Ради тебя одной Гольман Иосиф
Ефим уже отъехал километров на десять и все никак не мог успокоиться.
– А ты все-таки трусоват, Ефим Аркадьевич! – вслух укорил он себя, сбежавшего с поля боя. Но разворачиваться благоразумно не стал. Поймают так поймают. Пусть только не сегодня.
У него в кармане зазвонил сотовый. Неужели бандюки? Но в трубке раздался характерный веселый смех Вована – по работе банкира, хозяина собственного небольшого банка, часто ссуживавшего «Беору» деньги на покупку оборудования, а по жизни махрового гедониста, предпочитавшего брать от упомянутой жизни все, что та в состоянии дать.
– Здорово, акула пера! – поприветствовал он Ефима.
– Привет, ваше буржуинство! – обрадовался Ефим.
Вован всегда весел, даже в 98-м году, когда его банк почти лопнул, он по этому поводу только радостно ржал. «Все болезни – от нервов, – объяснил тогда Вован недоумевавшему и очень встревоженному Ефиму. – Сохранил нервы – сохранил здоровье. А здоровье – это потенция. А потенция – это жизнь!»
Береславский был просто ошарашен лаконичностью и законченностью логических построений Вована. А с учетом того, что они перед самым кризисом заняли кучу денег в баксах – и не только у Вовки, – рецепт сохранения здоровья был для беоровцев более чем актуальным. Ефим с удовольствием (хотя и с некоторым смущением) припомнил, как они с Вованом, следуя его замечательной методике, целую неделю напролет лечили нервы. Сашка Орлов отказался – и очень много потерял. У веселого банкира оказалась куча племянниц от 23 до 30 лет, все, как одна, красавицы. «А что, – подумал Ефим, – я тогда еще не был женат». И тут же мысленно прикусил язык: свои нервы он по-всякому лечил и после того, как женился. «Ну и ладно, – оправдал себя Береславский. – Зато я умею классно писать слоганы». Что-что, а оправдать в собственных глазах любой свой поступок он мог совершенно нестандартно.
– Ты куда пропал? – спросил друг. – У меня тут замечательная тусовка замутилась. Все с высшим образованием.
– В каком смысле? – осторожно поинтересовался Ефим.
– Во всех смыслах! – заржал Вован. – Давай приезжай! Дорогу не забыл?
Как раз дорогу-то Ефим помнил замечательно. Но нечто подозрительно похожее на укоры совести активно царапалось внутри.
– Я теперь в некотором роде женат, – вяловато отказался он.
– Все мы в некотором роде женаты! – У Вована начался новый приступ хохота. – Ну ты дал!
Ефим тоже рассмеялся. Ну и что, что женат? Он, в конце концов, на войне. Может, его завтра убьют. Или даже сегодня. Наталья, во-первых, простит, а во-вторых, не узнает.
– Вовка, это нехорошо, – все-таки сказал Береславский. Если Вован согласится с этим соображением, он, Ефим, к нему не поедет. Вован согласился, но своеобразно.
– Конечно, не хорошо. Это просто отлично! Племянницы – обалденные!
Такого Береславский вынести не мог. Представив себя жертвой обстоятельств, он свернул свою гибкую совесть в трубочку, заложил ее в дальний уголок своей широкой души и помчался к другу-банкиру.
20. Глинский, Кузьмин
Урал
От нагретой воды клубами шел густой пар, почти полностью закрывая купающихся. («Как в бассейне «Москва», – подумал Глинский, студенческую юность проведший в столице и еще заставший время «меж двух храмов», когда первый храм Христа Спасителя был уже взорван, а второй еще не построен. Все московские студенты тех времен запомнили огромную чашу открытого бассейна между «Кропоткинской» и Москвой-рекой. В нем, скрываясь под парящей завесой, мог легко сдать зачет по плаванию даже тот, кто никогда ранее не видел воды.)
Впрочем, то, что здесь не столица, можно было понять сразу. Достаточно было взглянуть на темнеющий неподалеку могучий сосновый бор. И уж, конечно, не было здесь московского привычного многолюдья. Если бы не веселые вопли, прорывавшиеся сквозь почти непроницаемую завесу пара, можно было подумать, что все три ванны горячих источников безлюдны. На самом деле человек десять-двенадцать там наверняка плескались.
Глинский и сам только недавно оттуда вылез. Он очень любил это место, открытое ими, еще когда была жива Лена. Они приезжали сюда на своем синем «Запорожце» сначала вдвоем, потом – с Вадькой. Иногда их сопровождал Кузьма, понятно – когда был на свободе.
Конечно, источники в последнее время здорово облагородили. Раньше это была просто труба, из которой под сильным напором била горяченная минеральная вода. Она вылетала с температурой более семидесяти градусов, и в ближней зоне могли купаться только наиболее термоустойчивые граждане. Да и у тех кожа становилась красной, как у вареных раков.
