Беспощадная толерантность (сборник) Дивов Олег
С трудом переставляя гудящие ноги, направился сразу в столовую: после ужина хотел выпить чашечку кофе, но в ресторане он оказался непомерно дорогим.
На столе лежал безобразно раздувшийся механик. Вокруг него столпилась вся прислуга. Енот запрыгал перед Трейси:
— Он его съел! Съел!
— Кто? Кого? — Трейси устал, нагулял аппетит и надеялся хотя бы на кофе, если разделившихся поварих из госпиталя еще не привезли.
— Удав! Глиста из унитаза! — радовался енот.
— Ну и что? — равнодушно спросил Трейси.
— Так он теперь убийца! Надо вызвать полицию!
До Трейси дошло. Оглядел всех. Вечно пребывающий в экстазе енот выразил общее сомнение. Червей, даже землян, тут не любили, хотя вслух о своих расистских наклонностях говорить не рисковали. А вот механика боялись, но уважали крепко. Да и как не уважать нормального честного змея? Взяток не брал даже белыми мышами, никогда не терял терпения и всегда давал советы бесплатно.
— По порядку, — распорядился Трейси. — Докладывайте.
Утром, едва он отбыл, глист пригрозил забить своим телом канализационный сток и умереть там, если ему немедленно не отыщут нового хозяина. Енот, как самый мобильный, сообщил о происходящем мажордому и насплетничал удаву. Последнему ситуация показалась настолько абсурдной, что он не преминул взглянуть — чтобы составить собственное мнение, разумеется. Глист, порядком ослабевший, обрадовался собеседнику и объяснил, что достаточно открыть рот, а дальше он справится сам. Удав пасть и открыл, ему не трудно.
Вот только глист не знал, что змеиный кишечник переваривает все. Даже паразитов. А удав знал. И с удовольствием заглотил предложенное.
— Удав сказал, что если мыслящее существо само лезет в пасть, то оно либо хочет покончить с собой, принеся пользу обществу, либо потеряло разум. В любом случае, его поедание надо рассматривать в контексте обычного жизненного процесса, — роняя слова, добавил мажордом. — Мы проголосовали. За предложение удава высказалось большинство, против и воздержавшихся не было. Но только что из госпиталя привезли поварих. Они считают, что это все-таки преступление.
Трейси потер лоб. Не хотелось сдавать в полицию замечательного механика, к тому же очень красиво отомстившего за его утренние переживания.
— Глист получил именно то, что хотел, то есть он стремился попасть в кишечник — и попал. Уважаемый удав тоже получил, что хотел — помог мыслящему существу реализовать его мечту. Все. А об убийстве поговорим, когда у нас на руках окажется целый труп червеземлянина или его несомненные фрагменты, свидетельствующие о том, что он погиб в результате действий удава, а не умер естественной смертью. На данный момент состава преступления нет. Понятно?
Удав с усилием приоткрыл левый глаз.
— Господин президент, никогда не сомневался в вашей разумности и человечности, — изрек он и снова погрузился в приятную сытую дрему.
— Будьте любезны, транспортируйте нашего механика на его рабочее место, — велел Трейси мажордому. — И дайте же мне наконец сварить кофе!
С кружкой вожделенного напитка Трейси ввалился в свой рабочий кабинет. Шесть на шесть футов, стол, стул, личная ручка, которой он никогда не пользовался, телефон, стопка документов и штампик с выгравированной подписью. Подпись, кстати, не менялась уже лет двадцать — а кому какая разница, кто ныне президент?
Трейси уселся, чуть не застонал, оценив пачку документов — листов с полтыщи, а то и побольше. И все это он обязан проштамповать до утра!
Поправки, очередные поправки к Новой Конституции. Их принимали по сотне в день. Трейси тискал штампом внизу каждого листа, откладывал, тащил следующий… Рука занемела, он откинулся на спинку стула. Допил остывший кофе. От нечего делать прочитал документ. Прикрыл глаза. Да, если бы президент Смитсон, ратовавший сначала за вступление в Конвенцию, а потом и за принятие Новой Конституции, позволившей инопланетянам получать земное гражданство, — дожил бы до такого, он бы просто застрелился.
Пока инопланетяне прибывали на Землю в виде забавной контрабанды, никто не задумывался о последствиях. Потом приняли Новую Конституцию, потому что это показалось выгодно — без нее людей не пускали на другие планеты. Людей пустили. За три года с Земли в разных направлениях безвозвратно убыло два миллиарда особей рода человеческого. Вместо них явилось пять миллиардов инопланетян.
Они открыли Землю, как Колумб Америку. И согнали землян в гетто, как европейцы индейцев. Конечно, словечко «гетто» тридцать и даже двадцать лет назад не звучало. Трейси еще помнил, как их деревню называли заповедником.
