Планета грибов Чижова Елена
– Ох, не приведи господь, – старуха крестится широко и истово. – Раз выхожу: пятнадцать подберезовиков! И где? Не поверишь: на участке, прямо тут, под березой. Чистые, один к одному. А в этот год – не-ет… Тихо все. Сушь. Грибница – и та посохла. Поливаю, поливаю, а завязь падает. Болезнь, что ли, какая… И яблони пустые стоят. А ты-то, – спохватывается. – Чего пришла?
– Я – ваша соседка. Оформляю документы… – она начинает заново.
Старуха слушает тревожно. Дослушав, переспрашивает:
– Так а зачем им? Вон, забор-то стоит, по нему и граница…
– Да кто их знает… Требуют.
– Требуют, требуют… – старуха ворчит недовольно. – Они требуют, а нам подписывай. Ну, где твоя бумага?
– Вот, – она протягивает. – Там внизу пустые линейки.
Старуха надевает очки. Шевеля губами, выводит фамилию, ставит подпись.
– Я опят нашла. Целый пень… – она прячет документ в папку. – Иду, а они растут. А у меня – ничего: ни корзинки, ни целлофанового мешочка, – она не понимает, зачем рассказывает об этом. Может быть, ей хочется поблагодарить старуху, которая подписала, поверив ей на слово, даже не заглянув в кадастровый план. – Пришлось снимать, – она встает, чтобы исполнить пантомиму: снять воображаемую блузку, связать рукава, наполнить тряпичный сосуд грибами. – А там, кроме лифчика – ничего! Можно считать, голая… Представляете!
Старуха смеется легко и радостно, молодея на глазах:
– Да что ты говоришь! – всплескивает руками. – Голая… Это ж надо… А я и не ходила. Думаю, сушь, грибница посохла. Теперь схожу. Да заткнись ты, балаболка! – обернувшись к плазменной панели, жмет на кнопку. – Говорит, говорит… Прям слова не вставишь. Дорогущий. Сын подарил. Теперь стиралку обещает: руки-то скрючило, совсем не владают. Обещал на будущий год. Он бы и в этот купил, да невестка жадная. Внуков ей вырастила, теперь уж не нужна. Хорошую хочу, немецкую. По телевизору говорили: немецкие – самые лучшие. Как думаешь?
Бесхитростная гордость, проступившая в старческом голоса, царапает сердце:
– Да, – она встает и идет к двери. – Немецкие – самые лучшие.
– Вон ведь как в жизни-то, – старуха идет за ней. – Мы победили, а у них самые лучшие.
– Ничего, у вас тоже будет, – она крутит колесико замка.
– Так разве ж я про себя… Иногда лежишь, думаешь: как же так?.. А потом сердце-то схватит: война проклятая вспомнится. Однажды, прям не знаю, что на меня нашло: а если б не мы? Они бы, положим, победили, а у нас все самое лучшее: и телевизоры, и стиралки эти… Не-ет, думаю. Лучше уж так. Мы – победители. А они… Пусть подавятся своими стиралками.
Она оборачивается, смотрит в старушечьи глаза, в которых блещет непреклонная правда.
– Да-да, – сходя с крыльца, бормочет. – Пусть подавятся…
Торопясь, идет по дорожке, вымощенной плитками. Оказавшись за калиткой, вздыхает с облегчением: какое ей дело до чьей-то непреклонной памяти? «Главное – подписала». У нее своя задача: добыть еще одну подпись.
Спускается по склону, одолевая заросли папоротника. Граница участка проходит по ручью. В этом месте ручей делает петлю. Она встает на плоский камень. Поднявшись на цыпочки, оглядывает соседский двор. На крыльце пластмассовый таз, в котором замочено белье. Значит, тоже кто-то есть. Когда-то здесь была калитка. Она подходит ближе, раздвигая высокую траву.
Калитка открывается с трудом. Отсюда к дому тянется тропинка. Справа парник, слева – клубничные грядки. Крыльцо, заросшее диким виноградом. Она поднимается по ступеням, стучится:
– Есть кто-нибудь?
Дверь открывается на щелку. В просвете старушечье лицо.
– Здравствуйте. Я – ваша соседка…
– Входи. Только быстро.
«Почему быстро?» Она заходит в прихожую. За спиной щелкает собачка замка. Когда входишь в чужой дом, этот звук не назовешь приятным.
– Совсем ополоумел! Видно, от жары. Прошлый год сидел как пришитый, – бормоча на ходу, хозяйка направляется в комнату. – А на той неделе – будто сглазили. Демон, чистый демон! Сам дверь открывает! Утром является: одно ухо на сторону, весь оборванный… Я уж караулю.
