Воды любви (сборник) Лорченков Владимир
Так и сделали.
Чиполлино, – хотя он еще подавал признаки жизни, – замуровали живьем в Овощной стене.
Ну, что возле рефрижератора, где каждый желающий может посмотреть на тело гения, товарища Имбиря.
Товарищ Виноградинка сражался со старорежимными сволочами до самого конца Гражданской войны. Был репрессирован в 1938 году. Следователь бил товарища Виноградинку сапогами прямо в его революционное сердце, топтал, кричал, что на вино подавит. От этого сердце товарища Виноградинка не выдержало и он сдал всех.
Его все равно расстреляли, но уже как товарища.
Товарища Гороха сожгли живьем. В камере он сошел с ума и все время просил есть. С ним пару суток отсиживал писатель, товарищ Джани Радари. Тот тоже сошел с ума и тоже все время просил есть. В результате их перепутали.
Так что товарища Джани Радари просто расстреляли, как товарища.
Хотя должны были сжечь вместо товарища Гороха.
…Товарищ Земляничка затерялась, ведомая великим растительным инстинктом, еще в самом конце Гражданской. Жила в деревне, отмаливала грехи. Дети ее умерли от голода, когда все земли пересажали кукурузой, а та не уродилась. Ну еще бы, в Сибири-то! Мужа убили на войне, которую – как объяснил им товарищ лектор, очень похожий на Чесночка, – ведет вся прогрессивная флора против коричневой чумы.
Ну, бактерий таксилофоры.
При царе Горохе, ну, то есть, принце Лимоне, такой отродясь не видали, но об этом лектору никто не сказал, потому что он Записывал.
Время шло.
Земляничка ходила в церковь и молилась. Просила, чтобы обошло стороной, но без толку.
Иконы молчали.
Земляничка терпела, не упрекала, даже когда умер младший, четырех лет. Просто гасила огарок свечи обслюнявленными пальцами и уходила. Потом перестала. Война прошла, раны зажили, урожаи стали чуть больше. Так что церковь закрыли и устроили в ней овощехранилище. Потом, когда вредители – объяснил товарищ Чесночок-Второй, что всю войну рассказывал им о необходимости срочно податься на фронт, – придуманные остатками недобитых Лимончиков, стали портить овощи, расстреляли председателя, товарища Груздя.
Вместе с ним на всякий случай и лектора.
И в овощехранилище открыли зернохранилище.
Летом там заводились мыши.
Пришлось колхозу купить кота.
Переправа
Дай, сынок, сигаретку. Что там у тебя, «Кэмел». Ишь, дымится. Трудно представить, а ведь каких-то пару десятилетий назад он для нас был чем-то чудным. За такую пачку, сынок, многие бы пошли не то, чтобы на предательство родины. Маму бы родную продали, сынок! Да ты не смейся, не смейся. Подкури мне лучше, чтоб я за дорогой следил да от руля не отвлекался. Здоров, я надеюсь? Хотя да, конечно. Вы, с Cовка, едете с говном в голове, но здоровыми телом. Это здесь в Канадах-Штатах, народ гнилой в теле. Кого ни копни, в яйцах излучение, ну, в смысле, радиация, в голове блядь туман от травы этой, а по венам герыч на ха…
Это не говоря уже об ожирении, стрессе. А чего бы и нет! Тут народ вкалывает, не то, что у вас там в совке. Да я в курсе, что давно нету, сынок. На словах. А на деле есть, есть он, совок. Потому и вырываетесь вы, едете сюда от них. Думаешь, я не в курсе? Ты сигарету-то, сигарету, давай…
Хороша! В курсе, сынок, в курсе. Я ведь не лох последний, я и «живой журнал» читаю, блог актера садальского, и вообще новости. Да и если бы знал ты, милый мой человек, сколько я в том совке претерпел да перемучался… Вспомнить горько! Да что толку сейчас о том говорить, сынок… Все это уже снега былых времен, как писал один франкоязычный канадский поэт Франсуа Вийон, мы его на ха на курсах языка проходили. Ну, не все, конечно, а так, пару строк. И вот эта, про снега времен, мне в память и врезалась. Слушаю я ее, вспоминаю, а сам словно в детство свое ссыклявое переношусь. В дореволюционные, понимаешь, годы… Да, а ты думал?! Спасибо деду за победу! Я еще на могилах ваших спляшу, дай вам бог здоровьичка! Да-да! И помнить столько, сколько дед помнил, это нужно не две головы, а все сто сорок. Да, чай медицина у нас тут не как в Совке вашем. Медицина у нас ого-го. Как кол матроса Железняка в пору половой юности. Как откуда? Лично знаком! Да и не только… Дай, только, еще затянусь. Ты держи, держи сигарету – то. Тут с этим строго, мне руль бросать нельзя. Ишь, дымится…