Да, несколько зон на Земле объявили закрытыми для проживания инопланетян. Чтобы избежать обвинения в расизме, эти области получили статус природных заповедников. А потом уже все привыкли, что люди живут в гетто, площадь которых с каждым годом уменьшается.
Нет, поражения в правах у человека не было. Просто когда инопланетян, равных по возможностям с человеком, в пятнадцать раз больше, о правах говорить бессмысленно. Демократия, извините. Решает большинство. Единственное право, оставленное человеку, — право занимать пост президента. И то только потому, что к выборам допускались лишь урожденные земляне. А новые граждане в подавляющем большинстве были пока еще пришлыми.
Выборы… Смешное слово. Президента выбирал компьютер случайным поиском по списку фамилий. И все соглашались. Почему бы и нет? Новая Конституция со всем набором поправок ограничила функции главы государства до проставления штампов на документах. Особых знаний не требуется, а вот работу в городе при известной оборотистости заполучить можно. Да еще и за жилье и скудное питание не нужно платить: гособеспечение.
Наверное, Трейси был не слишком оборотистый. Потому что за минувший месяц он повсюду слышал только отказы. Будь Трейси холостым, особо не волновался бы. Но ведь у него в гетто осталась семья — жена и дети. Им деньги нужны. Как президент, Трейси мог рассчитывать на постоянную спонсорскую субсидию, но ее хватало лишь на платное размещение анкеты в базах занятости да на поездки по городу.
— Вам письмо от жены пришло! — приоткрыв дверь, пискнул в щелочку енот и протолкнул магнитофон.
Трейси переставил аппарат на стол, нажал на клавишу. Из динамика полился серебристый голосок Эльсы: «Дорогой, я проиграла тяжбу…»
Кулаки сжались сами собой. Тяжба!
Стоило Трейси уехать в город и поселиться в Белом Доме, как в гетто обосновался табор бродячих мыслящих улиток. Причем для стоянки они выбрали отчего-то садик у дома Трейси. Эльса подала на них в суд.
«Из присяжных четверо были улитками, четверо — мыслящими растениями, два стула пустовали, но на них висели таблички «мыслящая энергия», еще была мыслящая соня и мыслящая гадюка, та самая, которую мы в прошлом году выгнали из нашего подвала, куда она пробралась тайком. Ко мне прикрепили государственного адвоката-орла, очень умная птица, но все бесполезно, потому что у улиток адвокатом был камень. Он ничего не говорил, только с грохотом катался по своему столу, а потом принялся раскаляться и шипеть. Все испугались. Гадюка объявила, что присяжные проголосовали одиннадцатью голосами в пользу улиток при одном воздержавшемся — соне. Она не проснулась. Решение можно обжаловать в окружном суде, но нет денег: меня обязали выплатить судебные издержки и забрали все деньги и дом. Гадюка сказала, что у нас демократия и истинно гражданские свободы, так что если я жена президента, то никто не станет делать мне поблажек. А если станет, то это коррупция и тоталитаризм. Так что нас с детьми уже выселили. Я сейчас в городе, в гостинице на 545-й авеню — единственный отель, где согласились в качестве платы принять мое обручальное колечко».
Конституция гарантировала гособеспечение президенту, но не членам его семьи. Такую поправку внесли пять лет назад в целях сокращения административных расходов. А вчера Трейси штамповал указ, повышающий денежное довольствие парламентариям. На три процента.
«Еще я получила письмо от Молли. Ты помнишь Молли, правда? Она уехала на Альдебаран. Дорогой, она зовет нас к себе. Там сейчас хорошо — наших около полумиллиарда, и еще там изменили Конституцию, правительство взяло курс на отказ от расизма, так что люди могут получить вид на жительство, если найдут работу, а через три года — и гражданство. Молли пишет, что с работой проблем нет, сейчас очень модно иметь в штате человека. В правительстве и в парламенте у нас очень могущественное лобби…
Дорогой, если ты найдешь немного денег на билет, я с детьми улетела бы к Молли. Конечно, месяц придется перебиваться, но мы всю жизнь прожили в гетто, нам не в диковинку. Питание там бесплатное, а потом я устроилась бы на фирму к Молли, дети пошли бы в школу. А когда закончится срок твоего президентства, ты бы приехал к нам…»
Отказ от расизма, новая Конституция, лобби… Трейси подумал, что где-то уже это слышал. И хоть сейчас готов сказать, что произойдет через тридцать лет.
И чем больше он размышлял об открывающихся перспективах, тем сильней разгорался в его глазах хищный огонек.
Что там говорил розовый слон по поводу работы на Альдебаране? Трейси набрал номер телефона, указанный на визитке розового слона. Трубку сняли почти сразу. Услышав знакомый уже приглушенный голос, Трейси сказал:
— Доброй ночи, это Трейси. Человек, которого вы не взяли на работу.
