… Атр… Атр… – пытался выговорить Серёжка Пургин.

– Не атр, а абыр… Абырвалг! Абырвалг! Абырвалг! – басил Тарас.

– Атриовиртикулярный! Тьфу! Щас-щас, Эммочка Вячеславовна… вовна! Щас я скажу! – размахивал руками Примус, ища точку опоры. – Атрио… Атрио… Ох, дайте воды кто-нибудь! Атр… Атр… Романова, открой окно! Нечем дышать! Какие скоты напились?! – командовал Примус.

Эмма Вячеславовна совсем было уткнулась в журнал и заиграла всеми цветами картины Винсента Ван Гога «Воспоминания о саде в Эттене», известной также как «Арльские дамы»[25], но тут услышала откуда-то с задней парты звук. И звук этот был:

– Буэ!

Звук повторился. Тоху рвало. Ему-то казалось, что блюёт он тихо, интеллигентно и совсем-совсем незаметно. Но увы, в объективной реальности, которая не меняется просто потому, что у неё нет сознания и ей глубоко плевать на наши ощущения, всё выглядело и звучало несколько иначе.

Проблевавшись, Тоха не успокоился. Потому что любой интеллигентный человек знает: внезапно намусорил – убери! И Тоха стал, как ему казалось, тихо и осторожно (то есть очень громко и очень медленно – и оттого ещё громче) вырывать страницы из весьма форматного учебника нормальной физиологии. Плотные такие, добротные страницы. С хрустом. Во внезапно наступившей тишине раздавался только треск бумаги. Надрав страниц, Тоха бухнулся под парту и стал ими размазывать по полу то, что он туда прежде изверг.

– Вы! – вдруг вскочила Эмма Вячеславовна. – Как вы смеете!.. Как вы смеете!.. – Она никак не могла придумать, что же такое они смеют, а чего, как последние дураки, никак не смеют. – Как вы смеете портить библиотечную книгу! – наконец-то взвизгнула Эмма.

– Эмка, ну ты чо! – сказал ей Тоха из-под стола. – Я ж не свинья. Я ж должен слегка прибраться. Не, ну пара закончится, я помою как положено. Я ж не хотел мешать занятию, а ты!.. Кстати, Эмка, а ты чо сёдня вечером делаешь? – всё так же из-под парты поинтересовался Тоха.

Этого Эмма уже не выдержала. Она схватила журнал и с воплем: «Я напишу рапорт в деканат о том, что ваша группа сорвала занятие!» – покинула класс.

– Атриовентрикулярный! – выкрикнул ей вдогонку Примус. – Я смог! Атриовентрикулярный! Вот! Атриовентрикулярный!

Эмма Вячеславовна действительно написала рапорт в деканат с просьбой отстранить её от занятий с седьмой группой второго курса первого лечебного факультета. И преподавать у них нормальную физиологию стал доцент, доктор наук Владимир Николаевич Глухов. Упёртое занудное исчадие, большой знаток нормальной физиологии. Абсолютно равнодушный как к студентам, так и к студенткам. Человек-конспект.

– Если сегодня не сдашь, я тебе свой конспект отдам. Вот так вечер и проведём. Я за мытьём унитаза и окон. Ты – за изучением нормальной физиологии. Учиться-то надо, мой дорогой и любимый Кроткий. – Полина обняла его руками за шею, и его надутости, разухабистости, взрослости и прочие характерологические особенности все куда-то ухнули. – Спасибо за кофе. Это моё самое любимое время. Тут. С тобой. Вот такое, знаешь, счастье, счастье, счастье. Я всегда так жду этого, а это всегда так быстро заканчивается… Наверное, это то, что я буду помнить всю жизнь, где бы я ни была.

– Мы можем прожить всю жизнь вместе, и тебе не обязательно будет это помнить. Потому что это будет всё время.

– Ну, всё время у нас с тобой бульвара под боком не будет. А мне хорошо вот так вот, именно в этой картинке, где и ты, и кофе, и сигарета, и вид на портовые краны, и наша болтовня, – она отстранилась. – И нет тут ни прошлого, ни будущего – только настоящее. Как в живописи, понимаешь?