…начать, наверное, нужно с революционного семнадцатого года. Как сейчас помню, дым, сопки, Забайкалье. Сраная тюрьма народов, царская Россия, накренилась и рухнула. Сама, бля буду. Как червивый прогнивший плод жахнулась она на землю, ответив на многовековые чаяния народов, заключенных в эту темницу. Так мне папа говорил. Он был умный, интеллигентный человек. Шпарил, сука, как по-писаному. Как сейчас помню: придет домой усталый, прокуренный… Сядет, пиджачишку с себя сдернет, голову маман подставит, та ему давай виски массировать. А папка, значит, усталый, с собрания рабочих, значит, пришел, дома хочет расслабиться, побыть в обстановке расслабленной. Манжеты на косоворотку наденет, пенсне снова нацепит, кепочку рабочую – тряхнув головой, – сбросит. И айда нам с браткой всякие мысли рассказывать. И про царизм и про то, как рухнул он, не выдержав интеллектуального своего убожества перед русской интеллигенцией.
– Которую он, царская сука проклятая, – говорил папа.
–… тысячелетиями морил в седле оседлости, – говорил папа.
Мы с браткой, конечно, несмышленыши, жизни не видали, не нюхали. Тыкались, как щенки глупые, туда, сюда. А папка нас, значит, просвещал. Про ужасы царизма и все такое. Их я, если честно, не очень помню, потому что папка мой стал папкой в 1916 году, а что я до тех пор делал и кем был, не помню. Помню отрывочно: лаборатория, колбы, синий дым, эмбрионы с надписями на колбах – «меньшевик», «большевик», «уклонист» «шмуклонист». И все как будто в дымке, как будто сам из колбы гляжу… Очнулся уже в 1916, сижу на кухне, отец под портретом Маркса, мыслями делится. Но по общим ощущениям атмосферы гнилости… нестабильности… всеобщей тревоги… однозначно могу сказать, что жизнь в тюрьме народов была не сахар.
Вот и академик Сахаров и его супруга, кандидат в доктора наук и кандидат в мастера спорта по горному туризму товарищ Боннер, мне позже об этом говорили!
Папка мой, отработав смену на заводе, где он учил сначала рабочих бастовать, а потом и таскать со смены болты – за что он же их позже стал расстреливать – в свободное от работы время командовал Третьим Красногвардейским Корпусом Конницы. Со своими доблестными бойцами, среди которых был и матрос Железняк, сражался отец с белой нечистью и всякими русскими держимордами, только и мечтавшими о восстановлении темницы народов. Великодержавные шовинисты, с вечно угрюмыми славянско-финно-угорскими мордами, они не понимали, что встали на пути прогресса, а он неумолим, как Владимир Ленин перед отправкой телеграммы с приказом расстрелять 10 тысяч классово чуждых нам врагов.
Что, сынок, скучно? Да ты не журись, то не сказка, то присказка…
Любил я своего отца безумно. Жизнь бы за него отдал! Так и сказал однажды, когда пришел к нему, в кабинет, где он, усталый, чистил свой революционный наган. Так мол и так, говорю, жизнь отдам за тебя, папа. И за революцию! А он мне:
– Ну что же, сынок…
Взял за руку, одел буденновку, шинельку, сабельку… Пошли мы с ним, значит, в реввоенкому. Вижу, жмутся там возле стены люди в одних кальсонах. Как объяснил отец, белогвардейцы и вообще русские. Выстрелил он, навскидку, в парочку притырков, а потом вдруг – раз! – и прыгнул прямо в толпу. И говорит мне:
– Вот, сынок, тебе задание, – говорит он.
–… я – среди врагов нашей новой, – говорит.
–… социалистической, родины, – говорит.
– Что ты будешь делать? – говорит.