— Вы согласны? — без лишних экивоков уточнил слон.
— Да.
— Я рад. Когда вы сможете выехать на Альдебаран?
— Хоть сейчас.
В трубке прошелестел смешок.
— Мне уже нравится ваша оперативность, — отметил слон. — В четыре утра мы отправляем транспорт, это не пассажирский лайнер, но я сам так путешествовал — вполне комфортно. Сколько вам времени на сборы? Я пришлю машину.
— Мне — нисколько. В отеле на 545-й авеню находится моя жена и дети. Если вас не затруднит…
— Договорились. Шофер заберет их, потом заедет за вами. Куда?
— К главным воротам Белого Дома.
— Что ж, желаю успеха. Думаю, еще увидимся.
Трейси положил трубку. Посмотрел на кипу бумаги, загромождавшую его стол. Взял верхний лист, перевернул его, остальные бесцеремонно смахнул на пол. Долго вспоминал, как пишутся нужные слова. Он легко читал, но вот с начертанием букв испытывал трудности. В школе при гетто словесность преподавала мыслящая летучая мышь, которая ночью питалась, а днем повисала над доской, заматывалась в крылья и спала. Так что читать Трейси научился у родителей, еще до школы, а вот с чистописанием дела обстояли хуже некуда. Но никого, в том числе и его самого, это не волновало. А почему его должна была заботить какая-то мелочь?! Все компьютеры работают с голоса, а лишние знания тяготят. Колледж Трейси окончил без проблем и к большему тогда не стремился.
Наконец, он вспомнил. Старательно, большими печатными буквами, вывел:
УШОЛ В АТСТАФКУ.
Заменил точку на восклицательный знак для большей выразительности, аккуратно пристроил записку посреди стола.
В гардеробной уложил в чемодан вещи, с которыми приехал из гетто. У дверей спальни задержался. Пробитую утренним террористом створку никто даже не подумал заменить. Листочки у лианы-телохранителя безвольно обвисли — то ли от сквозняка, то ли растение предчувствовало скорую разлуку. Чуть не прослезившись от жалости, Трейси старательно увлажнил землю в кадке, сдобрил ее подкормкой. А потом ему пришло в голову более простое решение.
Он покинул здание, держа в одной руке чемодан, а в другой — кадку с лианой. Почти вприпрыжку пересек газон, отделявший парадное крыльцо от ворот. И засмеялся, открыто и искренне, увидав подъезжающую длинную черную машину.
Иногда вид на жительство значит больше, чем право на жизнь.
Егор Калугин
Народ обреченный
Они не упали из космических далей на звездолетах. Они не вышли из океанских глубин на подводных лодках. Они даже не из Ливонии, где, как известно, одни только буйствующие дикари.
Они всегда были среди нас. Жили с нами на одних и тех же улицах. Ходили с нами в одни и те же школы. Слушали одну и ту же музыку, целовались на свиданиях и, встречаясь пыльными летними вечерами на праздничной Вишневой улице, приподнимали ответно шляпы.
Мой Бриз дружил с «их» Плишей. Сам папаша Кнут заходил ко мне на рюмочку ликера перекинуться парой слов о политике, да и вообще о жизни. А сколько я сшил штанов, обмеряя задницы и лодыжки, не разбирая на «их» и «наши». Для меня они всегда были просто задницами и лодыжками.
И долго никто не знал, что есть на самом деле «они» и «мы». Мы были «все» вместе.
Началось это после Большой Войны, которую мы все, пока еще все — проиграли. Как уж это случилось там — не мне судить. Я о войне не понимаю ничего. Я знаю, как положить ровную строчку, чтобы ниточка не торчала, или как сделать фасонные брюки на выход, чтобы ваша девушка смотрела на вас, как на единственного в мире мужчину. Да, в этом я действительно знаю толк, спросите любого. Но вот что там на войне — это мой Бриз сказать мог. В Большой Войне он управлял паровым цеппелином «Люфтландия». Тем самым, что первым был в высадке на Дальнем Архипелаге, помните? Не помните? У моего Бриза еще была медаль за мужество. Я очень гордился им, да… Когда он надевал форму воздушных сил, синюю с голубым кантом и прохаживался по улице под ручку с Плиской, сердце мое замирало от счастья. Мы ждали свадьбы. Я бы пошил ему такие брюки — ниточка к ниточке, шовчик к шовчику, весь мир бы смотрел только на эти брюки, уверяю вас. В то лето мне иногда даже снилось, как я сажусь за свою машинку, опускаю ногу на педаль, и ровной строчкой ложится шовчик на лучшие в целом свете свадебные брюки…
Так вот после Большой Войны пришли Тяжелые Времена. Оказалось, мы, пока еще мы все, потратили на гидро-гаубицы и паровые цеппелины так много, что не осталось на еду. И парней наших, общих наших парней пропало на войне так много, что некому стало работать. А к этому еще горечь поражения, и наши флаги сорваны, и моему Бризу по мирным соглашениям запретили носить форму и медаль… Не помните, кто сказал: лучше быть нищим стоя, чем богатым на коленях? Не помните? Жаль, хорошие слова. Так вот мы были нищими на коленях. Все мы. Пока еще все.