«Демон?.. При чем здесь?.. Да какая разница…» – держа папку наготове, она идет следом.
– Мурзик, Мурзик! – старуха ходит по комнате, заглядывая во все углы. Демон, обернувшийся котом-невидимкой, не высовывается. Не иначе зализывает раны, полученные в драке с другими кошачьими демонами. – Ну, видала! – старуха всплескивает руками. – Обиделся. Под кровать забился, горе мое!
Стол, покрытый вязаной скатертью. Высокая кровать с шишечками, под которой притаилось старушечье горе. На веревке, протянутой из угла в угол, сушатся пучки травы. Пряный дух приятно щекочет ноздри.
– У вас не жарко. А у меня ужас какой-то.
– Так не открываю: ни дверей, ни окон. Жарища-то с улицы… Ну и бес с тобой! Забился – сиди.
Отчаявшись выманить своего гулящего демона, старуха машет рукой, будто снимает с себя ответственность за его незавидное будущее.
– Я – ваша соседка, – запнувшись, чтобы сориентироваться на местности, она тычет пальцем в стену.
– Дочка писателя? – в глазах хозяйки доброжелательное любопытство.
Она кивает: притворяться не к чему. Здешние соседи знают все.
– От горе-то какое… – старуха прикладывает руку к щеке. – Я уж и своим говорю: не балуйтесь с этими грибами… Нынче сплошь ложные, и пробовать нечего – одна горечь, – выполнив мимический ритуал, отдающий дань чужому горю, старуха снова улыбается. – Семьей приехала? Я ведь помню твоего мужа – такой видный из себя.
Старуха не может помнить: с мужем никогда не приезжала. Но это не имеет значения.
– Нет, – качает головой. – Мы разошлись.
– Тяжело, – старуха морщится горестно. – В семье-то ведь – как? Каждый на своем месте. Я вон тоже: блокадница, ветеран труда. Сорок лет на одном производстве. В собес пришла, а они смеются. Вот бы, говорят, и все так. А то, бывает, и трудовая распухшая, и вкладыш полный. Бегают, бегают… Ищут, где лучше. А – нигде… Сына хоть успела вырастить?
– Почему… сына? – она переспрашивает изумленно, будто старуха и вправду угадала.
– Дак по женщине всегда видно. Вон я. По молодости тоже парня хотела, а погляжу в зеркало: судьба. Хоть дюжину рожай, а парня не будет. Одни девки…
– А как вы… это определяете?..
– Да никак, – старуха вытирает сухие руки о фартук. – Это пусть они определяют, узи какое-то выдумали. А я гляжу и вижу.
– Дело в том… – она собирается с мыслями. – Я оформляю документы. Вчера приезжали из Соснова, делали кадастровую съемку, уточняли границы участка. Соседи должны подписать. Вот здесь… Если дача оформлена на вас.
– А на кого еще! Мы с Василием строили. Так и сказала своим девкам: умру, все вам отойдет, с собой не заберу. А пока – шиш! Была хозяйка и останусь хозяйкой. И отец бы, говорю, одобрил. Василий Петрович – мой покойный муж. Ты должна помнить.
– Да-да, конечно, – она подтверждает с торопливой готовностью.
– Садись, – старуха подвигает стул. – Очки поищу, так-то не увижу. Куда ж я их?..
На столе, покрытом вязаной скатертью, лежат фотографии. Загородный дом – недостроенный, успели подвести под крышу. На переднем плане улыбаются парень с девушкой.
– Ваши внуки?
– Внучка, – старуха шарит на полке, роется в ящике стола. – С мужем со своим, в Москву перебрались. Работают, работают, а денег все одно не хватает. Всё в кредит. Я говорю: страшно, вон, по телевизору – приходят, вымогают, эти-то, из банков. Служба у них специальная: чистые бандиты. Так разве остановишь! Ничего, говорит, бабуля, пробьемся! Ох, смелая девка, вся в меня.
– Ничего, теперь так многие делают. Зато хороший дом будет.
– Не дом, а хоромы, – старуха поджимает губы. – Раньше и понятия не имели. Да что – мы! У начальства – и у того не было. А все равно жили хорошо. Ну и что – в коммуналках! Зато дружно. Справедливо. И люди были хорошие. Это теперь избаловались. – Старуха идет к телевизору, покрытому вышитой салфеткой. – Вон же они. Прям горе с памятью: положила – и из головы вон… И света нету. Пятница. Полчаса как отключили…
Ей хочется спросить: а когда включат? Но она останавливает себя: старуха – не местное божество, чтобы знать ответы на все вопросы. Лишь бы подписала…
– Теперь только завтра, – хозяйка тянется к ручке, – утром, в девять часов.
«О господи…» Она чувствует мурашки, бегущие по коже.