Молчу, стою, слезы на глаза навернулись. Коллеги отца смотрят на меня, папиросами дымят, смеются. Стыдно, что делать, не знаю. Все люди мужественные, в бескозырках черных, – на макушке крепятся, круглые такие, прямо как кипа, только с ленточками, позже мне и объяснили, что это и есть морская кипа, – ленты с патронами крест-накрест. Самым старшим среди них был матрос Железняк. Говорит он мне:
– Если отец за контру, – говорит он.
– Шлепни отца, – говорит он.
– И спасешь его душу, – говорит он.
– Потому как если отец в контрах, – говорит он.
– То он вроде как вампира, – говорит он.
– Надо поскорей его грохнуть, – говорит он.
– Чтобы, значит, Душу спасти, – говорит он.
Смеется, черный зев революционной пасти показывает, из нее дым струится… Все товарищи его улыбаются, даже пидарастики из задержанных – учителя гребанные, гимназистики всякие, – хихикать начали. Тут меня, даром что 10 лет мне тогда было, и переклинило. Схватил я наган из рук товарища Железняка и как вдарю отцу. Прямо в пах! Побледнел он, схватился за живот, алой лавиной кровь по снегу покатилась…
– Что же ты, щенок, делаешь, – говорит мне папка.
– Я же твой отец, товарищ Зорин на ха, – говорит он.
– В смысле Петров, ну, в смысле Кальсонсон, ну то есть Ганышкин, – говорит.
– Выпускал «Искру» в Кишиневе, – говорит он.
– Пять раз в ссылках, трижды бежал, – говорит он.
– Мастерат в Оксфорде, счет в Швей… – говорит он.
– Ой в смысле «смело товарищи к бою», – говорит он.
– Я грузинский дворянин, – говорит он.
– То есть, еврейский интеллигент, – говорит он.
– В смысле, латышский на ха стрелок, – говорит он.
– Больно же, звери! – говорит он.
Тут и матрос Железняк нахмурился. Достал другой наган. Вижу я, погорячился, не так отца понял. Дело жаренным пахнет. Говорю им:
– Товарищи матросы и конармейцы, – говорю я.
– Если этот несознательный гражданин, – говорю я.
– В рот его и ноги даже те-о-ре-ти-че-с-ки, – говорю я.
– Предположил, что может быть контрой… – говорю я.
Вижу, посветлели лица у матросов. Товарищ Железняк обнял меня, расцеловал. Прямо в губы, с языком, по-революционному. Ничего страшного в том нет, знал я! Это в темнице народов в губы мужикам целоваться было нельзя, а сейчас встает заря новой эры. После товарищ матрос дал мне настоящую шашку, и ей-то я замаскировавшуюся гниду – ну, папеньку, – и прикончил. С третьего удара башку отделил.
Глаза его мне до сих пор снятся.
Глупые, навыкате…
Потом мы и других врагов порубали. Товарищ Железняк меня по-товарищески, по-матросски и-ни-ци-и-ро-вал, а я вернулся домой, уже зная, по какой линии пойду.
По партийно-литературной!
Ведь, не выговори я слово те-о-ре-ти-че-с-ки, лежать бы мне с трупами контры под стенами реввоенкома…
Дома, понятное дело, плач, бабское нытье. Мамка ведь русская была. Папка ее в жены взял, потому что приказ такой вшел: хозяев темницы народов убивать, а баб их пялить. Ну, такую козу чего жалеть-то. Рубанул я ей саблей, прямо по рабски покорной шее, как у славянских рабов, – гребу тебя немытая Россия, страна немытых мля рабов, страна немытых мля господ, как писал великий шотландский поэт Лермонтов, которого советская литературная критика отмыла от посягательств великодержавных тварей с их нытьем про «русского поэта» – и отлил на труп.
Так мы с братянькой осиротели…
Дальнейшее, касаясь тридцатых годов, можно описать вкратце. Как ты наверняка знаешь, сынок, произошел в стране советов настоящий бум революционной литературы. Товарищи Бабель, Олеша, Утесов, Маяковский, Есенин. Все они кульно показали нам возможности советской литературы в условиях отсутствия гнета царизма. И как!
Даже красный граф Толстой, который при царе сраном бегал по бабам да заливал в кабаке, стал писать великие произведения.
«Буратино», «Страна наша обильна, да порядка в ней нет» и другие.