– Шалопайка ты! Примуса наслушалась!

– Да, с Примусом мне легче. Мы с ним иногда говорим на одном языке. Точнее, он говорит именно то, что я думаю, но не могу сформулировать. Ерунда, короче. Ты на такое внимания не обращаешь. Пошли учиться!

Вадим выплеснул остатки жижи с гущей из крышки, закрутил термос, кинул в сумку, закинул свой баул на плечо, взял Полину за руку и потащил её в переулок, ведущий на Короленко. До занятий оставалось пять минут. Как раз добежать, раздеться, надеть халаты…

«Слава богу, сапоги он не заметил! Впрочем, он многого не замечает. Да и какая разница, что он замечает, а что нет? Да и какое право он имеет замечать?!»

Полина была не права. Всё Вадим замечал. Ну, сапоги и сапоги. Меньше знаешь, крепче спишь. Мама с папой купили. Ага. Полина мама, с которой он уже был знаком, вот так вот взяла и купила своей дочери такие сапоги. В Милан, поди, сгоняла. И на тринадцатую зарплату Полиного папы купила ей там итальянские сапоги, ха-ха!

– Полина! Ты и так свет очей моих, а сегодня аж слепит, как сварка! Отчего бы это?! Дай рассмотрю! Поворотись-ка, сынку! Ах, какие роскошные сапоги! – завидев парочку, вместо «здрасьте» завопил Примус, ошивавшийся у главного корпуса. – Где взяла?

– Где взяла, там уже нет!

– А почему покраснела? – не отставал Примус.

– Холодно потому что! Пошли уже учиться.

– Пошли, – согласился Примус. И, прищурившись, вдруг огорошил: – Скажи мне, Полина Александровна, а тебе нравится имя…

Глеб

Занятия у студентов первого курса начались двадцать пятого октября.

Надо было нагонять программу. И пока что всё, кроме анатомии, биологии, химии-физики и прочих наук, плотность впихивания коих сильно возросла из-за откушенного колхозом от учёбы времени, отошло на второй план. Во всяком случае, для Полины Романовой.

Мама, как ни странно, встретила её мирно. И даже почти тихо. Правда, после первой чашки чая…

Полина, отзывчивая дурочка, на попытки любви и нежности всегда реагировала волной доверия, забывая, что любая волна заканчивает свой бег, разбиваясь о бетонный мол. Мамочка сперва слушала с интересом, затем начала вставлять едкие замечания, а в конце концов, как и положено, разоралась. Сорвалась. Дочь не стала дожидаться коронного номера – «безопасное падение при лишении чувств». Как только мама начала перемещаться к окну – подальше от острого угла стола, Полина быстро встала и ушла в ванную комнату.

Балдея от давно забытого ощущения тёплой, чистой и в достаточном количестве воды, она не обижалась на мамино ехидство и не переживала. Ей впервые было до лампочки. Пожалуй, единственное, что занимало её мысли, был вожделенно комфортный, тёплый, ярко освещённый, с солидной толстой дверью туалет. Куда она после ванной и пойдёт. С интересной книгой. Как же она соскучилась по чтению! Даже, скорее, по сакральному времени для чтения. Как ни странно, в этой стране восемь из десяти человек воспринимают выражение «изба-читальня» однозначно. Интересно, откуда это повелось?.. А мама? Ну что мама? Мама и мама. У кого-то умнее, у кого-то глупее. У иных и вовсе нет. И ничего – все живы. Мама мамой, а у каждого отдельного человека своя отдельная человеческая жизнь!

«И это я только успела рассказать об условиях быта и бесконечно-подрядных томатах… Представляю, какой бы был концерт, коснись я чего-то большего…»

Полина улыбнулась.

«Неужели она никогда не была юной? Никогда не была влюблённой? Никогда не испытывала всего того, что испытываю я? Ну ладно, не я. Пусть не я. Мама сама настаивала и настаивает на том, что я неправильная. Но вот Вольша. Вольша-то – очень правильная. Но она не злая и не истеричная. Или та же Селиверстова, Нила… Остальные девочки. Неужели мама никогда-никогда не была похожа ни на одну из них? Да хотя бы на ту же Ирку… прости господи!»

