188 дней и ночей Вишневский Януш
Кем же был человек, который в своих лекциях имел обыкновение говорить: «Существуют только три сексуальные аномалии: воздержание, целибат и запоздалое супружество». Одним этим он сначала шокировал, а потом раззадорил своих противников. Кинси в биографии пера Гэтроуна-Харди — человек абсолютно и безгранично преданный своей миссии познания. Он сумел выдержать — и ничего удивительного, если принять во внимание находившиеся в его распоряжении данные, — четкую дистанцию по отношению к «исследуемому материалу», с которым приходилось иметь дело. Он никогда не впадал в морализаторство. Даже тогда, когда, по мнению своих коллег, должен был сделать это. Кинси наблюдал и сообщал о сексуальной жизни людей точно так же, как он некогда наблюдал и описывал жизнь фруктовых ос из подгруппы Cynipidae. Он считал, что его роль состоит исключительно в исследовании, понимании и описании. Такой подход он сохранял по отношению ко всему. Ницше говорил, что существуют не факты сами по себе, а лишь их интерпретации. А Кинси говорил, что существуют только факты. И никогда не сходил с позиций исследователя. В том числе и в отношении к (описанному в книге Джоунса) сексуальному чудовищу по имени Рекс Кинг, который во время встречи с Кинси с невозмутимым спокойствием рассказывал ему о своих сексуальных контактах с мужчинами, женщинами, мальчиками, девочками, членами своей семьи (секс с собственным отцом) и с животными. Сообщения Кинга были столь шокирующими, что, когда он в подробностях описывал, как вызывал оргазм у младенца, ассистент Кинси, Уорделл Помрой, покинул кабинет, в котором происходил опрос. Говорят (хотя не существует доказательств), что Кинси потом много лет переписывался с Кингом, уговаривая того прислать ему свои дневники с описаниями актов педофилии, которые он допускал с мальчиками в возрасте от (sic!) двух месяцев до пятнадцати лет. Кинси (по тем же самым, пусть и не подтвержденным, но очень похожим на правду утверждениям) не считал, что обязан сообщать об этом в полицию. Он считал себя кем-то вроде исповедника, связанного тайной исповеди. Однако это не помешало ему опубликовать материал: о случае Рекса Кинга в своем первом докладе. Что ж, можно обсудить этическую сторону его деятельности, тем более что ученый-исследователь в лаборатории — это отнюдь не рукоположенный жрец в исповедальне.
Аналогичным образом противоречивы (впрочем, тоже не подтвержденные) и другие факты из жизни Кинси. Автор первой биографии, Джеймс Г. Джоунс, рассматривает в своей книге сексуальную жизнь самого Кинси. По его сведениям, Кинси с самого юного возраста занимался изощренной мастурбацией, от которой он так и не смог избавиться. Он считает, что Кинси получал сексуальное удовольствие, возбуждая щетинкой щетки свою уретру или перевязывая мошонку веревочкой и дергая за нее. Кроме того, Джоунс говорит, что у Кинси были многочисленные гомосексуальные контакты (в фильме это отражено), он агитировал членов своего исследовательского коллектива менять партнеров (что также представлено в фильме Кондона) и прибегал к самоудушению, получая при этом сексуальное удовлетворение. Джоунс приходит к выводу, что предпочтения самого Кинси оказали громадное влияние на круг интересов и результаты его исследований. Особенно в части тех, что относились к поведению гомосексуалистов.
Обе упомянутые мною книги-биографии по-разному интерпретируют факты — в том числе и подтвержденные — из жизни Кинси. Например, точно известно, что за два года до своей смерти от сердечного приступа в возрасте 62 лет (1956 г.) Кинси сам порезал себя перочинным ножом. Причиной такого поведения, считает Джоунс, было состояние отчаяния, в котором пребывал Кинси. Случаи нанесения самому себе ран в состоянии отчаяния или глубокой депрессии, по мнению психиатров, типичны и гораздо более распространены, чем это может показаться. Гэтроун-Харди, в свою очередь, считает, что ни о какой депрессии и речи быть не может и что совершенное Кинси было всего лишь частью его исследований о связи боли с сексуальным удовольствием. Кинси не ограничился сообщениями мазохистов, которых он обследовал. Ему хотелось иметь свое мнение на эту тему.
Сегодня уже трудно сказать, кто из авторов прав. Сведения о сексуальной жизни Кинси существуют, но они закрыты в архиве института, носящем его имя, при Университете Индиана в г. Блумингтон (штат Индиана, США). Как и семь тысяч девятьсот восемьдесят пять истинных историй, которые собрал сам Кинси, и около десяти тысяч других историй, собранных членами его исследовательского коллектива. Из-за очень строгих правил защиты данных, принятых в этом институте, шансы, что эти рассказы когда-либо увидят свет божий, практически равны нулю. Поэтому я считаю, что самого. Кинси пока что следует оценивать на основе того, что он оставил после себя в виде публикаций, докладов, записок и книг. Все другое — в лучшем случае преждевременное выливание грязи и помоев в ведро с надписью «Кинси».
Сердечный привет,
ЯЛВ
Варшава, вторник
Приветствую Вас, пан Януш.
Какая бы она ни была — Бог ей судья, — но она была права в том, что связывала понятие секса с любовью. Это была одна из самых мудрых полек. Благодаря ей я с пятнадцати лет тренировала мышцы Кегеля. Мудрая, откровенная и честная, и совершенно не лицемерная. СМИ посвятили уходу Михалины Вислоцкой из жизни так мало внимания, что до многих это известие, кажется, еще не дошло. Вислоцкая умерла? Самому популярному доктору ars amandi[61] — как ее называли — было восемьдесят четыре года. Она много лет болела и не появлялась на публике, но кто хотя бы раз не слышал об авторе «Искусства любви»?
С тех пор как книга появилась в магазинах, а случилось это тридцать лет назад, ее купили свыше семи миллионов человек. Помню, какой фурор она произвела в нашей гимназии. Она вызывала шок и смех. За последним скрывались юношеская стыдливость и страх перед грядущей инициацией. Со взглядами Вислоцкой прекрасно сочетается изречение французского моралиста Жана де Лабрюйера,[62] которое Вы, возможно, знаете: «Часто бывает, что женщина скрывает от мужчины чувства, которые к нему испытывает, в то время как он изображает те чувства, которые не испытывает». Что нужно сделать, чтобы так не было? — спрашивали Вислоцкую несколько десятков лет назад. А она объясняла: не выключать свет в спальне, упиваться сексуальностью, перестать притворяться, и тогда в постели нам будет хорошо, как никогда прежде. Вислоцкая, которую особенно в мещанской среде считали скандалисткой, мгновенно завоевала симпатии молодежи. Ее читали под подушкой, в университетах. Уже в пятидесятые годы она ездила по стране и пропагандировала методы контрацепции. Рассказывала не только о том, что материнство должно быть осознанным, но и об удовольствии, которое женщина и мужчина могут получать в спальне. Вислоцкая первой публично опровергла миф о том, что мужчина сначала влюбляется в женщину, а потом думает о чем-то большем. Пани доктор прямо заявляла, что сначала мужчина думает о сексе и только потом начинает задумываться о любви. Правда? Моя бабушка тоже так считала.
Такой взгляд на мир не вписывался в обывательскую действительность того времени, согласно которой женщина и мужчина появились на свет, чтобы создать ячейку общества, а именно: семью. Но несмотря на это, на телевидении ей предоставляли лучшее эфирное время. Она стала одной из самых популярных женщин в Польше. Впервые со времени Боя-Желенского[63] и Ирены Кшивицкой[64] появился человек, который говорил о сексе с пониманием, образно и без ханжества. Для меня Вислоцкая — польская Рут Вестхаймер, о которой я уже Вам писала и которой в Америке несколько поколений благодарны за избавление от плена консервативных традиций. Благодаря своей прямолинейности она легко преодолевала запреты, что мало кому удавалось. Она не использовала научные термины, не прибегала к банальным метафорам, но как сама призналась в одном из интервью: «Главное, что я помогала тем, у кого тут было слишком узко, там слишком широко, здесь слишком коротко, там чересчур длинно». На вопрос, почему сейчас женщины стали такими доступными, а мужчины бесчестными, она отвечала так: «Всегда были девушки целомудренные и распутные. Были мужчины, относившиеся к женщине ответственно, и такие, которым было все равно. Соблазняли девушку и бросали беременную». Для Вислоцкой все было просто, она все могла произнести вслух. Импотенция, андропауза, менопауза, точка G и то, что иногда возникает желание изменить. Вислоцкая — эдакий польский Кинси в юбке. Что касается сексуальных вопросов, она сама себя цензурировала, имела свои представления о том, что хорошо, а что плохо. Ей как-то не приходило в голову посоветовать разнообразить ars amandi наручниками. Или хлестать ремнем по заднице, использовать одежду из латекса и тому подобное. Думаю, если бы она была жива, то в некоторых вопросах постаралась бы переубедить Кинси. Не потому ли, что она была женщиной? Нет, прежде всего она верила в нормальный секс и здоровых людей.
Всю свою жизнь она посвятила работе, приобрела профессиональный авторитет, но о личной жизни не позаботилась. Она открыто заявляла о том, что можно быть счастливым тысячью разными способами — и не всегда в постели, как в ее собственном случае. Вероятно, они с мужем друг другу не подходили. Он хотел постоянно, она — редко. Он ей изменял, но раз она не хотела заниматься любовью, могла ли запретить ему ходить налево? Она узнала, что значит быть одинокой женщиной, когда после развода испытала на себе остракизм друзей. И не скрывала этого. Она была искренней со своими пациентами. Учила их тому, что в любви нужна дисциплина. Предостерегала их от веры в неугасающую страсть между мужчиной и женщиной, поскольку это приносит нам больше вреда, чем пользы. Интересно, как бы она отреагировала на фразу Кинси о том, что существует только три сексуальные аномалии: воздержание, целибат и поздний брак? Нетрудно заметить, что главным пунктом в этой классификации является секс, вернее, его отсутствие. Хотя поздний брак можно представить в виде союза людей, которые вместе, но не потому, что этого хотели, а потому, что наконец обрели удовлетворение в сексуальной жизни. Воздержание и целибат — это обычно выбор, не правда ли?
И еще. Вислоцкая всю жизнь пропагандировала идею, столь же важную, как и та, согласно которой источник радости пары — в удачном сексе. По ее мнению, любовь — это также, а может, и в первую очередь слова, которые мы друг другу говорим, забота, которой мы окружаем своего партнера, и дружба. Страстные объятия, разнообразные позы и эротические рекорды ничего не дают, поскольку с каждым днем и месяцем сексуальная температура понижается. Лучше подготовиться не к эрзацу любовных утех, но к тому, что это надо принять, как бы ни было трудно. Это не просто, в особенности потому, что мы живем во времена, которые не любят таких признаний и заставляют нас верить и бороться за экстаз, который, кстати говоря, благодаря некоторым международным фармацевтическим концернам скоро будет длиться до конца жизни. Сейчас он продолжается до конца любви.
С уважением,
МД
Франкфурт-на-Майне, среда, день
Малгожата,
если человеческие души после смерти действительно переходят в какие-то иные миры — а как человек верующий я считаю, что дело обстоит именно так, — то я уверен, что душа Кинси и душа Вислоцкой попали в один и тот же мир. Кинси нетерпеливо поджидал там Вислоцкую, чтобы заполнить ее анкету и послушать ее истории. Он уже все знал заранее от Рут Вестхаймер, у него уже было достаточно разговоров с Мастерсом и Джонсон, и ему смертельно наскучил Ван де Вельде.[65] Все они прибыли после смерти с всесторонне исследованного и давно уже сексуально освобожденного Запада. Что же касается Вислоцкой, то она прибыла из страны, которая при жизни Кинси (а умер он в 1956 году) была белым пятном на сексуальной карте земли.
Если при входе в эти разные миры Создатель поставил святых, то наверняка в мире Кинси и Вислоцкой вход охранял святой Августин. Не считаете ли Вы, что избрание на этот пост св. Августина было бы доказательством великой мудрости Творца? Вспоминаю один из Ваших фельетонов в журнале «Впрост» в начале 2003 года, в котором Вы цитировали известное изречение св. Августина: «Мало того что пенис поднимается, он делает это по собственной воле». Я запомнил этот фельетон, в частности, еще и потому, что Вы со свойственным Вам красноречием подняли тему пениса. Если привлекательная феминистка склоняется над пенисом, то это, как мне кажется, достойно увековечения.
После довольно разухабистой молодости (именно к этому периоду относится приведенное выше высказывание) святой Августин обратился к вере в Бога и стал пылким неофитом. Его учение до сих пор (а это уже сильно больше полутора тысяч лет) источник вдохновения для ультраконсервативной моральной теологии. Ее главным постулатом был разрыв с идеей манихейства, согласно которой мир — это поле непрерывной битвы между силами добра и зла, света и тьмы. Святой Августин, который перед обращением в христианство сам был рьяным манихейцем, стал с неменьшим рвением бороться с прежней верой. Он отказал злу в праве на существование и стал говорить, что это всего лишь отсутствие добра, а не самостоятельная независимая сущность. Подобно тому как темнота — не что иное, как отсутствие света. Люди, согласно св. Августину, делятся на две отдельные группы: одни будут спасены, другие — обречены на вечные муки.
Не кто иной, как Августин, соединил первородный грех, вожделение и секс. Он говорил, что первородный грех переносится из поколения в поколение через сексуальное удовольствие. По мнению Августина, половые отношения, сами по себе порочные, могут быть оправданы чистым мотивом — стремлением к деторождению. Св. Августин не только пробежал в своей биографии спринт от распущенности через стоицизм к религиозному фанатизму, но и оказался первым эволюционистом! Поиск удовольствия в сексе в учении св. Августина вырос до ранга первородного греха! Это касается в первую очередь 88 % всех занимающихся онанизмом мужчин (согласно Кинси), которые делают это отнюдь не для продолжения рода, а исключительно ради удовольствия. Новообращенный сексуальный маньяк, ставший святым и получивший должность стражника душ исследователей сексуального поведения человека. Ничего не могу сказать в отношении Вислоцкой, а вот Кинси был бы в восторге. В мире земном он никогда не избегал дискуссий с умными охранителями нравственности. Глупых он игнорировал. Когда в отсутствии убедительных аргументов они начинали оскорблять его, он просто разворачивался и спокойно уходил.