– Ну, где тут?..
– Здесь, – она показывает на пустую линейку. – Подпись и фамилию…
Примериваясь, старуха заносит ручку:
– Ну вот… Руки-крюки, там-то поглядят – напугаются, – старуха улыбается, протягивает лист.
«Там… Где – там?» Неловко: просто встать и уйти.
– Знаете, – она оглядывается, – так получилось, я давно не приезжала. Как тут?
– Ничего, живем помаленьку.
– А дочери ваши? Приезжают?
– Да где им… – старуха вздыхает. – У них теперь свое: построились, своих дел по горло.
– А как же вы справляетесь?
– Так и справляюсь, как всю жизнь. Руки вон только болят. На огороде ничего, а как стирать начну… Вода-то горячая, ох, крутит… В холодной пробовала – не отстирывается. Вот я и задумала: машину стиральную купить. Коплю, откладываю с пенсии. Уж года четыре. По телевизору говорили: немецкие – самые лучшие. Как думаешь?
– А дочери? Почему не помогут?
– Да куда им! – старуха отмахивается. – Был бы сын… Не поверишь, – переходит на шепот. – Отродясь смерти не боялась. Чем такая жизнь… А теперь боюсь. Лежу и думаю: вдруг усну и не проснусь? Так и не узнаю: как это, когда машина стирает, а я рядышком сижу…
Она опускает голову: хочется встать и сокрушить этот новый мир, в котором есть все, кроме самой элементарной справедливости.
– Не надо, – она слышит свой потерянный голос. – Не копите. У меня есть лишняя. Вам привезут. На той неделе.
Старуха смотрит недоуменно. Глаза, выцветшие в борьбе с жестоким временем, подергивает тень.
– Нет-нет, денег мне не надо. Пожалуйста, не отказывайтесь, – она просит торопливо, боясь, что тень сгустится и примет форму нищенской гордости – единственного спасения от векового рабства и вековой нищеты.
– Я… Нет… – старуха делает шаг, протягивает руки. – Спасибо тебе, доченька… – обнимает, гладит по спине.
Ее пронзает электрический ток. Сильный. Сильнее, чем все силы разума. Торопясь, пока не хлынули слезы, встает и идет к двери. Дверь не поддается.
– Я т-те вырвусь! Морда паразитская!.. Стой, нечистая сила!
Она оборачивается растерянно. Из-под кровати что-то порскает. Загораживая дверной проем, старуха машет руками. Огласив дом отчаянным мяуканьем, тощая тень кидается в угол.
– Всю ногу оцарапал… – припадая на правый бок, хозяйка кота ковыляет к двери. – Гляди-ка, – задирает юбку. – Думала, с мясом вырвет.
Она смотрит сочувственно: царапина, но неглубокая. Не до крови.
– Ох, дождешься у меня… Когти-то повыдергаю, – старуха возится с замком. – А ты весной приходи. Дам тебе отростков. Черной смороды. У меня хорошая, крупная…
– Спасибо, – она выскальзывает на крыльцо. – На моем участке не вырастет. Земля плохая…
– Дак хорошую купи, – старуха выходит следом. – Пару машин. Договоришься в ДЭКе. Грядки сделаешь.
– Времени нет. Работа…
– А сын на что? Сына попросишь. Ты помрешь, ему отойдет. Тоже дети народятся. Он помрет – всё им…
– Да-да, попрошу…
Она идет по тропинке. Из глаз льется вода. Горячая, как кровь. Течет по щекам. Она ничего не видит, только чувствует слабые руки – утешают, гладят по спине.
«Помирилась. Я с ними помирилась», – бормочет безумные слова.
Прижимая к груди папку с документами, поднимается по склону. Дойдя до калитки, оборачивается к лесу, словно они там: родители, с которыми как будто помирилась. Во всяком случае, с матерью. Обещала стиральную машину. «Проще отсюда, из Соснова. Отправлю Василия Петровича. Купит, заодно и подключит».
Она понимает: это все иллюзия. С живыми бы не вышло, ничего, никакого мира. Но так все равно лучше, чем злость, горечь, непримиримость.
Вдали, меж деревьев, сияет что-то красное.
– Идиоты. С ума сошли. Им-то что, сядут и уедут… – она срывается с места. Идет по тропинке решительным шагом. Впереди, за дорогой, ведущей к линии Маннергейма, мелькают березовые стволы. Обочины поросли молодым ельником. Можно поискать тропинку, но она идет напрямик, раздвигая еловые лапы: сейчас она им покажет…
Перед ней пустая поляна. «Сбежали?..» Ни дымка, ни следа от костра. Только красный диск: солнце – хозяин света и тени, блага и зла, рождения и смерти – догорает между сосен, прежде чем уйти с земли.