Далее излишек воды из первой образовавшейся «ванны» скатывался во вторую, пониже уровнем. Температура в ней была уже гораздо более приемлемой: градусов сорок пять – пятьдесят. И наконец, в третьей ванне вода была немногим теплее, чем в обычном городском бассейне. Из третьей ванны минералка стекала по почти отвесному берегу прямо в озеро Дивное. Туда же ныряли в поисках острых ощущений местные экстремалы. После плюс семидесяти вода в зимнем уральском озере – пусть в районе источников и незамерзающем – была реально бодрящей.
Глинский вздохнул. Конечно, в те времена «ванны» были корявенькие, из природного камня, со скользкими глиняными «берегами». Здания бальнеолечебницы и гостиницы, где они сейчас остановились, не было и в помине. Равно как ресторана и маленького, но оснащенного всей оргтехникой и средствами связи бизнес-центра. Зато сосны, сейчас стоявшие метрах в ста от ванн, тогда подступали вплотную. А народу почти не было: когда наезжали зимой, часто оказывались в одиночестве. И самое главное – тогда с ним была Лена.
Николай Мефодьевич вдруг так явственно ощутил ее рядом, что аж застонал. «Господи боже мой, когда же кончится эта мука?» Отец Всеволод, зная его беду, часто говорил о смирении. И еще о непонятности – но высшей логичности! – божественного Провидения. От бесед с отцом Всеволодом, хоть и были они одного возраста (а может, Глинский даже постарше), становилось легче.
Однако стоило ему вспомнить что-нибудь частное, чувственное – не поцелуи даже или ночные утехи, доставлявшие им необыкновенную радость, а простой взгляд на нее, или прикосновение ладоней во время прогулки, или взгляд в зеркальце, когда Лена с Вадькой на руках дремала на заднем сиденье «Запорожца», – и боль становилась невыносимой. Почти такой же, как тогда, когда он, зайдя в дом на минутку – собирались в театр, услышал плач и причитания вызванной Кузьминым соседки. Он сразу понял: случилось что-то ужасное, чего уже никогда не изменить. Лена или Вадька. И – Глинский сам себе боялся в этом признаться – случись этот ужасный выбор, он, наверное, оставил бы Лену. Потому что Лена была для него всем. Вадька – его любимый, его единственный – был сыном Лены.
Нет, обо всем этом невозможно даже думать. Он открыл бутылку виски – редкую, точнее, эксклюзивную, подаренную ему Кузьмой по случаю победного объединения завода и комбината. Налил себе полстакана и, не ощущая вкуса, выпил: все равно машину поведет Кузьма. Тут же поймал себя на мысли, что в последнее время довольно часто покидает область угнетающих размышлений с помощью такого распространенного способа. И так же для себя традиционно принял мгновенное решение: до Нового года – ни рюмки. Николай Мефодьевич знал, что этот стихийно родившийся и никем не зарегистрированный зарок будет выполнен свято, как и все прочие данные им зароки. Да только от болезненных воспоминаний силой воли не защититься…
Глинский выглянул в окно. Ничего, конечно, не увидел, но высокий Вадькин голос различил хорошо. Наверное, опять играют с Кузьмой в подобие водного поло. Кузьма, когда дорвется до воды, становится как маленький – непонятно, кто из них с Вадимкой старше.
Сколько же лет они вместе? Глинский задумался: отца в очередной раз посадили, когда он перешел в шестой класс. Попав в детдом, крепкий духом и телом Николай легко прошел не по-детски жестокую процедуру «прописки». Сам никогда не нападавший первым – младший Глинский заповеди отца усвоил четко, – он не стеснялся дать отпор любому пытавшемуся его унизить. А когда сумел быстро подняться в детдомовской иерархии, даже попытался очеловечить быт, до этого сильно смахивавший на тюремный.
В частности, он взбунтовался против ритуала «опущения» слабых. И что самое удивительное, добился его искоренения. В силу малого возраста – детей здесь держали максимум до двенадцати-тринадцати лет (в поселке не было даже школы-восьмилетки) – «опускали» у них еще не тюремным путем, превращая в пассивных гомосексуалистов, а постоянными унижениями и побоями.
Одним из «опущенных» был Кузьма. Точнее все же было бы определить его не «опущенным», а изгоем. Незаразное – иначе б давно увезли – кожное заболевание изгрызло ему волосы и лицо. Смотреть на пацана было неприятно, к нему старались не подходить. Бить, правда, не били, потому что ходила за этим некрупным парнишкой дурная слава. Один из старших, почти юноша уже, как-то прошелся по поводу его страшной рожи. А ночью кто-то прокрался к старшакам в спальню и поранил шутника поперек груди. Было это два года назад, дело замяли – рана оказалась не слишком опасной, – но связываться с чокнутым Кузьмой больше никто не хотел. Так и жил волчонок поодаль от стаи, дожидаясь, пока войдет в силу и сможет охотиться в одиночку.