До сих пор храню в своей библиотеке (привезенной из Польши) сильно потрепанную и многажды читанную книгу Вислоцкой «Любовное искусство». Что-то не припомню, чтобы мои дочери когда-либо держали ее в руках, хотя стоит она на вполне доступном месте на полке и должна, по идее, привлекать по крайней мере названием. А может, любовные утехи давно уже никакое не искусство? И им эта книга кажется страшно устаревшей. Поколение «Bravo Girl» относится к Вислоцкой как к исторической книге со смешными картинками. А когда я сказал им, что эта книга была, по сути, первым справочником по сексологии в странах Варшавского Договора, они спросили меня, что это за Договор такой. «Что ж… — подумал я, — очередная победа политики над любовью». Я отложил книгу и стал рассказывать все, что знал, о стоящих на страже мира, а стало быть, и польских границ, братских армиях в Болгарии и Румынии. Я расстроился только тогда, когда младшая дочка спросила меня, где находится Румыния и что у нее общего с Польшей. И чему только учат теперь в школах?!
Для меня эта книга — символ. Когда она вышла после многих перипетий (я узнал об этом из последнего — за несколько месяцев до смерти — интервью Вислоцкой) в 1976 году (мне было тогда двадцать два года), то стала знаменем перемен в тогдашней Польше. «Певексы», малые «фиаты», фотографии обнаженных женщин на последней странице студенческого журнала «ITD» (в течение какого-то времени его главным редактором был тогда еще молодой, стройный и социалистический Александр Квасьневский) и Вислоцкая — эрзац свободы в Польше, принадлежавшей тогда к Варшавскому Договору. Начитавшись Вислоцкой, люди садились в свои «фиаты-малюхи» и ехали в лес предаваться любовным утехам как сумасшедшие на задних сиденьях автомобилей, спроектированных для цирковых лилипутов. По пути они останавливались в «Певексах» и покупали сигареты «More». Может, помните? Черные и эротически длинные, по сорок центов за пачку. Около 10 мг отравы на одну сигарету, приобретенную за чеки или доллары, нелегально купленные у фарцовщика,
В «малюхах» они делали то же самое, что и американцы на задних сиденьях своих «кадиллаков». А потом затягивались черными тонкими «More» и на какое-то мгновение чувствовали освобождение. Если женщины не испытывали оргазма на заднем сиденье маленького «фиата», то по возвращении в свои «однушки», «двушки» и «трешки» в домах из бетонных панелей, в которых нет места для свободной любви, снова открывали книгу Вислоцкой, откуда узнавали, что «отсутствие оргазма у женщин бывает очень часто». Если у мужчин случались нарушения эрекции или слишком раннее семяизвержение, то они списывали это на ситуацию, на запах бензина и масла, идущий от мотора, расположенного за задним сиденьем, или на тесноту в машине. Женщины, мало того что были расстроены отсутствием собственного оргазма, были обеспокоены эректильной дисфункцией, или eiaculatio praecox, своих партнеров на заднем сиденье. Вислоцкая в этом плане успокаивает.
Михалина Вислоцкая была первой настоящей польской учительницей сексологии. Может, даже (в начале) она не знала об этом. Ее книга, кроме всего прочего, была также учебником. Современным и по тем временам, да и для нашего теперешнего единственным по-настоящему честным. Но столь отличным от тех, что издаются в современной, свободной от цензуры Польше. Недавно мне в руки попал учебник по сексуальному воспитанию для средних школ под редакцией некой Тересы Круль, выпущенный издательством «Рубикон». Учебник рекомендован министерством и появился благодаря деньгам налогоплательщиков (то есть также и моим). И что же я там вижу? Например, это (только две характерные цитаты):
(1) противозачаточная таблетка полностью расстраивает природные механизмы функционирования женщины;
(2) мастурбация может стать причиной задержки развития или других заболеваний.
Я листал этот «учебник» и нетерпеливо ждал, когда же появятся замечания о том, что у мужчин от мастурбации на ладонях образуются чирии, у женщин от орального секса выпадают зубы, а регулярное употребление презервативов вызывает перхоть или в крайнем случае слепоту. К счастью, не нашел. Что ж, видать, работает еще цензура…
«Искусство любви», написанное Михалиной Вислоцкой, никогда не была для меня всего лишь сухим справочником. Помню, что, когда я уже отошел от первого гормонального возбуждения, вызванного этой книгой, я понял, что она также и о том, как любить. Она полна тепла, сердечности и великодушия.
Я уверен, что, когда св. Августин удалится на мгновение, Кинси шепнет на ухо Вислоцкой, что очень завидует ей. И что дело вовсе не в невероятных семи миллионах экземпляров «Искусства любви» (это не считая пиратских перепечаток), а в том, что ей удалось написать о любви. Не доклад, а книгу…
Сердечный привет,
ЯЛВ
Варшава, четверг
Пан Януш,
Вы пишете о том, что мы живем во времена, в которые искусство любви стало никому не нужно. Оно превратилось еще в один вид деятельности и перестало нести в себе тайну. Мы живем в полной уверенности, что прекрасно образованны в этом вопросе и что вряд ли чему новому можем научиться. Значит, мир, по идее, должен быть полон идеальных любовников и любовниц. Откуда же в таком случае берутся статистические данные, согласно которым 98 % немок в совершенстве овладели не столько искусством любви, сколько мастерством симулирования оргазма.
Впрочем, национальность здесь ни при чем; жаль только, что статистика не может ответить на вопрос, почему они это делают — ради спокойствия, желая услышать слова любви или боясь быть обвиненной в холодности. Это, пожалуй, последний бастион, который не удалось взять эмансипированным любовницам. Они не могут честно, без притворства, глядя в глаза мужчине, сказать: «Сегодня я не хочу, иду спать».
Головная боль до сих пор остается одной из любимых отговорок, а фармацевтические фирмы только потирают руки. На помощь сексуальным врушкам и притворщицам могла бы прийти «виагра» для женщин, но, как заявили американские врачи, ей вряд ли бы удалось побудить женщин к эротическим шалостям, да еще неизвестно, какие побочные эффекты могло бы иметь такое лекарство.
Я только что разговаривала с одной из своих подруг, которая решила полностью изменить, а вернее, разрушить свою жизнь, поскольку встретила мужчину, оказавшегося великолепным любовником. Гораздо лучшим, чем ее муж, с которым она прожила четверть века. Нетрудно подсчитать, что ей уже за пятьдесят. Я не считаю себя моралисткой, но когда слышу, что кто-то может пожертвовать всем ради кого-то, кто этого не стоит, не могу сдержаться. Искусство любви в данном случае вытеснило искусство мышления. Если нас не поразила амнезия и мы в состоянии воскресить в памяти наши предыдущие союзы, то как можно забыть, что отношения не строятся на одной постели? Потому что быстрее всего людям надоедает секс. И тогда начинаешь замечать не только несовершенство тела партнера, но и недостатки его характера. Иногда я думаю, что не везет тем мужчинам, у которых ненасытные партнерши. Там у него ноет, тут ломит, он начинает присматриваться к рекламе средств от болей в позвоночнике, а по ночам со своей неутомимой любовницей, вынужден делать вид, что она самая желанная женщина на свете. А та, заглушая свой страх перед мыслью, что ей не повезло, требует доказательств того, что она все-таки не ошиблась в выборе. Я не понимаю женщин, которые не могут смириться с тем, что жизнь ведет их в одном направлении. До самой старости. Должно быть, страшно, когда мы, не подготовленные к встрече с уходящим временем, начинаем с ним борьбу, победителем из которой всегда выходит время. Я вспоминаю, что в нашей семье ни мама, ни бабушка никогда не говорили о борьбе с морщинами. Бабушка считала, что расцвет у женщины наступает в пятьдесят лет, но и шестьдесят, по ее мнению, не беда. Помню, что у каждой из них была подруга, наподобие моей, погибель для мужчины, которому очень быстро надоедало изображать из себя Казанову. Одна из них была владелицей парикмахерской, а ее любовник работал у нее менеджером. Так он только и ждал, когда она поедет на омолаживающие процедуры в санаторий. Тогда все клиентки были его. Ходок был еще тот.
Другая была замужем за талантливым киношником, бывшим заключенным Освенцима. Когда он с ней познакомился, то его в жизни волновало все, кроме секса. Поэтому он спокойно и даже с радостью закрывал глаза на все ее измены. Ему не хотелось, а ей было недостаточно. Одной изменяли, другая сама изменяла. И что в сумме? Ноль?
С уважением,
МД
Франкфурт-на-Майне, пятница, день
Малгося.
Прошу обратить внимание на обращение. Ведь правда теплое и какое-то очень личное? И к тому же у меня есть разрешение на это от твоего мужа Дирка. Все равно никто не называет тебя так, как он. Даже этим он не обязан ни с кем делиться. Итак, мы перешли на «ты». Согласись, поздновато. Сколько дней? И сколько ночей?
Все оказалось проще, чем я представлял. Твоя теплая улыбка в коридоре во дворце Собаньских в Варшаве, бокалы вина в твоей и моей руке и внезапно эта фраза, выхваченная из гомона разговоров вокруг: «Пан Януш, меня зовут Малгося…» Помню, что тогда я коснулся твоей руки…
В наше время для многих, особенно для очень молодых людей, это не имеет значения. Переход с формы «пан/пани» к форме «ты» у них не связан ни с какими формальными обстоятельствами, потому что поддержание этой первой формы кажется им чем-то старосветским и искусственным. Мне кое-что об этом известно. После выхода моих книг я получил свыше семнадцати тысяч мэйлов. Большинство корреспондентов обращаются ко мне на «ты». Я же в своих ответах (если до этого доходит) обращаюсь к ним «пан/пани». Я не могу, да и не хочу иначе. Мне кажется, что, поступив по-другому, я не окажу им должного уважения. Мне нужно преодолеть некую границу близости и недвусмысленно выраженного согласия, чтобы обратиться к кому-то на «ты».
Эта граница может проходить у разных людей в совершенно разных местах. Мне на память приходит рассказ Томаша Яструна «Убийца и ребенок» из прекрасного томика «Горячий лед». Пара героев этого рассказа, действие которого разворачивается в спальном вагоне поезда, после очень короткого (всего несколько минут) знакомства соединяются в постели, а вернее, сливаются на вагонной полке в экстазе, и тем не менее мужчина не считает себя вправе обратиться к спутнице на «ты». Однако она резко осаживает его словами: «Ты наконец можешь говорить мне „ты“, а то как-то нехорошо получается: и в задницу уже посмотрел, а все продолжаешь говорить „пани“…»
В Германии это соблюдается еще строже, чем в Польше. Порой доходит до абсурда. Со многими моими коллегами обоего пола мы по сей день, после семнадцати лет чуть ли не ежедневных встреч и разговоров, обращаемся друг к другу на «sie» (вы). На форму «du» (ты) я решился бы перейти только после явного предложения с их стороны. Вспоминаю один характерный инцидент, имевший место несколько лет назад, непонятный для меня и одновременно забавный. Во время дискуссии по проекту, который мы готовили в группе, вспыхнула перепалка между двумя членами нашего коллектива. То, что должно было быть содержательным «brain storming»(«мозговым натиском»), вышло из-под контроля и переродилось в типичный «blame storming» (ты должна это знать по своей профессиональной практике), то есть «напряженный поиск виновного» (английское «blame» значит «вина»), ничего полезного проекту не дающий, бессмысленная трата времени. В поисках виновного один из коллег зашел слишком далеко, взял слово и, как сочли все присутствовавшие на собрании, оскорбил другого. Кроме гневной отповеди тот услышал в присутствии всего коллектива: «С сегодняшнего дня попрошу вас запомнить: мы больше не на „ты“». До сих пор эти двое друг с другом на «вы».
Отказываясь от былой близости в отношениях, немцы очень часто возвращаются к обращению на «вы», особенно когда почувствуют себя задетыми, обманутыми или сочли, что столкнулись с нелояльностью. Я даже знаю одну супружескую экс-пару, которая после двадцати двух лет брака (sic!) и очень грязного бракоразводного процесса перешла к обращению на «вы». Причем не по инициативе адвокатов. Не могу себе представить реакцию их детей (у них два мальчика-подростка), когда они слышат, как их мать обращается к их отцу на «вы»…
Мы в конце концов перешли на ты, и сделалось как-то теплее. Я очень рад, и спасибо за доверие. Долго буду хранить в памяти подробности этого события: и что компания была незаурядная, и что повод нашей встречи был нерядовой. Торжество в честь вручения «Серебряных яблок-2004», устроенное твоим журналом. Я чувствовал себя особенно польщенным этим приглашением. Ученых редко приглашают в мир «красивых и богатых», фотографии которых украшают гламурные издания. Сексологов (очаровательный профессор Збигнев Издебский, с которым ты посадила меня за одним столом) — куда ни шло, но чтобы информатиков или химиков — что-то не припомню…
Это был незабываемый вечер. Своим приглашением ты ввела меня в другой мир. Большинство из встреченных там я раньше видел на обложках журналов или на экране телевизора. Интересно было познакомиться с ними лично. Профессор Издебский рассказывал потрясающие истории о сексе, Гражина Шаполовская сменила парфюм (когда ты снимала нас для «Лихорадки», она пахла совсем по-другому) и стала более склонной к размышлениям. Майка Ежовская,[66] которая до той поры ассоциировалась у меня исключительно с детскими песенками моих дочек, спела, к моему удивлению, восхитительный блюз. А кроме того, трудно было оторвать взгляд от ее бюста. Равно как и трудно было мне оторвать взгляд от всей Иоанны Бродзик,[67] которая подошла ко мне и сказала, что я написал важные для нее книги. Марчин Данец,[68] в свою очередь, рассказывал презабавные истории под сигарету. Он несет радость людям, просто оставаясь собой. Не только за деньги. Скромность — и этим я был поражен — царила в зале, спроектированном расточительными архитекторами. Большинство из приглашенных — это люди успеха. Я знаю, как тяжело работать на успех. Сколько при этом теряешь и как часто приходится делать трудный выбор в стремлении к нему. Сохранение при этом скромности — вот мера настоящего величия.
Рядом со мною за столом сидела очаровательная женщина моего примерно возраста, фамилию которой я тогда не запомнил. Мы разговаривали. Она вдруг спросила: «Пан Януш, не против выйти со мной на сигарету?» Мы спустились в зал в подвале. Отравлялись табаком рядом с Данцем и его молодой женой. Я между прочим спросил, чем она занимается, когда не бывает на таких приемах. Она ответила, что работает «в области косметики». Я всегда, когда оказываюсь в Польше, покупаю польскую косметику и привожу ее во Франкфурт. Для себя, для семьи, для друзей и знакомых. Я спросил ее, не знает ли она, почему ее так трудно купить на Западе, например в Германии. По моему мнению, добавил я, она ничуть не хуже западной. И тогда я узнал, что хуже. Главным образом в отношении расходов на продвижение на рынок и «напористости рекламы». В остальном — ничем. Я спросил ее, откуда она это знает. И она ответила: «Я обязана знать это, пан Януш. Меня зовут Ирена Эрис[69]».