Старуха сказала: «Попросишь сына…» Теперь, когда умершая мать назвала ее доченькой, мысль о сыне не кажется безумной. Сорок семь – не старость. Полгода назад прошла диспансеризацию, сдала все анализы. Гинеколог сказал: гормональный фон в норме. В Италии хорошие клиники. Если поставить цель…
«Надо только решиться…» – закатное солнце, жаркое и открытое, звенит в ушах.
Когда сын подрастет, она свезет его в Мадрид, найдет смешного дядечку, одетого в старинную куртку. Это нетрудно, у нее осталась карточка. Наберет номер, скажет: «Я – та самая женщина из России, которую интересует одна-единственная картина». Он спросит: «Госпоже понадобились мои услуги?» – «Да, – она ответит. – Только не мне. Сыну. Теперь ему пятнадцать. Это я – торговка. А он – талантливый мальчик. Мечтает стать писателем». – «Госпожа хочет, чтобы я рассказал про инквизицию?» – «Нет-нет, – она покачает головой. – Инквизиции не надо. Я хочу, чтобы вы показали ему подлинник: фигуры, одетые в костюмы времени. И другие: маленькие и голые. Помните, вы назвали их жертвами? Скорей всего, он будет писать по-итальянски, но его родина – Россия. Тот, кто хочет стать писателем, должен знать и помнить…»
Она стоит на краю поляны, дожидаясь, когда солнце наконец закатится. В темноте такие вещи выговорить проще: если сын спросит, она найдет что сказать. Твой дед был хорошим человеком. Второсортный писатель – не смертный грех.
Последние лучи обливают стволы сосен. На мгновение ей кажется: не деревья – багровые отсветы. Лес – щит дикаря, пляшущего перед древним костром… —
Он сидит над горячей чашкой, дожидаясь, пока чай немного остынет.
Если один пускался в дебри зауми, другой прерывал: «Вещуньи, стойте! Ваша речь невнятна». Если в споре захлестывали эмоции, кто-то обязательно вопрошал: «Иль мы поели бешеного корня, связующего разум?..»
«Жаль, что не купил водки… – Водка – лекарство от тоски. Он не умеет пить в одиночестве. В сущности, даже в этом всегда себя контролировал. – Ну нет, – отодвигает чашку. Случалось, и напивался, но по-настоящему, как тогда с Марленом, – за всю жизнь, может быть, еще раза два.
Праздновали день рождения. Именинник запасся портвейном, купил две бутылки. Казалось бы, здоровые парни, на двоих – нормально. Но «Солнцедар» – жуткое пойло, бьет по башке. Смеялись, рассказывали дурацкие анекдоты.
«Под стол, под стол!» – этого правила Марлен придерживался неукоснительно. Пустые бутылки называл трупиками. «Извини, – он кивнул и сунул под стол, неловко, бутылка покатилась, уткнулась в тапки – плоские, как глубоководные рыбы. Выудил, пристроил на подоконник. Пьяными глазами оглядел пустую комнату. – Слушай, пол-одиннадцатого, а где народ?..»
Марлен сидел, съежившись. «Мой отец – кровопийца. Поднялся на чужой крови».
«Ты чего?!» – он растерялся: с одной бутылки так не напьешься – молоть такую чушь.
«Слыхал про космополитов, беспачпортных бродяг в человечестве? – Марлен откупорил вторую, разлил. Хватанул полстакана. – Ух и пойло! Ядовитое», – закусил черной коркой. Колбасу, купленную на закусь, уже сожрали.
«Ну да…» Антисемитская кампания. Государство преследовало евреев. В конце сороковых и, кажется, до смерти Сталина. Университета тоже коснулось: кое-кого из ведущих профессоров уволили. Но при чем здесь его отец?..
«У тебя что, отец – еврей?»
Марлен усмехнулся: «Нет».
Он вдруг почувствовал разочарование: подспудно, в глубине души, не признаваясь себе, надеялся, что Марлен – еврей. Хотя бы половинка. Просто скрывает. Спросил: «А мать?»
«Старик, – Марлен допил до дна, налил по новой. – Ты у нас чего? Отдел кадров?»
«Да нет, просто так. Извини». Нет, не обиделся. Человек имеет право скрывать такие вещи, во всяком случае, не афишировать. Но они же друзья. Другу признаться можно. На то и друзья, чтобы не таиться.
«Представь себе, чистокровный ариец. И оба родителя. И деды с бабками. – Марлен жевал хлебную корку. – И даже имя собственное».
Он хотел поправить: не имя собственное, а собственное имя. Но не стал. Просто переспросил:
«Разве? Мне казалось, немецкое».