Сами понимаете, долго на коленях не простоишь. Тем более голодным. Хочется встать и найти немного еды, так как хочется кушать. А что делать, если еды нет? И если вокруг только нищие? Что вы говорите? Отнять? Да, наверное, так все и началось.
Мы долго не замечали странностей. Не хотели замечать. Впрочем, разве это были странности — так, детские забавы, не больше. Поначалу «они» всего лишь собирались в пивных, пили ячменное и шушукались о чем-то, отворачиваясь от нас. Потом они перестали отворачиваться, замолкали, едва мы приближались, будто заговорщики, и взгляды их стали злыми, непримиримыми. После они уже не приподнимали шляпы при встрече, а некоторые, самые молодые и самые голодные, кричали нам что-то о предательстве и о расплате. Мы старались вести себя терпеливо — каждый имеет право высказываться. Каждый имеет право на собственное мнение. Даже если оно не совпадает с твоим — прояви уважение.
И мы проявляли уважение. Когда они придумали себе игрушечную армию и принялись расхаживать по улицам в красной форме, это было даже забавно. Ночные шествия с факелами, когда будто огненная река течет по Вишневой за угол на Абрикосовую — да, мы все сбегались поглядеть на это зрелище. А как они маршировали! Они очень любили маршировать и топтали плац целыми днями, пока мы работали. А по выходным они устраивали парады на Ратушной площади. Я каждое воскресенье ходил смотреть на них и радовался, глядючи, что так красиво выходит, на загляденье просто. Бутылочные белые ботфорты и коричневые краги кавалеристов, синие пилотки моряков, белые портупеи и золотые аксельбанты летчиков! Ровно по струночке, слаженно, сомкнутым строем плечом к плечу под барабанный бой. Не моргнут, лица каменные, будто идут в атаку! Под гром военного оркестра — трубы начищенной медью горят, флейты заливаются, жезл оркестрмейстера вскидывается в такт. А папаша Кнут на трибуне у ратуши вскидывает руки и приветствует свои «железные бригады», как он их ласково называл, поднятой рукой. Красота! В такие минуты веришь, что все образуется.
В один из тех дней была в «Сельскохозяйственном вестнике» статья папаши Кнута, разъясняющая, кто такие «они» и кто такие «мы». Тогда вообще много чего писали. Нищим хочется поговорить, чтобы не слышать урчание пустого живота, — так я это объяснял себе. И нищие писали обо всем, чего нет: о вкусной и здоровой пище, о предсказаниях астрологов, о разумной жизни в океане, о скором конце света и о национальной политике. Каждый ведь может высказываться, к этому нужно относиться с уважением. К любому мнению.
На статью папаши Кнута мало кто из нас обратил внимания. Однако скоро нам стали кричать на улицах о том, что они это они, а мы это мы. Кричали, конечно, в основном мальчишки из «железных бригад», потому что они обожали папашу Кнута. Потом стали кричать и другие, постарше и помладше, даже домохозяйки. Мы, конечно, молчали — каждый ведь может высказываться, это нужно уважать, чужое мнение нужно выслушать, да.
К тому же дело шло к выборам, а на выборах — ну, чего только не наговорят, согласитесь. Папаша Кнут стал все чаще появляться со своими статьями в «Сельскохозяйственном вестнике», где подробно уже излагал, почему мы это мы, а они это они, какова разница между нами и в чем мы перед ними виноваты. Оказалось, Большая Война была проиграна именно потому, что мы их предали перед самой Великой Победой — заключили за их спинами Позорный Мир. Из этих статей хотя бы стало понятно, о каком предательстве кричали они нам на улицах. Однако каждый имеет право высказываться, и чужое мнение нужно уважать… Я это уже говорил, да?
Так вот, чем ближе к выборам, тем основательнее проводились парады и ширились факельные шествия. Тем чаще появлялся в «Сельскохозяйственном вестнике» папаша Кнут с новыми обличительными статьями. И тем громче звучали его слова о предательстве и возмездии. О том, что мы давно готовили нападение на «них», а Большая Война послужила хорошим поводом к этой подлости. И что мы должны ответить за свое двуличие. Я читал его статьи и недоумевал, ведь я и не думал никого предавать, я всего лишь шил брюки. И мой Бриз не собирался предавать — он воевал бок о бок с ними. И все мы проиграли в войне, все поровну. Однако я не возражал, ведь каждый может высказать… Вы это слышали уже? Извините.
