Брат Томас Кунц Дин
Глава 8
Я сомневался, что в начале второго ночи брат Роланд, в чьем ведении находилось гостевое крыло аббатства, будет менять белье или приносить часть от «двух хогсхедов[5] вина», которые, согласно монастырскому уставу, написанному в шестом веке святым Бенедиктом, полагалось держать в каждом доме для гостей.
В аббатстве Святого Варфоломея вина гостям не наливали. В маленьком холодильнике, который стоял в ванной, были только банки колы и бутылки с ледяным чаем.
Я входил в гостиную, готовый крикнуть «Подлец!», или «Негодяй!», или какое-нибудь другое уместное слово, но нашел не врага, а друга. Брат Костяшки, которого иногда называли брат Сальваторе, стоял у окна и смотрел на падающий снег.
Брат Костяшки чутко реагировал на окружающий его мир, на самые тихие звуки и едва уловимые запахи, вот почему и выжил в среде, которая окружала его до того, как он стал монахом. Едва я переступил порог, как тут же услышал:
— Ты поймаешь смерть, если будешь бродить ночью в такой одежде.
— Я не бродил, — я тихонько притворил за собой дверь. — Я крался.
Он отвернулся от окна, посмотрел на меня.
— Я был на кухне, резал бекон и хлеб, когда увидел, как ты закрыл дверь в John's Mew.
— На кухне света не было, сэр, я бы заметил.
— Света от лампочки в холодильнике достаточно, чтобы приготовить сэндвич, а есть очень даже можно в отсвете часов на микроволновке.
— Предавались греху обжорства в темноте, сэр?
— Ответственный за продукты должен проверять, свежие ли они, не так ли?
Брат Костяшки покупал, складировал и контролировал наличие продуктов и напитков как в аббатстве, так и в школе.
— И потом, — добавил он, — человек, который ест при ярком свете на кухне, где нет занавесок… этот человек ест свой последний сэндвич.
— Даже если он — монах в монастыре?
Брат Костяшки пожал плечами:
— Нигде и никогда нельзя пренебрегать осторожностью.
В тренировочном костюме, а не в рясе, при росте в пять футов и семь дюймов и весе в двести фунтов, в которых не было ни унции жира, он выглядел как машина-убийца, прикрытая чехлом из серой фланели.
Лицо его, с глазами цвета стали и резкими, угловатыми чертами, в свое время было жестоким, даже угрожающим. Люди боялись его, и не без причины.
Но двенадцать лет в монастыре, годы угрызений совести и раскаяния добавили тепла в эти когда-то ледяные глаза и смягчили лицо, дарованное ему природой. Теперь, в пятьдесят пять, его могли спутать с боксером-профессионалом, который слишком уж задержался на ринге (расплющенные уши, перебитый нос, рассеченные брови) и на собственной шкуре узнал, как нелегок этот хлеб.
Холодный островок подтаявшего снега сполз у меня со лба на правую щеку.
— Снег лежит у тебя на голове, как белая шапка. — Костяшки направился в ванную. — Принесу тебе полотенце.
— На раковине стоит пузырек с аспирином. Мне нужен и аспирин.
Он вернулся с полотенцем и аспирином.
— Чем будешь запивать? Кола подойдет?
— Дайте мне хогсхед вина.
— В дни святого Бенни у них, наверное, печень была из железа. Хогсхед — это шестьдесят три галлона.
— Тогда мне хватит половины хогсхеда.
Я энергично вытирал волосы полотенцем, когда он принес мне банку колы.
— Ты вышел из прибежища брата Джона и стоял, глядя на снег, точно так же, как индюшка, подняв голову, смотрит на дождь с открытым клювом, пока не захлебнется.
— Сэр, я никогда раньше не видел снега.
— А потом — раз, и ты умчался за угол трапезной.
Сев в кресло, я вытряс из пузырька две таблетки.
— Я услышал чей-то крик.
— Я никакого крика не слышал.
