Мой одесский язык Соломатина Татьяна
– Почему я должен быть ласков с незнакомой мне девушкой?
– Тебе что, жалко быть ласковым с незнакомой тебе официанткой? – после первого глотка кофе во мне морем разливанным бурлило благодушие. «Надо же! Надо же! Надо же!» – веселилось во мне! Надо же – во мне, одесситке, нет ни капли украинской крови, но я знаю, что такое «Будь ласка!». Надо же – в моём муже, коренном москвиче, есть, судя по семейным разговорам, шестнадцатая хохла, а он не хочет быть ласков. Надо же – в Одессе, на Приморском бульваре, в «Лондонской» гутарят дэржавною мовою!
– Ты чего хихикаешь?!
– Да она просто сказала тебе: «Пожалуйста!» Ты же наверняка сказал ей спасибо?
– Ну да, сказал. Я ей: «Спасибо!» – а она мне: «Будь ласков!»
– «Будь ласка», а не «будь ласков», балда!
– Слушай, а на телевидении тебе не придётся говорить по-украински?
– Не по-украински, а украинскою, – поправила я мужа, а сама внезапно испугалась. А вдруг действительно? Только-только в Киеве я уже обогатилась экспириенсом двуязычного общения. Ребята с Пэршого Национального запытувалы мэнэ украинською, а я видповидала… тьфу ты!.. отвечала российською. Русскою. По-русски. Господи божэ, як правильно-то? Всё было, в общем и целом, прекрасно, но несколько гротескно. Напрыклад:
– Як вы розумиетэ, е майбутне у российськых пысьмэнныкив в Украини?
– Я думаю, что у российских писателей будущее есть на Украине. Потому как у российских писателей здесь есть и прошлое и настоящее. И куда, я хочу спросить, при таком раскладе может подеваться будущее?
И так далее, около часа в подобном духе.
– How do you do?!
– Всегда правой!
– Как вы это делаете?
– All right!
«Чуден Днепр при тихой погоде…»
В общем, вместо приветствия Наталья Симисинова – ведущая программы одесского телевидения: «Ночь: разговор», на запись которой мы, собственно, и отправились утром на Сегедскую – услышала от российского писателя:
– Говорим-то по-русски?!
– Ну конечно, Татьяна, конечно! – ответила милая, приятная ведущая, хотя я уже была готова услышать всё что угодно, от пионерского «Yes, I do!» до тихо шёпотом в сторону: «Или у неё «манечка»?»
И тут же рассказала ей дурацкий, сомнительного остроумия анекдот, запамятованный мною ещё в начале развала-передела: «Решил новый русский съездить на Украину. Друзья его отговаривают, мол, зачем тебе туда, лучше слетай в Египет, там уже все арабы русский выучили только за то, что мы им разговариваем! Он ни в какую. Хочет на Украину, и всё! Хоть кол на голове теши. Уехал рано утром, а поздно вечером уже вернулся. Друзья спрашивают, мол, что не так?
– Да я до Брянска доехал, а там, на границе, плакат висит. И написано: «Нехуй шастать!» Ну, я обиделся, развернулся и домой.
– Дурак ты! – отвечают ему друзья. – Языки учи! Не «нехуй шастать», а «нэхай щастыть!». Типа, счастливого пути!»
Мои все дружно грохнули. Наталья слегка виновато улыбнулась, а я почувствовала себя не «известной российской писательницей», а известной своим умением ляпнуть что-нибудь мимо кассы. Что и доказывать не требуется.
В воздухе Сегедской – Наталья вышла встретить нас прямо у подъезда – повисла «Pause». Из образовавшейся пространственно-временной дыры, прямо мимо нас, выплыла смело наряженная тётя с разодетой под детский утренник собачонкой. Мой издатель что-то ласковое сказал собачонке и потянулся руками. Его можно простить, он любит собак – у него у самого лабрадор.
– Тррррогать ннннизя! – заорала смело наряженная тётя и, отшвырнув крохотную собачку «под детский утренник», взвилась в воздух штопором и нанесла молниеносный удар «мамаша с гирей»… тьфу ты – маваши-гири. Припечатав подошвой своего сабо моему издателю прямо в нос.
Но тут кто-то нажал на «Play» – и пространство «отвисло». Оказалось, что никто издателю в нос ногой не засвечивал. Тётка с собачкой просто рявкнула, издатель – просто смутился, а менеджер и телеведущая никак не могли понять, с чего бы это я хохочу, а муж советует мне умерить воображение.
– Ну что, пойдёмте? – предложила наконец всей честной компании Наталья. Кажется, она очень радовалась, глядя на меня, что передача в записи, а не в прямом эфире. Ну, она же тогда ещё не знала, что я могу взять себя в руки и быть вполне себе приятным собеседником, не пользующим идиомы, говорящим на чистом русском языке и контролирующим альтернативные реальности.
Три этажа наверх, железная решётка, два пухлых охранника под вентилятором, коридор и двери-двери-двери, на каждой из которых наклеено объявление: «Нежные, ласковые, заботливые, большие! Отдам только в добрые руки!» – и фото выводка хорошеньких щенков, помеси алабая с кавказцами. Девять убойных единиц друей человека. Один краше другого!
– Знакомьтесь, это Татьяна Соломатина! – представила меня всей разудалой съёмочной группе Наталья. – А это… эээ…
– Издатель! – представился издатель.
– Менеджер! – представилась менеджер.
– Муж! – представился муж.
– Вам не нужны щенки? – спросил меня звукорежиссёр. – Это мои! Я за них ручаюсь!