В то время многие читали «Вестник». А что еще делать нищим? И многие благодарили папашу Кнута, писали, что прозрели и теперь уж точно видят, кто виноват в поражении и что делать дальше.
В день выборов, а это было последнее воскресенье августа, как сейчас помню, погода стояла чудесная, было уже не жарко, по небу плыли нежные такие облачка, как барашки на выгуле. Подавляющим большинством голосов папаша Кнут был избран бургомистром. И заслуженно избран — он ведь дал людям надежду, сказал, что теперь они не будут нищими и поднимутся с колен, а это очень важно для нищих, поверьте. Именно так и сказал. Потому я и сам за него голосовал. Он обещал порядок и славу. А то, что он говорил о нас — так это каждый имеет право высказ… Да, да, я говорил уже это, Вы правы.
В тот же день мальчишки из «железных бригад» избили наших парней на танцах, что проводились на площади по случаю избрания папаши Кнута. Избили жестоко — молодежь не ведает милосердия, что поделаешь. «Бригадиров» было полтораста человек, наших едва ли не столько, однако наши мальчики проявляли уважение, они не цеплялись и не отбивались почти, ведь каждый имеет право… Да, да, я говорил.
У меня тоже был тяжелый день. Мой Бриз попал в больницу с переломом ноги. А когда я собрал ему немного еды и зашел к Плиске, чтобы вместе навестить моего мальчика, она рассмеялась мне в лицо и отказалась идти. Потому что она одна из них, а мой Бриз один из нас. Видели бы вы глаза моего мальчика, когда я ему сказал об этом. Но ведь каждому можно высказываться, я его учил так… и чужое мнение… Ох-хо-хо…
Первый Указ, который издал папаша Кнут в бургомистрах, был о поражении нас в правах. Мы официально объявлялись виновными в предательстве. Лишались права голосовать и выбираться в какие-либо органы власти. Должны были пропускать «их» при встрече в дверях. Сходить на дорогу, если кто-то из них шел тротуаром, и ожидать в магазине, пока кто-то из них выберет себе товар по вкусу. Выполнять все требования каждого из «них» с особым тщанием. Мы лишались права на образование и лечение, на службу в армии и на ношение наград. И права на заработок — отныне каждый из нас должен был зарегистрироваться в магистрате, как работник по своей специальности, и получить карточки на продукты в достаточном для поддержания работоспособности объеме. Детям и иждивенцам карточки не полагались. А чтобы нас каждый из них мог выделить взглядом в толпе и потребовать выполнения Указа, нам полагалось носить на одежде специальные знаки — белые квадраты во всю спину.
Следующим утром мы вышли на улицы с белыми квадратами — мы всегда были законопослушны. Моего мальчика в тот же день выбросили из больницы, и я сам, своею рукой нашил ему на спину полагающийся по Указу знак прямо на лестнице, прежде чем вести его домой.
На следующий день в моей мастерской разбили все окна и зеркала. Сломали мою единственную драгоценность — мою швейную машинку и утащили все ткани. Мне пришлось ждать стекольщика до конца недели — окна, как оказалось, потеряли все наши лавочки и мастерские, потому работы у него оказалось предостаточно.
Едва жизнь наладилась и снова застучала моя швейная машинка, появились новые заказы и новая работа, как вышел следующий Указ — нам полагалось оставить свои дома, ценности и сбережения, взять своих детей и самое необходимое и до восьми утра перебраться на окраину в Унылый тупик, где для нас построили несколько бараков. И, конечно же, ровно в восемь все мы были там. Нам объявили, что теперь жить мы должны в синих бараках, а работать в желтых. И нам запрещено уходить отсюда до самой смерти.
Вокруг бараков не было стены или охраны, но мы всегда были законопослушны и терпимы. Никто не ушел. Только наши несмышленые дети, которые иногда подбегали к перекрестку Унылого тупика и Радостной улицы, только чтобы поглядеть на то, как ходят там «они», как живут, что едят и во что одеваются. За это сорванцам доставалось на орехи от родителей, конечно.
Ночами в наши бараки приходили пьяные «бригадиры», они избивали наших мальчиков, а девочек заставляли им прислуживать. И мальчики наши терпели побои, и девочки выполняли все, что говорили им. Детям нашим мы закрывали ладонями глаза, чтобы они не видели того, что происходит. Они обязаны в этой жизни терпеть все, а для этого нужно немного — только закрыть глаза на происходящее. И знать, что каждый имеет право… Простите, вы совершенно правы, я это уже говорил, простите старика великодушно.