Николай, глядя на бедного парня, всегда ощущал щемящую жалость и желание помочь. Но на попытки нормального общения Кузьма реагировал крайне подозрительно.
И все же Глинский своего добился. Он регулярно писал отцу в тюрьму, и однажды тот, будучи широко образованным человеком, посоветовал, как помочь Кузьме с его болезнью. А дальше произошло то, что сильно походило на чудо. Николай на свои гроши купил в аптеке состав для изготовления мази и, смешав ингредиенты в украденной из столовки и начисто выдраенной чашке, подошел к Кузьме. Тот, ожидая со всех сторон подвоха, пытался отказаться от помощи Глинского. Но не на того напал: если юный Коля чего-то замысливал, то расстроить его замыслы было чрезвычайно сложно. Он действовал по всем направлениям сразу: колотил тех, кто за глаза обзывал запаршивленного пацана, убедил Кузьму в безвредности мази, для начала вымазав себя самого, договорился с завучем о недельном лечебном «отпуске».
И Кузьма сдался. Конечно, он не верил в успех, но это был первый случай в Витиной недолгой и, откровенно говоря, безрадостной жизни, когда о нем кто-то бескорыстно позаботился.
Непонятно, что тогда сработало: то ли наука – Глинский-старший, прежде чем что-то посоветовать, перелопатил немало литературы, – то ли горячие молитвы Глинского-младшего.
(Коля был верующим человеком – учитывая личность его отца, было бы странно, если б это было не так. Веры своей он не скрывал. Детдомовское начальство – неплохая в принципе, но недалекая и затурканная жизнью дама, – попыталась было повоспитывать подростка, но потом пришла к выводу, что лучше утаить его «антисоветский» дефект, потому что под присмотром верующего Глинского жизнь в детдоме была гораздо спокойнее и лучше, чем под прежним руководством хулиганствующих, пусть даже и «социально близких» старшаков.)
Короче, лекарство сработало. Да так быстро, что даже Глинский не ожидал. Пораженная кожа слезла, язвочки зарубцевались. Аленом Делоном Кузьма не стал: щеки остались не по рождению смугловатые, а кожа – явно неровной. Но не сравнить с тем уродством, которое имело место раньше, когда новенькие даже мимо проходить опасались.
А Глинский получил друга навек. Да такого преданного, что часто это сильно угнетало благодетеля. Во-первых, они имели не так много общих тем, чтобы Коле было о чем беседовать с Витей Чокнутым целыми днями кряду. Во-вторых, чувство благодарности у Кузьмы зачастую проявлялось весьма своеобразно.
Уже на их веку в детдоме стали держать ребят до пятнадцати лет, а в школу возили в соседний поселок в маленьком автобусе на базе юркого «ГАЗ-51». «Газон» легко преодолевал огромные ямы на проселочной дороге и, подвывая несильным двигателем, исправно возил пацанов за знаниями. Но иногда приходилось топать по семь с лишним километров пешком: когда что-то ломалось в их шарабане и водитель дядя Валя с матюками лез в его изношенное нутро.
В один из таких «пеших» дней детдомовских прилично отлупили поселковые ребята. Отлупили жестоко, просто так. За то, что детдомовские. Коля дрался как все – куда ж деваться? – и пришел домой с рассеченным лбом, огромным фингалом, почти закрывшим глаз, и без верхнего переднего зуба. Кузьма, пропустивший школу из-за простуды, увидев, аж посерел: «Кто?» Глинский отмахнулся, не придав инциденту большого значения: они вместе с этими пацанами учились в школе и дрались не раз, правда, обычно не так жестоко.
Кузьма провел собственное следствие, и через два дня Ваньке Рогову, нанесшему Глинскому столь точные удары, какой-то неопознанный хулиган расписал «пиской» все лицо. Вдобавок вроде бы был задет правый глаз, так что в школе Ваню ожидали не скоро.
– Кузьма, это ты сделал? – спросил заподозривший неладное Глинский. Чтобы провести разговор без свидетелей, они залезли на поросший лесом близлежащий холм. Заодно развели костерок, полакомиться спертой на огородах картошкой.
– А ты-то чего дергаешься? – проворчал друг, ворочая прутиком в золе крупную картофелину. – Все ништяк! В ментовку никто жаловаться не станет – сами нарвались.
– Ты ж ему глаз рассек!
– Не-а, – подумав, ответил Кузьма. – Лоб и щеки. Теперь запомнит.
– Можно было и без «писки», – гнул свое Глинский. – Мы же не на войне.
– А когда они тебя отдолбали, они тебя жалели?
Глинский промолчал. Если бы не его ловкость, он мог бы тогда и не отделаться одним зубом: Ванька и его друзья, кроме кулаков, активно орудовали стальными арматуринами.
– То-то, – верно оценил Колькино молчание Кузьма. – Совсем, суки, страх потеряли. Я его потому и полоснул. Заживет за неделю. Но больше не полезет. И другие остерегутся.