– Спасибо, но у меня у самой трое. Собак. Уже больших, – извинилась я. – И к тому же как я ваших щенков провезу? Россия же – заграница.
– О, нет проблем! Все бумаги сделаем! – возбудился звукорежиссёр, почуяв близкую добычу. – Я же только в хорошие руки. Разве могут быть у вас плохие руки? Вы же писатель, вы ими пишете! А с этими чудными щенками никаких проблем! Им нужен большой, просторный вольер, – и никаких проблем! Едят всё, что угодно! Покупаете раз в неделю двадцать килограмм говяжьего супового набора, варите каждое утро с овсянкой, – и никаких проблем! Прививки обязательные от обязательного. Капли от клещей, а то у вас там, в России, клещи, – и никаких проблем! Занимаетесь с ними каждый день, иначе дурные будут, гуляете каждый день по два часа, а то толстые будут, – и никаких проблем!
– Отстань от человека! – сказали все хором звукорежиссёру.
– Я всё знаю, у меня своих трое! – пискнула я.
– А я сейчас собачку погладить хотел, так меня чуть не убили! – печально прокомментировал издатель.
– Про языки ещё, про языки! – завопила я, боясь испортить мимокассовую репутацию. – Сидели мы как-то с издателем в ресторане питерской «Гельвеции», а нам меню на английском принесли, чёрт знает почему. Наверное, потому что мы прилично выглядели, а говорить – не говорили, только смеялись всё время, как будто только что из Амстердама. Я ему, издателю, и читаю из списка Main dishes, а он не понимает ни фига, хотя только-только соловьём про «Дорчестер» заливался. Спрашиваю: мол, а как же ты в том дрочестере ел, что хотел, бедолага? А он мне: «Не в «Дрочестере», а в «Дорчестере», – ах я, сирота казанская, не знаю особенностей Russian-English фонетики, ха! – и ел, что хотел, потому что в Англии все давно по-русски говорят и не мучаются, не то что в Украине!»
– Давайте начинать! – всплеснула руками ведущая.
Издатель слегка надулся.
Менеджер и муж опять хихикали.
– Вам не нужны щенки? – переключился звукорежиссёр на издателя, менеджера и мужа…
– Татьяна, пройдёмте! – нежно, но строго сказала ведущая. – Надо загримироваться!
– Можно, я не буду гримироваться? – я изобразила попрошайные глаза своей младшей собаки Васи. – Там на улице тридцать восемь, а мне потом на интервью…
– Ну мы чуть-чуть! Чтобы не бликовало.
– Ну если чуть-чуть… И чтоб не бликовало…
Мы взошли на подиум и присели в стулья друг напротив друга. Откуда-то выбежала тощая девчушка в ярко-оранжевых дредах, с огромной кистью наперевес, и принялась обрабатывать ею моё лицо. Я с ужасом вспомнила, что на мне белая майка.
– Это не сыпется? – осторожно поинтересовалась я.
– Это – не сыпется! – с достоинством ответила она и горделиво тряхнула копной ярко-оранжевых дредов. С них что-то посыпалось.
Сзади и спереди стояли камеры. С одного из экранов на меня смотрела аккуратная ладная ведущая элегантного возраста. С другого – толстая помятая тётя без возраста. В белом и с огромным носом. Утром в зеркале «тётя» выглядела гораздо лучше. Ну да после «Апокрифа», «Свободы мысли», «Картины маслом», «Pro жизнь» и прочих наших отечественных токнутых шоу, где никто никого не слушает, умными и красивыми выглядят только ведущие, а все остальные – обрезанными (не поймите неправильно), толстощёкими, коротконогими тупицами, мне уже было абсолютно всё равно, как я выгляжу в матрице. Немного поразмыслив о том, как умудряется дряхлый, морщинистый, скованный в движениях мусье Ерофеев выглядеть на экране пристойным, почти годным к употреблению мужчиной поздних лет, а я – красавица и умница – тем, чем я сейчас выгляжу, я решила не множить вопросов, на которые нет ответов, и попросила чаю.
– Ну что, работаем? – всё так же нежно, как прежде, уточнила ведущая.
– Да по фигу, – махнула я ручкой. – В смысле – да, конечно. Надеюсь, пол в студии не провалится. А то меня тут уже ждали одни, а у них пол провалился.
– Ой, ну что вы!.. – замахала на меня Наталья, явно проглотив фразу: «Типун тебе на язык!»
– Вы, там, в углу, тихо! – скомандовал моим звукорежиссёр. Муж делал мне какие-то пассы руками вокруг своей головы, явно на что-то намекая. Ничего такого страшного (куда уж страшнее!) я в мониторе напротив вокруг своей головы не видела.
В общем, все рассосались. Свет выключили, а потом опять медленно подкрутили до яркости – чтобы как обычно в телевизоре. По которому потом зрители не видят неуютности студий, а лишь гламурные улыбки, глянцевые креслица и с умным видом несущие всякое откормленные лица. Считается, что в среднем объектив плюсует семь-десять килограммов, но это в среднем. Мне он добавляет семнадцать-двадцать. В том числе лет.