Я, как человек, не лишенный литературной жилки, с наслаждением и удовольствием наблюдал за взлетом человеческой мысли, который подарил миру Октябрь. Страна строилась, селедку перестали отпускать по талонам, и она даже появилась в свободной продаже. Даже тетка, простая швея, подалась в Ленинград. Там, совершенно случайно, нашла пустую пятикомнатную квартиру, из которой в спешке сбежал какой-то держиморда из царской профессуры, ничего общего с наукой не имевший. Конечно, несмотря на очистительные клизмы революции, процент держиморд в Советской Федерации был еще очень высок. Поэтому приходилось брать себе другие фамилии. Тетка выбрала «Топоров», тем самым двояко намекая на погромное прошлого «народа-богоносца», с одной стороны, и, с другой, показывая неотвратимость, неизбежность, ди-а-ле-к-ти-че-с-ку-ю безвозвратность канывания этих времен в Лету. Так и писала.
«… погромное прошлого „народа-богоносца“, с одной стороны, и, с другой, неотвратимость, неизбежность, ди-а-ле-к-ти-че-с-ку-ю безвозвратность канывания этих времен в Лету…»
Я к ним потом приезжал отдыхать, залечивать революционные раны, гулял по революционным улицам Ленинграда, поражался.
Каков все-таки гений советского народа, с 1917 года с «нуля» построившего город на Неве.
Голодая, отказывая себе в куске селедки, сахара, трясущимися от сабельных ударов руками… создали мы, новое поколений советских людей, город с прямыми улицами, величественными зданиями и строениями – один Адмиралтейский шпиль чего стоит! – и даже сфинксов смогли добыть красные, революционные казаки Буденного, совершившие ради того переход в Египет! И кто? Все мы! Все – грузины, евреи, таджики, каракалпаки, украинцы… Сумели, сумели построить Страну Равных, где вчерашний молдавский чабан мог стать 2 секретарем ВЛКСМ, а портной из Бердичева – литературным критиком и писателем! Так думал я, гуляя по прямым революционным улочкам Ленинграда…
Который выглядел, словно упрек безрадостному прошлому тюрьме народов, где лишь представители «правильной» национальности могли рассчитывать на светлое будущее.
Когда я поделился этим с теткой, она записала фразу в блокнотик, который готовила для внука, чтобы подарить к 16—летию. Своего рода сундучок с приданым для ленинградского советского будущего литературного критика. Такой должен был получать в свое 16—летие каждый мальчик из интеллигентной ленинградской семьи. Афоризмы, мысли, умные фразы… Они передавались из поколения в поколение. Веками! Так что я горжусь тем, что и мои фразы иногда проскальзывают в творчестве выдающегося ленинградского критика… Да-да, он самый!
Славная получилась литературная династия!
Да и вообще, литература в Советском Союзе расцвела, чтобы там не свистели мрази вроде Володьки Набокова или долбанутого на всю голову Бунина. Вот кого ненавижу. Твари… Я даже пару строк про них – а больше эти третьестепенные писателишки и не заслуживали, – черкнул в блокнотик. Да вот они, до сих пор с собой вожу… Так, листни… Ага, вот это.
– Бунин в рот небунин.
– Набоков в рот вещдоков.
– Бунин в рот вещдокает Набокова.
– А Набоков Бунина в раку.
– Рака и рот, рака и рот.
– В чем у них разница?
– Буй кто поймет!
Каково, а?! Говорю же, настоящий расцвет культуры был в 20—хх годах! И вообще, какая страна была! Прав, прав был Булат, когда пел:
– Комиссары в пыльных шлемах, на заре ускакали сражаться, – пел он.
– Чтобы по возвращеньи, с супругой любимой обжиматься, – пел он.
Так все и было, мля буду! Именно так он сначала и сочинил, а потом цензура, совок, сам понимаешь. И вообще, извратили извратили, все извратили! Вот к примеру, дружба народов. Мы в 20—хх знаешь как классно жили?! Дружно, настоящий интернационал! Дом был большой, многоквартирный. Словно в сказке! Даже кушали все вместе, как дети в лагаре. Нет, не в том. В пионерском, в смысле. Армянин Хачико несет лаваш, грузин Сулико вина, латыш Валксникс – селедки, татарин Юсуп – казы из лошади, что под окном ебанулась, не выдержав контрреволюционной пропаганды, выдающийся русский писатель Юлиан Семенов – мацы, поляк Дзержинский – все, что при обыске отобрал. Кездато жили, базарю же, дружно! Бегали по коридорам наперегонки, играли в комнатах, там же большое все – на крови народной, – в салочки…
Только русские держиморды – дворничиха Петрова и ее малахольный дебил-сын Васька, – держались особняком.
