Брат Томас Кунц Дин
И хотя мне очень хотелось вступить с ней в контакт, я подавил это желание. И поступил правильно.
Сторми для меня прошлое и станет будущим после того, как оборвется моя жизнь в этом мире, когда время закончится и начнется вечность. И что требуется от меня, так это выдержка и стойкость. Чтобы вернуться, мне нужно продвигаться вперед.
Я сказал себе: иди дальше, поброди еще по второму этажу, но вместо этого переступил порог и вошел в комнату.
Утопленная отцом в четыре года, принятая за мертвую, но живая и восемь лет спустя ослепительно красивая девочка с закрытыми глазами сидела в кровати, привалившись спиной к пухлым подушкам.
Руки покоились на коленях, ладонями вверх, будто она ждала какого-то подарка.
За единственным окном на разные голоса, пусть и приглушенно, ругался ветер: шипел, рявкал, хрипел.
Коллекция плюшевых котят наблюдала за мной с полок у ее кровати.
Анна-Мария и ее кресло отсутствовали. Я видел девочку в комнате отдыха, где смех детей иногда заглушал музыку: не умеющий одеваться Уолтер играл на пианино.
Воздух показался мне тяжелым, словно атмосфера между первой вспышкой молнии и первым ударом грома, когда дождь начался на небе, но еще не достиг земли, когда миллионы больших капель уже полетели вниз, сжимая воздух под собой, тем самым предупреждая о своем приближении.
Я стоял в предчувствии чего-то необычного.
За окном продолжал валить снег, а вот голоса ветра вдруг начали затихать, пока комнату не накрыл колпак тишины.
Юстина открыла глаза. И хотя обычно она смотрит сквозь мир, окружающий ее, на этот раз встретилась со мной взглядом.
Я уловил знакомый аромат персика.
Когда я работал поваром блюд быстрого приготовления в Пико-Мундо, до того, как мир стал таким темным, как теперь, я мыл волосы шампунем с персиковым ароматом, его мне дала Сторми. Шампунь этот отлично справлялся с запахами бекона, гамбургеров и жареного лука, которыми пропитывались мои волосы за долгую смену у гриля и сковороды.
Поначалу сомневаясь в возможностях персикового шампуня, я предположил, что запах бекона — гамбургеров — жарящегося лука очень даже привлекательный, от него рот наполняется слюной и на большинство людей запахи жарящейся еды действуют возбуждающе.
— Послушай, повар ты мой, — ответила Сторми, — ты не такой обворожительный, как Рональд Макдоналд,[17] но достаточно милый, чтобы возникло желание тебя съесть, даже если ты не пахнешь, как сэндвич.
После этого, как и положено любому нормальному молодому человеку, я пользовался шампунем с персиковым ароматом каждый день.
И в комнате тридцать два запахло не просто персиком, а именно тем персиковым шампунем, который я, отправляясь в аббатство Святого Варфоломея, с собой не захватил.
Все шло не так. Я знал, что должен незамедлительно покинуть комнату тридцать два. Но запах шампуня с персиковым ароматом обездвижил меня.
Прошлое нельзя изменить. Что было и что могло быть на пару приводят нас к тому, что есть.
Чтобы познать горе, мы должны находиться в реке времени, потому что горе расцветает в настоящем и обещает пребывать с нами в будущем до самого конца. Только время покоряет время и его тяготы. Нет горя до или после времени, и это — утешение, необходимое нам всем.
Тем не менее я стоял в ожидании, полный надежды, что это ложная надежда.
Сторми мертва и не принадлежит этому миру, а у Юстины — глубинные повреждения мозга, вызванные долгим кислородным голоданием, так что говорить она не может. Однако девочка пыталась общаться со мной, не сама, а по воле другого человека, который вообще не имел голоса по эту сторону могилы.
С губ Юстины срывались не слова, а переплетения звуков, которые отражали состояние ее мозга, и в попытке произнести хоть одно понятное слово она чем-то напоминала утопающего, старающегося добыть хоть толику воздуха под водой. Звуки эти вызывали невыразимую печаль.
— Нет, — вырвалось у меня, и девочка тут же прекратила бесплодные попытки.
На обычно бесстрастном лице Юстины отразилось раздражение. Взгляд с меня сместился налево, направо, наконец перешел на окно.
Она страдала лишь частичным параличом, правая половина тела сохраняла относительную подвижность, в отличие от левой. С усилием она подняла правую худенькую ручку, протянула ко мне, словно умоляя меня подойти ближе, но потом указала на окно.