Проиграла музычка, и Наталья, обращаясь к одной из камер, сказала:
– Доброй ночи! В эфире программа «Ночь: разговор». Сегодня у нас в гостях известная российская писательница Татьяна Соломатина. Татьяна, вы родились в Одессе… бла-бла-бла…
Муж ещё минут десять делал мне из угла пассы руками. Я делала ему страшные глаза, и он наконец обессиленно затих. Как раз в тот момент, когда Наталья обращалась ко мне со следующей репликой:
– Татьяна! Я – большая поклонница вашей «Большой Собаки». Я скачала её из Сети…
В этом месте я периферическим зрением заметила, как напряглись издатель, муж и менеджер. Потому что уж они-то знают моё отношение к теме скачивания из Сети. А уж сколько благодарственных писем я получила с текстами: «Татьяна! Огромное спасибо вам за книгу такую-то! Скачала из Сети, читала всю ночь, получила огромное удовольствие! Скажите, где можно скачать ваш роман такой-то, никак не могу найти! Ещё раз огромное спасибо, с безмерным уважением к вашему таланту…» И так далее, и так далее. То есть понимаете, да? «Вася, большое спасибо вам за ваш кошелек! Сегодня вынул из него сто рублей, вы не подскажете, где мне завтра будет удобнее вынуть из него ещё двести? Ещё раз огромное спасибо за сегодняшние сто и завтрашние двести, с безмерным уважением к вашему кошельку…» Разжёвываю в последний раз: писатель живёт с роялти от продаж своих книг. И если от продаж бумажных книг деньги хороший писатель получает вполне себе на хлеб и колбасу, то с продажи электронных – фиг без постного масла. Простая арифметика: за последний квартал, если привести вам окончательную цифру, я получила от продажи электронных книг в Сети примерно девятьсот рублей. Двести двадцать пять рублей в месяц. Понятно, да? А от скачанных и вовсе бесплатно книг ни издатель, ни писатель не получают ничего. «Скачать книгу бесплатно» равно «Украсть у автора деньги». Поэтому когда мне шлют идиотские благодарственные письма, я прихожу в ярость. Потому-то так и встрепенулись мои, услыхав фразу ведущей: «Татьяна! Я – большая поклонница вашей «Большой Собаки». Я скачала её из Сети…»
– Ну, потому что тогда у нас её ещё не было в продаже! – скороговоркой договорила Наталья извиняющимся тоном.
Мои в углу расслабились. Да и напрягались зря. Не стала бы я кипятиться в студии телевидения родного города. Эту проблему на таком уровне не решить. Пусть издатели мучаются. В конце концов, в первую очередь – это их деньги. И только в далёкую вторую – мои. Так что и воруют сперва у них, и лишь потом – у меня. Мои издатели парни умные, рано или поздно что-нибудь да придумают.
– А вот скажите, – между тем продолжала Наталья, не слыша моих мыслей, – третья новелла – она автобиографична?
– Я очень уважаю украинский язык! – тут же отчеканила я, помятуя где-то третьим сбоку нейроном о «программе формирования лояльности», и привычно сослалась на «Энеиду» Котляревского[15].
– Нет, я не об этом. Я тоже его уважаю, но как же эта третья новелла мне близка. Я когда-то думала так же, как аша Настя. Я и сейчас так думаю…
В общем, мы с Натальей нашли – не скажу: друг друга, но скажу: массу общих тем. И, ко взаимному удовольствию, проболтали хоть и не «Ночь», но таки да – «Разговор». Кстати, у неё дома есть большая собака…
Операторы отошли от камер, и откуда-то вскочил рослый красивый парень. Роскошные чуть вьющиеся длинные волосы были собраны в толстый лошадиный хвост. Обычно отращиванием засаленных хвостиков страдают невзрачные заморыши, плюс тощая мотня на подбородке. Так им, видимо, сподручнее отождествлять себя с Сыном Божьим. Однако фенотип в этом случае скорее является пламегасителем для «Божьей искры», нежели провозвестником Любви и Гармонии. Парень же был опрятен, крепок, подтянут и явно без претензий на «глубину и святость помыслов». Нормальный – по-русски говоря. Гарный – украинскою выражаясь.
– Такого прекрасного эфира у нас ещё не было! – он подскочил ко мне, пожал руку и представился: – Никита!
– Наш режиссёр! – добавила Наталья. – Никита, ну почему не было? У нас были о-очень хорошие эфиры! Да, с Татьяной действительно очень-очень приятно и интересно говорить, но у нас бы-ыли хорошие эфиры.
– Ну, при мне не было! – отрезал Никита. – Татьяна, даже я слушал, не отвлекаясь! Кстати, у меня есть большая собака! – И убежал курить.
– Так вы, оказывается, как выясняется во время всего этого, написали книгу «Большая собака»? И после всего этого не хотите взять прекрасных щенков? И кто вы будете после этого всего?! – обиделся звукорежиссёр.
Наталья цыкнула на него и проводила нас к выходу.
– Как я сегодня?! – спросила я издателя и менеджера.
– О, зелено!!! Зелено!!! – привычно завопили они.
Муж курил с режиссёром около железной решётки. Они уже хлопали друг друга по плечам, смеялись и, похоже, обменивались телефонами. Поймав мой взгляд, Никита сказал:
– Я не такой! Я просто красивый! – и тряхнул своей холёной шевелюрой.
Мы спустились вниз.
За створкой входной двери – ну, конечно же! – было приклеено объявление: «Нежные, ласковые, заботливые, большие! Отдам только в добрые руки!» – и фото выводка хорошеньких щенков, помеси алабая с кавказцами. Девять убойных единиц друзей человека. Один краше другого!
– Невыносимый город! Не успела я только что в эфире заявить, что ничего Одессе не должна, как Она уже выписывает мне очередные счета! – проворчала я себе под нос.
– Поехали! У нас скоро следующее интервью! – окликнула меня менеджер.
Вечером мы пошли прогуляться.
– Я проведу вас к Дерибасовской короткой дорогой – через Пале-Рояль!
– Через Париж, что ли? – ехидно поинтересовался издатель.
– Это вы в своей Москве большой пуриц, Пал Михалыч, а в Одессе – еле-еле поц!