Дни шли за днями, наступила теплая сухая осень. Мы все как один поднимались рано поутру, работали до сумерек с коротким перерывом на обед, ели покорно, что нам привозили, спали недолго. И терпели, конечно. Дни эти были не самыми лучшими в жизни, однако же и в тяжелые времена нельзя унывать. И мы не унывали. Там, в бараках, даже сыграли две свадьбы, и мой Бриз оттаял сердцем, кажется — жизнь, какая бы она ни была, на месте не стоит. В октябре он спросил у меня разрешения жениться на Ангельке, черноглазой дочке плотника Вензеля. И собиралась быть третья свадьба, для которой я вручную, без своей привычной машинки, выдававшей изумительную строчку, шил ночами из простыней в бараке праздничные наряды.
Но случилось так, что оставаться здесь нам тоже не пришлось. В шесть утра нас разбудили и приказали построиться перед бараками с вещами.
Конечно, мы построились вовремя с теми же чемоданами и баулами, с которыми пришли сюда. Нам зачитали новый Указ, по которому в связи с тяжелым военным положением, а в тот день как раз началась Новая Большая Война, все мы признавались врагами и подлежали уничтожению. Нам было приказано сдать вещи в приемный полевой пункт, развернутый тут же, и пешком отправляться на другой конец города, в Коровью балку, где нас будут расстреливать. Как жаль мне было мой любимый желтый чемодан из настоящей кожи, когда его на приемном пункте разрезали по всем швам в поисках припрятанных ценностей. Откуда у меня ценности? Иголка да нитка. Вот и все, что у меня было в жизни.
И еще мой Бриз, моя гордость. Когда мы шли через город в толпе наших, я придерживал его за одно плечо, а его невеста Ангелька за другое — нога его еще не совсем зажила и он здорово хромал. На перекрестке он увидел Плиску в белом платье, она шла в обнимку с белобрысым «бригадиром» в красном мундире. Как побледнел мой мальчик, как ему было тяжело видеть это! Из-за этой Плиски, наверное, в ослушание Указа он и вынул из кармана свою медаль за мужество, что заслужил на Большой Войне, и повесил на грудь. И будто сил у него прибавилось — пошел ровнее, от нашей помощь отказался. А я бежал рядом и прикрывал его медаль ладонью, просил снять, чтобы соблюсти закон. И к ужасу моему, мальчик мой отказывался послушаться меня впервые в жизни и ладонь мою отводил, кудри его смоляные качались, когда он гордо голову свою вскидывал. Как на грех, один из проходящих мимо «бригадиров» награду на груди моего мальчика заметил и закричал на всю улицу, что предатель не смеет носить медаль, и пообещал сорвать ее, если Бриз ее сам не снимет. А мальчик мой отвечал, что никто не смеет притронуться к этой медали, которую он оплатил кровью на Дальнем Архипелаге, и что сам он никогда не был предателем, что бы там ни говорил какой-то закон. Вы представляете? Мой мальчик так кричал представителю власти!
Я просто остолбенел от стыда. А этот мордатый «бригадир» достал большой гидропистолет из рыжей кобуры на поясе и выстрелил в грудь моего мальчика. Бриз упал и умер сразу, едва его кудри коснулись земли. Дрожащими руками я снял с него медаль и передал «бригадиру» — по Указу мы должны были повиноваться, что бы они ни потребовали. А вокруг шли и шли в Коровью Балку наши, едва поворачивали головы, чтобы проститься с моим мальчиком. Ангелька поплакала рядом и пошла. И я поплакал и пошел…
Что вы говорите? Я не должен был оставлять своего сына на улице? Я должен был вцепиться в глотку «бригадира»? Что вы… Как можно так говорить! Я всегда воспитывал сына в терпимости. И меня так воспитывали. Иначе нельзя. Иначе невозможно! Ведь каждый имеет право… Простите, да, повторял уже. Простите…
Что было в Коровьей Балке? Там нас расстреливали. Организован расстрел был с большим толком. Вот только техника подводила — три гидропулемета, большие такие, на треногах перегревались, и стрелять отказывались, шипели, пускали к небу пар, так нас было много. Построили нас в три колонны, каждую к своему пулемету. Первые две шеренги каждой колонны по команде раздевались догола, складывали аккуратно одежду в пункте приема, а потом шли копать себе могилу. На всех рыли слаженно один ров. Когда глубина соответствовала мерке, наши сдавали лопаты и становились рядком вдоль рва, чтобы убитыми сразу упасть точно в могилу. Следующие две шеренги после сдачи тряпья копали свой ров, тем самым закапывая предыдущих. И так далее. Без остановки.
Впрочем, остановки были — пулеметчики вынуждены были давать отдых стволам от перегрева, и перекуривали, подшучивали над голыми, которые ожидали смерти, но при этом по привычке к приличиям стеснительно прикрывались. Особенно молоденьким девочкам было неловко, и они отворачивались, краснели несдержанно. Матери, конечно, ругали их за это проявление нетерпимости, но молодость — это молодость, что поделаешь.