Действительно. Ирена Эрис, работающая «в области косметики», обязана знать это.
Сердечный привет посылает тебе
Януш Леон
Варшава, суббота
Януш,
я только потому и выучила немецкий, что мне повезло, по крайней мере вначале, общаться с такими немцами, которые убеждали меня, что даже в том, как я делаю ошибки, есть свой шарм. Мне даже сошло с рук, когда я своей будущей свекрови сказала, что она страшная, хотя собиралась произнести совсем другое прилагательное. Несмотря ни на что, я с энтузиазмом погружалась в изучение чужой речи, чтобы как можно быстрее понять, что читает мой мужчина, что его интересует и какими словами он описывает мир, в котором мы должны были вместе жить. Это важно, очень важно, потому что, когда проходит сумасшедшая страсть, слова — это то, что не только соединяет, но и разъединяет. Банальные фразы в повседневной жизни имеют огромное значение. Одно слово может иметь тысячи интерпретаций. Возможно, поэтому мне в свое время очень понравилось замечание старшего коллеги по профессии, который делил мужчин на тех, которые любят заниматься «этим», и тех, которые после «этого» хотят еще и поговорить. Приятно видеть людей, которые, несмотря на разногласия, уважают друг друга настолько, что продолжают общаться всю оставшуюся жизнь. Хотя это вовсе не так просто.
Я никогда не принадлежала к «варшавскому обществу», в котором принято, что люди, не переносящие друг друга, изображают любовь. Я их вижу, встречаюсь с ними, иногда наблюдаю за тем, как они себя ведут, но не более того. Среди них есть и известные люди. Когда же я слышу их рассказы о любви и счастье, которое им довелось испытать, то… я вспоминаю о том, как они делили совместно нажитое имущество, и не могу понять, как это возможно, что после раздела имущества бывшая жена, которую ни во что не ставили и которой постоянно изменяли, прекрасно живет и, несмотря на это, решается на публичный маскарад. Подумаешь, будет немного стыдно перед окружением, зато вся Польша уверена в том, что их с мужем связывают чувства. Верит и завидует. А это очень важно. Быть объектом восхищения и зависти. И ничего, что публика верит в то, чего нет, и завидует тому, что является иллюзией. Но самой обидной для униженных наложниц, готовых выносить все ради сумочек «Prada» и появления на престижном приеме с мужчиной, является уход супруга к женщине, которая на целое поколение моложе его. Их глаза наполнены страхом. Эстафету принимают женщины намного моложе, с более упругими телами и, как часто случается, намного более требовательные. Им больше идут шмотки известных марок, да и мужчина выглядит привлекательнее, держа в своей руке тонкую ручку молоденькой кандидатки на новую возлюбленную.
Как прекрасно стареть с достоинством — это выражение не имеет для них смысла. В ход идут иглы, скальпели и портновские ножницы, которые в одном месте укорачивают, а в другом… нет, не удлиняют, а укорачивают еще больше. Я не имею ничего против того, чтобы каждый делал с собой то, что ему заблагорассудится, но прооперированные, неестественно подтянутые и настороженно смотрящие по сторонам почти уже ставшие бывшими жены производят грустное впечатление. А что с чувством собственного достоинства, где приятные воспоминания о том, что и в их направлении мужчины когда-то протягивали руку, где, наконец, уважение ко времени, которое не удастся остановить?
Я умолчу о мужьях стареющих жен, поскольку, во-первых, сама природа позаботилась о динамике старения их тел и уменьшения банковских счетов, а во-вторых, ничто не может изменить их убеждения в том, что они никогда не постареют. Они еще не раз подумают, а не вернуться ли в прежний дом, где достаточно было слов, а вместо упражнений в спальне можно было лежать на диване. И даже храпеть.
С уважением,
МД
Франкфурт-на-Майне, воскресенье, ночь
Малгожата,
существуют люди, которые стреляют себе в голову, когда считают, что собранное там знание не позволяет им дальше осмысленно жить. Когда они применяют для того «магнум» 44-го калибра, то красные от крови рваные клочки мозга можно найти в радиусе десяти метров. Когда для места выстрела выбирают посыпанную гравием аллейку недалеко от контейнера для биоотходов, то могут быть уверены, что большая часть их мозгов приземлится на расположенной в нескольких шагах помойке и смешается с находящимся там биологическим месивом. Не в этом ли хотел быть уверен Хантер Томпсон, совершивший в последнее воскресенье самоубийство на территории своей горной усадьбы, что недалеко от Аспена в Колорадо?
Похоже, что да. Такой демонстративной смертью Томпсон убил как минимум двух зайцев сразу. Во-первых, недвусмысленно дал понять миру, что он думает о знании, которое собрал о нем (а как журналист нескольких известных американских газет и журналов — в частности, «Time» и «National Observer» — он жил тем, что преумножал это знание). Во-вторых, стреляя себе в голову из «магнума», он знал, что оставляет прекрасный материал для журналистов, которые наверняка опишут его самоубийство.
Тема самоубийства (пожалуйста, прости мне этот холодный репортерский язык перед лицом смерти человека, но я знаю, что душе Томпсона это не помешает) — одна из самых «благодарных» для журналиста. Сам Томпсон охотно описывал самоубийства. И в течение какого-то времени делал это совершенно отлично от остальной журналистской братии. Его стиль письма вошел в историю под названием «гонзо» (у Томпсона была кличка «Гонзо», и даже в некрологах, появившихся в США, его именуют Хантер «Гонзо» Томпсон). Описывая события окружающего мира, он специально разрушал границы между пишущим и темой, между фактами и фабулой. Такую журналистику — о чем, как опытный редактор, ты, видимо, знаешь лучше меня — называли журналистикой «гонзо». Томпсон был первым, кому удалось убедительно для читателя соединить репортаж с новеллистикой. Он считал, что коктейль из одних только фактов (которые он никогда не передергивал!) не имеет аромата и на вкус пресный. В него надо выжать сок из настроения, добавить ликера из, казалось бы, несущественного описания места события, и только тогда коктейль приобретет вкус. Уж кто-кто, а Томпсон знал толк в напитках. Он редко расставался со стаканом своего любимого виски «Chivas-Regal». После известия о его самоубийстве его любимый бар «Woody Creek Tavern» в Аспене, где Томпсон выпил море виски, объявил траур и на один день закрыл свои двери.
Не считаешь ли ты, что, создавая эту книгу, мы в определенном смысле занимаемся журналистикой «гонзо»? Ведь я мог написать, что Томпсон застрелился в такой-то и такой-то день, там-то и там-то. Но я поступил иначе. Я добавил целый кусок о помойке. Это как, уже «гонзо» или еще нет?
Я занимаю твои и свои мысли Томпсоном вовсе не потому, что он был пионером некоего нового направления в журналистике. Он мне гораздо ближе как писатель. Я прочел только одну из его книг, причем очень давно. Ее пока нет в переводе на польский. Томпсон издал ее в 1971 году, я прочитал ее в июне 1984 года. Она называется «Fear and Loathing in Las Vegas» («Страх и ненависть в Лас-Вегасе»). Со стыдом признаюсь, что это была единственная книга из так называемой беллетристики, которую я прочел за время моей годичной стажировки в Нью-Йорке. Тогда я писал кандидатскую или работал, вынося на спине щебень из руин демонтируемых домов. На чтение чего-либо, кроме информатики, у меня не было ни времени, ни сил. Книгу Томпсона мне подбросил в июне 1984 года мой американский приятель Джим, снимавший комнату рядом в доме стюардессы из компании «Пан-Америкэн» (вроде я уже об этом писал?), которая сдавала свободные квадратные метры своей полуразвалившейся и опустевшей виллы одиноким мужчинам. Только белым. Ни прошлое съемщиков жилья, ни их национальность ее не интересовали. Главное было то, что они белые и одинокие. Своеобразный расизм, не так ли? Как стюардесса узнавала, что они одинокие, я до сих пор не знаю. Случайно сдала соседнюю с моей комнату Джиму. Слово за слово, пиво на пиво, и мы подружились. Джим, хоть он не оставил ни жены, ни ребенка в Польше, с которой не было телефонной связи, был даже более одиноким, чем я. Он боролся с этим своим одиночеством изо всех сил. И очень часто — нюхая кокаин. Несостоявшийся архитектор (выставлен из учебного заведения за наркотики), он оставался верным строительству и вместе со мной выносил щебень на спине из нью-йоркских развалин. Вечерами и ночами, если не осчастливливал ни одной из женщин, на которых он производил потрясающее впечатление, он курил марихуану, слушал мрачную музыку и читал мрачные книги. Однажды он сказал мне, что ни одна из женщин пока не дала ему того, что дает чтение книги. Я не мог понять этого и попросил его дать почитать хотя бы одну из его книг. Он дал мне «Страх и ненависть в Лас-Вегасе» Томпсона. И теперь ты наконец знаешь, почему именно Томпсон стал темой сегодняшней ночи…
«Страх и ненависть…» — книга о зле, которое внутри человека. Но и о том, каким злым становится человек, когда он поверит, что для выживания в системе, в которой он родился, надо быть… злым. Тогда, в 1984 году, я не мог понять главной идеи, которую пытался донести Томпсон. Американская система демократии, неограниченные возможности, миф свободы выбора, право на личное счастье, записанное в конституцию, чистильщики ботинок, становящиеся владельцами обувных фабрик… Все это казалось мне тогда безупречно чистым и невероятно прекрасным. Я нахожусь в абсолютном центре Вселенной, моя свобода, мое неограниченное право на счастье и моя судьба зависят исключительно от меня. Когда приезжаешь из Польши, где твоя судьба зависела от чиновника паспортного стола, такая восторженная реакция представляется естественной. Джим ничуть не разделял моей восторженности. Образ жизни в США он называл «коррумпированным мифом», политиков — «мутантами не просто без генов, но даже и без хромосом», журналистов так называемой свободной печати — «лагерем притворных беженцев для конформистов и неудачников». Тогда я, в сущности, не понимал, о чем говорит Джим. Мне казалось, что он перебрал дозу и в каком-то смысле бредит наяву, агитируя «коммуниста» за коммунизм. Наверное, он догадывался о моих мыслях и именно поэтому подсунул мне книгу Томпсона.
У Джима с Томпсоном было много общего. Томпсон тоже обожал вызванные наркотиками галлюцинации, также не выносил журналистов (хотя был одним из них) и также считал политиков неким подвидом людей. В свою очередь, Джим, как и Томпсон, совершил самоубийство. С той только разницей, что не прибег к «магнуму» 44-го калибра. Как стоявший на полицейском учете, он не имел права купить оружие (по нормальной цене) в магазине, которых полно в Нью-Йорке, а на покупку на черном рынке ему было жаль денег. Он предпочитал тратить их на книги и кокаин. Джим тихо повесился на брючном ремне в приюте для бездомных в Батон-Руж, административном центре штата Луизиана. В нескольких километрах от клиники, в которой он когда-то появился на свет…
К книге Томпсона я вернулся несколько лет назад. Специально заказал ее на «Амазоне». Я писал тогда «Одиночество в Сети» и пытался как можно больше вспомнить о Джиме (его сильно беллетрезированная биография появляется в моей книге). Во время второго прочтения спустя годы я понял «Страх и ненависть…» совершенно иначе. Правда — функция времени. В американском мифе правды еще меньше, чем в полной абсурда греческой мифологии, вранья об американской свободе больше, чем в рекламе кремов, через двадцать дней применения которых становишься на двадцать лет моложе. Впрочем, кажущаяся неправда тоже функция времени.
Сегодня я думаю, а не напророчествовал ли Томпсон свое самоубийство уже в 1971 году, издавая «Страх и ненависть…». Многое говорит в пользу такого соображения. Хроническое несогласие с тем местом, в котором приходилось жить, и тем ханжеством, с которым приходится мириться, чтобы там жить, часто ломает людей впечатлительных. А Томпсон был на редкость впечатлительным. Как и Джим.
Сегодня в интернет-версии газеты «Los Angeles Times» я прочитал статью о самоубийстве Томпсона. «Шикарный красный „кадиллак“, стоящий на ностальгической стоянке перед усадьбой культового поэта слова, тридцатидвухлетняя привлекательная жена писателя Анита, погруженная в отчаяние…»
Да, видать, ребята не вполне поняли, что даже «гонзо» надо уметь писать…
Привет,
Януш Леон
Варшава
Ты прав, истина — функция времени. А с чем она не имеет ничего общего, так это с американской демократией, древнегреческими богами и кремами, которые всего за несколько часов делают кожу ослепительной. Правда связана с нашим воображением, ожиданиями, заблуждениями. «Бабуля, какая же ты циничная», — говорила я, когда она выражала сомнение в том, что мужчины влюбляются в нас с первого взгляда. «Мама, вот увидишь, он исправится, нужно только подождать».
Не исправился, но это так, между прочим. Так же было с убеждением, что вокруг нас только друзья. Нет. По правде говоря, не многие из окружающих хотят, чтобы у нас все удачно складывалось. Не многие радуются нашим успехам. Многие прыгают от счастья, услышав о наших неудачах. Сначала отсутствие симметрии между нашими представлениями о мире и жестокой действительностью расстраивает, а потом придает необыкновенную силу. Одни называют это жизненной мудростью, другие говорят про нас, что мы толстокожие.
Чем больше мы знаем об этой диспропорции, тем сильнее вынуждены противостоять расхожим истинам о том, что в жизни все решают деньги, что нельзя никому доверять, кроме своей матери, что каждое доброе дело выходит боком.
Не знаю почему, но самоубийство Томпсона вызвало у меня ассоциации с эвтаназией.
Самоубийца — самый главный ее сторонник.
Существуют книги, в которые человек влюбляется сразу и на всю жизнь. Когда-то меня захватил Милан Кундера, а совсем недавно Джойс Кэрол Оутс. К ним присоединился американский мыслитель и идеолог трансперсональной психологии Кен Уилбер со своей книгой «Бессмертные смертные. Правдивый рассказ о жизни, любви, страдании, умирании и освобождении». Ты читал?