Впрочем, все эти ерундовые мысли очень быстро покинули Полину Романову. Она с наслаждением отмылась, с удовольствием посидела в туалете с книгой и с невыразимым блаженством рухнула в чистое, свежее, накрахмаленное бельё, в свою собственную постель. Пыталась было поразмыслить о Ваде и о Примусе, о девочках и вообще, но не успела – уснула.

Уже через пару дней Полина перестала принимать ванную-туалет-постель как высшую благодать. Что лишний раз свидетельствует о том, что «венец природы» – совершенно бесчувственная чурка, и кинь его хоть на лесоповал, хоть во дворец – некоторое время на адаптацию – и он уже снова как у себя дома. По-моему, величайшая безалаберность со стороны Бога – поставить человека во главе пищевой цепочки. Похоже, творение не оценило усилий Творца.

Жизнь первокурсницы Полины Романовой закрутилась между главным корпусом, анатомкой и библиотекой.

На лекциях первой пары они с Ольгой Вольшей садились вместе. Подруга конспектировала, конспектировала, конспектировала… И Поле советовала делать то же самое. Потому что здесь не школа. Двойку тебе поставят не завтра за невыученный накануне урок. Свой «банан», а то и «кол», ты получишь, когда придёт время сессии. Вот тогда эти самые конспекты тебе ох как пригодятся. Экзамены-то, как правило, принимают те самые лекторы, профессора-доценты. И спрашивать они любят именно то, что преподают. Точнее, то, как они это преподают. Профессиональная гордость за ремесло. Шей сапог, как я его шью. Или иди учиться в другую мастерскую. А выбор-то невелик.

Разумеется, Полина успевала с утра пораньше и в перерывах пообщаться с ребятами, особенно с Примусом и, конечно, с Кротким, но… С последним они как-то отдалились друг от друга. Сформированные в колхозе парочки ходили, держась за ручки, сидели на лекциях, держась за ручки, а то и за что придётся. В общем, кто держался, а Вадя с Полиной – отдалились. Вернее, она не проявляла инициативы, а он… Сложно сказать.

– Ты чего как дурак?! – удивлялся Примус.

– А что я должен делать? «Полина, что ты делаешь сегодня вечером?»

– Отчего бы и нет?

– И она мне ответит, что сегодня вечером она занята.

– Значит, не спрашивай. Просто купи билеты в то же кино.

– Кино. Детский сад какой-то!

– Ну да, ну да! Ты же у нас взрослый мужик! Ну, тогда тащи её в общагу, мы со Стасом часок погуляем-покурим, чо мы, без понятий, что ли? И там, значит, в суровых условиях засранной нищеты, сурово же, чисто-конкретно по-мужски, так сказать, овладей! После ни в коем случае не провожай. Ты ж мужчина! Пусть сама скачет мимо вахтёрши… Чёрт! Мимо не проскочишь! Студенческий надо забрать. Та ей выдаст, облив пониманием, мол, знаем мы, зачем вы сюда, в общагу, ходите и ходите, потаскухи! Так что билет в обмен на кило презрения. А дальше бодренько до автобуса. Подмоется уже дома, хули там!

– Примус, ты совсем ёбнулся?

– Не я, мой друг! А именно… «не будем показывать пальцем, хотя это был слонёнок». К слову, такой сценарий ни одной из женщин не стоило бы предлагать, из минимального уважения, так сказать, да некоторые и предложений не ждут. Да. Так о чём я? Кино тебе, значит, детский сад? И не общага? Что ж тебе, бедолаге, делать? Остаются только переменки. Или можешь замутить что-нибудь необычное. Например, утренний кофе. Романтическим девушкам это очень нравится. Лучше бы утренний кофе, конечно, в постель, но раз пока постели нет, можно начать с малого. Прикинь – свидание не вечером, а утром! Занятия в девять начинаются? Значит, в восемь пятнадцать ты ждёшь её с термосом кофе на парапете бульвара. Как тебе?