— Вы были на кухне, — напомнил я ему, — и чавкали.
Костяшки сел в другое кресло.
— Так кто кричал?
Я запил аспирин глотком колы.
— Я нашел одного из братьев, который лежал на земле лицом вниз у библиотеки. Сначала не увидел его, лежащего в черной рясе на черной земле, и чуть не споткнулся об него.
— Кто он?
— Не знаю. Весил он много. Я перевернул его, но не смог разглядеть лицо в темноте… а потом кто-то попытался вышибить мне мозги, ударив сзади.
Коротко стриженные волосы брата Костяшки, казалось, встали дыбом от негодования.
— В аббатстве Святого Варфоломея такое не принято.
— Дубинка, а возможно, что-то еще, только скользнула по затылку, и удар пришелся по левому плечу.
— Вот в Джерси это обычное дело.
— Я никогда не был в Нью-Джерси.
— Тебе бы там понравилось. Хотя можно попасть в передрягу.
— В Нью-Джерси одна из самых больших в мире свалок использованных покрышек. Вы наверняка ее видели.
— Никогда. Грустно, не так ли? Живешь в каком-то месте всю жизнь и не знаешь, чем оно знаменито.
— Вы даже не слышали об этой свалке, сэр?
— Многие жители Нью-Йорка никогда не поднимались на Эмпайр-стейт-билдинг. Ты в порядке, сынок? Твое плечо?
— Бывало и хуже.
— Может, тебе стоит пойти в лазарет, позвонить брату Грегори, чтобы он осмотрел твое плечо?
Брат Грегори ведает в монастыре лазаретом. У него есть диплом медбрата. Наш монастырь недостаточно велик для того, чтобы один человек полностью занимался только лазаретом (в школе лазарет свой, одна из сестер обслуживает и монахинь, и учеников), поэтому на братьях Грегори и Норберте лежит стирка.
— Я в порядке, сэр, — заверил я ею.
— Так кто же пытался отшибить тебе голову?
— Мне не удалось даже взглянуть на него.
Я объяснил, как перекатился по земле и побежал, думая, что нападающий гонится за мной, а вернувшись, обнаружил, что монах, о тело которого я чуть не споткнулся, исчез.
— То есть мы не знаем, поднялся он и ушел сам или его унесли, — подвел итог брат Костяшки.
— Мы даже не знаем, лежал он без сознания или мертвый.
Брат Костяшки нахмурился.
— Не люблю я мертвых. И потом, в этом нет никакого смысла. Кто будет убивать монаха?
— Да, сэр, но кто будет отключать монаха?
Костяшки задумался.
— Как-то один парень убил лютеранского священника, но это произошло случайно.
— Не думаю, что вы должны мне это рассказывать, сэр.
Он отмахнулся. Костяшки пальцев на его сильных кистях были огромными. Отсюда и прозвище.
— Это был не я. Я же говорил тебе, настоящий киллер из меня не получился. Уж в этом-то ты мне веришь, не так ли, сынок?
— Да, сэр. Но вы сами сказали, что произошло все случайно.
— Никогда не убивал священника даже случайно.
— Я понял.
Брат Костяшки, ранее Сальваторе Джакомо, работал на мафию и получал неплохие деньги до того, как Бог кардинально изменил его жизнь.
— Зубы выбивал, ноги ломал, но убивать никого не доводилось.
В сорок лет у Сальваторе появились сомнения в правильности выбора жизненного пути. Он ощутил в душе пустоту, превратился в лодку, которая остается на плаву, да только в ней никого нет.
Во время кризиса совести сам Костяшки и еще несколько парней поселились в доме босса, Тони Мартинелли, над которым нависла смертельная угроза. Каждый принес с собой не пижаму и зубную щетку, а любимые автоматический пистолет и карабин. В результате однажды вечером Костяшки читал книжку шестилетней дочери Мартинелли.
История была об игрушке, фарфоровом кролике, который очень гордился своей внешностью и вечно задирал нос. А потом кролик попал в полосу неудач, и они заставили его смирить гордыню, а через смирение он пришел к состраданию горестям других.