«Маркс и Ленин. Точнее, их обрубки. – Марлен смахнул колбасную шкурку, прилипшую к запястью. – Если что, пройду любую селекцию».
Селекцию. Он допил и понял, почему надеялся на Марленово еврейство. Вспомнил: один разговор, давно, еще на первом курсе. В туалете болтали два первокурсника, правда, с другого потока. Один сказал: «В этом году было легко. Всех евреев резали». Другой: «Да. Проскочили. Считай, повезло». Он вышел из кабинки. Хотел сказать: «Вы что, идиоты?» Но не успел – этих двоих как ветром сдуло. Потом, когда подружились с Марленом… Нет, конечно, он об этом не думал. Ему-то без разницы – у кого какая национальность. Но окажись Марлен евреем, это бы означало, что сам он поступил честно, преодолел огромный конкурс. Потом вроде бы забылось. Тем более, в сущности, домыслы и ерунда. Критерий истины – практика: на их курсе было несколько евреев. Это если говорить о чистокровных. А уж половинок, которые скрывают…
Взглянул на часы: без четверти одиннадцать. Как бы не опоздать на метро.
Но Марлен уже завелся, оседлал своего любимого конька – рассуждал о регрессе, к которому семимильными шагами движется наше общество: «До войны – хоть какая-то надежда. А после – всё. Филология, история, экономика, биология… – загибал пальцы, перечисляя области науки, которые постигла окончательная катастрофа. Если верить Марлену, это случилось в сороковых-пятидесятых. – Разрушены ведущие научные школы. Когда вырваны культурные растения, на пустом месте вырастают сорняки. Можешь спросить у своих родителей. Они ж у тебя садоводы».
Ему не понравилась интонация, с которой Марлен упомянул его родителей. Парировал: «Не пори ерунды. Наука – не грядка. Так не бывает. Все равно остаются какие-то корни. Вон и французы твои – ты же сам сказал, великая теория. Если что, воспользуемся».
Он выходит из времянки.
В сумерках силуэты деревьев проступают особенно ясно. Вдали, за березовой поляной, пылает солнце – тяжелый красный диск. Издалека оно похоже на костер, бросающий багровые отсветы. «Заблудились. Мы все заблудились…» Он думает о свободе. Еще каких-нибудь двадцать лет назад он тоже надеялся. Оказалось: гнилые мостки. Теперь, когда это стало ясно, единственный выход – вернуться назад, туда, где осталась их дружба с Марленом. Их разрыв – катастрофа. Марлен тоже страдал от одиночества. Поэтому и спился, загубил свой талант. Если бы не расстались, он бы не дал, не позволил. Объяснил, нашел правильные слова: сын не должен отвечать за отца. Вина не передается по наследству. У каждого своя. Его вина в том, что он не понимал Марлена. Не дал себе труда проникнуть в его мысли. Эту вину он готов признать. Марлен говорил, что ненавидит все это, потому что живет чужой жизнью, работает в котельной – сутки через трое. Последние двадцать лет он тоже живет чужой. Бессмысленной.
«А я, что стало бы со мной? – Раньше не задумывался об этом. Теперь, когда понял главное, ответ очевиден: рядом с Марленом у него тоже прорезались бы крылья. Он поводит лопатками, будто прислушивается. – Еще прорежутся…» Пусть не такие, как у Марлена, но он сумеет взлететь.
Багровое солнце, которое легко принять за костер, закатывается. Гаснет прямо на глазах.
Кое-чем придется поступиться. Он осознает это, отдает себе отчет. Во-первых, цензура. Но цензура так и так возвращается. Разве не об этом говорил главный редактор? К тому же ее нельзя назвать абсолютным злом. Цензура острит ум. Переводчик вынужден идти на всяческие ухищрения. Текст, прошедший цензуру, не равен себе – в нем появляется глубина, многослойность, рождающая неконтролируемые ассоциации. Одно это способно победить тоску, ужас бессмысленного существования.
Он подходит к крыльцу. Кладет руку на поручень. Вспоминает однокурсника, который назвал его тупиковой ветвью.
Вступая в сумрак веранды, думает: «Это мы еще посмотрим…» Когда время движется вспять, у тупиковых ветвей появляется преимущество. Этим, которые вырвались вперед, возомнили себя во главе прогресса, придется догонять.
Животные, человек
(суббота)
Он проснулся от тупой боли. Пошевелил языком и открыл рот, будто надеясь, что боль, воспользовавшись образовавшимся отверстием, выползет наружу, но она, царапнув по десне, забилась поглубже, свернулась горячей улиткой. Нетерпеливо запустив палец, покачал корни: они не подавали признаков жизни – как и подобает мертвецам. «Во всяком случае, не пульпит». Исключив самое неприятное, означающее необходимость срочных мер, в его случае – безотлагательного отъезда, пошарил во рту, пытаясь нащупать источник. Боль гнездилась в расцарапанном языке. Подушечкой пальца чувствовал ранки, похожие на язвочки.