Да-да, увы и ах. Даже утренний кофе, так полюбившийся Полине, был создан не Вадей, а всё тем же Примусом. Придумал он это для себя, но вполне отдавал себе отчёт в том, что с ним Полина Романова пить кофе по утрам на парапете бульвара не будет. Статью не дотянул. Невысок, не так широкоплеч, не так ясно голубоглаз, да и всё остальное тоже немного не так, как у Вади.

Ну, зато Примус не считал кино детским садом. И Полина с удовольствием ходила с ним. И даже в кафе – поесть взбитых сливок. Потому что Коротков и взбитые сливки считал этим…

– Знаешь, не могу представить, что сижу здесь с Кротким, – говорила Примусу Полина, сидя с ним в подвальчике «Калинки», знакомой ещё со школы, на Чичерина угол Советской Армии. – Вот никак не укладывается в голове: «Вадим Коротков поедает взбитые сливки». Вот с тобой – на ура идут! Ты сам сбегаешь, наберёшь. И с курагой, и с черносливом, и с изюмом… Или вот кино. Не могу представить себя с Вадей.

– А со мной?

– С тобой в кино я смотрю кино! – смеялась Поля. – К тому же ты потом очень интересно рассказываешь. И даже в глупой комедии всегда выуживаешь какую-нибудь изюминку.

– Ну, примерно это я и предполагал. Пойду возьму себе ещё. С изюмом. А тебе с чем, дорогая?..

После первой лекции следовала вторая. А затем какое-нибудь семинарское занятие. Впрочем, могло быть и наоборот. Сперва – добро пожаловать в анатомический зал, к цинковым столам. Затем – на пару биологии. А вот уже под занавес – лекция. Или даже две. Колхоз не уставал напоминать о себе уплотнённым расписанием. Так что кофе на бульваре, а затем метания Пастера – Короленко – Академика Павлова – Пастера. Коротенькие перерывы – на сладкое. После занятий надо было тащиться в ту же анатомку, сдавать студенческий билет, получать в обмен препарат и добросовестно зубрить. Первый семестр первого курса запомнился Полине беспросветной зубрёжкой. Дома она раньше десяти часов вечера не появлялась. Мама сперва очень сильно возмущалась подобным обстоятельством, чем, в свою очередь, очень сильно возмущалась Полина. Казалось бы, какая мать не будет рада тому, что её дитя, отсидев на занятиях до пятнадцати ноль-ноль или частенько даже до семнадцати тридцати, не ныряет с головой в подозрительные утехи юности, а тащится сперва в библиотеку, а затем – в анатомку, демонстрируя таким образом невероятное прилежание? Какая-какая! Полинина! Той везде чудился разврат и прочие греховные падения. Кто другой уже давно бы сломался, подчинился воле матери и погрузился бы в тот самый разврат, поскольку юность склонна страдать синдромом: «Куплю билет и назло кондуктору пойду пешком!» Не будем идеализировать Полину – частенько ей именно этого и хотелось. Но она превозмогала себя и снова и снова тащилась по маршруту занятия-библиотека-анатомка. В анатомке, кстати, по вечерам иногда бывало жутковато. Но в библиотеке сразу после занятий – тесно, да и книги нужные уже заняты. В этом «лучшем из миров» толковые печатные издания всегда существуют отчего-то в обидно малых количествах. Зато остальными можно укомплектовать нужники сёл Глубокое, Низкое и Непотребное по всей стране! Так что Поля предпочитала расходиться с потоком в разных направлениях. Толпа – в анатомку, она – в библиотеку. Что-нибудь нужное да выкопаешь – когда без запарки-то. Они в библиотеку, она – в анатомку. Медитировать и зубрить в жуткой тишине.