Я видел там только серый дневной свет и падающий снег.
Взгляд ее вновь встретился с моим, осмысленный взгляд, какого я никогда раньше не видел, эти синие глаза стремились мне что-то сказать, точно так же, как и ночью, когда спящая Анна-Мария произнесла: «Просвети меня».
Потом взгляд Юстины сместился к окну, вернулся ко мне, опять к окну, на которое указывала и ее рука. Рука тряслась: девочка изо всех сил пыталась сохранить над нею контроль, удержать на весу.
Я продвинулся чуть дальше в комнату тридцать два. Единственное окно выходило на внутренний двор, где каждый день собирались братья, когда аббатство располагалось в этом здании. Сейчас же двор пустовал. Никто не прятался и в той части расположенной за колоннами галереи, которую я мог видеть из окна.
Через двор, припорошенная снегом, поднималась стена другого крыла бывшего аббатства. На втором этаже в белой пелене снега мягко светились несколько окон, хотя большая часть детей в это время находилась внизу.
Окно напротив светилось ярче остальных. Чем дольше я на него смотрел, тем сильнее оно меня притягивало, словно подавало сигнал бедствия.
Фигура появилась в окне, темный силуэт, без единой черты лица, будто бодэч, но точно не один из них.
Юстина опустила руку на кровать.
Но взгляд оставался таким же требовательным.
— Хорошо, — прошептал я, отворачиваясь от окна, — хорошо, — но больше ничего не сказал.
Не решился продолжить, потому что на языке вертелось имя, которое мне так хотелось произнести.
Девочка закрыла глаза. Ее губы разошлись, она задышала так, будто заснула, совершенно выбившись из сил.
Я вернулся к открытой двери, но из комнаты не вышел.
Царившая в комнате тишина исчезла, ветер за окном вновь принялся ругаться на разные голоса, пусть и приглушенные стеклом.
Если я правильно понял то, что произошло, мне указали, где следует искать причину, вызвавшую появление здесь бодэчей. Час насилия приближался, возможно, время у меня еще было, но точно приближался, и долг звал меня в другое место.
Однако я стоял в комнате тридцать два, пока полностью не исчез запах шампуня с персиковым ароматом, и смог выйти из нее, лишь когда определенные воспоминания ослабили мертвую хватку, которой держали меня.
Глава 20
Комната четырнадцать находилась напротив комнаты тридцать два по другую сторону внутреннего двора, в северном коридоре. К двери под табличкой с номером комнаты крепилась только одна табличка с именем: «ДЖЕЙКОБ».
Торшер рядом с креслом, лампа на прикроватном столике, флуоресцентные лампы под потолком не пускали серый свет дня дальше подоконника.
Поскольку в комнате четырнадцать стояла только одна кровать, здесь нашлось место и для дубового письменного стола, за которым и сидел Джейкоб.
Пару раз я его видел, но мы еще не познакомились.
— Можно войти? — спросил я.
Он не ответил «да», но и не сказал «нет», вот я и истолковал его молчание как согласие. Сел по другую сторону стола.
Джейкоб — один из немногих взрослых, оставшихся в школе. Ему лет двадцать пять.
Я не знал названия заболевания, с которым он родился, но, вероятно, дело было в хромосомной аномалии.
Ростом примерно в пять футов, с маленькой головой, покатым лбом, низко посаженными ушами и тяжелыми, одутловатыми чертами лица, он напоминал больных синдромом Дауна.
Но переносица не была плоской, что является одним из характерных признаков этой болезни, а у глаз отсутствовали внутренние кожные складки, прикрывающие медиальный угол глазной щели и придающие глазам больных синдромом Дауна азиатский разрез.
И он не улыбнулся, как это делают многие такие больные, когда к ним обращаются. Даже не посмотрел на меня, а лицо его оставалось мрачным.
Асимметричность головы также свидетельствовала о том, что болезнь у него другая. Левая половина черепа значительно превосходила в размерах правую, словно кости там были толще. Левый глаз находился выше правого, левая половина челюсти выступала больше правой, левый висок был выпуклым, а правый — очень уж вогнутым.
Плотный, с массивными плечами и толстой шеей, он наклонился над столом, поглощенный своим занятием. Язык, толще нормального, не вываливался изо рта, но в тот момент он закусил кончик зубами.