– Все равно…
– Что – «все равно»? – взвился Кузьма. – Моего друга уделали, я отомстил. Какие базары? Ты бы за меня не влез?
– Влез бы, конечно, – вздохнул Николай.
– То-то и оно, – еще раз сказал Кузьма.
– М-да, – только и сказал Глинский. Он ни на минуту не сомневался, что Кузьма полезет за него в огонь и в воду. Не жалея ни своей, ни чужой жизни. Это и беспокоило юного тогда Колю Глинского.
Дорожки у них разошлись через три года после той памятной драки. Николай собирался в институт, а Кузьма отбывал свой первый срок, правда – условный: полтора года за вскрытие табачного ларька. Украл на десятку, а судимость получил настоящую.
Глинский даже не пытался ругаться и перевоспитывать друга: Витя, так сильно и не выросший, внутренне вполне сформировался. Его предстоящий путь печалил Николая, но был для Глинского ясен и для Кузьмы – неотвратим. Одного Глинский не мог предвидеть: что Витек пойдет в настоящую тюрьму вместо него самого.
А дело было так. Устав от трудов праведных, абитуриент Коля пошел на танцы в поселковый клуб. Место, конечно, не самое спокойное, но тяжелую руку Глинского – хоть драк он не любил – все хорошо знали. Собственно, поэтому и драться-то ему в последние годы почти не приходилось.
Зато он любил танцевать. И делал это отменно, как и все, что его увлекало. Протанцевав два или три раза со знакомыми девчонками – он пользовался большим успехом у слабого пола, – Глинский заметил незнакомую девицу, скромно стоявшую у стенки.
– Можно вас пригласить? – подлетел он к ней, когда проигрыватель, установленный в углу на столе, заиграл вновь.
– Можно, – улыбнулась та.
Девушка танцевала неплохо, да и Глинский в грязь лицом не ударил. К концу вечера он уже знал, что ее зовут Лена, что она дочь командира воинской части, расположенной неподалеку от поселка, учится в Свердловске на первом курсе консерватории и приехала к отцу на неделю.
Глинский не имел особого опыта в общении с девушками. Его убеждения не позволяли ему больших вольностей. Но и монахом сильный, красивый парень тоже быть не собирался. Короче, задела его приезжая по полной программе. И он, конечно, пошел проводить ее до части. Лена не возражала. Однако не успели и ста метров пройти, как из тьмы вынырнул армейский «уазик» с брезентовым верхом. А из него – молодой лейтенант в свеженачищенных сапогах. Про сапоги Николай понял еще даже до того, как они мелькнули перед фарами, – по запаху.
– Леночка, мы за тобой! – сказал летеха.
– Спасибо, Славик. Меня проводит Николай.
– Нет уж, – не согласился парень, почуяв соперника. – Давай-ка в машину!
– С чего ты взял, что можешь мне приказывать? – спросила Елена. Несмотря на нежный возраст и хрупкое телосложение, в ней чувствовалась ясная и спокойная внутренняя сила. Может, этим она и привлекла обостренное внимание Николая.
– Я за тебя отвечаю, – жестко ответил лейтенант. – И по лесу одну с детдомовской шпаной не пущу. – Поселок был маленький, все друг друга знали. И конечно, лейтенант был в курсе того, что с Николаем запросто можно отпустить девушку в лес. Но любовь – зла: часто делаешь то, за что потом может быть стыдно.
Насчет детдома тоже все было не так. Последние два года Николай хоть и жил в своей старой комнате, но воспитанником уже не был. Числился истопником, выполняя по совместительству кучу других задач: от помощи шоферу дяде Вале до преподавания математики отстающим. А в свободное время готовился в вуз, правда, пока не знал какой. И в технику тянуло, и в богословие. Но выбрать путь священника он все же не считал себя готовым.
– Я думаю, ты не прав, – сказала Елена.
– Давай сделаем так, – предложил офицер. – Я за тебя отвечаю, поэтому ты с водителем поедешь в часть. А мы с товарищем сами во всем разберемся.
– Только драк не хватало! – вспыхнула девушка. – Ты что, дикарь?
– А с чего ты решила, что мы будем драться? – удивился лейтенант. – Он же еще сопляк. Просто поговорим, и все.
– По-моему, ты сам еще сопляк, – неожиданно жестко ответила Елена. И, обернувшись к Николаю, добавила: – Извини, пожалуйста. И его, и меня.
После чего влезла в услужливо открытую дверцу: она понимала, что ситуация разрядится лишь с ее отъездом, и не хотела ничего усугублять.
Оскорбленный в лучших чувствах – еще ни одна девушка не нравилась ему столь откровенно, – Глинский приготовился к жестокой драке. Но летеха покуривал «примку» и был безмятежен.
– Я против тебя ничего не имею, – сказал он. – Просто эта девушка не для таких.