Встал и подошел к зеркалу. Вывалил опухший язык – как пес, измученный жарой. «Странно, я же спал…» – разозлился, хотя на кого тут злиться: неужто на язык, который должен был почивать мирно, но на самом деле вертелся и крутился, царапаясь об острые корни. Словно, пользуясь сонным беспамятством хозяина, с кем-то болтал – ночь напролет.
– И что теперь делать? – вопрос, заданный предательским языком, прозвучал глухо и невнятно, но они поняли.
Как – что? Есть народные средства. Прополоскать отваром ромашки. Или заварить кору дуба.
Насчет дуба он не был уверен. Кажется, кора – слабительное. Но даже если они и правы, где эти средства взять? Представил, как отправится в лес искать кустики ромашки – кстати, что у них заваривают: листья? цветы? корни? – или ковырять дубовый ствол. Чем? Вилкой? Ножом? Может быть, грызть зубами?
Пощелкал выключателем: «Безобразие! Форменное! Половина девятого…» – переступая с ноги на ногу и путаясь в штанинах, натянул брюки, чувствуя тайное облегчение. Народные средства полагается заваривать. Электричества нет, плитка не работает – можно считать, вопрос снят.
Вышел на крыльцо, потянулся. Взглянул на градусник: +30 – еще один адский день. Единственное утешение: в городе еще хуже, тут хоть чистый воздух.
Повернул голову и замер: СНОВА ОТКРЫТА. Черенок лежит на земле.
– Ну что ты будешь делать! – устремился вниз, поджимая тапки. У самой времянки, вдруг – не то чтобы понял, скорее почувствовал: что-то не так. Неужели все-таки вор?!..
Помедлил, но взял себя в руки. «Да сколько можно!.. Дрожать. Шарахаться от собственной тени…»
Ведро… Электрическая плитка… Стоял в дверях, опешив.
На столе, покрытом клетчатой клеенкой, лежал кот.
– А ну-ка – брысь… – негромко, голосом, еще хрипловатым со сна.
Наглое животное скосило золотушный глаз и, на мгновение задержавшись на человеке, широко зевнуло, обнажив белые резцы и серые десны. Длинное туловище потянулось сладко, до дрожи: от холки до кончика хвоста.
– Брысь, кому говорю! – на этот раз получилось громче и уверенней.
Кот повел надорванным ухом и окинул его бесстрастным взглядом, выражающим вечное презрение к твари, стоящей на низшей ступени эволюции, к тому, кто – по прихоти судьбы или замыслу Творца – стоит выше.
– Ну сейчас ты у меня… – решительно (все-таки, не вор, не опасный злоумышленник) стянул с гвоздя полотенце – орудие спасения давешнего шмеля – и шагнул вперед, замахиваясь. – Брысь! Брысь!
Кот лежал, постукивая кончиком хвоста. Делал вид, что не понимает по-кошачьи.
Прикидывая, как бы половчее спихнуть узурпатора, он обошел стол. Золотушные глазки, в которых не брезжило ни тени испуга, ни света разума, неотступно следовали за ним.
– Сейчас поймешь… – ухватил угол клеенки, дернул на себя.
Животное шевельнулось и, не особенно утруждая лапы, спрыгнуло: сперва на скамейку, потом на пол – и направилось к выходу. Напоследок, уже в дверях, кот все-таки обернулся: в узких щелках, испещренных золотистыми искрами, мелькнула ирония. Явственно, он готов был поклясться. На него смотрели осмысленные глаза. Лишь по какому-то недоразумению они достались твари, которую человек – по вечному обыкновению – ставит ниже себя.
Как бы то ни было, инцидент был исчерпан.
Прислушиваясь к непривычной тишине – холодильник не издавал ни звука, – собрался позавтракать, но передумал: пока не врубили электричество, лишний раз открывать не стоит…
Холодильник закрой. Не держи открытым.
Он изумился:
– Да я же не открывал!
Не открывал, – даже признав очевидное, родители не сдавались. – Но собирался открыть.
Возразить было нечего: действительно собирался. Тут только сообразил: плитка. Тоже не работает. Похоже, горячий завтрак отменяется. Обернулся: дверь во времянку открыта. Кот наверняка где-то рядом – ходит, ждет своего часа. «Может, закрыть? – Разозлился на себя. Только этого не хватало – плясать под кошачью дудку. – Вернется – выгоню». Сел за стол. Шевельнул наболевшим языком и вспомнил: ночью он разговаривал с Марленом.