На столе лежали два больших альбома для рисования. Один — закрытый, а во втором Джейкоб рисовал, положив его на наклонную подставку. Карандаши он брал из пенала, в котором они располагались в идеальном порядке, разной толщины и твердости.
В этот момент он заканчивал портрет удивительно красивой женщины. Чуть повернувшись, она смотрела куда-то за левое плечо художника.
Само собой, я подумал о горбуне из Нотр-Дам: Квазимодо, его трагическая надежда, его невостребованная любовь.
— Вы очень талантливы, — я говорил чистую правду.
Он не ответил.
Широкие, короткие пальцы на удивление ловко и точно управлялись с карандашами.
— Меня зовут Одд Томас.
Он убрал язык в рот, заложил за щеку. Сомкнул губы.
— Я живу в гостевом крыле аббатства.
Оглядев комнату, я увидел, что по стенам развешаны дюжина взятых в рамку портретов этой женщины. Тут она улыбалась, там смеялась, но в основном выглядела задумчивой, серьезной.
На одном, наверное самом лучшем портрете, где Джейкоб изобразил ее анфас, глаза блестели, а щеки повлажнели от слез. А вот мелодраматическое искажение черт лица отсутствовало: зритель видел, что сердечная боль велика, но женщине удается успешно скрывать большую ее часть.
Так тонко переданное эмоциональное состояние указывало на то, что моя похвала, мягко говоря, неадекватна. На таком уровне передавать чувства мог только гений.
— Кто она? — спросил я.
— Ты уплывешь, когда придет тьма? — Он лишь слегка запинался. Толстый язык ему не мешал.
— Я не понимаю, о чем вы, Джейкоб.
Стесняясь взглянуть на меня, он продолжал рисовать. Ответил после паузы:
— В некоторые дни я видел океан, но не в тот день.
— Какой день, Джейкоб?
— День, когда они пришли и зазвонил колокол.
Он, безусловно, пытался мне что-то сказать, но уловить смысл мне пока не удавалось.
— Джейкоб только боится, что поплывет не в ту сторону, когда придет темнота.
Из пенала он взял новый карандаш.
— Джейкоб должен плыть туда, где звонил колокол.
Когда он прервал работу и всматривался в незаконченный портрет, его уродливое лицо изнутри освещалось безмерной любовью.
Потом ей на смену пришла грусть.
Какое-то время он взволнованно жевал нижнюю губу.
— И темнота собирается прийти с темнотой, — добавил он, изготовившись продолжить работу с новым карандашом.
— Как это понимать, Джейкоб… темнота собирается прийти с темнотой?
Он посмотрел на разрисованное морозом и снегом окно.
— Когда опять не будет света, темнота тоже собирается прийти. Возможно. Возможно, темнота тоже собирается прийти.
— Когда опять не будет света… ты хочешь сказать, вечером?
Джейкоб кивнул.
— Может, вечером.
— И другая темнота, которая собирается прийти вместе с ночью… ты говоришь о смерти, Джейкоб?
Между зубами вновь появился язык. Покатав карандаш в пальцах, чтобы взяться поудобнее, он вновь принялся за работу.
Я задался вопросом, а не допустил ли я ошибку, так прямолинейно использовав слово «смерть». Может, он выражался иносказательно, потому что так устроен его мозг, и прямолинейность ставила его в тупик.
Какое-то время спустя Джейкоб заговорил вновь:
— Он хочет, чтобы я умер.
Глава 21
Под его карандашом глаза женщины наполнялись любовью.
Поскольку мои таланты ограничивались грилем и сковородой, я восхищенно наблюдал, как Джейкоб по памяти создает портрет женщины, как на бумаге появляется образ, запечатленный у него в мозгу и, вероятно, в реальном мире потерянный для него навсегда.
Я не мешал ему работать, но, поскольку пауза затянулась, а он больше ничего не говорил, спросил:
— Кто хочет, чтобы ты умер, Джейкоб?
— Кого-не-было.
— Пожалуйста, объясните.
— Однажды Кого-не-было пришел, чтобы посмотреть, но Джейкоб был полон черноты, и Кого-не-было сказал: «Пусть он умрет».
— Он приходил в эту комнату?
Джейкоб покачал головой.
— Давным-давно Кого-не-было приходил, до океана, и колокола, и уплытия.
— Почему вы называете его Кого-не-было?
— Таково его имя.
— У него должно быть и другое имя.
— Нет. Он — Кого-не-было, и нам все равно.
— Никогда не слышал, чтобы человека звали Кого-не-было.