Помнишь вердикт, который вынес Суд по правам человека в Страсбурге: парализованная Диана Притти должна умереть естественной смертью? Судебное решение стало «прецедентом», но все знали, что скандал утихнет, только когда Притти перестанет дышать. Решительные противники эвтаназии посоветовали ей отказаться от приема пищи, чтобы прийти к тому, за что она борется. И совесть будет чиста. Во всяком случае, у тех, кто сегодня говорит об опасных последствиях легализации эвтаназии и не видит проблемы в том, что обрекают Притти на страдания. Единодушно.
Трей было тридцать восемь лет, когда она познакомилась со своим мужем Кеном Уилбером. Через две недели после свадьбы у нее был обнаружен рак груди четвертой степени. Они боролись за ее жизнь почти пять лет. Операции, облучение, рецидив, сахарный диабет, химиотерапия, облучение и рецидивы. Самые дорогие клиники, нетрадиционные методы лечения и надежда на спасение. После того как жене был поставлен диагноз, Уилбер написал в своем дневнике: «В любой болезни человек вынужден познакомиться с двумя ее аспектами. Во-первых, он встречается лицом к лицу с течением болезни… Во-вторых, он оказывается наедине с тем, что создают вокруг болезней общество, в котором он живет, и культура, — с осуждением, страхом, надеждами, мифами, легендами, ценностями и истолкованиями. Общество следит за тем, когда и чем ты болеешь; культурная среда, в которой ты живешь, определяет границы здоровья: когда ты здоров, а когда нездоров. Когда же доктор произносит слово „рак“, мы вынуждены бороться не только с собственным страхом, но и с окружением, которое боится его в неменьшей степени. Особенно беспокоит факт, что общество осуждает нездоровье», — пишет Уилбер и замечает, что у каждой культуры свои представления на этот счет. Христианство объясняет болезни Божьей карой за грехи, нью-эйдж убеждает в том, что болезнь помогает нам познать себя. Сколько религий и теорий, столько и объяснений рака.
В книге Уилбера переплетаются его ощущения с записями, которые вела его умирающая жена. «Я всегда задавалась вопросом: что составляет дело моей жизни? Может, я слишком много сил тратила на работу и слишком мало на жизнь? Это объяснение приносит облегчение. Наконец я могу быть собой. Я больше не буду стараться походить на мужчину и начну наслаждаться тем, что я женщина». Перед смертью Трей Уилбер записывает: «Мы были разными, возможно, это касается всех мужчин и женщин. Мы научились это ценить — не только признавать, но и быть благодарными за это. Нашим любимым выражением стала фраза Платона: „Когда-то мужчины и женщины были единым целым, но потом были разделены, поэтому они все время ищут и жаждут единства, называемого любовью“».
Они думали о том, чтобы покончить с собой, спрыгнуть с моста, положить всему этому конец. Но этого не случилось, Трей сдалась, когда у нее обнаружили несколько новых опухолевых узлов и она стала слепнуть. Для того чтобы умереть, ей не требовалось согласия уважаемых докторов, не нужно было отказываться от еды, как Диане Притти. Ты уже видел «Малышку на миллион» Иствуда? Разве человек не должен иметь право на то, чтобы не только достойно жить, но и достойно умереть? Правильно ли, что парализованная молодая боксерша вынуждена откусить себе язык, чтобы умереть от потери крови? Нормально ли, что ей дают оглупляющие лекарства, чтобы она снова не решилась на подобный шаг? И является ли тот, кто решится ей помочь, убийцей?
Малгожата
Франкфурт-на-Майне, вторник, ночь
Малгося,
«расхожие истины…» — пишешь ты в своем письме. И тогда я задумался, а чьи же истины я всегда слушаю с самым большим вниманием, а потом сосредоточенно размышляю о том, что услышал. Для меня теперь существует только один-единственный такой глашатай. Кароль Войтыла, польский римлянин. Я порой не соглашаюсь с тем, что он говорит, но знаю: что бы он ни говорил, он говорит истину. Свою истину. Истина так же относительна, как и все остальное, и проходит проверку, пока мы придерживаемся ее. Войтыла придерживается своих истин. Он — первосвященник Римско-католической церкви, стоит во главе Ватикана, и в связи с этим он еще и политик. Ни один из политиков, кроме него, не говорит правду. Ни там, где я сейчас проживаю, ни в Польше. В политику встроена ложь. Дипломатия — искусство жонглирования враньем таким образом, чтобы «нет» означало «может быть», а «да» было всегда с оговорками.
Политики — это такие люди, которые сначала устраивают шторм на море, а потом начинают убеждать, что только они могут спасти нас от этого шторма. Кроме того, им кажется, что они «авторитеты», потому что все, по их мнению, является политическим. Если старушка сажает цветы на могиле своего мужа, значит, она занимается аграрной политикой и поддерживает тем самым одну из партий. Если дело происходит в Польше, то, вероятнее всего, крестьянскую, в Германии — партию «зеленых». А политический «авторитет» — это тот, кто сам себе присвоил этот титул только потому, что один раз ему подфартило что-то угадать. Как в телеконкурсе, когда спрашивают: «Какого цвета красный автомобиль: черного, красного или зеленого?» Вообще-то я недолюбливаю политиков, хоть и знаю, что и среди них есть достойные доверия люди. Думаю, что таких среди них процентов десять. А остальные девяносто усердно работают над тем, чтобы эти десять свести к минимуму. В последнее время меня не отпускает вопрос, что вообще сподвигает мужчину стать политиком. Поискал немного в библиотеке и в Интернете. Нашел очень интересную книгу американца Гарольда Ласвелла «Psychopathology and politics» («Психопатология и политика»); не знаю, была ли она переведена и издана в Польше. На основе фрейдовского психоанализа Ласвелл пытается доказать довольно неожиданный тезис: в политику идут мужчины, которые хотят компенсировать свои провалы в личной жизни. Стремление сделать политическую карьеру, согласно Ласвеллу, выявляет существование сексуальных нарушений в детстве или отрочестве.
Homo politicus — не кто иной, как пытающийся полученные ранее расстройства компенсировать удовлетворением чрезмерно раздутой потребности в уважении и признании. Стремление к удовлетворению этой потребности — характерная черта фигуры политика. Однако в основе лежат фрустрация и многочисленные комплексы. Поэтому я не могу согласиться с фактом, что именно политики определяют, когда мне умереть, если я не умру естественным образом: в автомобильной аварии, в авиакатастрофе, во время землетрясения, от атипичной пневмонии, от вируса Эбола, от птичьего гриппа, от СПИДа, от магдебургской болезни, от инфаркта, от инсульта, от цирроза печени, от рака легких, от какого-нибудь другого рака или просто от старости (чего себе желаю меньше всего). В последнее время я довольно часто думаю о своей смерти. Существуют пять вещей, которые я хотел бы сделать, прежде чем умру: написать завещание, попрощаться с самыми близкими, съесть последнюю клубнику, улыбнуться всему миру, заснуть. Больше всего я хотел бы умереть, как герой трогательного и надолго остающегося в памяти французского фильма «Вторжение варваров». Но такая идеальная смерть бывает только в кино…
Впрочем, смерть иногда бывает как в совсем другом кино. Особенно когда надо это объяснить тому, кто пока не понимает, что такое смерть. Так, один отец в Германии старается объяснить своей трехлетней дочке Ангелине, что он скоро умрет. Он делает это публично, в газетах, чтобы помочь другим отцам, которые, возможно, находятся в похожей ситуации. Дочка пока не умеет читать, а когда научится, ее отца уже несколько лет как не будет на свете. Томас живет в Потсдаме, и в его мозгу со страшной скоростью растет глиобластома, и никакими силами не удается остановить ее рост. Томасу тридцать один год, и если не будет никаких осложнений, то жить ему осталось максимум три месяца. Если появятся осложнения, тогда его жизнь может сократиться до трех недель. Ему повезло (согласись, что слово «повезло» — многозначное слово), что он не потерял способности говорить. «Подсолнух растет так: сначала зернышко, потом стебель, а потом распускается прекрасный цветок. Вот такой же цветок растет и в моей голове. Когда он вырастет, я буду должен уйти», — рассказывает Томас своей дочке Ангелине. «Куда?» — спрашивает Ангелина. «Поискать другой цветок, — рассказывает Томас. — Эти поиски будут долгими-долгими…» — добавляет он. У смерти есть много разных сценариев… И это совсем не кино.
Вернемся, однако, к эвтаназии в политике. Знаю я и Уилбера, знаю и Оутс, помню также и ставший прецедентом (то есть определяющим принятие решений в будущем) вердикт Страсбургского суда. Не я этих судей выбирал. Однако из моих налогов они получают жалованье (свыше десяти тысяч евро в месяц), это я оплачиваю их судейские мантии и служебные полеты в бизнес-классе в Страсбург. Иными словами, в определенном смысле я тоже причастен к их вердиктам. В том числе и вердикту по делу Дианы Притти. Право на смерть должно быть равнозначным праву на жизнь. Если кто-то выступает за неограниченное право на жизнь от первого деления клеток в зиготе (Церковь, например), то он же (тоже Церковь), по идее, должен поддерживать и неограниченное право на смерть. Признание за мной свободной воли умереть гораздо выше, чем признание за мной несвободной воли родиться, которая к тому же вовсе не моя, а кого-то поначалу совершенно мне чуждого (кроме генов), воля моих родителей. Итак, почему же, в сущности, чужая воля должна быть для меня более важной, чем моя собственная? Мне это непонятно. Эвтаназию я поддерживаю, как и большинство голландцев, проголосовавших за нее. Иногда я думаю, что жизнь «за дамбой», ниже уровня моря способствует умственному развитию. Голландцы живут «за дамбой» и имеют одно из умнейших законодательств в мире. Может, если бы вся Польша располагалась на Жулавах,[70] мы были бы более мудрым народом? Интересная тема для социологов и антропологов, не считаешь?
Я все пытался понять юристов из Страсбурга и пришел к выводу, что, видимо, наученные жизненным опытом, они верят не в свободную волю, а только в добрую. По их мнению, признаком доброй воли является жажда жизни даже тогда, когда она напоминает жизнь овоща. Никто свободный (никогда в это не поверю) тем не менее не хочет быть овощем. Но с овощем трудно договориться, поэтому все должны решать «огородники-овощеводы» (родители, супруги, дети, кураторы, врачи, юристы и т. д.). Но ведь с эмбрионом или зародышем никто не разговаривает. Свободная воля представляется страсбургским судьям жизни и смерти иллюзией. Но не добрая воля. Не парадокс ли это? Хотя она (свободная воля) является основой человеческой культуры, цивилизации, этических и правовых систем. На этом строится большинство уголовных кодексов, в соответствии с которыми преступление, совершенное в состоянии аффекта, и преступление, совершенное с холодным расчетом, оцениваются по-разному.
В последнее время под сомнение ставится свободная воля, опасным образом поднимая также вопрос о человеческой свободе. Основной вклад в это сделала современная генетика, которую я сам порой превозношу и на которую так часто в наших разговорах ссылаюсь. Известный биолог Ричард Доукинз, например, утверждает, что свободной воли не существует. Он считает, что люди — это роботы, запрограммированные на трансмиссию «эгоистических молекул, называемых генами». В свою очередь, британский психолог Сьюзан Блэкмор идет еще дальше в исследованиях человеческого мозга и пользуется понятием «мема» как аналогом «гена». Блэкмор утверждает, что ум человека — не что иное, как совокупность мемов, создающих в нас ощущение фиктивной самости и тождественности. Они делают это ради собственных эгоистических целей, не обращая внимания ни на какие ограничения, в том числе и на волю, которая, согласно Блэкмор, является всего лишь виртуальной имитацией взаимодействия мемов. Меметика, как аналог генетики, делает в настоящее время головокружительную карьеру в мире. Во время последнего Фестиваля науки в Варшаве, организованного, между прочим, генетиком и неутомимым популяризатором мудрости и знания профессором Магдаленой Фикус, один из докладов был посвящен меметике. Это была, в принципе, первая публичная презентация в Польше этой совершенно абстрактной области науки.
Я не имею ничего против генетики и психологии, что же касается меметики, то она пока что вызывает во мне только любопытство, но привлекать эти науки, чтобы доказать людям, что понятия свободной воли и свободного выбора — это мифы, я считаю чрезвычайно опасным злоупотреблением. Причем даже более страшным, чем обращение к евгенике для обоснования так называемой управляемой эволюции и благословения идеи проектировании людей (разумеется, самых прекрасных и умных). Если воплотить все задумки евгеников в жизнь, эволюция может закончиться каталогом для рассылки биологических черт проектируемых детей и доступных на свободном рынке генетических услуг, в том числе и оказываемых клиенту на дому. Мир, в котором все будут как президент Буш-младший или Ким Чен Ир, хуже, чем конец света…
Малгожата, пожалуйста, прояви свою свободную и добрую волю и прости мне это длиннющее отклонение от темы нашего разговора об эвтаназии. Воля человека в этом случае является тем, что должно без малейших исключений или оговорок приниматься во внимание. Но в случае с эвтаназией это не так. Кроме того, меня очень озадачивает то громадное лицемерие, которое демонстрирует мир, когда заводит речь о смерти во исполнение желания. Насилие над волей зиготы (если в этом случае можно говорить о какой бы то ни было воле) многим представляется более важным, чем изъявление воли того, у кого на триллионы клеток больше, чем у зиготы, и, прежде чем он стал овощем, мог принять решение отойти в мир иной достойным, самим им избранным способом. Именно этого дуализма в мышлении я не понимаю. Те, у кого хватает силы и смелости, могут убить себя сами. Те, кто нуждается в помощи, должны, как мне думается, получить ее. Эвтаназия (с греч. «легкая смерть») — это не то же самое, что убийство из сострадания. Некоторые хотят по разным причинам встретить свою смерть лицом к лицу. Зачатие — событие, которое от нас не зависит, но смерть должна быть нашим выбором. Так, например, заведено в культурах аборигенов. Если, например, абориген хочет умереть, он прощается со всеми и уходит в глубь пустыни, когда сочтет, что его час настал. И никто не станет удерживать его, потому что там уважают право человека на такое решение. Для аборигенов оно — составная часть свободы.