Даже во сне знал: друга нет в живых, а значит – по логике вещей – все должно происходить в особом, искаженном пространстве, но комната выглядела обыкновенно. Разве что очень большая, метров сорок. Судя по высоте потолка, старый фонд.
Казалось бы, должен испугаться, но он стоял, озираясь с любопытством, оглядывая замысловатую лепнину, высокую – под потолок – печь, обложенную майоликовой плиткой. Кое-где плитки выкрошились, оголив кирпич.
Если судить по мебели – старинной, красного дерева, – хозяину полагалось кутаться в стеганый халат или шлафрок с тяжелыми оперными кистями, но на Марлене были вечные джинсы, протертые на заднице, и старый вытянутый свитер. Может быть, поэтому и выглядел молодо – максимум лет на двадцать пять. Помогало и слабое освещение: из трех гнезд люстры, висевшей под потолком, горело только одно. И короткая стрижка – в прежние времена Марлен ходил заросшим. Рядом с другом, сохранившим молодой облик, он чувствовал себя пожившим.
Свет, не достигавший углов комнаты, казался пыльным.
– Ты здесь?… – он проглотил живешь: не был уверен, подходит ли это слово к нынешнему Марленову существованию.
– Угу, – выступив из тени, Марлен ответил – ему показалось, равнодушно. В сердце шевельнулас обида, но он по обыкновению проглотил.
– Хорошая квартира…
Сквозь щель в приоткрытой двери проглядывал ломтик коридора. Каким-то образом он понял: там множество дверей, за каждой огромная комната – и все это принадлежит Марлену. По нынешним временам – целое состояние.
– Угу, – Марлен кивнул. – Родительская.
– Ты с ними помирился? – он обрадовался от всего сердца. Сколько лет мыкаться: сперва в общежитии, потом по чужим углам – снимать комнаты в коммуналках.
– Отошла по наследству, – Марлен ответил неохотно.
– А это… мы с тобой… где? – опасаясь насмешек, выбрал нейтральную формулировку.
– Черт его знает, – Марлен подошел к стеллажу, снял с полки книгу в синем коленкоровом переплете. Пролистал, ловко пропуская страницы сквозь пальцы – как заядлый картежник свежую колоду. Коротким прицельным жестом отбросил в угол, где (только теперь он обратил внимание) высилась груда книг. – Нам с тобой без разницы.
– Без разницы? – переспросил осторожно. – Почему?
Марлен снял с полки еще одну – тоже в коленкоре, но отдававшем прозеленью.
– Почему-почему… По кочану, – бормотнул и, на ходу поддергивая рукава, словно его ждала черная работа, направился к печи. Взвыла и застонала тяга. Коленкоровая обложка вспухла голубоватым пламенем. Он смотрел на занимающиеся страницы: они вертелись, будто небесный огонь пропускал их сквозь пальцы.
– Вот, – Марлен взял следующую. – Жгу. Папашины. И его коллег.
– Это… – он догадался. – Суд?
– Как бы, старичок, как бы… – Марлен глянул усталыми глазами. – Суд, но не такой уж страшный. Бывает и пострашнее.
– А что потом? Когда… когда… – он хотел спросить: когда сгорят? – но, глядя в Марленовы глаза, отчего-то не решился.
Небесный огонь погас, оставив горку пепла.
– Когда-когда… Закогдакал! – Марлен передернулся зябко. – Работа. Просто работа. Сутки через трое. Прихожу, а они стоят. Целые и невредимые.
– Так ты здесь работаешь? – он совсем запутался. – Но… Это же твоя квартира. Ты здесь живешь.
– Живу, – Марлен подтвердил. – И работаю. Где живу, там и работаю. Где работаю, там и… – махнул рукой.
– А эти, – он кивнул на книги, которые Марлен не тронул, оставил в шкафу. – Кто их авторы?
– Авторы? – Марлен откликнулся равнодушно. – Умерли. Отдали души, – теперь он заговорил торжественно, будто перенял интонацию у какого-нибудь древнего царя или вестника. – Смертью Автора оплачено рождение читателя, – усмехнулся и сменил интонацию: – Ты их видел – наших читателей? Короче, эти мудаки доигрались.
«Смертью автора…» Он опознал скрытую цитату: один из Марленовых любимых французов. Но так и не понял, кого именно Марлен имеет в виду.
– Так ты… – помедлил, подбирая правильные слова. – Разочаровался в французах?
– Французы? – в глазах Марлена что-то мелькнуло. – Они-то здесь при чем? Не они, старичок, а мы. Уроды, слизняки, мокрые курицы… Заставь дураков богу молиться! Нам же пофиг: хоть тебе марксизьм-ленинизьм, хоть литературная теория… Была бы дырка, глядишь, дикари уже лопочут: дискурс, нарратив, бла-бла-бла, конец истории… Если история умерла, значит – и я умер…
– А разве?.. Ведь ты… – он смешался, не смея высказать прямо.