– Каких – таких? – начал заводиться Глинский.
– Сам знаешь. – Офицер ловко затушил сигаретку об каблук. – Еще раз увижу с Леной – оторву яйца. Понял, сопляк?
– Я на ней женюсь, – вдруг сказал Николай. Сказал что думал. Такие люди, как он, сильные и цельные, влюбляются сразу и никогда не меняют своих привязанностей.
– Дурак ты, – сказал летеха и… врезал ему в челюсть!
Николай упал прямо в грязь, с полминуты отходил от нокаутирующего удара – Вячеслав был чемпионом округа по боксу.
– Все понял, щенок? – спросил лейтенант. Но парнишка, уже пришедший в себя, нашарил в грязи тяжелую палку и с каким-то звериным рычанием начал подниматься.
Лейтенант слегка стушевался: некоторые разговоры про Глинского и его свирепого дружка все же доходили и до молодых военных, свободное время проводивших на поселковых танцах. Но он все равно не мог счесть Колю серьезным противником, хотя бы из-за семи лет разницы в возрасте. И жестоко ошибся: дубина описала замысловатую дугу и с хрустом обрушилась на голову обидчика.
Потом самому же Глинскому и пришлось тащить летеху к мерцающим вдалеке огням клуба. Предварительно он перевязал подручными средствами окровавленную голову лейтенанта.
Нельзя сказать, чтобы Глинский особо сильно испугался содеянного – он считал себя абсолютно правым и, кроме того, видел, что дубина лишь оглушила противника, не проломив черепа: хрустнула в момент удара сама палка, ломаясь о крепкую голову боксера. Поэтому Николай был сильно удивлен – даже потрясен! – когда его, с трудом доволокшего свою ношу, тут же, прямо возле клуба, взял под стражу один из трех поселковых милиционеров. Еще более он ужаснулся, когда посреди ночи к нему в единственную камеру здешнего СИЗО – крошечное, провонявшее потом и дешевым куревом помещение, – приперся лично капитан Гвоздев, чекист из части, которой командовал батя приглянувшейся ему девчонки.
– Я уже смотрел твое дело, – сказал он. – Тебе хана. Недаром говорят: яблочко от яблони…
– При чем здесь это? – спросил Глинский. Хотя он уже сам понял при чем. Теперь ему припомнят все. Прежде всего – отца, почти не вылезавшего из ссылок и лагерей. Потом – крестик, который он, не скрывая, носил на шее. А самое главное – находясь в стае, нельзя сильно отличаться от ее членов. С точки зрения стаи, подобное преступление непростительно.
Парень приуныл. Он, конечно, был крепок духом. Но кого в семнадцать лет не напугает тюрьма?
Хотя и такие персонажи встречаются.
С трудом заснув и промаявшись часок-другой кошмарами, Николай проснулся от шума. А проснувшись – не смог поверить своим глазам! На нарах напротив возлежал Виктор Геннадьевич Кузьмин собственной персоной!
– Как ты сюда попал? – изумился Глинский. Он даже подумал, что Кузьма прибыл из-за него. Как в воду глядел.
Выяснилось, что Кузьма и его опытный взрослый кент «подломили» очередной объект. И на этот раз не какую-нибудь там табачную лавку, а единственную в поселке сберкассу. Сигнализации там никакой не было, но злодеям не повезло: странное шевеление в сберкассе, закрытой еще с вечера, заметила бдительная бабка, чуть не до утра разыскивавшая загулявшую козу. Далее – дело техники: менты – за премией, кенты – на нары. Правда, Витькин кент, делавший основную работу, как раз успел вовремя смотаться. А Кузьма, стоявший на стреме, был заловлен.
– Все на себя возьму, – хвастался Витька.
– Зачем? – недоумевал Глинский. – Одно дело – организация, другое – на шухере постоять.
– Все едино, – объяснил своему образованному другу Витька. – Смотри сюда. У меня полторашка условная есть? Есть. Участие в банде есть? Есть. Мне так и так срок выйдет. А сидеть можно всяко. За взлом сейфа мохнатого – пидором сделают. А за грабеж, да еще кто кентов не сдал, нормально отсижу. Такая моя судьба, – беззаботно закончил Кузьма, уже давно косивший под своих блатных учителей. Глинскому это никогда не нравилось, но он понимал тщетность всех своих попыток изменить Витькины взгляды и продолжал воспитывать его лишь по инерции.
– И сколько тебе дадут? – спросил Николай.
– Минимум – три. Максимум – семь. С поглощением меньшего срока большим. – Парень не терял зря времени, подковался изрядно. – Попаду на малолетку, так что ништяк, – веселился неугомонный Кузьма. И вдруг до него дошло: – А ты-то что тут паришься?
Николай рассказал про последние печальные события, умолчав разве что о Лене и чувствах, которые она в нем вызвала: все равно его другу их не понять.
– А как же институт? – с тревогой спросил Витька.