Он никогда прежде не был в Одессе. Он никогда не слышал пиликаний и распевочных завываний, сидя в проходном дворе за Оперным. Мы уселись на скамейку и предались созерцанию одесских котов.
– А зачем скамейки цепями примотаны? – поинтересовался издатель.
– Да у нас из Бородинского музея пару пушек уволокли, а тут – скамейки – пыль для моряков! – ответил за меня муж.
Мы ещё немного помолчали.
– Наша-то лучше всех! – похвастался мужу издатель и забросил руку ему на плечо.
– Я не такой! Я просто красивый! – сказал муж и зачем-то подмигнул одесским котам.
Я набрала телефон подруги. Той, что прототип героини из второй новеллы «Большой собаки», и простонала:
– Ленка! Страшно, немыслимо, невыносимо и беспощадно хочется малосольной тюльки с картошкой!
– Почему ты ещё не у меня?! – прорычала та в ответ.
Пришлось немедленно отправляться к столу, накрытому в тени винограда где-то под Жеваховой горой.
– Вы там не сильно! – напутствовали нас с мужем менеджер и издатель. – Завтра с утра интервью и потом «Зелёная волна» на Дерибасовской. Хоть бы погода не испортилась. Потому что у них сегодня сдуло ветром шатёр. Так сдуло – что шатра больше нет. И если пойдёт дождь…
– Мы не умеем не сильно. Мы не такие. Мы просто очень сильные! – возмутились мы хором. – Не волнуйтесь о погоде! В сорок градусов по Цельсию даже если идёт дождь – он испаряется, не доходя!
Передачу я посмотрела в Интернете. Ну не вещает одесское телевидение в Подмосковье! АТВ, «Ночь: разговор» с Натальей Симисиновой. И сделала следующие выводы:
– на одесском телевидении есть только два плана: 1) очень крупный и 2) «откуда-то оттуда»;
– настолько меня объектив не ненавидел ещё никогда – наверняка это месть Одессы за так и неусыновлённых щенков любимой большой собаки звукорежиссёра-одессита;
– предупреждать надо о том, что планы настолько крупные – тогда я буду терпеть даже спадающие мне в лицо дреды и килограммами размазывать пластилин по лицу даже в сорокоградусную жару;
– и какая разница, как я выгляжу, если разговор-то действительно удался на славу!
Тем читателям, кто имел несчастье видеть меня по телевизору:
«Я не такая. Я просто очень красивая».
Но объектив камер испаряет мою красоту. Живость моя летуча, как молекулярные слои С2Н5ОН, пусть даже и разбавленного до сорокапроцентной потребительской нормы. Только in real time, только мгновенно-неуловимо есть она – любая живая красота, когда со звоном соприкасается стеклотара, демонстрируя чистоту намерений сидящих друг напротив друга. Я рада, что я не такая. Я рада, что не получаюсь красивой на снимках и плёнках. Я рада, что живу, и рада, что потом, глядя на мои фотографии или записи, незнакомые, никогда не пившие со мной в тени винограда, не болтавшие со мной на скамейке Пале-Рояля, не прогуливавшиеся рядом по Дерибасовской, набережной Коктебеля или по Пятой Авеню Большого Яблока, будут говорить: «За что он её любил, этот красивый мужчина?!» Как говорим мы, не знакомые с ними, глядя на всего лишь фотографии Муры Закревской или Лили Брик.
Не таким «везёт». Или даже так: нетаким везёт… Нет. Ещё лучше будет – «нетаким» «везёт». Нет?.. Да пустое это всё! Неизмеримое какое-то. Другое дело – градусы. Лучше, конечно, те, что «по Менделееву», но сойдёт и по Цельсию.
– А что ты там за «нимбы» над головой всё чертил, я так и не поняла? – спросила я, наконец-то вспомнивши, у мужа.
– Да гримёрша убегала, дредами махнула – у тебя перья с одного боку и оттопырились.
– А-а… Да пустое это всё!
Социальные парадоксы метеорологии
Первое мая.
День, когда мне разрешали надеть гольфы. Все девочки уже давным-давно ходили в гольфах, в носочках и в сандалиях на босу ногу. Но только не я. Мама, выросшая в России, с её затяжными холодными вёснами, в России, где снег в апреле – это таки да, одевала на меня колготы. Даже если градусник вопил: «Можно!!!» Большой красивый градусник, висевший за окном, в тени каштанов «кармана» перед аркой в проспект Мира, 34.
Я забиралась на мраморный подоконник и радостно кричала:
– Мама, смотри! Двадцать градусов выше нуля по Цельсию! – Папа очень рано научил меня разбираться в термометре. Хотя он наивно полагал мой интерес научным и долго-долго, выгуливая меня по Кировскому скверику, бубнил что-то и про Фаренгейта, и про абсолютный ноль. Меня же интересовал лишь прикладной аспект: за окном висел пропуск в мир без шапки, в мир без колгот, в мир тёплого юного ветра – и я должна была разобраться в его печатях и подписях. Есть ноль (овальное О – в буквах мне и тогда было проще), есть выше и ниже, и двадцать – это уже тепло. Да-да, папочка, двадцать по цельсию. Это фамилия, да, папочка. И говорить её надо с большой буквы. Хорошо-хорошо, двадцать по Цельсию. Выше. Именно выше. А ниже – это очень холодно? У нас – да, в России – нет. А почему? Почему у нас в минус десять холоднее, чем в России в минус двадцать?.. Папа начинал рассказывать, и круга на три «вокруг скверика» я спокойно погружалась в собственные трёхлетние, четырёхлетние, пятилетние мысли. Они же всегда есть – собственные мысли. А чтобы на них было время – нужно просто задать папе правильный вопрос.