— Никогда не слышал, чтобы человека звали Одд Томас, — указал Джейкоб.
— Вы, конечно, правы.
Взяв нож, Джейкоб принялся затачивать карандаш.
Наблюдая за ним, я не мог не пожалеть, что нет такого ножа, который заточил бы мне мозги. Если бы я сумел понять смысл простых метафор, которыми он изъяснялся, возможно, многое стало бы куда более ясным.
Конечно, каких-то успехов я добился, осознав, что означают слова «темнота собирается прийти с темнотой»: смерть придет этой ночью или одной из ближайших.
Рисовал Джейкоб замечательно, но этим его таланты и ограничивались. Ясновидящим Джейкоб не был. Его предупреждение о грядущей смерти на предчувствие не тянуло.
Он что-то видел, что-то слышал, что-то знал, чего я не видел, не слышал, не знал. Его убежденность в том, что над нами нависла смерть, базировалась на вещественных уликах, а не на сверхъестественном восприятии.
Срезав ножом деревянную оболочку, Джейкоб положил его на стол и взял листок наждачной бумаги, чтобы заострить грифель.
Размышляя над загадкой, которую являл собой Джейкоб, я смотрел в окно. Снег валил все сильнее, такой густой, что, окажись я под открытым небом и попытайся вдохнуть, он набился бы в легкие.
— Джейкоб тупой, но не глупый, — изрек он. Отвернувшись от окна, я увидел, что он впервые смотрит на меня.
— Должно быть, это другой Джейкоб, — заметил я. — Здесь я тупого не вижу.
Он тут же сместил взгляд на карандаш, отложил в сторону листок наждачной бумаги. Произнес другим, напевным тоном:
— Тупой, как моховик, угодивший под грузовик.
— Тупые не рисуют, как Микеланджело.
— Тупой, как большая ворона, на которую села корова.
— Вы повторяете то, что где-то слышали, не так ли?
— Тупой, как пес, сующий нос под хвост.
— Хватит, — попросил я. — Хорошо? Хватит.
— Но это еще далеко не все.
— Я не хочу этого слышать. Мне больно это слышать.
Он вроде бы удивился.
— Почему больно?
— Потому что вы мне нравитесь, Джейк. Вы — особенный.
Он молчал, руки его тряслись, и карандаш выбивал дробь по столу. Он посмотрел на меня, глаза переполняла разрывающая душу ранимость. Застенчиво отвел взгляд.
— Кто вам все это наговорил? — спросил я.
— Ты знаешь. Дети.
— Дети из школы Святого Варфоломея?
— Нет, дети до океана, колокола и уплытия.
В этом мире многие из нас готовы видеть только свет, который видимый, но никогда — Свет Невидимый. Каждые сутки мы сталкиваемся с темнотой, которая есть ночь, и время от времени — с другой темнотой, которая есть смерть, смерть тех, кого мы любим. Но есть и третья темнота, более постоянная, которая с нами каждый день, ежечасно, и это темнота разума, мелочность, злоба и ненависть, которые мы приглашаем в себя, за что потом нам приходится расплачиваться.
— До океана, колокола и уплытия, — повторил Джейкоб.
— Эти дети просто завидовали вам, Джейк. Потому что кое-что вы можете делать лучше, чем они.
— Не Джейкоб.
— Да, да, вы.
— Что я могу делать лучше? — В голосе звучало сомнение.
— Рисовать. Пусть они многое могут делать лучше вас, но рисуете вы лучше, чем они. Вот они вам обзавидовались и начали вас обзывать, насмехаться над вами, чтобы скрыть свою зависть.
Он смотрел на свои руки, пока не прекратилась дрожь, пока карандаш не перестал выбивать дробь по столу, а потом опять взялся за портрет.
Характер у него был не тупого, а кроткого барашка, который может помнить обиду, но не в силах удержать в сердце злость и горечь.
— Не глупый, — повторил он. — Джейкоб знает, что видел.
Я выдержал паузу. Потом спросил:
— И что вы видели, Джейк?
— Их.
— Кого?
— Не испугался их.
— Кого?
— Их и Кого-не-было. Не испугался их. Джейкоб боится только одного: он поплывет не туда, когда придет темнота. Никогда не видел, где звонил колокол, не был там, когда звонил колокол, и океан движется, он всегда движется, поэтому звонивший колокол переместился куда-то еще.
Мы прошли полный круг. Собственно, у меня сложилось ощущение, что я слишком долго кружусь на карусели.