– Накрылся институт, – грустно ответил Глинский. – На ближайшие два-три года. Мне этот капитан чуть ли не терроризм шьет. И отца приплел туда же.
– С-суки, – вызверился кореш. Потом что-то обдумал и быстро, понизив голос, заговорил: – Слушай, Колян, тебе в тюрягу нельзя.
– Куда ж деваться? – с тоской ответил Николай. – Ничего, выдержу. Отец же выдержал.
– Не, тебе нельзя туда, – гнул свое Кузьма. – Слушай, я все придумал.
– Что ты еще придумал? – раздраженно спросил Глинский. Ему хотелось полежать, ни о чем не думая и ничего не вспоминая. Кроме, может быть, последнего танца с Леной. Ему почему-то показалось тогда, что не только он испытывает к партнеру теплые чувства. Что-то такое было в ее интонации. Хотя, конечно, такая девчонка с зеком переписываться не будет…
– Все ништяк, Колян! – почему-то перешел на шепот Кузьма. – Ты ему вхерачил около одиннадцати?
– Примерно, – не понимая, к чему клонит друг, ответил Глинский. – Клуб еще работал.
– А меня повязали в три утра.
– Ну и что?
– А то, что я был с тобой. Увидел, что ты с этим сраным лейтенантом сейчас сцепишься, взял дубину и врезал мудаку! Явка с повинной, очень раскаиваюсь. Вычтут из моих «ларечных» на его лечение, – уже откровенно ржал Витька.
– Ты что, охренел совсем? – Такой дури Глинский не ожидал даже от своего беспокойного друга.
– А что? – горячо шептал Кузьма. – Кто чего докажет? Он после удара, как ему верить? Я сознаюсь. Ты даже можешь молчать, мол, чтобы друга не сдавать. А мне хуже не будет. Это ж легкое телесное. Я ж тебе говорю: больший срок поглощает меньший.
Глинский всерьез задумался. Все его существо противилось такому выходу из сложившейся тяжелой ситуации. Да, конечно, полжизни бы отдал, чтобы только не в тюрьму. Но сваливать все на Витьку?
– Нет, – сказал Глинский. – За свои грехи отвечу сам.
Долго еще уговаривал Кузьма Глинского. И материл, и упрашивал. И объяснял, что ему-то точно хуже не будет! Ничего не помогало: Николай уже преодолел искушение и на уговоры не поддавался.
И все же Витька, малограмотный и уж точно не читавший учебники по нейролингвистическому программированию, сумел найти аргумент, заставивший Николая еще раз вернуться к обсуждению.
– Колян, ты же помнишь, что у меня туберкулез находили?
– Да. Но вроде ведь обошлось?
– Это пока на свободе. А попаду на нары – все может по новой начаться.
– Что же делать?
– Да то, что я тебе целый час талдычу. Давай я сяду, а ты меня будешь с воли греть. При тубере главное – жратва. Да и лекарств в зоне хрен найдешь. Я тебя не просто отмазываю. Я себе жизнь спасаю.
Глинский снова надолго задумался. Он понимал, что Витька придумал это только сейчас. Но туберкулез у него действительно находили. И жратву с лекарствами, кроме него, Глинского, Витьке в зону точно никто не передаст.
– Ладно, – принял он решение. Они обговорили детали, чтобы не путаться в показаниях.
Уже под утро отвернулись к стенкам, поспать. Витька заснул счастливым. А Николай ворочался и ворочался, никак не мог забыться спасительным сном. Он видел серьезность главного Витькиного аргумента. Но не был уверен, хватило бы его для принятия решения, если бы не тяжелый, животный, воспитанный еще частыми отцовскими «отлучками» страх Глинского-младшего перед тюрьмой.
Борцы с преступностью сначала восприняли Витькину «явку с повинной» со смехом. Местным ментам было в общем-то все равно, кто из парней сядет. Просто им не нравилось, что их дурачат. А вот капитан Гвоздев из кожи лез, чтобы разоблачить подлого уркагана.
– Вот же мудаки, – смеялся Витька, приходя с очередного допроса с заплывшим глазом. – Не сознаюсь – лупят! Сознаюсь – тоже лупят! Нет в жизни счастья!
Глинского почему-то не прессовали, отчего он еще сильнее переживал происходящее.
Самое удивительное, что к нему на свидание пришла… Елена! Он чуть язык не потерял, увидев, кто его вызывает. Она пыталась расспросить его об обстоятельствах драки, но он отказался с ней разговаривать. Только смотрел расплывающимися от слез глазами, как она уходит, надменно и прямо держа свою красивую спину.
Ничего не смогли сделать менты с упорным Витьком, и тот уехал на какую-то комсомольскую стройку сроком на пять с половиной лет. Уезжал он вполне счастливый: понимал стоимость оказанной другу услуги и, похоже, впервые в жизни по-настоящему гордился собой. Глинский испытывал совсем другие чувства, часто жалея о том, что все-таки поддался слабости.