Эвтаназия — это экзекуция, но не в смысле насилия над человеком, а экзекуция — осуществление его воли. Только надо сначала убедиться, что она совершенно свободна. Меня не пугает контраргумент сторонников иного, чем мой, стиля мышления, потому что я знаю: никогда «больные от жизни» в массовом порядке не побегут к своим врачам, чтобы те им сначала вкололи дозу наркоза, а потом дозу убийственного водного раствора соды и пенобарбитала. Воля к жизни имеет эволюционное первенство и представляет самый сильный из всех инстинктов. Люди — отнюдь не обезумевшие и идущие на массовое самоубийство леминги из компьютерных игр. Соглашусь, что правом на эвтаназию люди могут и злоупотребить. Это как с ножом: им можно нарезать хлеб, но им можно и убить. Но никому в связи с этим не придет в голову ввести запрет на использование ножей.
Неправдой является также утверждение, что эвтаназия может оказаться быстрым и дешевым способом избавления от хлопот со стариками, за которыми нужен уход. С удивлением прочитал я недавно во «Frankfurter Rundschau» статью, в которой молодой журналист, рассказывая о своей поездке в Сибирь, на северо-восток Якутии, утверждал, делая из этого сенсацию, что населяющие этот регион чукчи убивают своих стариков, как только те становятся в тягость семье. Я не мог в это поверить. И что же оказалось: действительно, такое имело место в XIX веке и было похоже на практики австралийских аборигенов. Но никто никого не убивал и тем более не делает этого сейчас, а всего лишь проявлялось уважение к воле человека на смерть.
Проблема эвтаназии будит в Польше массу разнотолков. Почти половина поляков (48 %) считает, что польское право должно разрешать безболезненно прерывать жизнь тем неизлечимо больным, страдания которых невозможно облегчить. 37 % опрошенных категорически против этого. В то же время, когда в вопросе появляется слово «эвтаназия», 48 % выступают против нее, а поддерживают только 35 %. Исследование указывает на то, что 6 % поляков вообще не знают, что означает это слово, а термин этот, согласно Центру исследования общественного мнения, во всеобщем ощущении будит негативные эмоции. Аналогично дело обстоит с искусственным поддержанием жизни больного с помощью специальной аппаратуры. Около 44 % поляков против этого, а 39 % согласны с применением таких методов. Такое почти симметричное разделение общества свидетельствует о том, что религиозность (а поляки ультрарелигиозны) здесь отнюдь не главный критерий. Как за эвтаназию, так и против нее выступают и католики, и неверующие. У католиков мнение часто является следствием неправильной интерпретации воли смерти. И если тяжелобольной человек, находящийся в здравом уме, говорит, что он хочет умереть, то религия тут же интерпретирует это так: он не может хотеть умереть, просто он просит больше любви.
Кроме того, поляки не хотят, да и не умеют говорить об умирании. В Польше тема смерти — табу. И в мыслях, и в разговорах. Большинство из нас (74 %) либо редко думает на эту тему, либо вообще не думает о ней. Поляки слишком пропитаны типично западной культурой успешного человека, который, карабкаясь вверх по карьерной лестнице, не имеет ни времени, ни желания подумать о страдании и смерти. Когда окружающий нас мир агрессивно утверждает культ здоровья, красоты и развлечений, то негоже думать о старости, а тем более о своих похоронах. Представлять себе гниющее в могиле тело — нечто с пограничья психического заболевания или маниакальной извращенности. Потребительское общество — а поляки ничем здесь не выделяются — прогнало смерть за исключением, разумеется, смерти знаменитостей. Мы и наши близкие не умрем. Смерть случается только с людьми из телевизора и с первых страниц газет. Раз они публично существовали, то пусть в наказание публично умирают. Вот такие у меня появились мысли в связи с темой эвтаназии…
Момент нашего прихода в этот мир определяет пара людей, но момент ухода мы должны иметь право определять сами или тот, кто выступает от нашего имени. Не только в этом, но и в этом тоже состоит для меня достоинство человека и его свобода.
Привет,
ЯЛ
P.S. Свободная воля — тема для меня захватывающая не только из-за противоречий, которые возникают. Если позволишь, я как-нибудь вернусь к ней в наших разговорах.
P.P.S. Завтра я уезжаю. Очень далеко. По собственной воле и с радостью на душе. Буду писать тебе…
Варшава, среда
Януш,
два года назад, когда близкий мне человек неожиданно потерял сознание и все небесные и земные знаки свидетельствовали о том, что он больше не очнется, а если даже и очнется, то обречен на «растительное существование», я вспомнила его слова: «Запомни, ты не должна допустить, чтобы я вел вегетативное существование, прежде чем умру». Мой отчим врач и прекрасно знает, что означает такое состояние. Случилось чудо, через сорок восемь часов он проснулся и очень скоро вернулся к прежней форме. Он играет в бридж, принимает пациентов, а уровень холестерина в его крови как у восемнадцатилетнего. Но я не раз задумывалась о том, чтобы было, если бы все сложилось иначе. Если бы мой мудрый отчим стал «растением»… Знаю одно: если бы у нас была разрешена эвтаназия и если бы когда-нибудь передо мной встал вопрос сделать выбор между красной кнопкой с надписью «вегетативное существование» и зеленой с надписью «смерть», то я сначала поцеловала бы руку моего отчима, а потом нажала на зеленую кнопку. В противном случае я не смогла бы смотреть ему в глаза, убеждая себя в том, что ему так лучше. Хотя он уже не выздоровеет, но еще поживет. Для нас? У меня в ушах наверняка звучал бы его вопрос: «А зачем?»
С уважением,
Малгося
Бо Валлон, остров Маэ, Сейшельские острова, четверг, вечер
Быть слепым — это само по себе трагедия. Но быть слепым на Сейшелах — это невообразимая трагедия…
Об этом месте на Земле надо говорить цветными картинками. Слов будет недостаточно. Архипелаг из ста пятнадцати островов в Индийском океане находится на четвертом градусе южной широты, всего в девяти с половиной часах полета из Франкфурта-на-Майне. Ближе всего от Сейшелов — и в этом парадокс (во всяком случае, так кажется европейцам) — на другие курорты: на Маврикий, на Мальдивы, на Мадагаскар, на сафари в Кению. Прохладно на Сейшелах — это когда температура опускается днем до 26 градусов по Цельсию. Около шестисот пятидесяти миллионов лет тому назад две континентальные плиты столкнулись друг с другом и в результате тектонического взрыва выпихнули со дна океана острова, которые иногда выступают на тысячу метров над уровнем моря. Так появился (географический) рай на земле — Сейшелы.
В 1756 году к острову Маэ причалила флотилия под предводительством бравого ирландского капитана Корнелия Николаса Морфи, прибывшего сюда по поручению (и за деньги) французского короля Людовика XV. Сразу же по прибытии он провозгласил эти острова собственностью французской короны и назвал их (историки до сих пор не могут найти рациональную причину) именем министра финансов при французском дворе, Жана Моро де Сешелля. Нет никаких документов, подтверждающих, что де Сешелль когда-либо ступал на эти земли. Весьма вероятно, что ирландец должен был таким способом расплатиться за «что-то» с министром. Но установить это могла бы только какая-нибудь (польская) комиссия[71] по вопросам Сейшелов.
В 1811 году от французов Сейшелы перешли к британцам, которые правили и без зазрения совести эксплуатировали эти острова (рабство было отменено только в 1839 году) до 1976 года, когда Сейшелы перестали быть британской колонией, провозгласили свою независимость и в ходе демократических выборов избрали своего первого президента Джеймса Манчама. В 1977 году он впервые выехал за границу. И это была его ошибка. Во время его отсутствия получивший образование в университетах Швейцарии и Англии социалист Альбер Рене организовал государственный переворот и пришел к власти. Он и его социалистическо-левацкая партия находятся у власти до сих пор. И несмотря на то что с апреля 2004 года он больше не президент (сейшельцы говорят, что, после того как он развелся со своей старой женой и сошелся с молодой любовницей, ставшей впоследствии его женой, у него на это больше нет времени), но от его имени страной правит его лояльный заместитель. На Сейшелах социализм, знакомый мне по Польше до 1989 года. Руководящая роль, естественно, партии, черный рынок валюты (правда, без «Певексов») и единственная газета. На Сейшелах она называется «Nation», в заголовке не красный, как некогда у нас, а зеленый цвет, а на месте бывшего нашего лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» стоит броский лозунг Французской революции: «Свобода, равенство, братство». Рене и его преемник — любимчики диктаторов. Если этой двойки нет на Сейшелах, они или на Кубе, или в Северной Корее, или в Китае. Сейшельцы выбрали Рене и его партию, потому что он гарантировал им бесплатное здравоохранение, минимальную зарплату, он наладил добрые отношения с Церковью (римско-католической; папа римский был здесь два раза, сначала с паломничеством, второй раз проездом) и гарантировал пособие по безработице. Он оплачивает свой социализм твердой валютой (к местной рупии здесь относятся, как, незадолго перед планом Бальцеровича в Польше, к ничего не стоящему злотому), которую привозят туристы. Для того чтобы этой валюты было больше, цены на Сейшелах постоянно растут. Рай надо или заслужить, или на него надо накопить. На рай на Сейшелах надо копить намного дольше, чем на рай на ближайших Маврикии или Мальдивах.
Сейшелы уже почти тридцать лет не фигурируют в заголовках газет. Это стабильная экзотическая — в том числе и в политическом смысле — демократия под предводительством ловкого, заигрывающего с католицизмом, левацкого загорелого неоякобинца, который успешно убеждает свой народ, что если на Сейшелах не будет социализма, то сюда хлынет голодающая Африка со своими бедами и страшным СПИДом. А поскольку местные жители могут свободно путешествовать — до Кении, Сомали, Танзании ближе всего, — то они прекрасно знают, что такое «голодающая Африка».
Только раз за последние тридцать лет над Сейшелами нависала «опасность». В 1981 году на Сейшелы высадились (с самолетов) наемники из Южной Африки. Их было немного, и после приземления они представились как команда по регби. Только благодаря внимательности одного из таможенников удалось обнаружить оружие в их спортивных сумках. После короткой перестрелки наемники заняли готовившийся к отлету самолет и улетели в неизвестном направлении. Самое интересное то, что на Сейшелах не увлекаются регби (несмотря на то что это была английская колония), а национальный вид спорта — футбол, в который играют (чаще всего на пляжах) с одинаковой страстью как мужчины, так и женщины. Так что даже к путчу надо готовиться тщательнее, как показывает история спорта.
Но политика на Сейшелах — тема абсолютно второстепенная. Во всяком случае, для туристов. Сюда приезжают как раз ради того, чтобы убежать от политики (любой: из газет, на фирме, в семье), от спешки, от календаря, сроков, несделанных дел, от мобильников, Интернета, костюмов и диктата времени. На Сейшелах время течет медленнее, настолько медленно, что куранты на церковных башнях бьют полный час два раза. Первый раз — в точное время, второй раз — две минуты спустя. Второй раз для опаздывающих, отключившихся от цивилизации или замечтавшихся. Время здесь движется со скоростью черепахи. На островах проживают восемьдесят тысяч человек и более ста пятидесяти тысяч огромных, весящих до 100 кг, и живущих до 150 лет черепах. Когда человек смотрит на них, он, естественно, замедляет или хочет замедлить свои движения. И кроме всего прочего, верит, что именно они своими флегматичными движениями задают жизни истинный ее темп. Здесь тоже чаще думают о том, что в жизни важно и что в спешке мы, возможно, не замечаем. Сейшелы возвращают человеку веру в правильность законов природы. День задан восходом и заходом солнца, а не напоминанием, что пора ложиться спать или вставать, потому что в мобильнике запиликал будильник. Цвета без корректировки программой Corel Draw или красителями с буковкой Е, вкусы без химии, запахи без синтезированных молекул, звуки без электроники, лица без макияжа, прикосновение без смягчающих кожу рук кремов. Сейшелы у меня ассоциируются с философией и трудами Руссо, картинами Гогена (если бы Поль Гоген знал Сейшелы, он бы наверняка свои иконы счастья писал здесь, а не на Таити), звуками индейцев и запахами моллюсков. Поэтому здесь легко поверить в то, что «человек по природе своей добр, портит его только цивилизация» (Жан-Жак Руссо) и что свою жизнь человек должен подстраивать под природу.
На этих островах прочитанная когда-то мною в Новом Орлеане фраза «жизнь — это вожделение, остальное — детали» приобретает свой истинный смысл. В Новом Орлеане она казалась мне всего лишь обоснованной, а здесь — истинной. Прикосновения, близость и чувственная эротика — здесь повсюду. Черепахи с грохотом залезают друг на друга, птицы беспрерывно призывают друг друга, ящерки гоняются друг за другом по влажным стенам отеля, крабы парочками зарываются каждая в своей песчаной норке, туристы внезапно исчезают с пляжей, скрываются меж гранитных скал и, думая, что они одни, раздеваются, чтобы прикоснуться друг к другу. На Сейшелах это кажется естественным. Здесь, считает местный народ, даже пальмы томятся в вожделении, от которого (и сейшельцы уверены в этом) возникает нечто необычное, чего нет нигде в мире. И есть только здесь. Настоящая ботаническая редкость. Известная под французским названием Coco de Мег (Lodicea maldivica). Все, что касается ее, огромно и исключительно. Зерно, из которого она вырастает, самое большое из известных ботанике. Ствол по высоте также не имеет себе равных. Кокосовые орехи, получаемые от Coco de Мег, весят до 22 кг и имеют неповторимую, впечатляющую воображение форму напряженных ягодиц наклонившейся молодой женщины. Местное население считает, что это отнюдь не случайность и что Coco de Мег существует двух видов, а вернее, родов: мужского и женского. У мужской пальмы есть своего рода фаллос, который подходит к кокосу, рожденному женской пальмой. Поэтому мужские и женские разновидности этой пальмы должны расти рядом. Ночью, когда над Сейшелами бушует шторм и деревья соприкасаются кронами, происходит своего рода соитие — в сейшельской сказке это описано куда более чувственно и нежно — и оплодотворение. А то, что этого пока никто не видел, еще больше усиливает веру. На Сейшелах сексом занимаются даже пальмы. Причем не обязательно супружеским. Это же характерно и для местных жителей. Три четверти детей, рождающихся на архипелаге, внебрачные. Десять заповедей тоже должны подчиняться законам природы. Ведь природу создал Бог, а потому Он сам должен это понять. И наверняка все именно так и обстоит, потому что священники на Сейшелах приспособились к этому. Детей, рожденных в браке, крестят по воскресеньям, а всех остальных — по пятницам в рабочее время. В пятницу приходится потрудиться…
Пишу это, сидя на пляже в Бо Валлон. Начинается закат. У меня такое впечатление, что красно-оранжевый шар вот-вот исчезнет, с шипением погружаясь в океан…
Спокойной ночи,
Януш
Варшава, пятница
Дорогой Януш,
твое письмо убедило меня в том, что мы еще многого друг о друге не знаем, хотя переписываемся уже целый год и так откровенно обмениваемся мыслями. Изо дня в день. Из ночи в ночь. Почти… Но на этот раз мне не составило труда понять, что ты имеешь в виду под метафоричной фразой, что быть «слепым» на Сейшелах — ужасная трагедия. Четырнадцать лет назад, стоя на пляже в Бо Валлон, я почувствовала, что Творец существует. Более того, моему восхищению его сценографическим талантом не было предела. Такие ландшафты не мог создать никто, кроме Него. Потому что только Он способен сотворить поражающие воображение своей красотой острова в Индийском океане. Но с Сейшелами все не так просто. После того как там побываешь, ни в одном месте ты больше не сможешь испытать подобного восторга. Ни на Маврикии, ни на Карибах, ни в Буско в июне. Не шучу. Интересно, до сих пор сотрудник местной службы безопасности поднимается на борт только что приземлившегося самолета, чтобы обработать одежду пассажиров специальным спреем? Ты пробовал знаменитый сейшельский салат миллионеров с мякотью пальмы? Гулял ли ты ночью по восхитительному пляжу, заполненному белыми крабами? Видел ли ты летающих рыб и совершенно невероятные скалы на острове Ла Диг? Наверняка видел.