Девочка заснула где-то на половине истории. Костяшки ужасно хотелось узнать, что случилось с кроликом, но он не желал, чтобы другие мордовороты подумали, будто его заинтересовала детская книжка.
Несколькими днями позже, когда угроза, нависшая над Мартинелли, миновала, Костяшки пошел в книжный магазин и купил книжку о кролике. Начал читать с начала и, добравшись до конца (заканчивалась история тем, что фарфоровый кролик сумел вернуться к маленькой девочке, которая любила его), сломался и заплакал.
Никогда раньше он не ронял ни слезинки. А в тот день сидел на кухне своего дома (жил он один) и рыдал, как ребенок.
В те дни никто из знакомых Сальваторе «Костяшки» Джакомо, включая его мать, никогда бы не сказал, что тот способен на обобщения, но тем не менее Костяшки понимал: плачет он не только потому, что фарфоровый кролик вернулся домой. Да, конечно, отчасти он плакал, радуясь за кролика, но у слез была и другая причина.
Какое-то время он не мог сообразить, что это за причина. Сидел за кухонным столом, чашку за чашкой пил кофе, ел испеченную матерью пиццу, брал себя в руки, чтобы потом снова разрыдаться.
В конце концов до него дошло, что оплакивает он себя. Стыдится человека, которым стал, скорбит о человеке, каким намеревался стать, когда был мальчишкой.
Вот это раздвоение не давало ему покоя. Он по-прежнему хотел оставаться крутым парнем, гордился своей силой и стойкостью. И вроде бы демонстрировал слабость.
В следующий месяц он читал и перечитывал историю кролика. И начал понимать, что Эдуард, кролик, познав смирение и научившись сочувствовать горестям других, не стал слабее, наоборот, силы у него только прибавилось.
Костяшки купил другую книгу того же автора. На этот раз о большеухом мыше, который спас принцессу.
Мыш произвел на него меньшее впечатление, чем кролик, но тоже ему понравился. Он полюбил мыша за храбрость, за готовность пожертвовать собой ради любви.
Через три месяца после того, как Костяшки впервые прочитал историю о кролике, он договорился о встрече с агентом ФБР. Предложил дать показания на своего босса и других бандитов.
Он сдал их и потому, что хотел искупить свои грехи, и потому, что стремился спасти маленькую девочку, которой прочитал часть истории о кролике.
Надеялся уберечь ее от жизни, уготованной дочери босса преступной организации, жизни, полной страха и смертельных угроз.
В итоге в рамках программы защиты свидетелей Костяшки оказался в Вермонте. Теперь его звали Боб Лодермилк.
В Вермонте он испытал культурный шок. Березовые рощи, фланелевые рубашки, пятидесятилетние мужчины с конскими хвостами раздражали его.
Он попытался устоять перед искушением пустить в ход кулаки, собирая библиотеку детских книг. И открыл для себя, что некоторые писатели прославляли героев, которые вели себя точно так же, как он сам в недалеком прошлом. Его это пугало. Он не мог найти достаточного количества умных фарфоровых кроликов и храбрых большеухих мышей.
Обедая в дешевом итальянском ресторане и мечтая вернуться в Джерси, он внезапно понял, что должен уйти в монахи.
Став послушником, следуя по пути раскаяния, Костяшки впервые в жизни познал, что есть настоящее счастье. В аббатстве Святого Варфоломея он просто расцвел.
И теперь, снежной ночью много лет спустя, когда я раздумывал, а не проглотить ли еще пару таблеток аспирина, он сказал:
— Тот священник, его фамилия Хубнер, не любил американских индейцев. И потому, что они за бесценок продали свою землю, и потому, что он постоянно проигрывал в «блэк джек» в их казино.[6] В том числе проиграл и часть займа, полученного от Тони Мартинелли.
— Я удивлен, что Мартинелли одолжил деньги священнику.