Частенько компанию ей составляли Вольша, Нила и Примус. Странноватые такие четыре мушкетёра. Вадим всё время был чем-то занят, да и к усидчивости упорной зубрёжки не был расположен. Слишком подвижный. Работал санитаром в психушке, грузчиком на хлебокомбинате и ещё иногда – тут уже вместе с Примусом – вагоны в порту разгружал. Для этого, между прочим, очередь надо было выстоять, потому что нищих молодых здоровых студентов в городе вузов – Одессе – было очень и очень много. А порт – один. И при всей его пропускной способности не мог единомоментно удовлетворить желание всех студентов просто вкусно поесть на честно заработанные. За апельсины платили больше, чем за лук в сетках. За пыльный кокс – меньше, чем за каменный уголь. И за всё вместе ископаемое – жальче, чем за апельсины. Вот вам и Рио-де-Жанейро с социалистическим уклоном! Для тех, кто понимает.

– Примус, зачем ему столько денег? – спрашивала Полина.

– Ты чего у меня спрашиваешь? Вот у него и спроси, если интересно. Лично мне вагонов для пропитания вполне достаточно. Ну и к тому же умный человек должен зарабатывать этим самым! – Примус стучал по выданному в обмен на студенческий билет настоящему человеческому черепу. – Интеллектом! Я, например, собираюсь ленинским стипендиатом стать по результатам первого курса. А недавно зашиб тысячу рублей не на угле, а на… Тсс! – Примус оглянулся и понизил голос: – Слушайте, девки, сюда. Задружился я тут с санитаром судебки…

Примус решил подыскать себе работёнку. Исключительно ради хлеба насущного с маслом, но чтобы не слишком вдалеке от магического круга: «институт-библиотека-анатомка». Потыкался туда-сюда – в морге все приличные места заняты. В инфекционной больнице – живые люди, тёплое говно и всякие прочие неприятные субстанции. И не то чтобы – да за-ради бога! – но пропускать занятия, подхватив какую-нибудь шибко вирулентную дерьмогонную или сыпучую хворь, в планы Примуса не входило, потому что – см. пункт про получение Ленинской стипендии.

– Я до того и туда и сюда, но всё непруха! А тут иду весь такой печальный от инфекционки, а в углу, у стены, если от ректората прямо идти, вижу на воротах надпись: «Одесское патологоанатомическое бюро судебной медицины. Кафедра судебной медицины» и прочее бла-бла-бла. Думаю, где наше не пропадало? За спрос не бьют! Зашёл. Туда-сюда погоняли, наконец на какого-то дядьку здоровенного вышел. «Не нужны ли вам, – спрашиваю его, – какие-нибудь чернорабочие на манер санитаров? Я человек непьющий, к тому же студент вот этого самого медицинского института, при котором и ваше заведение немного кафедра! Полагаю, что очереди к вам тут сильно длинной из блатных не стоит. И »зеленухи», недельку-другую в солёной морской воде пролежавшие, прямо во дворе свалены, явно из-за недостатка проворных рабочих рук!» В общем, обаял дядьку. Он мне, мол, приступай прямо как только сможешь, трудовую заноси, когда хочешь! Уточнил, правда, точно ли я непьющий. Я ему честно признался, что в компании с красивыми девушками – пьющий, но утопленники меня никогда не располагали к подобным утехам, скорее, только к многократному повторению Вильяма нашего Шекспира. – Примус внезапно вскочил из-за стола и, став в проходе, стал громко декламировать, несмотря на предыдущую таинственность:

– Нет, без смеху! Вот тебе, скажем, вода. Хорошо. Вот, скажем, человек. Хорошо. Вот скажем, идёт человек к воде и топится. Хочешь не хочешь, а он идёт, вот в чём суть. Другой разговор – вода. Ежели найдёт на него вода и потопит, он своей беде не ответчик. Стало быть, кто в своей смерти неповинен, тот своей жизни не губил.[26]

– Ты чего, Примус? – испугались девушки.