– Мама, смотри! Двадцать градусов выше нуля по Цельсию! Можно сегодня я надену гольфы?
– Нет. Сегодня только пятнадцатое апреля.
– Ну, ма-а-амочка! Все девочки уже в гольфах!
– Нет.
После первого мая гольфы можно было надевать даже в пятнадцать градусов выше нуля по Цельсию.
После первого мая можно было выйти во двор без кофты и без куртки даже в тринадцать градусов выше нуля по Цельсию.
Первого мая в любую погоду можно было надеть белые гольфы, тёмно-красное вельветовое платье и выйти во двор.
На Чкалова – демонстрация.
На проспекте Мира – видна демонстрация.
На Воровского – тишина…
Тройной проходной двор. Три взгляда на мир, изменяемые по собственному усмотрению. И каждый из них – объективная реальность, данная мне в трёхлетних, четырёхлетних, пятилетних ощущениях.
На Чкалова: Бум-бум-бум! Умц-умц-умц! Много людей. Плакаты и стяги. Трупы воздушных шаров. Нарядно. В арке взрослые дядьки наливают из бутылки в складные стаканчики. Я знаю такие стаканчики – они очень неудобные. На папином заводе такие делают. Вообще-то у него на заводе делают что-то важное, но ещё и такие стаканчики. И ужасные брелоки. Это называется «ширпотреб». Папа так говорит это слово, что уже в три года я понимаю, что «ширпотреб» – слово ругательное и презрительное. Потом оказывается, что это означает всего лишь «широкое потребление». Товары широкого потребления. Прет-а-порте по-нашему. Товары широкого потребления должны быть качественными и доступными. А те стаканчики и брелоки – ужасны и сильно отличаются от того, что привозят своим детям моряки.
Дядьки в арке выпивают, иногда с тётками, и снова идут в свой бум-бум-бум и умц-умц-умц. Никто и не заметил, что на мне белые гольфы и тёмно-красное вельветовое платье. Обидно! Весь год ждёшь гольфов и тёмно-красного вельветового платья, чтобы произвести сногсшибательное впечатление, – а никто и не замечает!
На проспекте Мира «бум-бум-умц» можно наблюдать из-за тумбы с афишами или из-за будки заправки зажигалок не в такой пугающей близости, как на Чкалова. Шумно издалека. Мусорно… Тёплый южный ветер. Демонстрация прошла туда, к Куликову Полю. К площади Октябрьской революции. Демонстрация начинается от Оперного, змеится по Дерибасовской, Советской Армии, растекается ручейками по шахматным артериям центра, стекается в один поток на Пушкинской и заполоняет Куликово Поле. В пять лет папа даже возьмёт меня с собой.
– Только не напивайся с ребёнком!
Папа на демонстрации всегда напивается. Папа вообще-то не пьёт. На демонстрацию всегда уходит вздыхая и грустный, а возвращается хохоча и весё-лый. Я думаю, что его так веселит демонстрация, а мама говорит, что он напивается. У нас много разных соседей, и я точно знаю, что папа не напивается, даже когда мама говорит, что он напивается. Вот Светкин дедушка – тот да, напивается. Потому что когда люди напиваются – они валяются и ругаются. А папа – ходит и шутит. Но маме виднее.
Мне кажется, что демонстрация – это очень весело и красиво. К тому же я – в белых гольфах и в тёмно-красном вельветовом платье. В три-четыре-пять очень обидно, если никто этого не замечает. Потому, чтобы заметили, надо пойти во двор, выходящий на Воровского. Там всё тихо, по-домашнему, одесские старухи чистят у палисадничков рыбу, варёные овощи и яйца. Это очень красиво – перламутровая чешуя, бордовые ошмётки буряка, оранжевые обрывки моркови, коричневые бумажные ленты картофельной шелухи и белоснежные матовые осколки скорлупы. Потом я рисую картину в альбоме и коряво вывожу сверху, слюнявя толстый красный карандаш: «МУСОР. КАРТИНА ХУДОЖНИЦЫ МЕНЯ». Я очень горда, потому что прекрасная картина художницы меня рисуется очень просто, жаль только – нет перламутровых карандашей. Но можно серый замазать маминым польским лаком. Я понимаю уже тогда несовершенство картины, и так это обидно, что я горжусь ею ещё сильнее. И потом показываю картину старухам, потому что мама и папа не оценили. Папа мельком похвалил, а мама сказала: «Лучше море нарисуй». А чего море-то рисовать, море я умею рисовать. Пол-листа синие, а сверху карандашом чайки. Две полудуги, сходящиеся книзу. Старухи потом гордятся моим мусором, как не в себя.
– Ты смотри, какой талантливый ребёнок! Из любого гамна конфетку сляпает!
А Первого мая:
– Смотрите, кто к нам пришёл?! – они так рады, как будто действительно рады меня видеть, и почему-то я тоже рада видеть этих старых противных евреек с Воровского. – Роза, смотри! Она же уже в белых гольфах! А какое на ней платье, чистая гвоздика, а не девочка! На тебе морковку, я знаю, шо ты любишь варёную морковку!
Я радостно давлюсь варёной морковкой, которую, если честно, терпеть не могу, но я бы съела и дохлую мышь, за то, что старухи заметили и гольфы, и тёмно-красное вельветовое платье!
– Что там у тебя сегодня на градуснике? – спрашивают меня хитрые старухи.
– Двадцать градусов выше нуля по Цельсию у меня сегодня на градуснике! – гордо говорю я.
– Ты гляди, какая ж ты умница! – восторгаются старухи так честно, что я им верю.