Из гордости жили в подвале.
А потом пришли страшные тридцатые…
Брата моего, Мордехайчика, забрали. Твари антисемитские! А ведь он даже не еврей был, чистокровный русский. Мамаша покойная от русского его прижила, от законного мужа. Из инженеров каких-то, не знаю, что там случилось, в первые же дни революции повесили его на хрен за хрен. Скорее всего, просто за то, что русский и инженер. Русским полагалось быть только тупыми крестьянами. А этот, чмо наглое… Ну, наша русская мамаша-держиморда хитрожопая, и решила сынишку сразу переназвать, чтобы, значит, быть в тренде, как нынче пишут в «Русском Монреальце» в статьях про новинки в «Секс-шопе Шереметевых».
И знаешь, поначалу работало!
Братяня, бедняга, сам поверил в собственную неуязвимость. Он так мне и говорил:
– Мы, брателло, – говорил он мне.
– Построили новую великую Хазарию, – говорил он мне.
– Новый Хазарский каганат, великую еврейскую страну, – говорил он.
– С кочевыми мобильными вооруженными силами, – говорил он.
– Все как тогда, – говорил он.
– И вообще, ты слышал, что наши люди Рокфеллеры, – говорил он.
– Все европейские королевские семьи на колу вертят? – говорил он.
– Я тебя умоляю, – говорил он.
Я, конечно, записывал. Во-первых, следствию пригодилось, когда брат оказался вражиной, во-вторых, подарил потом блокнотик Левке Гумилеву. Был такой задохлик из студентов, в лагере, – нет, уже не в пионерском, а в ГУЛАГе– а я там как раз сражался с гитлеровской оккупацией. Тыл, он ведь поважнее фронта! Ну, я задохлика заприметил, из жалости с ним блокнотиком поделился, он потом, слышал, поднялся на записках этих. А мне чего, мне не жалко!
…в общем, переоценил братюня влияние Хазарского каганата на интеллектуальный ди-с-ку-р-с новой, советской, власти. Когда за ним пришли, обосрался даже! Стоит такой, трясется, – говно по штанине течет – и кричит мне:
– Леня, Леня, – кричит он.
…что? А, нет, не Лёня. Именно через «е». Леня. В честь Ленина. Не перебивай. Привыкли в Рашке своей собеседника перебивать… О чем я? А, брат. Хотя какой брат, изменник, сука.
– Леня, Леня, – кричит.
– Защити меня, стреляй в них, – кричит.
– Брат, братишка, – кричит.
Тут я выхожу. В кальсонах, с зубной щеткой за щекой, с «Капиталом» под мышкой.
– Кто вы, гражданин, такой? – говорю.
– Я Вас не знаю, – говорю.
– Как же… бра… брат я тебе, – говорит он.
– Враги социалистического строя мне никак не братья, – говорю я.
– Извольте, гражданин, покинуть помещение, – говорю я.
– Знать вас не знаю, – говорю я.
Тут он весь обмяк, замолк, и дал себя увести. Только, обернувшись, глянул на меня глазами. Такими… Дай еще закурить, сынок.
…В общем, остался я круглый сирота. Ну, не считая двух деток, которых отобрал у меня режим, но об этом позже. 30—е годы, сгущаются тучи над страной. Идеалы на ха преданы. Тиран Сталин разгромил всех Светлых Большевиков. Как пел очень Светлый человек, дай бог ему светлой памяти, наш паренек, Володя Высоцкий:
– Жираф большоооооой, ему видней.
Ну, ты же понимаешь, что Володя имел в виду именно это, на ха. Ты вообще, следи за базаром, по контексту. Мы, дети революции, умеем читать между строк. Это и в интимном проявляется. Баба говорит «хочу мол прогуляться», а ты ей манду в кусты и быка на рога. Только так, сынок, а не иначе! По-другому мы бы царизм не свалили, хоть он и был на глиняных ногах, и Днепрогэс не построили.
Так вот, о детях. На заводе, рабфаке, где я учился с будущим великим советским писателем Вильямом Козловым, – он как раз учился читать и застрял на букве «д», – познакомился я с Варькой Заднепроходцевой.