– Не дождешься, – Марлен поддернул джинсы. – А кстати, если я умер, с кем это ты здесь разговариваешь?
Он решил не углубляться – оставить как есть.
– А эти? – обернулся к куче, предназначенной в растопку: если все авторы умерли, чего особенно стараться.
Марлен подошел к куче и пнул ногой:
– Не боись! Эти и захотят – не умрут: они и так нежить. – Вернулся к печке и, засунув внутрь кочергу – железный палец, пошевелил горячий пепел, будто мало было небесных, листающих страницы.
– Послушай, – ему хотелось утешить. – Может, когда-нибудь… Сгорят.
– На чудо надеешься? Угу. Это – по-нашему. Говорят, случаются, – Марлен кивнул стриженой головой. – Когда рак на горе свистнет. Или Бирнамский лес… Поднимется и пойдет на замок. Так что ликуй, мой друг Макбет…
Теперь он отдавал себе отчет: связный диалог – мнимость. Разговор с Марленом он воспроизвел условно, перевел с языка сна. Какие-то звенья вообще выпали, будто перевод прошел жесткую редактуру: что-то оставили, что-то отмели. Сосредоточившись, вспомнил звено, вымаранное редактором. На эту тему он заговорил сам. Сказал: вот ты киваешь на Европу, дескать, тамошняя жизнь – рай. Но ведь это тоже миф. В мире не существует страны, где божий замысел воплотился бы в полной мере. В каком-то смысле земная жизнь – вообще катастрофа: то наводнения, то смерчи, не говоря уж о террористах и вооруженных столкновениях. Сидел, шаря пальцами по пустой клеенке, пытаясь вспомнить, что ответил Марлен. Слова Марлена вылетели из памяти. Но на то и дружба, чтобы знать заранее: «Не пори ерунды! Одно дело – мир, другое – мы. Наши катастрофы не лечатся. Время их только усугубляет…»
Тут, будто подтверждая эти слова, чихнул и ожил холодильник. Он вздрогнул и взглянул на часы: 9:03. Разговор получился болезненным, но главное – боль осталась. Словно Марлен сорвал с его души металлическую коронку, обнажив гнилые корни, за которые цеплялся язык – русский, родной, на котором он думал и чувствовал.
До разговора, случившегося в ином пространстве, существование друга – во всяком случае, с его точки зрения, – определялось словом тоска: хаотическое брожение, смутное ощущение реальности… У него не было сомнений: Марлен жил не рассудком, а чувством, временами – чему он сам был свидетель – впадал в бешенство, заливал душу портвейном, томился, ощущая в себе какие-то тайные нереализованные силы – иными словами, был русским человеком. Теперь не то чтобы понял, скорее почувствовал: тоска-то тоска – но другая, которую нельзя свести к хандре, сиротству, беспомощности. Тоска Марлена глубже. «Тайные нереализованные силы… Мне тоже знакома эта мука. В этом смысле мы – близнецы-братья. Геракл и Ификл. – Сыновья одной матери, но разных отцов. В древнем мифе над близнецами, одному из которых судьба предназначила стать героем, летала сова – посланница Афины, богини мудрости. – Мудрый человек не предается саморазрушению, не сводит себя в могилу. – Значит, не Афина… А кто? Клио, богиня истории?..» – он почувствовал, как заныло сердце, и по этой нойке – странное слово, на которое однажды наткнулся в словаре Даля, – понял: он на верном пути.
Встал и вышел из времянки.
– Эт-то что такое?!
Прямо перед ним, на валуне, глубоко вросшем в землю, возлежал кот. Отмечая его появление, наглое животное шевельнуло надорванным ухом. Кончик хвоста белел на сухом мхе. Он стоял, раздумывая: прогнать или?.. «Там, – оглянулся на дверь, – понятно. Но здесь, на участке… Животное имеет право пересекать границы. Бессловесная тварь – не человек».
Кот, выгнанный из времянки, не смотрел в его сторону, казалось, не обращал внимания, но, он чувствовал – следит. С той же потаенной страстью, с какой следил бы за воробьем, скачущим – прыг-скок! – по тропинке, или мышью-полевкой, шуршащей в высохшей траве. Что это, если не демонстрация? Явное нарушение иерархии, чтобы не сказать божьего замысла. «Выгнать. Взять, – он огляделся, – вон, черенок лопаты. Черенком замахиваться глупо. Можно только метнуть». Ну и кто он после этого будет? Дикарь, мечущий копье…