Воды любви (сборник) Лорченков Владимир
– Ну, как, – сказал я.
– Гениально, Володя, – сказал он.
Потом добавил:
– А сейчас сбацай роман про цыган и вино, а? – сказал он.
…когда мы нажрались окончательно, Витя отрубился прямо за столиком. Я смотрел на его черную шевелюру, нисколько не поредевшую за эти годы. На набитые руки каратиста. На джинсы-варенки. Мне казалось, что я снова оказался в детстве и, глядя на черное, непроницаемое небо Заполярья полярной ночи, слышу песни про пастуха и звезду. Мне даже слышалось потрескивание магнитофона «Дагестан»… А ведь именно с Цоя и «Битлз» я стал слушать современную музыку, понял вдруг я. Не самое лучшее начало, но… Многим повезло еще меньше, вспомнил я песню «Леди ин ред». Интересно, в какой закусочной Вены подрабатывает Ленон? Наверняка, он куда счастливее Маккартни. Вот кому не повезло. Ведь бедного дурачка заставили отрабатывать до самой смерти, подумал я. Горе ты мое, туман, подумал я. Не печалься, гляди веселей, подумал я. Встал, оглядел кафе, полное заснувших пьяных корейцев. На желтой плитке они выглядели как черные мухи на липкой ленте. Сунул в печь салфетку. Поджег от нее занавески. Бросил пару горящих скатертей на пол. Открыл бутылку виски и стал было разбрызгивать, но потом пожалел, и закрыл бутылку. Вышел, запер дверь на ключ. Бросил его в урну. Ушел.
…у себя в аппартаментах открыл окна, и стал любоваться на пожар и то, как его тушили. Настроил на ноут-буке радио. Заиграла музыка. Это был Бетховен.
Я закрыл окно, открыл бутылку, и сделал громче.
Самый темный час – перед рассветом
– Сколько еще ты будешь притворяться, Иоганн? – сказал Вальтер.
– Ты это о чем, Вальтер, – сказал Иоганн.
Лениво потянулся, зевнул. Подвигал лопатками, а рукой за спиной незаметно потянул пистолет из-за пояса.
– Ну как же, ты только и делаешь, что долбишь о морали эсэсовца, – сказал Вальтер.
– А сам постоянно бегаешь к местным девкам, – сказал он.
Хохотом Иоганн скрыл щелчок предохранителя. Толкнул пистолет поглубже за пояс. Наклонился вперед, и налил. Поднял рюмку.
– Бабы везде бабы, – сказал он.
– Если, конечно, они нужны тебе как бабы, – сказал он.
…выходя из избы Вальтера, Иоганн отлил прямо с крыльца, одобрительно посмеиваясь диким выкрикам из освещенных окон. У ворот чернела фигура охранника с автоматом. У ворот, Иоганн со всей силы метнул к горлу тупого верзилы руку с ножом. Когда вечер закончится – а случится это под утро – кровь уже почернеет и застынет, а лицо солдата под каской оцепенеет. Свалят все на партизан. Тех самых, которых еще нет в этой прибалтийской глуши, и которых еще предстоит организовать ему. Советскому разведчику Имя Фамилия, чьи имя и фамилия так засекречены, что он даже про себя их не произносит. Которых нет. А кто есть? Иоганн Мюллер, молодой, подающий надежды офицер СС, прошедший все круги отбора подозрительных владык мира, черных рыцарей третьего рейха. Мюллер, Мюллер, Мюллер, сказал себе разведчик, оглядываясь на избу, где кутили сослуживцы, и вытирая нож о мундир зарезанного им фашиста. Сунул нож в голенище сапога. Пошел домой.
…там, в душной избе, чьи хозяева – простые латышские крестьяне, – смотрели на него волком, (и как дороги они были ему этим!) господин Иоганн Мюллер прошел в свою комнату. Снял лайковые перчатки, бряцнул орденами за доблестную службу Рейху. Снял сапоги, зацепив голенище одного за подметку другого, а со вторым справившись руками. Закрыл комнату, гавкнув, и отправляя всю семью хозяев в соседний домишко, который они как летнюю кухню строили. Как ему хотелось не то, чтобы оставить их ночевать в доме, а даже и уступить им свою пуховую перину! Но не мог, не мог… Странно посмотрели бы на офицера СС его сослуживцы, отнесись он по-человечески к хозяевам дома, куда определяли гитлеровцев на постой. С камнем в сердце стал слушать, как собираются они – старик, его жена, да их невестка, молодая советская крестьянка с пышной грудью, полными ногами и станом, и лицом, полным презрения к захватчикам – ночевать в дощатый сарайчик. Зато и с какой радостью слышал он родные, советские голоса, говорившие по-латышски. Так латышские крестьяне часто делали, чтобы захватчики и их прислужники из числа советских коллаборационистов не поняли, о чем они говорят.
– Исгидас масгидас бысгидас, – бормотал старик с сильным акцентом, вдевая руки в кургузое пальто.