Я рисуюсь гвоздикой с ними ещё некоторое время – не знаю, сколько по часам, но по внутреннему хронометру как раз столько, чтобы папа успел вернуться с демонстрации, они успели немного поругаться с мамой, и чтобы успели прийти гости, и стало весело, и чтобы не надо было думать, кто прав и кто виноват, и кого ты больше любишь и кого ты больше жалеешь. Со старухами с двора Воровского об этом не надо думать. Они и ругаются так, что сразу ясно – любят даже друг друга, хотя иногда орут: «Чтоб ты так сдохла, как я живу!»
– На тебе тюльпанчиков! – говорят старухи и срезают мне из полисадничков тюльпанчики.
Я довольная иду домой. Несмотря на то, что впереди целый день праздничного стола и умных разговоров моих взрослых. Взрослых, слишком умных для меня. Взрослых, непонятно над чем шутящих и непонятно почему смеющихся. Взрослые, похоже, не очень любят эту демонстрацию. Зачем же они туда все ходят? Я вот пошла, посмотрела на Чкалова – страшно и красиво, подсмотрела с проспекта Мира – как за ливнем из укрытия, а потом – к старухам на Воровского, с ними я как декоративная рыба в аквариумной воде.
– Чтоб ты так сдох, как я живу! – наконец-то, заряженная лихостью и любовью еврейских старух, говорю я толстому дяде Сене из своих взрослых в ответ на его нелепую «козу рогатую». Я тут в белых гольфах, тёмно-красном вельветовом платье, с тюльпанами и вообще – гвоздика, а он мне «ути-пути!».
Сеня противно смеётся. Мама ругается для проформы.
– Ты опять торчала на Воровского? – строго спрашивает она. – Набираешься там всякой пакости!
Но тут кто-то из гостей говорит ей, что она очень красивая, и она забывает меня ругать дальше и смеётся. Мама, и правда, очень красивая. На ней лёгкое зелёное платье и совсем нет ни гольфов, ни колгот. И красивые зелёные туфли.
А я свои туфли не помню. Я же из них вырастала. Я помню тёмно-красное вельветовое платье, потому что тёмно-красных вельветовых платьев у меня было целых два – одно насыщенно-вишнёвое, с вышивками гладью на кармашках, другое – чуть старшее: сдержанно-блёклое и без особых изысков, чем и благородное. И гольфы помню. Они всегда белые. И то, что сегодня первое мая, – помню. И значит, даже если завтра будет ливень и всего лишь шестнадцать или четырнадцать градусов по Цельсию выше нуля, я всё равно могу носить гольфы и ходить в детский сад без кофты.
Температурный парадокс первомайских сезонов моей мамы остался для меня загадкой. Зато она всегда разыскивала для меня красивые колготы.
И ещё я люблю варёную морковку.
И больше никогда не встречала таких добрых злых старух. Никогда и нигде. Наверное, они вымерли как вид. Истлели, как мои тёмно-красные вельветовые платья… Или их, старух с налётом идиш, в Израиль и Америку всех вывезли. В общем, у нас, в России, их нет. Климат не одесский. Папа бы мне всё объяснил, когда мне было три, четыре, пять, – а ему – от тридцати восьми до сорока. А сейчас уже не может. Последние десятилетия он пытается понять, почему он, родившийся на великой русской реке Волге, на Родине – в России, – иностранец и обязан зарегистрироваться в трёхдневный срок в органах Управления Федеральной Миграционной Службы, приезжая к дочери из Одессы в Подмосковье, и перерегистрироваться, прибыв к девяностопятилетней матери под Казань. Влажность? Фаренгейт? Сопромат? Уже не может сообразить. Даже за мои тёмно-красные вельветовые платья не помнит. Ни за одно из них, даже с гладью, собственноручно вышитой моей мамой. Хотя сам когда-то сделал снимок: я, мама, гладь. И это забыл… Не говоря уже о старухах с Воровского.
А я запишу. Чтобы не только я о них помнила, но ещё и моя дочь. Хотя бы…
Где-то в тени винограда
Стол просто ломится. Нас ждали и готовились. От этого становится тепло и приятно.
– Лена, эту «шубу» размером с Мадагаскар не съест даже рота голодных солдат! Лена, этими разносолами можно год кормить какую-нибудь Нигерию! Лена, хватит! Лена, сядь!!!
Накрыть стол в Одессе – дело чести. Где-то на московской кухне водка отлично идёт лишь под «окон негасимый свет», и когда иные светильники разума начинают мигать и меркнуть, то все понимают, что это не из-за недостатка закуски, а из-за слабого напряжения в отдельно взятой экзистенциальной сети. В Одессе – другое дело. В Одессе за столом мало кого интересует беспросветность бытия, потому что всем давно известно, что с этим делать – пить и закусывать, как раньше! И кто виноват в том, что в кране нет воды. Тем более сейчас она уже есть, в отличие от моего детства, когда воду отключали незадолго до полуночи, а включали в лучшем случае в шесть с чем-то утра. За одесским столом главное, чтоб было! И чтобы все были здоровы!
– Вот куда надо было издателю! – констатирует мой муж, обозревая и камбалу, и глосиков, и копчёную скумбрию, и свежайшую малосольную сельдь, и жареные кабачки под чесноком, и салаты такие-сякие и пятые-десятые, овощи свежие, овощи печёные, фрукты-ягоды и огромную запотевшую бутылку водки.
Чувствуем себя дураками со своей дурацкой бутылкой «Курвуазье». Пошлый коньяк под пошлый лимон и «глубокомысленные» беседы на опошленные донельзя темы – это не для здесь.