Однако именно там, сидя на белом песке у изумрудной воды на фоне лазурного неба, мне хотелось быть в другом месте. Там, где я могла бы почувствовать себя счастливее… Ирония судьбы — я в сказке, о которой даже не могла мечтать, а душа моя рвалась в совсем другое. Иногда, чтобы вспомнить, что я тогда чувствовала, я открываю волшебный картонный ларчик и пересматриваю сотни фотографий. На первый взгляд я выгляжу на них счастливой, но на самом деле… Я пишу об этом, потому что каждый из нас не раз оказывался в плену губительной силы видимости. Ой, посмотрите, вот у нее все хорошо. Иногда хорошо, а иногда нет. Как у каждого. Сегодня, когда я слышу, что кому-то для полного счастья не хватает птичьего молока, то вспоминаю себя у бассейна в отеле «Фишермен». Я-то знаю, чего мне не хватало, как и тот, про кого молва, тоже знает, чего ему не хватает.
А вообще, что касается счастья, то наш сегодняшний телефонный разговор заставил меня задуматься. По твоему голосу я поняла, что какая-то литературная критикесса расстроила тебя, не поняв, почему ты пишешь о любви несчастливой, вместо того чтобы воспевать счастливую. Мне нравится пословица: «Хорошая жена — это скучная жена, а скучная жена — это мертвая жена». Так и с любовью. О чем писать, если все хорошо? Это обычное явление. Поэтому нас интересует все, что напоминает твое «Повторение судьбы». Начало, развитие, конец. Иногда последовательность бывает иной. Кому-то кажется, что уже наступил конец, а кто-то другой считает, что все еще в развитии. Тебя расстроило, что критикессе не понравились твои последние рассказы, потому что изображенные в них женщины, по ее мнению, зациклены на отношениях с мужчиной. Мужчина для них стоит на первом месте. Признаюсь, я не знаю ни одной женщины, в жизни которой хотя бы раз так не было. Разница заключается лишь в том, что одни живут так всю жизнь, а другие, помимо любви с хеппи-эндом, верят во что-то еще. В себя. Не отказываются от своих принципов. Об этом-то и нужно писать. К тому же стремление разобраться в самом себе чаще всего вызвано какой-то драмой или ею заканчивается. Так или иначе, важно понимать, какую цену нам придется заплатить за самих себя. Сейшелы или Буско?
С уважением, пиши…
Малгося
Остров Маэ, Сейшелы, суббота, вечер
Малгося, «о чем писать, если все хорошо»…
Я размышлял сегодня над этой фразой из твоего последнего письма. Я не подхожу к своему писательству слишком по-журналистски («only bad news is good news» — «только плохое известие — хорошее известие»). Если в своей прозе я концентрируюсь на грусти, неосуществленности и несчастьях, то делаю это не из какой-то мазохистской веры в то, что только разочарование, боль и слезы заслуживают внимания (моего и читателя). Я знаю, что счастье, исполнение желания и радость для большинства из нас лишь кратковременный всплеск. Он длится недолго, и к тому же это состояние можно описать почти одними и теми же словами. Не только в литературе. У счастливых людей практически идентичные энцефалограммы, в их мозгу томографы регистрируют активность в тех же самых его участках, в их крови и других системных жидкостях эндокринологи фиксируют практически одинаковые концентрации тех же самых гормонов, а биохимики и нейрофизиологи — тех же самых эндорфинов. И это у представителей самых разных, несхожих культур (захватывающе пишет об этом антрополог д-р Хелен Фишер в своей «Анатомии любви»). Оргазмы (если их принять за универсальный общий знаменатель абсолютного счастья) у всех нас вызывают почти идентичные физиологические реакции, и мы переживаем их похоже. Счастье рядится в одинаковые мундиры. Знаки отличия в виде звездочек и лычек на погонах — малозаметная и для стороннего наблюдателя несущественная деталь. Счастливые люди точно взводы (не армии ведь) одинаково одетых солдат на параде. Как скучна группа людей, идущих вместе нога в ногу, с одинаковым выражением на лицах. Интересно отметить, что большинство диктатур хотело или хочет одеть своих граждан в своего рода униформу (например, Китай времен культурной революции или напоминающая заповедник сегодняшняя Северная Корея), чтобы из индивида сделать единицу. Им, диктатурам, кажется, что таким образом они осчастливливают свои народы. Ты тоже заметила ту печальную историческую закономерность, что везде, где люди пытались превратить свое государство в рай на земле, оно, государство, превращалось в ад? Диктаторы считают, что если все будут выглядеть так же, как и одетый во френч непогрешимый руководитель или бесконечно мудрый первый секретарь, то и автоматически думать тоже станут одинаково. Это, конечно, космических размеров фантазия больных властью анахроничных постмарксистов. Пока еще никому не удавалось завладеть умами людей с помощью униформизации нижнего белья.
А вот горе — оно безумно разнообразно, его невозможно ни во что обрядить, ему присуща непредвиденная химия, оно иначе протекает во времени, оно не хочет идти в одном ряду со всеми и в ногу. Оно растекается в самых разных направлениях, и многие из этих направлений не исследованы. Ни у физиков, ни у лириков. Вот почему я пишу о горе, о несчастьях. Кроме того, описывая горе, легче не впасть в плагиат и не надоесть читателям. Может, именно поэтому литература последних примерно двух с лишним тысяч лет, в сущности, литература, описывающая горе человеческое. Из трилогии Данте больше остальных привлекает «Ад», кое-кто с интересом, но без краски на лице читает «Чистилище», но «Рай»… Если его вообще хоть кто-нибудь решится прочесть, как правило, скучает.
Я сделал попытку объясниться относительно «расписывания несчастий». Я имею в виду мою последнюю книгу «Интимная теория относительности», изданную солидным краковским издательством «Выдавництво Литерацке». Беседу со мной вела г-жа Казимера Щука. Журналистка, литературный критик, феминистка. По мнению некоторых (и по моему тоже), она слишком ортодоксальна в своих убеждениях и способах изложения своих убеждений. Я прилетел (а ты ведь знаешь, как я боюсь летать) из Франкфурта в Варшаву, специально оформил отгул на этот день и узнал, что я «написал плохую книгу об одних только несчастьях». Кроме того, я узнал это в присутствии некоего профессора литературы, под объективами камер и, думается, под взглядами зрителей, которые увидят запись нашей беседы на каналах TVN и TVN24. Писать и издавать книги — это тоже, между прочим, акт смелости. Об этом должен знать каждый, кто хочет писать и хочет, чтобы его читали. В науке, в которой я работаю, в которой существую, «произведение» (назовем это так) рецензируют перед опубликованием, в литературе — после. Магия литературы состоит, в частности, в том, что не всё и не всем обязано нравиться. Даже не должно. Поэтому бестселлеры у меня вызывают такое подозрение. Меня очень больно задевают, — хотя прошло уже достаточно долгое время и можно было найти в себе силы справиться с этой болью, — ругательные рецензии в СМИ. Каждую свою книгу я переживаю как зачатие, вынашивание в себе и рождение очередного ребенка. И когда потом какой-то литературный критик начинает хаять этого моего ребенка, я очень переживаю… Недавно я слышал; от кого-то из так называемой варшавской богемы, что Казимера Щука сама написала какую-то книгу. Ты что-нибудь об этом знаешь? Хотелось бы почитать.
Малгося, я вовсе не был раздражен. Я позвонил тебе, чтобы услышать твой голос и сказать, что мне здесь хорошо. А поскольку звоню я редко, тебе послышались в моем голосе нотки раздражения. Вот в чем дело.
Но ведь я на Сейшелах! Жаль времени на проблемы того мира, от которого я убежал сюда (к сожалению, только на неделю) и который теряет здесь всякое значение. Как же приятно знать, что я могу рассказывать тебе о том месте, где ты была когда-то. Тебе легче понять, что и как чувствуется здесь. А теперь ответы на твои вопросы:
— Службы не приходят обеззараживать туристов. Наверное, какие-то проблемы со спреем. Помню эту смешную для меня процедуру по австралийским аэропортам. Там все еще обеззараживают самолеты перед выходом пассажиров на Зеленый континент. Это скорее традиция, чем гигиена. Британская империя начала заселять своими гражданами («свою») Австралию, когда тюрьмы Лондона, Эдинбурга, Бирмингема и других городов Соединенного Королевства были так переполнены, что было неизвестно, что делать со всем этим криминальным элементом. Их загружали в кандалах на корабли и вывозили как можно дальше. В Австралию. Первые белые поселенцы Австралии — это преступники. Честными в те времена были, за небольшим исключением, только аборигены. Некоторые саркастически настроенные скептики утверждают, что ничто в этом отношении не изменилось, разве что аборигенов стало значительно меньше. Перед швартовкой кораблей в Сиднее или Мельбурне их обеззараживали. Сегодня в Австралию прибывают не узники, а туристы, и не на кораблях, а главным образом на самолетах. Все изменилось, но идея обеззараживания осталась.
— «Салат миллионера» я пока не ел, зато ел мякоть найденного на пляже кокосового ореха. Сам расколол его ножом. Если миллионеры, чтобы съесть это, идут в ресторан, значит, они не носят на пляж ножи или настолько ленивы, что вообще не ходят на пляж (что очень похоже на правду).
— Летающих рыб я наверняка увижу завтра. Поплыву на лодке в лагуну вблизи Бо Валлона. Если рыбы полетят, то увижу их из лодки. Если не полетят, надену маску с дыхательной трубкой и увижу, не прячутся ли они в коралловых рифах.
— У меня слишком мало времени, чтобы полететь самолетом или поплыть на пароме на соседний с Маэ остров Ла Диг. Скал на Маэ масса. Подозреваю, что выглядят аналогично. На Ла Диг съезжу как-нибудь потом. Потому что, оказавшись на Сейшелах впервые, сразу начинаешь думать о последующих приездах сюда. Сейшелы — это как секс в первую брачную ночь…
— Вчера после ужина я вышел на пляж, что рядом с отелем. Ты права. Пляж буквально шевелился: шествие крабов по песку. Одна только мысль — как бы не наступить.
Сегодня я ездил на местном автобусе в здешнюю столицу — город Виктория. В любой стране я стараюсь ездить автобусами. Только так, а не в такси, можно встретить настоящих людей. Это самая маленькая в мире столица. Ее можно обойти за час. Маленькая, но здесь проживает четверть населения страны. Виктория напоминает большой базар. Здесь все чем-нибудь да торгуют. Чаще всего сувенирами. Пластмассовыми черепахами, лакированными ракушками, деревянными пальмочками. Сопотский мол со своими киосками «сувениров» — Лувр по сравнению с тем, что можно увидеть здесь. Главная историческая «достопримечательность» — трехметровая башенка с часами на главной площади города. Покрашенное серебристой краской монструазно-кичеватое уродство оказалось полезным, потому что его видно почти с каждой точки города, что значительно облегчает ориентирование на местности и передвижение.
Прогуливаясь, я добрался до заброшенного и всеми забытого кладбища. Утопающее в буйной растительности, оно являло собой своеобразную книгу исторической памяти этих островов. Могилы пиратов, могилы солдат, могилы колонистов, могилы инквизиторов, могилы монахов. Французские, английские, голландские, а еще арабские и азиатские имена на плитах. На одной из них нахожу фамилию Пуаре. Местные говорят, что это не какой-то там «обычный Пуаре». И хоть никто так и не доказал, но вроде бы Пуаре — это фамилия, присвоенная сыну последнего французского короля Людовика XVI. Боровшиеся за «свободу, равенство и братство» революционеры провели через гильотину всю королевскую семью, и лишь младшему сыну Людовика XVI при таинственных обстоятельствах удалось избежать этой бойни, он был спасен добрыми людьми и вывезен из Франции на Сейшелы. Позже, когда он стал взрослым, он взял распространенную фамилию Пуаре и никогда не покидал Сейшелы. До конца жизни он говорил (и в связи с этим его сочли больным неизлечимой психической болезнью), что он последний живущий король Франции. Умер он в бедности, одиноким и всеми забытым. Везде по расколотым могильным плитам бегали огромные ящерицы, хорошо заметные на фоне густого изумрудного мха, расползавшегося по руинам. Не думаю, что было бы приятно оказаться здесь после заката солнца.