Часы показывали 10. 16.
Я соглашался на то, чтобы кружиться и дальше, в надежде, что все закончится просветлением, а не головокружением.
Иногда просветление нисходит на тебя, когда ты меньше всего этого ждешь: как в тот раз, когда я и улыбающийся японец-хиропрактик, к тому же и травник, связанные веревками, висели бок о бок на металлической рейке в хранилище для мясных туш.
Несколько плохишей, ни в цент не ставящих ни альтернативную медицину, ни человеческую жизнь, намеревались вернуться в хранилище и пытать нас, чтобы получить нужную им информацию. Они заинтересовались не секретной формулой травяного настоя, излечивающего эпидермофитию стопы. Они хотели узнать от нас, где спрятана крупная сумма денег.
Наша ситуация осложнялась тем, что плохиши ошиблись: мы не располагали этими сведениями. Поэтому после многочасовых пыток они не услышали бы ничего, кроме наших душераздирающих криков, которые, безусловно, доставили бы им удовольствие, особенно под пиво и чипсы.
Хиропрактик-травник знал максимум сорок семь слов на английском, а я — только два на японском, которые вспомнил, лишь попав в критическое положение. И хотя нам очень хотелось убежать до того, как наши тюремщики вернутся с набором щипцов, паяльной лампой, шилом, си-ди с музыкой Вагнера в исполнении «Виллидж пирл» и другим пыточным инструментарием, я не думал, что нам удастся найти общий язык, учитывая, что я мог сказать по-японски только «суши» и «саке».
Первые полчаса нашего общения характеризовались моим нарастающим раздражением и его неизменным терпением. К моему изумлению, с помощью богатой мимики и восьми слов, включающих «спагетти», «изгиб», «Гудини» и «трюк», ему удалось заставить меня понять, что он не только хиропрактик и травник, но в молодости был еще «человеком-змеей» и выступал в ночных клубах.
Конечно, гибкости у него с тех пор поубавилось, но с моей помощью, используя разные части своего тела, он добрался до рейки, к которой нас привязали, перегрыз узел веревки, освободился сам, а потом освободил меня.
Мы остаемся на связи. Время от времени он присылает мне фотографии из Токио, главным образом своих детей. А я посылаю ему коробочки с сушеными калифорнийскими финиками в шоколаде, которые он обожает.
Теперь, сидя напротив Джейкоба, я пришел к следующему выводу: если я буду хотя бы вполовину таким же терпеливым, как тот улыбающийся хиропрактик-травник-человек-змея, если буду помнить, что мой японский собрат по несчастью поначалу полагал, что ему не удастся достучаться до меня, как теперь я полагаю, что мне не удастся достучаться до Джейкоба, тогда со временем я смогу не только разгадать смысл его слов, но и заставлю поделиться тем, что он знает, какой-то важной информацией, и уж она позволит мне понять, какой ужас надвигается на школу, монастырь и аббатство Святого Варфоломея.
К сожалению, Джейкоб больше не произнес ни слова. Когда я только подсел к столу, он показался мне молчуном. Теперь его молчаливость возросла многократно. Окружающий мир сузился для него до размеров портрета, над которым он работал.
Я предпринял не одну попытку разговорить его.
Некоторым людям нравится слышать собственный голос, но я предпочитаю слушать собственное молчание. Голос же быстро выводит меня из себя.
И хотя Джейкоб сидел за столом в тот самый миг, который отделяет прошлое от будущего, разумом он находился в другом дне, до океана, колокола и уплытия, что бы это ни означало.
Вместо того чтобы попусту тратить с ним время, я поднялся.
— Я зайду во второй половине дня, Джейкоб.
Если он и горел желанием пообщаться со мной, то скрывал его превосходно.
Я оглядел портреты на стенах.
— Это ваша мать, не так ли?
Он не отреагировал даже на этот вопрос. С помощью карандаша в очередной раз оживлял тут самую женщину.
Глава 22
На сестринском посту в северо-западном углу второго этажа дежурила сестра Мириам.
Если сестра Мириам берет двумя пальцами нижнюю губу и оттягивает ее вниз, чтобы обнажить внутреннюю розовую поверхность, вы видите синюю татуировку: «Deo gratias». В переводе с латинского — «Возблагодарим Господа».
Такая татуировка необязательна для поступления в монастырь. Если бы этого требовали от всех монахинь, их число значительно бы сократилось.