Вообще, звали ее Гора Линорик, но, как я говорил, обстановка была сложной.
Держиморды, шовинисты всех мастей, недобитые нами в солнечные 20—ее годы, при тиране Джугашвили подняли свои немытые вшивые головы. Потому Варя на всякий случай написалась Заднепроходцевой. И стал я за ней ухаживать. Как сейчас помню, вышли из столовой – а компот, компот, ах, какой компот был на вкус 70 лет назад, не то, что это нынешнее говно! – и я говорю ей так:
– Пошли Варька диалектмат учить ко мне в общагу, – говорю.
А она мне:
– Лучше давай погуляем.
Ага, думаю, как же.
– Бабу в кусты и быка на рога! – сказал я.
Взял за руку и повел.
Пошли в рощу за фабрикой, там я ей все и рассказал, про весь свой путь, от борьбы с царизмом и до… Ну, после того, как трахнул. Она, конечно, не хотела и сопротивлялась для виду, но я спросил ее – ты товарищ или не товарищ. И она была вынуждена согласиться. Тем более, что я был большевик со стажем и, как и она, не любил царизм и верил в идеалы Ленина. Лежим, короче, балдеем. Я палец в рот суну, помокрю, потом между ног ей тереблю. Удовлетворяю, значит, потребность товарища женщины в физиологической разрядке. А тут и сирена фабричная! Хорош, мол, куи пинать, рабочие.
По пути к заводу обратно Варька и родила мне двух сыновей. Митьку и Витьку.
Только недолгое было у нас с Варюшей семейное счастье. Только успели мы с ней прочитать «Порт-Артур» писателя Новикова-Прибоя да заприметить подающего надежды выдающегося молодого писателя Бакланова, – в свободное от политзанятий и завода время, – как грянул гром и над нашей головой.
Разоблачили мою Вареньку в ходе антисемитских сталинских процессов!
Как сейчас помню, стоит она на помосте перед рабочим коллективом, ломает руки себе. Плачет, бьет в грудь, просит оказать доверие, объясняет, что не со зла, и мол муж за нее готов поручить… Тут и я не выдержал, встал.
– Что же ты тварь сионистская гонишь?! – говорю.
– Какая ты мне на ха жена?! – говорю так.
– Так, между ног макнул, через ухо вынул, – говорю.
Выскочил на сцену, рубашку себе порвал. Пою:
– Я спросил, у ясеня, – пою.
– Где моя любимая, – пою.
– Ясень же ответил мне, – пою.
– Была тебе любимая, – пою.
– А теперь мля враг! – пою.
Тут ребята мне овацию устроили. Песенку кстати я эту позже записал и подарил одному режиссеру из наших. Эльдарчику. Из наших, из ущемленных царизмом меньшинств. Татарчонок. Фильмы он потом снимал с Лиечкой Ахиджаковой. Ну, с той все понятно. Они еще письмо подписали, так называемое письмо 21—го. Почему 21—го? Да приколу ради, когда писали, решили померить, у кого член больше. Были все наши, ни одного великодержавного урода с их аномалиями, поэтому самый большой оказался 12 см. Ну, это совсем неловко. Цифру переставили, получилось – «письмо 21—го». Да, при Бате, при Ельцине. Хорошее письмо, боевое. Сразу видно, поколение нашей закалки. Просили подавить черносотенные выступления держиморд, возомнивших, что после крушения оков СССР возможен возврат к тирании так называемого «избранного народа». Не, ты антисемит чо ли? Это в смысле русские твари! Ладно, уболтал. Дай еще одну деду курнуть…
…в общем, аплодируют мне, а я стою, красный весь, и плачу от доверия, которое мне ребята оказали. Ах, какое страшное время было, сынок… Сколько народу тогда постреляли. И каких! Тухачевский, Агниашвили, Агрибеков, Бокий, Гоппер, Гольбрерг… Цвет, цвет нации уничтожали! Сливки русского народа! Но что делать, что делать, сынок… У меня ведь на руках были Митька да Витька.
Так что, когда Варьку-Линор увели прямо с товарищеского суда в наручниках, я даже не обернулся.