– Не «чего», а тот самый Шекспир. – Примус вновь заговорщически понизил голос до шёпота, хотя отнести это можно скорее на счёт его склонности к театральным эффектам, потому как в анатомическом зале тем поздним вечером, кроме них, иных стремящихся к знаниям не наблюдалось. – Вот тот дядька был образованнее вас, подруги дней моих суровых. Он так глянул на меня и сказал: «Состояние надо доказать. Без него не закон. Скажем, я теперь утопляюсь с намереньем. Тогда это дело троякое. Одно – я его сделал, другое – привёл в исполнение, третье – совершил. С намерением она, значит, и утопилась»[27]… Подмигнул и добавил: «Судебка – наука точная, парень!» В общем, отпахал я ночь через ночь пару-тройку смен, задружился с коллегами – вот это человечищи! Куда там тем могильщикам из «Гамлета»! Один – такой могучий пропойца! Я ему «чернил» проставил – он мне такого порассказал, ой! Ой, девочки, ой!!! Не для ваших нежных ушек, м-да… Продолжим историю моей честно заработанной тысячи… Наломался я там как-то за ночь так, что сил никаких после занятий в общагу ехать уже не было. Решил пойти да и переночевать на рабочем, так сказать, месте. Тем более там как раз смена этого матёрого человечища была. Я предусмотрительно затарился обожаемыми им сладостными «чернилами» и… В общем, вместо сна мы опять за жизнь и смерть, и тут как раз свежих трупаков подвезли. Свежих – в смысле только подвезли. Потому что свежими их ни один могильщик не назвал бы, да. В общем, вызвался я ему подсобить – товарищеская, так сказать, взаимопомощь. И пока суд да дело, уговорил его башку одного из кадавров мне подарить. Ну, то есть обменять на…. например, двести миллилитров чистейшего медицинского спирта. А он уже добрый такой, что вот так вот секционным таким ножищем – хрясь! – и…

– Примус!!! – завопили подружки.

– И в целлофановый кулёк натурально эту голову и положил. «На! – говорит, – владей, Лёха!»

– Зачем тебе человеческая голова? – с ужасом прошептала Полина. Вольша так и застыла с надкушенным яблоком и, сглотнув, посмотрела на череп, коллективно изучаемый всей честной компанией.

– Да-да, Оленька! «В этом черепе был когда-то язык, его обладатель умел петь. А этот негодяй шмякнул его обземь, точно это челюсть Каина, который совершил первое убийство. Возможно, голова, которою теперь распоряжается этот осёл, принадлежала какому-нибудь политику, который собирался перехитрить самого Господа Бога. Не правда ли?»[28] Кхм, да. Отвечаю на ваш вопрос, Полина Александровна: человеческая голова мне была совершенно ни к чему. В отличие от человеческого черепа. Один ненормальный знакомый одного моего не вполне нормального знакомого страшно хотел иметь у себя на каминной полке, или на крышке рояля, а возможно, что и просто на столе или уж не знаю где – человеческий череп. Только не пластмассовый муляж из магазина «Наглядные пособия», а самый что ни на есть натуральный человеческий череп. И готов был за это вот! – Примус ткнул пальцем покоящееся на столе пособие, – заплатить ровно тысячу рублей. Тысячу!!! Вы понимаете, девочки, что такое тысяча рублей для вашего бедного дядюшки Примуса? Что я имею сейчас? Сорок рублей в месяц до результатов первой сессии. После первой – буду иметь пятьдесят пять повышенной и только в следующем году, когда стану ленинским стипендиатом, – буду иметь сто десять – зарплата старательного чертёжника. Это ж Эльдорадо, чего там говорить! Но даже эти жалкие сто десять будут через год! А сейчас я имею сорок. Против тысячи. Тысяча – это двадцать пять моих нынешних стипендий! Это два года и месяц для обыкновенного середнячка, получающего сорок рэ степухи. Нет, ну конечно, я что-то уже скоро получу в первую зарплату, плюс погрузочно-разгрузочные…

– Примус, хорош калькулировать! – не выдержала Полина. – Что там дальше было-то?!

– Схватил я кулёк с этой головой Олоферна, замаскировал его ещё несколькими пакетами и понёсся в общагу, как самая распоследняя Иудифь, оставив грешному санитару ещё бутылку, чтобы, поработав, упал он на ложе своё, переполненный вином[29]. Господи, прости меня грешного! – Примус перекрестился на висевшую на стене схему больших и малых кругов кровообращения.

Девчонки смотрели на него со смешанными чувствами. Восхищения, недоверия и ужаса.