Я опоздал в Коровью Балку из-за случая с Бризом, потому был в последних шеренгах и всех видел, кто умирал. Многих из них я знал по именам, некоторых даже с детства, кто-то вырос у меня на глазах, с кем-то рядом вырос я, и все они отнеслись к смерти достойно и терпеливо, как подобает относиться. Вот только с молодежью было трудно — волновались очень, иногда всхлипывали. И еще с детьми. Они пугались выстрелов, крови, и потому матери закрывали им глаза и уши — терпению их научить не успели мы еще, к сожалению.
Когда разделась моя шеренга и мы уже плечом к плечу, чтобы не расходовались зря пули «бригадиров», стояли на краю своей могилы, оказалось, что у пулеметчиков кончились патроны — так много оказалось в городе нас, предателей. Не рассчитали боезапас. За патронами в арсенал ушел грузовик, и мы долго-долго ждали, не сходя с места. Вечер уже клонился к закату, оставалось нас всего полсотни со всего города, дело шло к заморозкам, и ноги мои посинели от холода… Что вы сказали? Страшно было ждать смерти? Не так уж страшно. Страшнее было другое, признаюсь вам, как на духу. Мы стояли перед зарытыми только что телами и видели, как перед нами шевелится земля — это раненые не проявляли терпения, тянулись к воздуху в своих могилах. И мне было страшно, что я так же могу проявить слабость, если буду сильно ранен, тоже потянусь к жизни, покажу свое несогласие неосознанно… Что может быть хуже этого…
Раз уж вы молчите, я продолжу, да? Спасибо.
Грузовик вернулся пустым — патронов в арсенале не было. Обещали привезти только к воскресенью, а был всего-то понедельник. Патронов не хватало из-за Новой Большой Войны — на фронте нужно было убить гораздо больше врагов, чем в нашем городке. Нам разрешили одеться и вернуться в бараки. Утром мы снова сами вышли на работу. Пришлось распределиться по местам — многих ведь не стало, некому было править заготовки, переносить продукцию на склад, многих хороших специалистов лишились. Но как-то организовались, хоть было не просто. Приходилось работать по двенадцать часов и больше, чтобы производительность держать на прежнем уровне. Знаете, так, бывало, намаешься, что лишь бы до барака, лишь бы уснуть на нарах быстрее, да…
В субботу сообщили, что завтра расстрела не будет. И не будет его до самой Великой Победы в Новой Большой Войне. Пока патроны не появятся. Потом нам сообщили, что всех нас, внутренних врагов, будут жечь в печи, но пока эта большая печь строится где-то на юге, мы должны работать не покладая рук на благо Великой Победы. И мы работали. А до Великой Победы было, как оказалось, не близко. Новая Большая Война шла с размахом и только разгоралась! Мы побеждали одну страну за другой, но это были Маленькие Победы. Нам нужна была Великая Победа, и скоро мы уже воевали со всем светом и даже вторглись в Ливонию. Так вы из Ливонии? Те самые дикари, лишенные понятия о терпимости?
Простите, простите великодушно… Мне очень жаль, очень… Так стыдно, я сказал непозволительную глупость, так стыдно… Простили? Правда? Вы так великодушны!
Вы спрашиваете, что дальше было?
А что могло быть? День за днем, месяц за месяцем работали и работали. Нет, нас никто не заставлял. Нет, нас не били, что вы! Так, иногда. Или пьяные «бригадиры» заезжали развлечься. Или прибегали с Радостной улицы дети, набрасывались толпой с палками, камни бросали. Мы терпели — это же дети, что с них взять…
После была долгая зима. В морозы приходилось особенно туго — теплую одежду нам так и не вернули, а в цехах нет отопления, ведь нас рассчитывали расстрелять ранней осенью. Не поверите — иногда пальцы к станку примерзали. А ближе к весне нам перестали привозить еду. Хорошо, к тому времени первая травка начала за бараками проклевываться на пригреве, снежок был, растапливали, потом дожди пошли — и пожевать, и попить было что.
Что потом, вы спрашиваете? Потом появились в небе свинцовые цеппелины Ливонии. Они пролетели с Востока на Запад. И взялись летать над нами каждую ночь, светить прожекторами, иногда шваркали гидроторпедами куда-то в город. Где-то далеко-далеко громыхала тяжело канонада, гремело так, будто сотня жестянщиков круглые сутки работала. Ночами светилось небо — сначала на Востоке, потом, кажется, по всему горизонту. Мы продолжали трудиться. Потом канонада ушла на Запад. И вот уже недели две ее не слышно.
Что вы говорите? Новая Великая Война окончилась? Да что вы!
А это вот на головной башне вашего танка что за знак? Герб Ливонии? Значит — вы победили?