Уже на свободе еще раз встретил Лену. Точнее, она сама его нашла.
– Зря ты это сделал, – с легким презрением сказала она.
Глинский не переспрашивал. Он отлично понимал, о чем идет речь.
– Я бы тебя все равно освободила. Всех бы на ноги подняла.
«Это точно», – подумал тогда Глинский. Он уже был в курсе, что ее характер почувствовали все, от бати-полковника до капитана Гвоздева. Даже пострадавший летеха написал бумаженцию, в которой отказывался от всяческих претензий.
– А ты другом прикрылся! Эх, ты!
Так и не сказал ей ничего Николай. Окольными путями узнал только, что второй курс она будет проходить в Москве, перевелась из Свердловска, что-то ее там не устроило. Николай тоже поменял планы и поехал покорять столицу. Он не терял надежды изменить Ленино мнение о себе. На это ушло всего восемь лет: четыре в столице и столько же – на Урале. Сущая малость по сравнению с достигнутым.
Глинский вздохнул. Вадька – вот сегодня его единственное достижение. А Лена – в могиле. Даже памятник ей заказывал не Николай, а Кузьма: у Глинского просто не было сил этим заниматься.
Ну ладно. Надо собираться. Он открыл окно, заледеневшее от замерзшего пара, и крикнул прямо в «дымовую завесу»:
– Кузьма, Вадька, вылезайте! Ехать пора!
– Сейчас, пап! – раздалось снизу. – Еще минутку!
За два с небольшим часа они с комфортом доедут до дома – Вадька согласился наконец прокатиться на большом «Мерседесе». На «Запорожце» этот же путь они с Леной преодолевали почти за полдня. Но он согласился бы и пешком сюда ходить, только бы она шла рядом. Он вдруг снова, в который уже раз, и опять до самых глубин, прочувствовал, что Лену больше не увидит никогда. Ни-ког-да.
21. Береславский, Прохоров
Москва
Ефим проснулся от холода, поежился, попытался натянуть на себя одеяло. Не тут-то было! Укрытая до подбородка «племянница», даже не просыпаясь, сильными руками потянула одеяло на себя.
«О господи! – чуть не застонал Береславский, вспомнив вчерашний добрый вечерок. – Что же тут творилось!»
По приезде все четверо, пока не стемнело, пошли погулять в лес, благо он начинался сразу за калиткой. А что – торопиться некуда, вся ночь впереди. Они же не маньяки какие-нибудь! В лесу красота неописуемая: ели в инее, даже белку настоящую видели.
Вернулись в дом – стол накрыт: картошечка парящая с укропчиком, огурчики соленые, котлеты домашние. Прислуга постаралась и исчезла до утра. После первой – с мороза! – рюмки Береславский почувствовал, как спадает напряжение, не отпускавшее его с начала событий. И так захотелось ему развеяться, что выпил Ефим гораздо больше, чем мог.
Поэтому помнил действительно не все, обрывками. В теннис играли, в бильярд. В «бутылочку» – вспомнили детство золотое. В сауну ходили – уже по-взрослому, потом снова бильярд. Потом стреляли из пневматического пистолета. Шариками по бутылке. Нет, это было до сауны. Потом, уже ночью, на лошади катались, которую месяц назад подарил Вовану его приятель.
Ефима подсаживали сразу обе «племянницы», и то он умудрился свалиться в сугроб. К счастью, умная и интеллигентная лошадь, понимая, что за джигит на нее лезет, так и не тронулась с места. И все время пили, пили, пили…
– Бр-р-р! – помотал головой Береславский. Нет, вроде предметы уже не расплываются. И что важно – мир вокруг него перестал отвратительно вращаться.
Давненько он не испытывал столь выворачивающих душу – и не только душу! – минут. Правда, и удовольствий тоже было немало: он с одобрением посмотрел на симпатичное и свежее – даже после вчерашнего активного отдыха – лицо «племянницы». Вторая была где-то на втором этаже, с Вованом. Кстати, сколько их было? Неужто только две? Всю вторую половину вечеринки Ефим, под радостное ржание дружка, пытался сосчитать девчонок. Результаты предательски не сходились: то две, то три. А один раз – даже четыре.
– Ох, беда… – тихонько простонал Ефим, почувствовав внизу живота симптомы, отравившие ему завершение праздника. Он оделся и поплелся в огромную ванную.
Там уже принимал водную процедуру «жаворонок» Вован. Этому все было нипочем. Такого бугая не мог сломать ни бизнес, ни кризис, ни отдых, даже самый веселый. Стоя за занавеской в огромном сложном агрегате, объединившем джакузи и душевую кабину, и, как всегда, жизнерадостный, банкир с удовольствием вспоминал вчерашние подвиги Ефима.
– Заткнись, пожалуйста, – мягко попросил его Береславский, склоняясь над раковиной.