– Как кто ты понёсся? – уточнила Селиверстова.

– Как самая настоящая предательница. То есть – предатель. Но к этому мы ещё подойдём. Последовательность, последовательность и ещё раз последовательность, барышни! Особенно в повествовании. Так вот, взлетев на свой этаж многогрешной общаги номер два, извлёк я из кладовки цинковое ведро – собственность общежития, кстати, – уложил на дно голову, ухнул сверху пачку каменной соли, налил воды по самые края и поставил на плиту в пищеблоке. Благо пищеблок нашей общаги куда хуже привозного сортира. Ночь была темна, и только похмельные арабы нездешними тенями изредка появлялись в пустых коридорах. Никто не тревожил меня. Я сидел на табуретке, думал о тщете мирской, о суетности всего происходящего и – конечно же! – о вожделенной недалёкой тысяче рублей.

– Ты варил голову?! – прошептала побледневшая до синевы брюнеточка Нила.

– Детка, ты когда-нибудь приготовляла холодец?

– Примус, нас всех сейчас стошнит!

– Вы ж медички, девоньки! Вас не должно тошнить от рассказов. Даже присутствуй вы в том богом забытом пищеблоке той зловещей ночью – вас не должно было бы тошнить, хотя запах, доложу я вам, был…

– Примус!!!

– Да. Простите. Так вот, мои дорогие пташки. Чтобы мышцы, связки, кожа и прочий ливер отделились от кости, надо, так сказать, сырьё долго-долго варить. Чтобы это всё произошло быстрее и чище – раствор должен быть гипертоническим. Отсюда и пачка соли. Вот. Ну, не буду вас утомлять дальнейшими подробностями технологического процесса, утилизацией остатков и так далее, ибо вы и так уже близки! В результате один ненормальный знакомый одного моего не вполне нормального знакомого получил желанный натуральный человеческий череп, а ваш друг, товарищ и брат Примус – тысячу полновесных рублей. Одно лишь тревожит мою совесть и заставляет моё сердце плакать слезами – матёрого человечища уволили. Пришли утром судебные медики на работу, давай кадавров потрошить, ан глядь – у одного башки и нетути. В ментовском протоколе-сопроводиловке есть, а в наличии нет. У ментов есть, а у судебных медиков – нет! Куда девалась? Подсудное ж дело, если что! Кто дежурный санитар? Кто приёмку тел осуществлял?! Хватают матёрого человечища, допрашивают не без некоторого пристрастия, а он им, де, вы чо, мужики?! Ничего не помню! А раз ничего не помню – значит, башки и не было! Под солипсиста, короче, косит. Они ему ментовский протокол суют, а потом – вскрытия. В ментовском есть голова. А у них, на вскрытии, – уже нет. Так вот там по-протокольному и записано, мол, у трупа отсутствует краниум, понимаешь. Какой-то декапитированный труп! Матёрый человечище им и говорит, мол, ребята, вы гоните-гоните, да не загоняйте. Может, те менты до делириума уже допились, а я свою норму знаю! Если нет головы, значит, и не было!

– Короче, Склифосовский! – взмолилась Полина.

– Если короче, то замяли для ясности, потому что покойник уже месячной давности, неопознанный и всё такое. Но матёрого человечищу на всякий случай уволили от греха. Но я ему, как обещал, спирту приволок. И даже целый литр. И даже с ним чуть-чуть принял и выслушал его сетования на предмет безголового мироустройства.

– Хорош врать, Примус! – строго сказала Вольша. – Насочинял нам тут, как дурам!

– Вы не дуры, вы – милые невинные цветы! Я даже песню сочинил, между прочим, так и назвал – «Голова». Но тут петь не буду, дабы не оскорблять храм, где, как известно, смерть ликует, помогая жизни. Hic locus est, ubi mors qaudet sucurrere vitam! – по-латыни выражаясь. И высказывание сие дюже попадает в цель, если вы осмыслите рассказанную вам мною историю о том, как мёртвая голова помогла живому Примусу! А теперь – всё! Потехе час, а делу время – вперёд, на штурм фораменов и сулькусов. Как на лямина криброза поселился кристом галли, впереди форамен цекум, сзади ос горизонтале!