Я разговаривал с людьми в Виктории. С нищими, продавцами сувениров, официантками, служащими турбюро. Все они удивительно грустны и разочарованы тем местом, где им приходится жить. Жители рая хотят уехать из него. Лучше всего навсегда. Вот только некуда и не на что. Они чувствуют себя здесь, как на огромном авианосце, который бросил якорь на четвертом градусе от экватора. Им кажется, что приезжающие сюда туристы — богачи, посланцы взлелеянных в мечтах счастливых стран, что живут они в достатке и если вдруг им расхотелось кататься на лыжах в Австрии или в Аспене, то они прилетят сюда, на Сейшелы, позагорать. Им тоже хотелось бы так. Приезжать сюда. Но только приезжать. Жить в роскошных отелях с кондиционерами, скользить по водной глади между островами на авианетках, на паромах, на яхтах, посылать цветные почтовые открытки своей семье, друзьям, но в конце концов… вернуться домой. У них четкое ощущение, что все, хватит, что «наелись» они голубизной и лазурью океана, зеленью пальмовых рощ, оранжевыми заходами солнца и белизной пляжного песка, равно как и осознанием, что всегда им быть главным образом официантами, уборщицами, поварами, рецепционистами в отелях, продавцами сувениров или работниками турбюро. Они мечтают о жизни в дальних странах Европы, где все счастливы и, когда им заблагорассудится, могут прилететь на недельку… на Сейшелы. Я пытался объяснить им, что дело обстоит не совсем так. Что может рецепционисту из отеля в Лондоне, уборщице из Вены, продавцу сувениров на моле в Сопоте, повару из ресторана во Франкфурте и заблагорассудится что, но для большинства из них это останется всего лишь фантазией или несбыточной мечтой. Впрочем, не думаю, что они мне поверили…
Малгося, мне осталось здесь всего четыре дня. Жалко, что здесь нет тебя. Да это и не твое любимое Буско. Здесь и скамеек-то нет. Но я представляю себе, что сидим мы тут на песке и разговариваем на все темы из «скамейки в Буско».
Не буду больше писать. Хочу «отключиться». Полностью. Сообщу о себе, когда вернусь. Береги себя там, в нашей «райской» Европе.
Сердечный привет,
Януш Л.
Варшава, воскресенье, утро
Дорогой Януш,
вынуждена признаться, что мне гораздо ближе Щука и ее литературная деятельность, чем Варшавка,[72] которая не всегда, если говорить о книгах, своевременно успевает читать, и уж тем более издания с феминистским уклоном. Книги, от которых так называемая Варшавка бежит как черт от ладана, для каждой нормальной женщины могут стать очень полезным жизненным руководством. За абортом часто стоит мужчина. Недостойный, безответственный, недобрый, а порой и незнакомый. Кто-то из них так и не узнал, что стал отцом, — так я начала один из своих фельетонов, посвященный странной книге, поднимающий важную тему. Речь шла о «Молчании овечек», которую написала Казимера Щука. Из нее мы узнаем, кто такой мясник, почему он хочет перерезать нам горло, а также о том, почему мы и есть те самые овечки, идущие на заклание.
«Почему вы не боретесь за большее, зачем отказались от права на прерывание беременности?» — спрашивала польских журналисток во время своего приезда в Варшаву одна из самых известных феминисток Элис Шварцер. Кстати говоря, меня удивляет, что Щука не упоминает о ней в своей книге, хотя мне трудно поверить в то, что она не знает о ее существовании. Мои коллеги по профессии, с которыми разговаривала Шварцер, лишь поднимали глаза к небу, давая понять, что по вопросу абортов ничего не удастся сделать. Шварцер разнервничалась: «Этого не может быть! Нам тоже было нелегко. У нас было больше противников, чем сторонников, но, несмотря на это, мы отстояли право на аборт». Пяти тысячам лет мужского доминирования можно противопоставить лишь несколько десятков лет феминизма, но в отличие от нас мужчины научились взаимодействовать друг с другом. Мы, женщины, от них отстаем. В вопросе прерывания беременности у нас тоже нет единодушия. Это говорит одна из самых активных феминисток, и я ей верю. Трудно представить, чтобы в Польше прошла акция, которую почти четверть века назад устроили известные француженки, опубликовав на страницах «Le Nouvel Observateur» свои фотографии с признанием, что они прервали беременность. Вскоре их примеру последовали немки. И тем и другим грозила тюрьма. Но они не испугались. Возможно ли такое у нас, где на подобную искренность отважились лишь Нина Андрич[73] и вдова Тадеуша Ломницкого[74] Мария Боярская? Нет, и еще долго будет невозможно, потому что в нашей стране одна женщина шепотом, с язвительным осуждением рассказывает другой: «Чему ты удивляешься, она забеременела, потому что хотела заставить его жениться». А женщину, избавившуюся от беременности, они считают грешницей. В Польше тоже есть смелые феминистки, но и они, хотя бы на страницах книги Щуки, не встают на защиту абортов и не решаются сделать важный, символичный шаг в будущее, заявив: «Я тоже это сделала». Видимо, наши феминистки живут на другой планете и таких проблем не имеют. Они походят на профессоров, поучающих своих учениц. И хотя Щука не упоминает об этом в своей книге, надо заметить, что Симона де Бовуар не решилась прервать беременность, но во имя женской солидарности подписалась под знаменитым обращением. Так же поступила и ее ученица Шварцер. «Молчание овечек» — странная книга, поднимающая важный вопрос. Каждая женщина должна иметь право строить свою судьбу, и не важно, кто она — католичка, атеистка, феминистка или жена, зависящая от своего мужа. В этом я согласна с автором, но манера, в которой написана эта книга, — феминистский гнев в сочетании с вульгарной иронией и ощущением превосходства — отвращает меня. Тем более что вопрос прерывания беременности (а не чистки — ранее очень популярного просторечного выражения) требует абсолютной демократии. А Щука, вероятно, считает, что если употребить более сильное выражение, то и эффект будет действеннее. «Если говорить о либерализации закона, то дело сводится к двум тысячам на чистку. Ни добавить, ни прибавить, — пишет она. — Но это еще не все. Женщины часто думают о прерывании беременности как о чем-то сложном, трудном, важном, оказывающем влияние на всю жизнь». Но разве это не так? Я, феминистка, абсолютно убеждена в том, что прерывание беременности каждой в меру впечатлительной женщине представляется сложной операцией, на которую трудно решиться. Безусловно, оно может наложить отпечаток на всю оставшуюся жизнь. Это своего рода крик отчаяния. Меня возмущает, когда я читаю, что «операция на раннем сроке не вызывает никаких проблем». Это же обман. Мой феминистский протест — я позволю себе узурпировать право на него, несмотря на то что на некоторых дам я действую как красная тряпка на быка, — растет, когда я читаю у Щуки о героине, «которой сделали операцию во время обеденного перерыва». Удивительно, как это просто! А один комментарий автора просто приводит меня в бешенство: «К сожалению, мы не все можем причислить себя к современной лондонской элите». Честно говоря, я не знаю, для кого было написано «Молчание овечек» или книги, о которых ты пишешь. Тех женщин, что всегда выступали против, они не заинтересуют, а для тех, кто за, они бесполезны. Их уже не нужно агитировать. Они и так радеют за узаконивание в нашей стране легального прерывания беременности. Ждут референдума. Но почему же они молчат? Жаль, что об этом не написано в этой странной книге, затрагивающей, однако, важный вопрос. Легко писать о жизни, которой не знаешь.
С уважением,
М.
Франкфурт-на-Майне, пятница, ночь
Малгося, я вернулся…
Мне трудно начать нормальную жизнь, потому что на Сейшелах жизнь выходила за рамки нормы. Там не было духоты переполненного машинами города, завтраков впопыхах, серости за окном, страшных новостей о покушениях, партиях, безработице, скандалах, кризисах, потоком льющихся из радио, звонящих телефонов, нераспечатанных писем, которых я не ждал, и царящего надо всем ощущения беспокойной спешки. Я здесь всего несколько часов, а уже чувствую себя загнанным. С десяток непрослушанных сообщений на автоответчике в бюро, сотни мэйлов в ящике, сроки, которые надо запомнить, решения, которые надо принять. В окрестностях Бо Валлона надо было решать: идти на лежак у бассейна или лечь под пальмой на пляже, какую книгу читать, что выпить — «Гиннесс» или какой-нибудь коктейль с маракуйей и ромом. В девяти с половиной часах лету отсюда на «боинге» находится мир совершенно иных решений. Сегодня, в течение нескольких часов после возвращения, я был уверен, что «здешних» решений я не желаю принимать.
Я вернулся…
С воспоминаниями в голове, с несколькими сотнями фотографий в аппарате, со слезающей от интенсивного загара кожей, с выцветшими от солнца волосами, с пакетиком найденных на пляже ракушек, с песчинками между страницами книг и с данным самому себе словом когда-нибудь вернуться туда.
Однако пришлось вернуться к жизни здесь. Я выдержал в офисе прилично: давно перевалило за полдень. Но почувствовал, что должен уйти. Немедленно. Что это? Случай постотпускной клаустрофобии или всего лишь нехватка свежего воздуха?
Чтобы не терять времени, я поехал в свой банк оплатить накопившиеся счета. Мне не нравится этот банк. Мне вообще практически никакой банк не нравится, не только мой. Единственные банки, которые мне нравятся, это банки данных. Но я люблю бывать неподалеку от здания моего банка. Особенно люблю бывать у входа в его южное крыло. Мой банк огромный и архитектурой напоминает католический храм. Наверняка есть в этом какой-то замысел, если согласиться, что для испытывающих религиозное благоговение перед деньгами банк — это храм. В нем есть главный неф, заканчивающийся полуэллиптическим алтарем, сотворенным из письменных столов красного дерева, за которыми сидят мужчины-кассиры (в моем банке нет женщин-кассиров), выглядящие в своих белых рубашках как церковные служки. Есть в нем и три боковых нефа: неф кредитов с узкими боксами, напоминающими исповедальни, неф депозитов и долгосрочных вложений, а также полукруглый неф со встроенной в стену, сделанной из толстой броневой стали огромной, тяжелой дверью, за которой находится длинный, мрачный коридор, ведущий к сейфам, в которых клиенты хранят свои реликвии.
В здание моего банка можно войти со всех четырех сторон света: с юга, севера, востока и запада. Я всегда вхожу с юга, потому что прямо под южными воротами, на тротуаре всегда сидит Норберт. Мы знакомы вот уж четыре года. Норберт — нищий. Мой самый любимый из всех франкфуртских нищих. Кроме того, он алкоголик (не анонимный) и носит в себе вирус гепатита С. По мнению врачей, он давно уже не должен был бы жить из-за беспрерывного убийства своей печени с помощью этанола. Норберт нищенствует, читая книги. Если книга интересная, Норберт уходит в нее, забывая обо всем, в том числе и о подаянии, и сидит перед банком голодный.
У Норберта есть двое почти уже взрослых детей и женщина, которая выкинула его из дома двенадцать лет назад. Сказала ему, что «было время, когда он был хорошим, но это время закончилось, в связи с чем он должен покинуть дом». А поскольку Норберт делил жизнь с женщиной, которой когда-то он признался в любви, которую любил (и любит до сих пор), и воспитал двух детей, он не мог смириться с этим. Но дом все-таки покинул. Сначала он жил в маленькой однокомнатной квартирке, потом начал пить и не смог оплачивать даже самое дешевое жилище в самом дешевом районе Франкфурта. Когда было тепло, он жил на улице, зимы проводил на вокзалах, в подземных туннелях или в беседках на садовых участках. Страдания притупили все его чувства и лишили жизнь смысла. Тоска по детям, которых мать полностью от него изолировала, лишила его всего остального. Как-то раз, когда он сидел на картонке между солярием и рыбным магазином на Ляйпцигерштрассе и просил подаяния, рядом прошла молодая девушка. Его дочь Натали. Посмотрела ему в лицо, но не узнала его. Во всяком случае, Норберт думает именно так: не узнала. В тот же самый день он переместился с картонкой к моему банку.
Вскоре после встречи с Натали Норберт попытался повеситься. Пошел в лес, перекинул веревку через сук, но был так пьян, что не сумел накинуть петлю на шею. А когда он проснулся под деревом утром, то впал в такой ступор при виде свисающей с дерева петли, что решил во что бы то ни стало жить. Он судорожно хватается за жизнь, хоть и не видит в ней никакого смысла. Норберт, как он сам сказал мне, живет лишь из страха перед смертью. Он выпускник философского факультета Марбургского университета, и с его багажом философского знания он «чувствует себя потерянным и одновременно взятым со всех сторон в кольцо парадоксом бытия». В философских терминах он формулирует это так: «Я не боюсь смерти, даже с огромным интересом жду ее, я боюсь лишь того, что меня потом больше не будет». Как-то я спросил его, а почему ему хочется «быть потом»? Он ответил, что «очень хотел бы знать, что будет дальше». Норберт считает, что большинство людей живет только из любопытства «что там будет дальше». Такой ответ очень сблизил меня с ним в душевном плане. Что ж, бывает и такое. Иногда люди становятся нам близки только потому, что когда-то они сказали одну-единственную фразу. Я тоже считаю, что любопытство — одна из самых важных причин, заставляющих людей вставать по утрам.
Я познакомился с Норбертом четыре года назад. Я оставляю ему деньги, а когда приближается зима, привожу ему коробку с теплой одеждой, иногда покупаю ему лекарства, книги. Книги чаще всего по философии или так называемую философскую беллетристику. Должен сознаться, что книги я покупаю ему частично из своих узкокорыстных соображений. У Норберта много времени, он внимательно читает и пересказывает мне их с профессиональными комментариями. Поэтому я часто, когда выпадает свободная минута, сажусь рядом с ним, и мы разговариваем. Я люблю слушать его, а еще больше люблю у него учиться. Норберт — философ экзистенциализма, берущего начало от датчанина Кьеркегора, искателя «истины для себя», а не для какой-то там (философской) «системы». Ищет ее и Норберт. Постоянно ищет. Поэтому больше всего радуется книгам Камю, Сартра или Беккета. Теория экзистенциализма в устах бездомного, голодного и больного нищего философа после неудачной попытки самоубийства не одно и то же, что те же самые теории в изложении живущего на вилле или в просторной квартире профессора в костюме, получающего деньги за свои лекции. Норберт ведет опасный ежедневный эксперимент с экзистенциализмом. У профессора же реальная экзистенциальная проблема возникает раз на пятнадцать тысяч километров, когда он должен отвезти свой автомобиль на диагностику, а кофе, поданный обслугой в стеклянном дворце «Мерседеса», окажется слишком крепким. В философском смысле профессор в этот момент тоже страдает. К его «мерседесу» прикасаются какие-то чужие люди, которым он не доверяет, и к тому же кофе оказывается вовсе не таким, какой он любит. Грех и страдание — самые относительные вещи на свете…
Отец Норберта родился в деревне под Ополе, о чем Норберт каждый раз напоминает, думая, что делает мне этим приятное и соединит нас дополнительной патриотической линией общей для нас «земли, где мы родились». Не соединит, потому что я знаю, что отец Норберта был не только из подопольской деревни, но и офицером вермахта. Норберт говорит, что все это лишь результат «проклятия родиться в неподходящее время». Он прав, но его правоты слишком мало, чтобы я мог нащупать хоть какую-то «патриотическую нить». Рассудок и эмоции часто оказываются неразрывно связанными. Напомнил мне об этом Норберт и сегодня, когда я сел рядом с ним на картонке, разложенной на тротуаре. На его вопрос о загаре я рассказал ему о социализме в раю, то есть о Сейшелах.