Задолго до того, как посвятить себя службе Господу, сестра Мириам была социальным работником в Лос-Анджелесе, занималась девочками-подростками из неблагополучных семей, пытаясь уберечь их от участия в уличных бандах и от других ужасов жизни.
Я знаю об этом главным образом от сестры Анжелы, потому что сама сестра Мириам предпочитает не рассказывать о своей прошлой жизни.
Чтобы уберечь от роковой ошибки Джалиссу, четырнадцатилетнюю девочку, умненькую, с большими потенциальными возможностями, которая вот-вот могла вступить в уличную банду, нанеся на тело соответствующую татуировку, Мириам сказала ей: «Девочка, что я должна сделать, чтобы ты поняла, что собираешься поменять полнокровную жизнь на ущербную? Когда я плачу из-за тебя, ты смеешься. Неужели я должна пролить кровь, чтобы ты прислушалась ко мне?»
И предложила сделку: если Джалисса пообещает тридцать дней держаться подальше от своих друзей, членов банды, если не сделает на следующий день татуировку, как собиралась, то Мириам даст ей слово вытатуировать на внутренней поверхности нижней губы, как сказала она, «символ своей банды».
Двенадцать девочек из группы риска, включая Джалиссу, то и дело закрывая глаза и вскрикивая, наблюдали, как татуировщик работает иглами.
Мириам отказалась от местной анестезии. И выбрала нежную кожу внутренней поверхности нижней губы, потому что хотела, чтобы девочки наглядно представили себе, какая это неприятная процедура. Потекла кровь. За ней — слезы, но от боли Мириам не издала ни одного стона.
Преданность выбранной работе и нестандартные методы помогали Мириам добиваться неплохих результатов. Джалисса, к примеру, получила дипломы двух колледжей и занимает ответственный пост в гостиничном бизнесе.
И многих других девочек Мириам удержала на пути истинном, не дала свернуть на кривую дорожку. Казалось бы, со временем о ее жизни должны снять фильм, в котором главную роль сыграет Холли Берри.
Вместо этого кто-то из родителей пожаловался, что в своих контактах с девочками Мириам обращается к религии. И организация активистов-адвокатов подала на Мириам, сотрудницу государственного учреждения, в суд, поскольку в Соединенных Штатах церковь отделена от государства. Адвокаты хотели, чтобы в беседах с девочками она перестала упоминать религиозные примеры, и требовали, чтобы она убрала татуировку «Deo gratias» или поверх нее сделала бы какую-то другую. Они не сомневались, что, беседуя с девочками один на один, Мириам оттягивала вниз нижнюю губу и разлагала невинные души.
Если вы подумали, что этих горе-адвокатов высмеяли в суде, то вы ошиблись. Этого не произошло. Как не сняли и фильм с Холли Берри. Суд встал на сторону активистов.
Обычно государственных служащих не так-то легко выгнать с работы. Профсоюзы предпринимают неимоверные усилия, чтобы сохранить работу клерку-алкоголику, который появляется на рабочем месте только три дня в неделю и треть рабочего дня проводит в туалетной кабинке: прикладывается к фляжке или блюет.
А вот Мириам профсоюз оказал только номинальную поддержку. В результате она с работы ушла. И только несколько лет спустя, сменив еще несколько работ, услышала зов к жизни, которую и ведет в настоящий момент.
Сидя за столиком, просматривая какие-то списки, она подняла голову, когда я приблизился к сестринскому посту.
— А вот идет юный мистер Томас, как всегда окутанный облаком загадочности.
В отличие от сестры Анжелы, аббата Бернара и брата Костяшки, она ничего не знает о моем даре. Мастер-ключ и другие привилегии интригуют ее, и, возможно, она о чем-то догадывается, но лишних вопросов не задает.
— Боюсь, сестра Мириам, вы принимаете за загадочность мое постоянное состояние недоумения.
Если бы о ней все-таки сняли фильм, продюсеры поступили бы правильно, пригласив на главную роль Королеву Латифу,[18] а не Холли Берри. Сестра Мириам и по комплекции, и по манере держаться больше походила на Латифу, да еще и обладала королевской харизмой.
Ко мне она относится дружелюбно, но при этом с некоторой настороженностью, словно знает: я определенно что-то скрываю, пусть даже и не набедокурил.
— Томас — это английское имя, — заметила она, — но, похоже, у тебя в семье были ирландские корни, учитывая, как легко слетает ложь с твоего языка, словно ты намазываешь теплое масло на булочку.