Позже, когда против полчищ гитлеровских сражался – крепил тыл в Северлаге, – постарался бывшую женушку свою найти. И смог! Правда, встречаться не решился, уж очень переживал, понимал, сердце, пораненное революцией, не выдержит встречи…
Узнал, что она в женской зоне устроилась неплохо. По ночам чесала пятки воровкам, а бригадирше за дополнительный паек мохнатку лизала. Я, конечно, сразу вмешался. Негоже старому большевику, – даже если он в затрудненных обстоятельствах, – унижаться. Переговорил с конвоем, с администрацией.
И Варька стала за так лизать.
Но ведь нам, интернационалистам и большевикам, главное принципы!
…кстати, там и брательник объявился. Он, оказывается, не был расстрелян, а смог объяснить себя следствию, покаялся, и был всего лишь сослан на выселки. Там он сжег прежний паспорт, отказался от матери, переписал себя в паспорте Иваном, вставил железные зубы и… был вызван Главнокомандующим в Кремль 25 июня 1941 года. Прямо из лагеря! Потом мальчишечка из наших, Михалков, кажется, кино про это снял.
Переврал безбожно, да ведь у них вся семья физдюки!
Брат с Верховным очень жестко поговорил, кстати. Потом мне буквально весь разговор передал. Мы же помирились, дело прошлое, сам понимаешь…
– Уж как он, Верховный, меня не называл, – говорил Иван.
– И козлиной и жабой помойной и сосярой, – говорил он.
– А я жестко так… – говорил он.
– Молчу да гляжу ему в глаза! – говорил он.
– И изредка так… – говорил он.
– Словно издеваюсь… – говорил он.
– «Да, товарищ Сталин, так точно, товарищ Сталин, жаба я, терпила долбанный» – говорил он.
В общем, Ванька всю войну прошел. Лейтехой. Не в Ташкенте каком-нибудь, как про нас любят рассказывать. На самой передовой! В специальной бригаде КНВД по прикрытию отхода для дезертировавших частей. Не путать с заградотрядами! Те были у русских, «богоносцев» сраных. Мне Ванька, когда после войны в Берлине встретились, и по рюмке опрокинули, так и сказал по секрету.
– Ты, Леня, знай, – сказал он мне.
– Войну выиграла горстка чеченских храбрецов, – сказал он.
– Да наш, еврейский батальон… – сказал он.
И мля буду, так оно и было. Потому что, сколько я в Северлаге не крепил тыл, только блядь русские дебилы лес валили. А ведь в это время за них воевал кто-то! Охо-хонюшки… Ну, да чего там. Прошла весна, настало лето, спасибо партии за это. Минули грозовые 40—ее. Тут и оттепель! Кстати, много и плохого она принесла! При Сталине, хоть он был и чмо, в каждой семье была домработница. Тупая, покорная дебилка откуда-нибудь из колхоза. Ты ее в дом берешь, как родной – платьишко старое, сундук – спать, за щеку на ночь… Короче по-людски! А трепыхнется, ты ее обратно в колхоз! Они, овцы, как это слышали, на колени падали, готовы были в ухо брать, лишь бы не в колхоз обратно. В ухо кстати не больно, я же рассказывал про матроса Железняка?
Помню, у нас семья соседская была – настоящие патриции! Не фальшивые, как пузаны эти при Романовых, держиморды в позолоте. Патриции духа! Советские Платоны! Фамилия их была… Канторы были их фамилия! Люди культурные. Ноты в доме стояли, гравюры, офорты. Почему-то на обратной стороне была надпись «Имение семьи Бестужев-Рюмин…», но сосед, – пожилой профессор советской антропологии, которая от обычной отличается как писюн 10—летки и член товарища Железняка – нам объяснил, что это прикол такой.
Аристократическая была семья, домработница даже фартук носила… Тоже шуганая была.
Другая тетка моя была Эммануил Кант. Эммануил это фамилия, Кант – партийная кличка, а имени у нее не было, потому что при царизме национальные меньшинства не имели права на имя. Настоящий Идеалист была, с папироской не расставалась. Даже когда сосала, умудрялась затянуться! Когда тетка первой женщиной в мире полетела в космос, этот подвиг советского народа был приписан – как и многие другие – русским дебилам, чтоб не обижались. Справили документа на какую-то тварь, фамилия у нее какая-то, что-то с кореньями… Терехова, что ли? Не, Терехов тот писатель, я читал, пишет про Рашку, хорошо, Остро пишет. Еще и стилист отличный, много прилагательных, сразу видно, человек учился, корпел над книгами. Не долбоеб какой типа самодержавной Пушкина. «То залает то завоет то заплачет как дитя». Ну, что это?! Да с такими стишатами тетка в свое ЛИТО козлика даже близко бы не подпустила. Ты напиши:
– То завоет гудком паровоза, облыжно огульно скатившегося по рельсе капелькой смазки по хую.