— Тони рассуждал просто: если Хубнер не сможет платить восемь процентов в неделю из собственного кармана, то всегда сможет украсть воскресные пожертвования. Как выяснилось, Хубнер мог играть на деньги и щипать за зад официанток, но не крал. И вот когда он перестает платить проценты, Тони посылает к нему парня, чтобы тот помог священнику разрешить возникшую моральную дилемму.
— Парня, но не вас.
— Парня, но не меня. Мы прозвали его Иголки.
— Не хочется мне узнавать, почему его прозвали Иголки.
— И правильно, что не хочется, — кивнул брат Костяшки. — Короче, Иголки дает Хубнеру еще один шанс заплатить, но, вместо того чтобы принять это требование с христианским терпением, священник говорит: «Иди в ад». Потом вытаскивает пистолет и пытается выписать нашему парню билет в то самое место.
— Священник его застрелил?
— Возможно, он был методистом, а не лютеранином. Он стреляет, но только ранит нашего парня в плечо, а Иголки выхватывает у него пистолет и убивает его.
— Значит, этот священник мог застрелить человека, но не мог воровать.
— Я не говорю, что это традиционное методистское учение.
— Да, сэр. Я понимаю.
— Теперь, думая об этом, я даже склоняюсь к мысли, что священник, возможно, был унитарием. В любом случае он был священником, и его застрелили, то есть плохое может случиться с любым, даже с монахом.
Хотя холод декабрьской ночи не полностью покинул меня, я прижал холодную банку колы ко лбу.
— Проблема, которая здесь возникла, связана с бодэчами.
Поскольку в аббатстве Святого Варфоломея он был одним из моих доверенных лиц, я рассказал ему о трех демонических тенях, склонившихся над кроватью Юстины.
— И они болтались около монаха, о тело которого ты чуть не споткнулся?
— Нет, сэр. Они явились сюда за чем-то большим, чем один потерявший сознание монах.
— Ты прав. Такая мелочь нигде не соберет толпу.
Он поднялся с кресла и подошел к окну. Несколько мгновений смотрел в ночь.
— Я вот думаю… По-твоему, мое прошлое догоняет меня?
— Прошло уже пятнадцать лет. Разве Мартинелли не в тюрьме?
— Он давно умер. Но некоторые из этих бандитов очень злопамятны.
— Если бы вас выследил киллер, сэр, вы бы уже умерли, не так ли?
— Абсолютно. Читал бы старые журналы в приемной Чистилища.
— Не думаю, что происходящее как-то связано с вашим далеким прошлым.
Он отвернулся от окна.
— Твои бы слова да в ухо Господа. Это будет ужасно, если здесь кто-то пострадает из-за меня.
— Ваше присутствие здесь всех только радует, — заверил я его.
Углы на его лице сместились, сложившись в улыбку, которая могла напугать тех, кто его не знал.
— Ты хороший мальчик. Будь у меня сын, я бы только радовался, если бы он был немного похож на тебя.
— Поскольку я знаю, каково быть мной, я бы никому не пожелал быть на меня похожим, сэр.
— Хотя, будь я твоим отцом, — продолжил брат Костяшки, — ты был бы ниже ростом, шире в плечах и с более короткой шеей.
— Длинная шея мне все равно не нужна, — ответил я. — Галстуки я не ношу.
— Нет, сынок, шея нужна тебе для того, чтобы высовываться. Именно это ты и делаешь. Такая уж у тебя натура.
— В последнее время я раздумывал над тем, чтобы надеть рясу. Стать послушником.
Он вернулся к своему креслу, но сел на подлокотник. Заговорил не сразу.
— Может, когда-нибудь ты услышишь зов. Но не скоро. Ты человек мирской и таким должен оставаться.
Я покачал головой:
— Не думаю, что в мире мне лучше, чем здесь.
— Все дело в том, что ты нужен миру, сынок. Тебе там хватает дел.
— Этого-то я и боюсь. Того, что должен делать.