Граждане победители, передайте, пожалуйста, нынешним властям, что мы можем быть полезны. Мы готовы и дальше работать, у нас склад забит продукцией, а вот сырье заканчивается. И еды бы немного. Трава по Унылому тупику выедена, если будет засушливое лето, то и с водой могут быть проблемы. Но вы не подумайте, мы не жалуемся, нет…
Что вы говорите? Мы свободны? И мы можем вернуться в свои дома?
Как же… нет, вы не подумайте, нам и здесь хорошо.
Нет, что вы… не надо. Хлеб… ах, это же хлеб…
Спасибо, вы так добры, так добры…
А не могли бы вы спросить у власти, действительно ли мы можем уйти из бараков. Это точно? А у вас есть такой Указ? Нет? Вы говорите, чтобы быть свободным, не нужны Указы?
Извините. Нет, мы пока останемся здесь. И будем работать, конечно.
Как долго? Пока не будет соответствующего Указа.
Олег Дивов
В Коньково мерзкая погода
Гамлет Оганезов по прозвищу Омлет и Али Алиевич Алиев, для друзей просто Алик, возвращались из торгового центра «Кони-Айленд». У Омлета там был магазинчик, у Алика — два.
К Алику с утра прицепилась охрана — похмелиться, потом с него срубил денег на водку бухой пожарный инспектор, потом нетрезвый покупатель обозвал «черножопым кровопийцей». Ближе к обеду, когда Алик вышел съесть бизнес-ланч, пьяный мент, попавшийся навстречу, сделал вид, что не узнал коммерсанта, и невыносимо долго таращился мутным электронным глазом в его паспорт. После обеда приперлась, едва держась на ногах, контрольная закупка — дышала перегаром, роняла кредитки на пол, хватала руками продавщиц.
Алика разбила мизантропия, и он по пути домой сыпал едкими цитатами, запомнившимися со времен учебы на философском факультете.
Омлет, по образованию дизайнер, сочувственно молчал.
В Коньково было холодно и мокро. Шел противный мелкий дождик.
Мэрия обещала исправить погоду к вечеру, но вчера. Сегодня мэрия обещала к вечеру починить юго-западный метеогенератор.
На перекрестке надрывно гудели машины. Сверху затормозил монорельс, повалили наружу вьетнамцы. Поезд тронулся в сторону Чертаново, из окон градом сыпались пустые винные пакеты и водочные стаканчики.
— Спокойно, это иллюзия, — сказал Алик, зябко ежась. — Это все плод моего воображения. Но оно, наверное, совсем больное, если я вообразил, что живу и работаю в Коньково!
Омлет недоверчиво покачал головой.
— А мой психотерапевт расценки поднял… — пожаловался Алик. Брезгливо пнул бутылку, катившуюся под ноги, и добавил негромко: — Говорит, трудно ему со мной. Я и не думал, что он расист.
Омлет горестно шмыгнул носом.
Друзья проходили мимо дешевого бара для русских, когда с грохотом распахнулась дверь и на улицу вылетел, растопырив конечности, некто Прыщ, барабанщик местной киберпанк-группы «Худо».
Гремя цепями, шипами и заклепками, Прыщ спикировал в лужу, подняв фонтан коричневых брызг.
— Бля! — заорал Алик, отпрыгивая.
Омлет достал белоснежный носовой платок и принялся молча собирать грязь со своего кашемирового пальто.
Прыщ ворочался в луже, устраиваясь поудобнее.
— Господи! — простонал Алик. — Ну как же задолбали эти русские! Просто житья от них нет. Не могу я тут больше, уеду к тетке в Чикаго, давно она меня зовет…
— А в Чикаго негры, — сказал Омлет.
— У наших своя территория, негры туда не ходят. Знают, что зарежем.
— А русские?
— О да. Русские ходят везде…
Они стояли над лужей, в которой уютно булькал Прыщ.
— Вот же скотина… — пробормотал Алик. — Спорим, он даже не простудится, эндемик хренов. Он же местный, ему тут климат. А мы — чужие.
— Ну, мне направо, — привычно сказал Омлет. — Тебе налево. До завтра?
— До завтра, — вздохнул Алик, пожимая ему руку.
— Чикаго-Шмыкаго, — сказал Омлет. — Забудь, нах. Мы в Коньково. «Коньково» — это такое состояние души. Когда вот-вот двинешь кони, но все еще почему-то живой.
Алик грустно кивнул.
Их русские жены, эти жирные клуши. Их русские любовницы, эти алчные шлюшки. Их русские поставщики, эти ласковые расисты. А дети-полукровки, эти наглые высокомерные москвичи?! Какой тут, нах, Чикаго-Шмыкаго. Алик с Омлетом давно влипли. Потом увязли. И пропали.
Друзья поочередно харкнули Прыщу на косуху и разошлись по домам.
Оба понимали, что вырваться из этого ада им уже не суждено.