Или там:
– «Задергало заныло затянуло… струей вырвался вздох облегчения из груди, засверкало, заискрилось, закружилось… буквы появились на снегу, смеркалось…»
И все это – вместо «поссал». А? Какова стилистика?!
О чем я? А, тетка.
Помню, она – а она нас с братюней на воспитание взяла, после того как мамка с папкой пали жертвами сталинских репрессий, – повезла нас в деревню. Жарит яйца для нас и сестры двоюродной, а в окнах тени стоят, шатаются, как от ветра. То сынок, пидарастические славянские дети опухшие от голода были. Их в колхозах запирали и в город не пускали… Опухшие, животы торчат, ножки тоненькие, слабенькие…
Стоят они вокруг дома, в окна на яишенку пялятся, и шепчут беззвучно так, губами одними:
–… дайдайдай тетенька есть дададай…
И вот тетка моя, добрейшей души человек, культуролог, еще и полиглот, переводчица, книги ее известны под псевдонимом Ковалева-Райт, – тоже из плеяды санкт-петербуржских интеллигентов, – хоть и закаленный в боях с реакцией человек, а как увидела все это… так и она не выдержала!
Взяла да и закрыла ставни.
Чтоб дети не мучились.
…вот какой души были люди! Не то, что при царизме!
Эх, если бы знал ты, парнишка, сколько глазынек таких у меня по ночам в моих, окаянных… И сынка моего, Витьки, тоже среди них есть. Как сейчас помню. Обстановка сложная. В горкоме меня сожрать хотят, за якобы недоимки в тресте, который я возглавлял в Кишиневе, МССР. Меня туда партия послала, потому что тепло и заслужил и вообще много наших.
Ну, в смысле старых большевиков.
Вот, значит, чую, хотят подкузьмить. «Волгу» вместо «Чайки» на встречу прислали, кривятся… У меня инфаркт сразу – ну, как «Чайку» у трапа увидел. В спецбольнице обдумал все, принял решение… Надо укреплять позиции. Жертвовать надо чем-то! Ну я и отправил Витьку на БАМ. Как сейчас помню, сердце разбивается, как Витек на вокзале передо мной на колени стал. Руки целовал.
– Тятя, тятя, – говорит он.
– Пощади, родненький, – говорит.
– НИИ бы мне, в математики, – говорит он.
– По культурной части… – говорит.
– Какой из меня на ха… с лопатой… – говорит.
– Родненький не губи… – говорит.
Не дрогнуло у меня сердце… Послал сына на верную смерть. Витька на БАМе пропал. Сначала спился, потом женился на шиксе, детей ей заделал. Стал антисемит, живет где-то на Амуре, пишет передовицы в газете «Завтра». А Митька, значит, брата мне своего не простил. Уехал в Москву, журнал открыл. Называется «Русская жизнь». Пишет статьи, а батяне позвонить – ни-ни.
За Витьку, значит, страдает.
А куда мне было деваться? Не отдай я тогда Витьку – кто же руку поднимет снять с горкома человека, что сына добровольцем на БАМ отправил?! – всем бы нам Она пришла… По кочкам, как легендарный марш товарища Буденного на Варшаву…
…вот и все, сынок… Дальше ты уже сам знаешь – вижу, тебе лет 30, из мамки ты уже выпрыгнул тогда. 80—е, 90—ее. Пришлось эмигрировать. Жалею, что сразу не уехал. Совки всю жизнь нам, русским людям, испортили. Почему не в Израиль? Там жарко и стреляют, а я ведь тебе уже сказал – мы, старые большевики, в Ташкентах никогда не отсиживались! Вот, выбрал Канаду… Таксую я здесь, невзирая на свой возраст. Остался, я сынок, с одной лишь доченькой. Она уже взрослая была. И все никак мне простить не может. Иудой меня называет.
Ишь, овца малолетняя!
И послушать, так и правда Иуда какой. Говорит она мне.