Долгое ещё время девочки обсуждали, выдумал ли их однокурсник Алексей Евграфов эту жуткую историю или на самом деле было? Вольша даже выдвинула версию, что Примус всё заранее спланировал, получив заказчика на череп. Хотя легче было тут, в анатомке, спереть, подкупив лаборанта, так что, может, всё-таки наврал. От чрезвычайного богатства воображения и желания поразить. Что правда, через некоторое время Примус обзавёлся парой лишних джинсов, добротными свитерами, заграничными ботинками и даже кожаной курткой с меховым воротником. И недолго курил «Кэмел» без фильтра – армейский вариант. Но череп это был или вагоны вкупе с работой в морге судебки – наверняка сказать было нельзя. Да и какая, в конце концов, разница?

Время быстро катилось к первой сессии, так что пространство любовных похождений вынужденно сужалось. Даже Новый год врозь встретили. Полине Романовой разрешили пойти в гости к Таньке Кусачкиной, потому что Полины родители знали Таниных – всё-таки десять лет в одном классе. Первый раз – вне дома. Дошло, наконец, что как-то скучно первокурснице с папой-мамой под телевизором сидеть, а в доме под ёлку гостей звать никогда принято не было. Тридцать первое декабря у Романовых проходило по давно отработанной схеме: утром папа устанавливал хвойный атрибут и, получив от мамы напутственный нагоняй: «Приди пораньше и не пьяный!!!» – отлынивал на работу. Полина убирала в доме и наряжала колючее дерево (гирлянда всегда оказывалась перегоревшей). Мама готовила. Где-то часам к двум настроение у неё портилось. И если папа не появлялся часов до трёх-четырёх пополудни – протухало окончательно. Папа обязательно возвращался к пяти, никогда особо не пьяный, но это было не важно. Скандал входил в обязательную программу, как сценарий новогоднего утренника в детском саду:

– Это называется короткий день?!

– Ну не могу же я уйти, когда все собрались!

– Я тут целый день у плиты!..

И так далее.

После скандала родители отдыхали. Мама плакала на кухне, а папа спал на диване. Часам к семи-восьми они мирились. Мама доделывала какие-то – из года в год одни и те же – салаты. Папа воскрешал гирлянду, вслух давая очередное слово уж на следующий-то год позаботиться заранее. Затем все по очереди церемонно принимали ванну, одевались празднично, красиво накрывали стол, садились, что-то клевали из мисок, провожая старый год, затем – под бой курантов – глотали шампанское, ещё из мисок под «Новогодний огонёк» и спать. А новая жизнь и новое счастье так, видимо, и застревали где-то в электронно-лучевой трубке «Рубина», не успев создать даже иллюзию. Не то что индукцию.

Единственным новогодним угощением, которое Поля готова была запихивать в себя килограммами, были мандарины. Мама, надо отдать ей должное, всегда заранее заботилась о приобретении дефицитных плодов. Частенько накануне, все вместе, они ходили в овощной на Советской Армии угол Кирова и становились сразу в несколько очередей, потому что отпуск оранжевых в одни руки был лимитирован. Чего никогда – сколько Поля себя помнила – не случалось с синими. Вот вам и «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан». Нет гармонии в мире. Даже в видимых частях его спектра.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Есть, молиться, любить» заканчивается историей о том, как во время своего путешествия на Бали Элиза...
Эта книга – про детей и родителей. Мне захотелось взглянуть на мир глазами маленькой девочки, котора...
Поэтический мир Эдуарда Асадова – это мир высоких чувств и светлых размышлений. Каждая его строчка д...
Кирилл Градов с детства мечтал о звездах. Он хотел стать космолетчиком, как и его отец, погибший в о...
О чем только думала Даша Васильева, соглашаясь стать ведущей телешоу «Истории Айболита»? Съемки оказ...
Лейтенант Богданов удачей не злоупотреблял, но и от подарков судьбы не отказывался. Воевал как умел,...