— Монастырь — не убежище. Если бандит хочет прийти сюда и стать монахом, он может прийти, потому что решил открыть себя чему-то большему, чем мир, а не потому, что задумал свернуться в маленький шарик, укрыться под панцирем, как черепаха.
— Есть кое-что такое, от чего человек просто должен укрыться, сэр.
— Ты про позапрошлое лето, стрельбу в торговом центре? За это тебе ни у кого не нужно просить прощения, сынок.
— Я знал, что-то грядет, они грядут. Фанатики. Мне следовало их остановить. Погибли девятнадцать человек.
— Все говорят, что погибли бы сотни, если б не ты.
— Я — не герой. Если бы люди знали о моем даре и знали, что я все равно не сумел остановить этих фанатиков, они бы не превозносили меня как героя.
— Ты и не Бог. Ты сделал все, что мог, никто не сделал бы больше.
Я поставил банку колы, взял пузырек с таблетками аспирина, вытряс еще две на ладонь, сменил тему:
— Вы собираетесь разбудить аббата и сказать ему о том, что я чуть не споткнулся о лежащего на земле монаха?
Он смотрел на меня, похоже решая, позволить ли мне сменить тему.
— Возможно, и скажу. Со временем. Но сначала пройдусь по кельям, посмотрю, может, кто прикладывает лед к шишке на голове.
— Монах, о которого я чуть не споткнулся.
— Именно. У нас два вопроса. Второй — почему кому-то понадобилось бить монаха дубинкой по голове? Но первый — почему в такой час монах оказался там, где его ударили дубинкой по голове?
— Как я понимаю, вы не хотите, чтобы у этого брата возникли неприятности.
— Если он согрешил, я не собираюсь помогать ему укрывать содеянное от исповедника. Его душе пользы от этого не будет. Но если речь идет о какой-то глупости, приору знать об этом необязательно.
Приор ведает в монастыре дисциплинарными вопросами.
Приором аббатства Святого Варфоломея был отец Рейнхарт, пожилой монах с тонкими губами и длинным, острым носом. Глаза, брови и волосы были у него цвета Пепельной среды.[7]
Шагая, отец Рейнхарт напоминал душу, плывущую над землей, так бесшумно он передвигался. Многие монахи называли его Серым призраком, пусть и любя.
Строгий, но справедливый, отец Рейнхарт никогда не карал слишком жестоко. Когда-то он был директором католической школы и предупреждал, что у него есть трость, которую он еще не пускал в ход. В трости он просверлил дырки, чтобы уменьшить сопротивление воздуха. «Хочу, чтобы вы это знали», — говорил он, подмигивая.
Брат Костяшки, уже направившись к двери, оглянулся. Посмотрел на меня.
— Если грядет что-то дурное, сколько у нас времени?
— После того как показываются первые бодэчи… иногда день, обычно — два.
— Ты уверен, что сотрясения мозга у тебя нет?
— Четыре таблетки аспирина меня вылечат, — заверил я его. Отправил вторую пару в рот, разжевал.
Костяшки передернуло.
— Ты что, крутой парень?
— Я прочитал, что так они всасываются в кровь быстрее, через ткани языка.
— Разве врач, когда делает прививку от гриппа, колет в язык? Попытайся поспать несколько часов.
— Попытаюсь.
— Найди меня после Lauds, перед мессой, я расскажу тебе, кого хряпнули по голове… и, возможно, почему, если сам он знает. Да пребудет с тобой Христос, сынок.
— И с вами.
Он вышел в коридор, закрыл за собой дверь.
Двери апартаментов для гостей, как и в монашеских кельях в другом крыле, без замков. Здесь все уважают право каждого на уединение.
Я перенес стул с высокой спинкой к двери. Поставил под ручку, чтобы никто не смог ко мне войти.
Может, аспирин из разжеванных таблеток и всасывается, но на вкус они — настоящее дерьмо.