Потом по моей просьбе разговор перешел на тему свободы воли. От философа, имеющего за плечами большую практику, я хотел узнать, существует ли вообще свобода воли. По собственной ли свободной воле хотел повеситься Норберт, по свободной ли воле он убивает себя алкоголем, по свободной ли воле он, вместо того чтобы ненавидеть, любит свою жену, которая приговорила его к изгнанию из дому и привела приговор в исполнение, по свободной ли воле он нищенствует на улице (в Германии не должно быть нищих, и об этом заботятся специальное бюро Социаламт и, часто не по своей свободной воле, налогоплательщики, финансирующие деятельность Социаламта). Норберт считает, что сомнения в существовании свободы воли — «зверское коллективное насилие над этикой, которая должна оставаться девственницей». К этому насилию, считает он, прибегают в основном биологи и «подобные им еретики», которым «кажется, что человек — это нечто лишь немного больше хомячка, у которого они постоянно отрезают мозг для своих идиотских экспериментов». А философы набрали в рот воды и трусливо подглядывают из-за угла за этим насилием. Этика, вне зависимости от того, на каком из конкретных моральных кодексов она построена, стоит на фундаменте свободы воли. Уберешь этот фундамент, и нет ни Добра, ни Зла, ни Вины, ни Наказания, ни Греха, ни Покаяния, а заодно нет и бога, в которого, несмотря ни на что, он верит, хотя и не в состоянии сказать, как называется этот его бог. Так мне сказал Норберт, добавив, что «под микроскопом можно увидеть только нейроны, а не весь мозг, а свободная воля — это отнюдь не синапсы, точно так же, как один муравей — это еще не весь муравейник».
Потом спросил меня, не выпью ли я с ним пива за встречу. Я сел на картонку рядом с ним, мы пили пиво и разговаривали. Сначала я сказал ему, что я тоже не согласен с мнением ортодоксальных (нейро)биологов. Потому что я верю, что люди наделены свободной волей. При этом я сослался на Сартра (наверное, Норберт знает его наизусть), который говорил, что «человек обречен на свободу». Он обрадовался услышанному и чокнулся со мной своей банкой. Потом я добавил, что, несмотря на это, его аргументация, вплетающая сюда бога, логически совершенно несвязна и что, если присмотреться к ней повнимательнее, можно сделать вывод, что она граничит с нонсенсом. Верующие в бога люди верят также и в то, что все происходит по определенному божьему плану. Это означает нечто иное, чем абсолютная и сверху спущенная предопределенность. Если дело обстоит так в действительности и фактически все происходит в соответствии с божественным предначертанием, то в этой конструкции совсем нет места для свободной воли! Подчинение какому-то заранее установленному плану исключает свободу. Тогда Норберт открыл (но на этот раз только для себя) вторую банку пива и начал философствовать. И я узнал от него, что «понимаю бога, как наивный и недоученный ребенок перед первым причастием». Бог — это не какой-то там старик с седой бородой, который все запланировал, вместе с цунами, и теперь смотрит сверху, наблюдая, что из этого получится, одним грозя пальцем, других ласково поглаживая по голове. Такого бога нет и никогда не было. «Бог, — считает Норберт, — не что иное, как создатель одушевленной материи, ничего общего не имеющей с живой материей». Поэтому, например, эволюция не противоречит креационизму. По мнению Норберта, бог был нужен только затем, чтобы наделить человека достоинством. А произошел ли человек в своем нынешнем обличье от обезьяны или был создан единовременным актом творения, не имеет никакого значения. Важно лишь то, что произошло в результате эволюции или, если угодно, «создания»: сошествие достоинства на человека. Того, что человек наделен достоинством, не подвергнет сомнению ни один еретик, равно как никто не может объяснить, откуда это достоинство взялось. И это самое главное. Оно оправдывает, подводит базу под существование некоего «хитроумного проекта». Все остальное — продукт религии, но не бога. Бог не нуждается ни в какой религии, ни в какой церкви. Это люди в них нуждаются. Потому что они заблудились, им нужны указатели и четкое разграничение, что хорошо, а что плохо. Именно достоинство заставляет их хотеть этого. А достоинство — это прежде всего право выбора и свободная воля: чтобы убивать, но и чтобы спасать друг друга, отдавая при этом свои жизни…
Так мы профилософствовали с Норбертом за пивом, сидя на картонке недалеко от южного входа в мой банк. Кроме того, с сегодняшнего дня Норберт решил начать копить на билет. На Сейшелы… Не накопит. Слишком уж он зависит от алкоголя, чтобы перестать покупать его на собранные нищенством деньги. Но даже если бы набрал, все равно никуда бы не поехал. Слишком привязался он к мысли, что в один прекрасный день он переберется отсюда на Ляйпцигерштрассе и будет там ждать Натали…
Седечный привет от возвратившегося
Януша Л.
Варшава, суббота
Януш,
если что-то помогает нам нормально жить, так это иррациональное ощущение, что жить мы будем вечно. Я имею в виду не спасение, а будни, прозаическую, земную жизнь. В противном случае мысль о неминуемой смерти, которая рано или поздно постигнет и нас, не позволила бы нам спокойно существовать. Хотя, может быть, мы совершали бы больше безумных поступков, на которые так редко решаемся?
В этой связи, я совершенно не понимаю людей, которые бросают монету в шляпу просящего и непременно хотят знать, на что она будет потрачена. Разве судьба не была к нему жестока, заставив выйти на улицу, сесть у костела и рассказывать историю своей жизни нам, совершенно чужим людям? Он признается нам в собственной слабости, крахе, делится подробностями сломанной биографии. Какая разница между нищей алкоголичкой, которая лжет, что просит милостыню на хлеб, и той, которая просит подать на самую дешевую выпивку? Кто нас уполномочил проводить расследование? Зачем нам это? Разве не унизителен и трагичен сам факт, что человек оказался на дне? Почему в этой женщине с охрипшим голосом и недостающими зубами мы не хотим увидеть молодую девушку, которой она когда-то была? Нужно было учиться, — скажет не один человек. Мне в жизни никто ничего просто так не дал, — добавят остальные. Ну и что? Каждый относится к этому вопросу так, как подсказывает ему совесть. А если закрыть глаза и представить себя в образе побирающегося? Невозможно? Что ж, каждому свое.
С польских улиц почти исчезли просящие милостыню румынские дети. Значит ли это, что их родители разбогатели, или мы перестали подавать?
С уважением,
М.
Франкфурт-на-Майне, воскресенье, вечер
Малгожата,
я опасно быстро прихожу после отпуска в норму. Это нехорошо. Слишком скоро забуду, что съездил отдохнуть. Мне все лучше становится на работе…
Сегодня во время обеда я думал над тем, был ли прав Норберт, называя биологов глупцами и обвиняя их в «коллективном насилии» над святыней, каковой является свобода выбора человека. По крайней мере, что касается одного биолога, который исследует явление свободы воли, Норберт сильно ошибается, и его обвинения в данном конкретном случае звучат как оскорбление. Зато он прав, утверждая, что большинство философов (и представителей других гуманитарных наук вместе с теологами, sic!) покорно сложили оружие и со стороны присматриваются к триумфальному шествию нейробиологов, поставивших под вопрос существование свободы выбора и гордо провозгласивших конец гуманистической этики. «Этика — лишняя, можно обойтись томографом и физиологией мозга», — сообщили миру титулованные нейрофизиологи во время конгресса, организованного франкфуртским университетом и прошедшего в здании, находящемся недалеко от моей работы. В конце 80-х годов XX века на подмогу к беспомощным философам пришел не кто иной, как… биолог, специализирующийся в нейрофизиологии. Его зовут Бенджамин Лайбет, он из США, и сейчас ему восемьдесят девять лет.
Лайбет представляет старую школу ученых-эмпириков и, подобно Карлу Попперу,[75] утверждает, что ученый докажет истину только тогда, когда подтвердит ее хорошо поставленным экспериментом, который могут повторить и другие ученые. Лайбет на дух не переносит так называемых кабинетных ученых, которые удобно устраиваются в креслах и создают спекулятивные теории, которые никто не может доказать.
В 1983 году Лайбет провел исторический эксперимент, давший новую надежду (и новые аргументы) философам. Эксперимент, в сущности, очень простой. Испытуемый сидел перед экраном, на котором был нарисован круг, равномерно разделенный лучами. Что-то вроде циферблата. Красный световой зайчик обегал всю окружность точно за 2,56 секунды. Лучи так пересекали окружность, что зайчик пробегал расстояние между двумя соседними точками пересечения за 43 миллисекунды. К голове испытуемого были прикреплены электроды, регистрирующие и измеряющие активность работы головного мозга во время эксперимента. Лайбет попросил испытуемого, чтобы он в любой момент прохождения зайчика по окружности проявил свободу воли и, например, поднял палец или кивнул головой. Кроме того, в тот момент, когда он почувствует импульс к реализации этого акта, он должен запомнить местоположение красного пятнышка на циферблате (для этого пронумеровали черточки). Таким образом Лайбет соединил объективное измерение работы мозга (с помощью электродов) с субъективным восприятием внутреннего стимула (желание поднять палец или руку). Ключевой вопрос в этом эксперименте звучал так: опережает ли сознательный акт воли акцию мозга, или же он является ее следствием? Другими словами, что первично — воля сделать нечто или импульс в мозгу и только после него проявление воли?
Если сначала импульс и лишь потом сознательная воля, то это могло бы значить, что свободная воля появляется слишком поздно!!! Сначала я воткну кому-то нож в спину, а только потом осознаю, что я этого вовсе не хотел. Что я действовал под влиянием импульса, который появился перед осознанием того, что я вовсе не хочу вонзать нож в чью-то спину.
Результат эксперимента озадачил философов. Токи в мозгу усиливались за 350–400 миллисекунд (около полусекунды), прежде чем испытуемый отдавал себе отчет, что он хочет поднять руку или палец! Мозг сначала (прежде чем мы осознаем это) реализует акт воли. Только потом эта воля осознается им, то есть появляется в мозгу в качестве решения действовать! Зигмунд Фрейд в могиле потирает руки от удовольствия и восклицает: а что я говорил? что над «эго» верховенствует «ид», или подсознание… А разве не говорил я вам, что «ид» — это тот самый мчащийся галопом конь, на котором восседает «эго»? Иногда этот конь сворачивает в совершенно другую сторону, чем хотело бы «эго». И тогда в другой могиле и на другом кладбище, заслышав знакомый перестук костей Фрейда, просыпается К. Г. Юнг (ученик Фрейда) и спрашивает с удивлением: а где во всем этом господствующее «суперэго»?
О том, что решил мой мозг, я сам узнаю последним! Ужасный результат, не считаешь?! Причем абсолютно несомненный, полностью подтвержденный в 90-е годы аналогичными экспериментами в разных лабораториях по всему миру. Остается только зарезаться этим ножом!
Но Лайбет человек любознательный. Или, проще говоря, человек истины. Он не остановился на полпути. Он задал себе очередной вопрос: если акт свободной воли будет — бессознательно! — реализован в мозгу (в виде усиленного электросигнала за 350–400 миллисекунд до осознания его человеком), то останется ли еще какое-то время между теперь уже осознанной волей (то есть через 350–400 миллисекунд после сигнала) и моторным действием, реализующим эту волю? Короче говоря, есть ли у испытуемого хоть какое-то время, чтобы успеть отказаться от того, чтобы поднять палец или всадить кому-нибудь в спину нож? Есть!!! Примерно 150 миллисекунд. У меня есть 150 миллисекунд времени, чтобы повлиять на мою волю и не всадить этот нож. То есть я в состоянии сдержать неосознанно проявившуюся во мне, а потом уже и осознанную волю действия. У меня на это есть 150 миллисекунд. Согласно Лайбету, эта задержка имеет место, если «запланированное действие не является социально приемлемым, не согласуется с моими убеждениями или противоречит моей личности или моей системе ценностей». Наличие этого своеобразного права вето доказывает, по Лайбету, что свободная воля все-таки существует. Я тоже так считаю и думаю, что более остальных результатам экспериментов Лайбета должны радоваться католические теологи. Оказывается, Бог подарил людям инстинктивную способность сказать «нет». Десять заповедей — в большинстве своем не что иное, как список действий, на которые люди должны наложить свое вето и воздержаться от них (даже в последнее мгновение, то есть до того, как пролетят 150 миллисекунд), даже если это противоречит сначала неосознанной, а потом и осознанной свободной воле. Не возжелай, не укради, не убий, не прелюбодействуй… У тебя в распоряжении 1/8 секунды, чтобы остановиться.
Парадоксально, но нейробиологический механизм проявления свободной воли, основанный на «задержках Лайбета» (это я сам так назвал для простоты; такого официального научного термина не существует), является также механизмом, ограничивающим свободу человека. В частности, он может объяснить известный из философии (и логики) парадокс «абсолютной свободы»: такой свободы просто не может быть, потому что если все позволено, то позволено также сказать, что не все позволено…
Результат эксперимента Лайбета позволил гуманитариям наклониться и поднять брошенные мечи. Нейробиологи считают, что Лайбет предатель, потому что переметнулся в стан врага, и чувствуют себя очень неуютно. Боссы фармакологических фирм тоже не любят Лайбета. Они мечтали о больших деньгах, вырученных за продажу вещества, которым можно было бы влиять на мозг, либо сдерживая, либо ускоряя то, что происходит за 350–400 миллисекунд до осознания человеком происходящего. Тем временем оказалось, впрочем, в который уж раз, что Добро и Зло в человеке не сводятся лишь к химическим реакциям.
С этой мыслью посылаю сердечный привет,
Януш Л.
Варшава, понедельник
Януш,
вот видишь, это положение можно применить также к Норберту и вместо этической дилеммы «подавать или не подавать», заслужил он, чтобы ему подали, или нет, можно прибегнуть к исследованиям с помощью томографа, а зная особенности функционирования мозга, легко вывести попрошайку на чистую воду. Можно привлечь ученых, но разве каждый из нас хотя бы раз в жизни не занимал такую позицию по отношению не только к своим близким, но и к тем, с кем не был знаком. Этот вор, та гулящая, а тот слова доброго не стоит. Так мы думаем и выносим приговоры, не вставая с кресла.