– Издателю сюда не надо! – говорю я. – Он бы не выжил.
– Ещё шашлык у родителей во дворе, и Любка плов из мидий досматривает, Ирка готовила, я же знаю, вы любите.
Мы стонем. Мы объелись уже заранее, только глянув на стол, накрытый в Ленкином доме, и учуяв запах шашлыков оттуда, из-под тени винограда.
– Лена, давай сразу на море!
– За стол!!! – рявкает моя подруга, прототип героини второй новеллы из «Большой собаки», так и не сменившая места жительства. Она построила новый дом, родила сына, сажает розовые помидоры и трудится стоматологом. Очень хорошим, замечу, стоматологом. Плохие стоматологи не строят дома, не управляют собственными новыми автомобильчиками и не выглядят, как королевы.
Покорно садимся. По первой, за встречу.
– Закусывайте!
По второй, чтобы почаще встречаться.
– Закусывайте!
По третьей, за тех, кто в море. Так положено.
– У нас кто-то есть в море? – уточняю я.
– В такой большой семье, как у меня, всегда кто-то есть в море, кто-то в горе, кто-то в радости, кто-то в гадости! – отвечает Ленка. – Закусывайте!
Вот что мне в ней нравится, кроме всего прочего. Для неё семья – это всё. И все. Папа, мама, брат-двойняшка, жена брата и конечно же племянница. Двоюродный дядя и подруга троюродной тёти. Друг двоюродной сестры бабы Лиды и подруга Кати. Ну той Кати, что когда-то жила по соседству с Михал Семёнычем.
Я не знаю, кто они такие, эти Лиды и Михал Семёнычи. Ну просто не помню уже. А может, никогда и не вспоминала и не контурировала – проходили фоном. Не фоновая здесь только Ленкина клановость – способность к интернированию всех Ленкиной семейной сущностью. В этом доме всегда рады гостям. В этом доме можно месяцами жить, полностью ассимилируясь как с обитателями, так и с обстановкой. Дивану и туалету ты сразу становишься своим. И никто, и никогда – ни словом. Разве что упрёком:
– Я специально встала на час раньше, вам рыбы пожарить. Что значит, чашка кофе? Садись и жри, я что, зря здесь на час раньше вставала? Жри, чтоб я видела, а я на работу!
И садишься, и ешь, потому что это не просто жареная рыба. Это любовь к тебе. Это любовь ко всем, прошитая в геноме.
Это настоящий одесский дом. Таких уже не делают.
По четвёртой уже в тени винограда. Потому что после третьей, еле выждав время права на первые ваши самые близкие поцелуи и рассказы на троих, начинает подтягиваться родня.
Первым появляется Ленкин отец.
– Привет!.. – бегло, мельком – нам. – Лена, у тебя нет капроновой нити?! – строго к дочери.
Некогда очень красивый и статный Ленкин отец. Баловень вечно жаждущего его женского окружения. Любимец страждущей публики. Хирург с большой буквы и прописной ловелас. О, я помню, я помню, Пётр Иванович, как мы с вашей дочерью страдали из-за очередных неудач на наших юных девических фронтах, и я осталась ночевать в вашем доме. Потому что мы с Ленкой поссорились. Я просто переползла ту калитку, что отделяет дом вашей дочери от вашего дома, и осталась у вас ночевать. В вашем доме всегда было спокойно, потому что там всегда Нина. Ваша Нина, которую вы обожаете, не смотри что кровушку её вы просто ковшом хлебали. Всегда красивая, всегда нежная, всегда уютная Нина, уткнувшись в которую можно выплакать всё что угодно, и она никогда ни за что не осудит. Поссорившаяся со мной «навсегда» Ленка стелит мне в одной из комнат вашего дома постель. Мы не разговариваем, потому что поссорились «навсегда», и ещё потому, что от нас так несёт спиртным, что, начни мы говорить, – и все, как всегда, многочисленные обитатели вашего дома окосеют, как рыбы, в аквариум которых плеснули стакан водки. Ленка, постелив хрустящее и белоснежное, гордо удаляется, не глядя на меня. Я, расшвыривая ставшую непокорной одежду, раздеваюсь до совсем и, обиженная на весь мир, падаю в койку с единственным желанием – оплакивать до рассвета свою неудавшуюся древнюю двадцатилетнюю жизнь. Но, внезапно погружаясь в льняную высокородную свежесть, мгновенно засыпаю счастливой. Утром вы тихо заходите в комнату, Пётр Иванович, и, укрывая меня одеялом от предрассветной прохлады, вдруг замираете…
– Таня, а почему ты спишь под скатертью?
Моя навеки рассорившаяся со мной, моя любимая подруга даже в невменяемом состоянии сознания должна была позаботиться. Она должна была постелить мне постель. Подумаешь, полкой промахнулась. Подумаешь, вытащила фамильную скатерть для особо торжественных случаев!
– Чёрт, чёрт, чёрт!!! То-то я смотрю, одеяло никак в пододеяльник не лезет! – весело ругается Ленка за утренней шурпой, сваренной вами, Пётр Иванович, для юных балбесок и вообще для всех, кто сейчас тут, в доме. Никто и не знает, сколько их сейчас тут. Июль. Одесса. Лиманная улица. Через дорогу Чёрное море. Шурпа варится вами в огромном котле, подвешенном над костром. И вам, между прочим, в отличие от нас всех, только-только сдавших сессии, и многочисленных ваших друзей-родственников-знакомых и знакомых знакомых – на работу. И не на какую-то там незаметно проходящую мимо службу с кульманами и кохинорами. Вам в высокородный мир служения скальпелям, расширителям, зажимам, в профильное хирургическое святилище под названием «отделение» и алтарь его – операционную.