Вован заржал:
– Да ты просто не допил! Пойди на кухню, налей пятьдесят грамм – и как рукой снимет!
Ефим с ужасом представил, как льет в горло эту вонючую и горькую гадость. Ни за что! Он действительно ушел на кухню и выпил, наверное, с пол-литра вкуснейшего морса, приготовление которого Вован никому не доверял: варил сам, лично. Потом встал под душ в освободившейся ванне. Тугие струи холодной воды сильно подпортили ему настроение – хотя до этого казалось, что хуже уже не бывает. Зато перестало тошнить.
«Все, пора завязывать», – решил Ефим. Ему было стыдно перед Натальей, и он дал себе слово, что больше – никогда. Он понимал, конечно, что это слово не первое и, скорее всего, не последнее. Но сию секунду был искренен в своих благородных намерениях.
На кухне Вован, опять-таки по собственному рецепту, заваривал чай.
– Классный был вечерок! – никак не мог успокоиться он.
– Да уж, – тихо соглашался Ефим.
– Но, блин, как ты Дозора напугал! И меня тоже. Я уж думал – хана.
– Я? – изумился Береславский. – Напугал Дозора?
– А кто же! Я, что ли? – хохотнул Вован. – Скажи еще, что не помнишь.
– Нет, помню. – Ефиму не хотелось выглядеть совсем уж запойным. – Только не все.
– Дозор тебя облаял, помнишь?
– Вроде да.
– А ты на него заорал: «Заткнись, гад волосатый!» Он чуть цепь не перегрыз! Брехал как бешеный. Кстати, ты его тоже облаял.
– Матом? – схватился за лысую голову Ефим. – При девчонках?
– Каким матом? Натурально облаял. Обгавкал! Встал на четвереньки и обгавкал. А потом сказал, что возьмешь его голыми руками.
– Я? – не поверил Ефим. – Дозора? Твое чудище?
– Кончай голову дурить! Ты что, в самом деле не помнишь? – раскатисто ржал Вован.
– Не очень, – наконец признался Береславский.
– Дозор рвался с цепи. А ты сказал, что «человек» – звучит гордо.
– Это не я сказал, – скромно поправил Ефим.
– Вчера – ты, – отмахнулся Вован. – И что не смеют кобели облаивать поэтов. Потом намотал шарф на руку и пошел на Дозора.
– О господи! – простонал Ефим, представив всегда наводившие на него ужас клычищи Вовкиного волкодава. – Я где-то читал об этом. Кинологи обертывают руку и суют псу в пасть.
– Вот-вот, – подтвердил Вован. – Вспомнил наконец.
– И я это сделал? – всерьез ужаснулся герой вчерашнего дня.
– Не видел. За ружьем побежал.
– Зачем?
– Вообще-то ты мне дороже Дозора, – честно признался Вован.
– А дальше что было? – безнадежно спросил Береславский.
– Дальше девчонки рассказали. Они тебя вдвоем держали, но ты вырвался и поперся к будке. Кричал, что ты – венец. Не помнят чего.
– Природы, – подсказал Ефим.
– Да, наверно, – согласился друг.
– А Дозор что? – утомленно спросил Береславский.
Вован опять заржал:
– Не поверишь! Спрятался в будку!
– Я страшен в гневе, – успокаиваясь, подтвердил Ефим. Эта история оказалась не столь ужасной, он уже был готов к худшему.
Через полчаса, напившись чая и морса, в почти нормальном состоянии Береславский собрался в путь.
– До свидания, девчонки! – заглянул он в комнату.
– Ой, а вы уезжаете? – расстроилась старшая «племянница». Они с Ефимом вчера быстро нашли общий язык.
– Да, – огорченно подтвердил Ефим, – дела. – При виде полуприкрытой одеялом дамы он вдруг подумал, что мог бы еще немного задержаться. Но совесть внезапно проснулась и из какого-то дальнего закутка высунула-таки свой коготок. К тому же опять пришлось бы развязывать и завязывать ботинки. – Никак не могу. Счастливо оставаться.
– Еще встретимся? – улыбнулась «племянница».
– Надеюсь, – ответил Ефим и в который раз устыдился собственной беспринципности.
Его машина осталась за забором: ночью на ней ездили в круглосуточный ларек за водкой и застряли в сугробе. Утром сторож – он же конюх – откопал «аудюху», и теперь она стояла на чистой дороге. Ефим нажал на кнопку брелока, но машина не пикнула. «Ну вот, начинается, – подумал он. – Хорошо хоть замки дверей открыты».
Он сел на водительское место, удобно прижался к высокой спинке, включил двигатель и обогрев сиденья. Только тронулся – как почувствовал холод и болезненное нажатие у правого виска.
«Что за черт!» – поднял он руку, чтобы отодвинуть невесть откуда взявшуюся штуковину.
– Сидеть, сука! – прошептал чей-то голос сзади и снизу.