Когда выпил колы, чтобы убрать этот мерзкий вкус, разжеванные таблетки прореагировали с напитком, и изо рта у меня полезла пена, словно у бешеной собаки.
Если уж говорить о трагических фигурах, к фарсу у меня куда больше таланта, чем у Гамлета, и уж не знаю, поскальзывался ли король Лир на банановой кожуре, но мои ноги находят ее при каждом шаге.
Глава 9
В удобных, но простеньких гостевых апартаментах имелась и душевая, но такая маленькая, что казалось, будто я стою в гробу.
Десять минут горячая вода падала на мое левое плечо, на которое пришелся удар дубинки таинственного нападавшего. Мышцы расслабились, но боль полностью не ушла.
Сильной она не была. И особо меня не волновала. Физическая боль, в отличие от других, рано или поздно уходит.
Когда я выключал воду, большой белый Бу смотрел на меня сквозь запотевшую стеклянную дверь.
Вытершись насухо и надев трусы, я опустился на колени на пол и почесал пса за ушами, отчего он довольно улыбнулся.
— Где ты прятался? — спросил я его. — Где ты был, когда какой-то злодей пытался заставить мои мозги вылезти из ушей? А?
Он не ответил. Продолжал улыбаться. Мне нравятся старые фильмы братьев Маркс,[8] и Бу во многих смыслах собачий Харпо Маркс.
Моя зубная щетка весила никак не меньше пяти фунтов. Но, даже вымотанный донельзя, я не могу лечь спать, не почистив зубы.
Несколькими годами раньше я присутствовал при вскрытии, когда судебный эксперт во время предварительного осмотра трупа сказал в микрофон, что усопший плохо следил за зубами. Мне стало неудобно за покойника, который был моим другом.
Я надеюсь, что те, кому придется присутствовать при моем вскрытии, таких неудобств испытывать не будут.
Вы можете подумать, будто глупо гордиться тем, что ты всегда ложишься спать, почистив зубы. Вероятно, правота на вашей стороне.
Тем не менее, чистя на ночь зубы, я убеждал себя, что всего лишь забочусь о чувствах тех свидетелей вскрытия, которые могли знать меня при жизни. Тем более что особых усилий такая забота обычно не требовала.
Когда я вышел из ванной, Бу лежал на кровати, свернувшись клубком у изножия.
— Сегодня больше не будет почесывания ни живота, ни за ушами, — сообщил я ему. — Я сейчас упаду, как самолет, лишившийся всех двигателей.
Зевнул он, конечно, фальшиво, потому что пришел сюда, чтобы пообщаться, а не спать.
Не имея сил надеть пижаму, я улегся в кровать в трусах. Судебный эксперт все равно всегда раздевает труп.
Натянув одеяло до подбородка, вспомнил, что не выключил свет в ванной. Несмотря на четыре миллиарда долларов, пожертвованные Джоном Хайнманом, братья в аббатстве живут скромно, из уважения к данному ими обету бедности. И не транжирят ресурсы, в том числе электроэнергию.
Свет находился очень далеко и удалялся с каждой секундой, а одеяло превратилось в камень. К черту, подумалось мне, я еще не монах, даже не послушник.
Я уже не был ни поваром (разве что пек оладьи по воскресеньям), ни продавцом автомобильных покрышек, стал никем. А людей, которые никто, совершенно не волнует стоимость потраченной зазря электроэнергии.
Меня тем не менее волновала. Но, несмотря на волнения, я заснул.
Мне приснился сон, но не о разлетающихся от взрыва телах. И не об охваченных огнем монахинях, бегущих сквозь снежную ночь.
В моем сне я спал, а потом проснулся, чтобы увидеть бодэча, стоящего у изножия моей кровати. Этот приснившийся мне бодэч, в отличие от тех, что я видел в реальном мире, сверлил меня яростным взором, а глаза его поблескивали отраженным светом от лампы, горящей в ванной.
Как обычно, я притворился, что не вижу чудовища. Наблюдал за ним, чуть разлепив веки.