– Свежайшее всё. Только вчера барана приволокли, слава богу, уже заколотого. Встал пораньше, разделал, сварил. А то как-то благодарные пациенты из соседней Молдавии живого привезли прямо на дом. Так он тут у нас жил, не знали, что делать с ним. Сто раз собирались заколоть, так Нина плакать начинала, так к нему привязалась. А он – вот вроде баран бараном, – но как только я собираюсь соседа позвать, чтобы заколоть, нервничать начинает, к Нине бежит. Так и жил тут на правах собаки… Так вот, давайте, девочки, немедленно маленькую холодненькую рюмочку – и горячее, горячее! Почувствуете себя птицей Феникс! – говорите вы, Пётр Иванович, тогда и, налив нам по маленькой холодненькой и по тарелке горячего супа, уезжаете на работу.
Ах, Пётр Иванович! Вам правда в Ленкином доме сегодня срочно нужна капроновая нить?
А помните, Пётр Иванович, как мы с вами пили на капоте вашей старой машины «на коня» после какого-то дня рождения? На мне были новые полусапожки… Или ботинки? Очень похожие на нынешние ботильоны. Я копила на них чуть не полгода. У полусапожек был десятисантиметровый каблук. Массивный, но изящный параллелепипед. Я копила, я купила и впервые надела в ваш дом, на какие-то из ваших дней рождения. А может быть, и на Пасху. Или тогда совпало – ваши дети родились как раз на Пасху, плюс-минус – иногда совпадает. На их день рождения иногда собирались странные компании. Понятно – двойняшки. Празднуют всегда вместе, и разношёрстным компаниям поневоле приходится проникаться духом семьи. По воле. По доброй воле. Злые и подневольные здесь, в вашем доме, надолго не задерживаются.
Я тогда задерживаюсь и пью с вами на капоте уже бог знает на какого «коня».
Утром я обнаруживаю, что у одного из моих прообразов современных ботильонов нет каблука. Ну то есть совсем.
– Ленка! – звоню я подруге. – Вы двор ещё не подметали после вчерашнего?! – плачу я в телефонную трубку.
– Нет. Что-то потеряла? – догадывается она с ходу. Чего там догадываться, нормальное явление для дворов этих домов – в них постоянно что-то теряют. И не менее постоянно что-то находят.
– Мы с твоим папой пили-пили, пили-пили, пили-пили на капоте, потому что он мне всё время говорил: «Кто не пьёт «на коня», тот подлюка и свинья!» – а утром у меня каблука не оказалось! Как я добралась домой?
– На такси ты добралась домой. На такси с хорошо известным папе таксистом.
Каблук находят, и в сапожной мастерской мне его присобачивают на место. Становится лучше, чем было. Одесса славилась отличными сапожниками. Ремонты обуви были на каждом шагу. И в каждой будке, в каждом подвальчике сидел такой колоритный типажок, что куда там этим несчастным плеядам писателей из всех вместе взятых по компасу школ!
Ах, Пётр Иванович! Вам, правда, в Ленкином доме сегодня срочно нужна капроновая нить?
Вы гнусный тип, Пётр Иванович. Вы – диктатор, зануда и высокомерный зазнайка. Вы один из самых прекрасных типажей, встреченных мною на этой планете, Пётр Иванович. Вы – заботливый, внимательный и всегда придёте на помощь.
Мы взрослые и умные женщины, мы всё понимаем. Ленка находит вам капроновую нить.
– Ну вы уже идёте или что?! – нервно и зло выпаливаете вы, Пётр Иванович, теребя в руках капроновую нить. Стол уже накрыт, все вас ждут! – так же нервно и зло вы выходите за дверь.
– Сильно сдал? – Ленка смотрит на меня, как маленький львёнок из какого-то глупого мультфильма. Львёнок из зоопарка очень гордился своим папой. Папа громче всех рычал, и круче всех прыгал, и рассказывал львёнку про джунгли. А потом оказалось, что папа вырос в зоопарке, и все его джунгли и саванны – просто выдумка, пфуй, мыльный пузырь! Львёнок морщит лоб и не знает, как дальше с этим жить. Глаза львёнка полны салатом мелко нашинкованного детского наивного отчаяния и ненависти к старому льву-обманщику под «шубой» огромной, непобедимой ничем и никем любви к нему же.
– Сильно сдал?
– Ну что ты! Просто немного постарел. Он всё такой же представительный, – вру, конечно. Сильно сдал.
– Старый козёл! – Ленка тут же успокаивается. Всё по местам. Он не сдал. Он немного постарел. Как Шон Коннери. Он всё такой же представительный – старый козёл!
– Врёшь, конечно! Сильно сдал! – надрывный львёнок успокоенно удалился, уступив место самостоятельной, взрослой, всё объективно оценивающей циничной львице. – У мамы инсульт был. Мы тут полгода все на ушах стояли. После такого обычно лежат и даже не мычат. А она у нас ходит и даже говорит. Пошли уже, действительно. Мама так тебя ждала. Весь день меня терроризировала!
Идём. Стол накрыт в тени винограда. За ним люди-люди-люди, из которых я знаю в лучшем случае половину. За что-то сто лет назад навсегда обидевшийся на меня Ленкин брат-двойняшка Ваня. Иван Петрович. Елена Петровна и Иван Петрович. Стоматолог и уролог. Дети хирурга и педиатра. Алёнушка и Иванушка. Он обиделся, а мне уже смешно. Какие могут быть обиды? Я что-то шучу невпопад, Ваня что-то, насупившись, бурчит.