– Наверное, он говорит, ишь, офицерик, опять всю ночь шнапс пить будет, – думал не знавший латышского языка Иоганн с теплотой.
– Аргидас, мытгидас, бугдидас, – отвечала старуха-мать.
– Наверное, она ему говорит, ничего, ничего старый, потерпим, ужо вернется наша, советская власть, – думал радостно Иоганн.
И даже воображал себе, что старуха эта – активная сотрудница партячейки недавно созданного на земле советской Латвии колхоза.
– Магидас быгидас… на ха! – говорила успокаивающе невестка.
– А может и раньше, до подхода наших, успеем вилы в спину, – воображал себе Иоганн реплику невестки, чей муж наверняка сражался в рядах Советской Армии.
Как хотелось Иоганну броситься к этим людям из-за занавески! Крикнуть им: родные, милые, да это же я! Ваш, свой, советский человек. Но провала он позволить себе не мог. Ведь пожертвовав собой сейчас, он ставил под угрозу жизни десятков, нет, сотен людей. Всех, кто в его сети отважно и каждый день приближал победу советского народа над фашизмом. Товарищ Ирже, улыбчивый Клопотничек, старый Яков, чудом выбравшийся из варшавского гетто, замечательный Николай, чью фамилию Иоганн не знал, да и не мог знать, коммунист Клаус, Пжебоданик из Кракова, лейтенант Ингрид, товарищ Суковейко… А сколько тех, у кого нет ни имени, ни фамилии? Сеть, созданная Иоганном, заброшенным в Германию еще до войны, представляла собой огромный разведывательный организм. Единое целое, части которого, тем не менее, представляли собой автономные организмы, и не подозревали о существовании друг друга. Каждый день, каждую минуту, работали они, трудились, словно крестьяне на пашне, ради одного дня. Дня, когда падут цепи третьего рейха, и над свободной Германией взовьется флаг социализма и народовластия… Глотнув шнапса для маскировки, Йоганн – как его называли сослуживцы, – сел к столу, потер виски. Сдернул покрывало со своего саквояжа, раскрыл его. Замигала лампочками рация. Заговорил голос Центра, такой родной, такой далекий пока еще…
– Принять к сведению сведения… – говорил Центр.
– Устранить неполадки в работе по направлению… – говорил Центр.
– Известить Пржибыжека о… – предупреждал Центр.
– Передать Кальцонису пакет с… – просил Центр.
– Обратить внимание на… – предостерегал Центр.
Склонившись к приемнику, Иоганн дивился мудрости, житейской крепости советского народа, благодаря которой даже он, человек, глубоко внедрившийся в тыл врага, чувствует на себе опеку и заботу своего, народного, правительства.
С этой мыслью он и упал лицом вперед, на приемник.
После чего отключился.
* * *
Сначала тьма была беспросветной. Где я, подумал Иоганн. Напрягая тело, понял, что из одежды на нем – только простыня. Говорил ли я в беспамятстве, и если да, то на каком языке, думал он. Вспомнил уроки иностранных языков в разведшколе. Как щуплый, с изорванными нацистами руками немецкий рабочий, – потомственный фрезеровщик, бежавший в СССР, – учил их трем языкам, манерам за столом и этикету на скачках. И во время одного из уроков сказал фразу, которая врезалась Иоганну в память.
– Самый темный час перед рассветом, – сказал он.
Закурил сигару и велел всем отжаться сто раз.
Пусть час и темный, но рассвет обязательно будет, понял Иоганн. После чего решил, что некоторое время надо обязательно притворяться, что потерял память и ничего не понимает. Но тут его ноги сунули в огонь и притворяться стало никакой возможности. Иоганн раскрыл глаза и закричал – сначала от боли, потом от радости.
На него глядели лица крестьянской семьи, в чьей избе он столовался. Старик-крестьянин держал в руках кочергу, невестка раздувала в печи огонь, а крепкая сухонькая мать-подпольщица подталкивала кровать, к которой привязали Иоганна, к огню.
– Очнулся, питторооооок, – сказал старый латыш.
Поворошил угли в печи.
–… – закричал от боли Иоганн.
За окнами избы мелькали всполохи, слышались крики и выстрелы. Деревню захватил наш, партизанский, отряд, понял Иоганн. Вздохнул про себя.
Как было бы обидно и странно погибнуть от руки своих, подумал он.
Покричал от боли еще немножко. Кровать отодвинули.
– Ну что, эсэсовская твоя морда, – сказал старик.
– Я не понимаю, чего вы от меня хотите, – сказал Иоганн на немецком языке.
Он твердо решил стоять до конца, держаться стойко, и раскрыться лишь в крайнем случае. Старик пожал плечами, помог жене развернуть кровать. И вместе с невесткой толкнул в огонь голову Иоганна. Крайний случай наступил, понял Иоганн. Закричал в пламя:
– Я советский разведчик! – прокричал он.
– Что он говорит, – сказала старуха по-латышски.
– Говорит, советский разведчик, – сказала невестка.
– Все они так говорят, – сказала старуха по-латышски.
– Нет, нет, я… правда! – закричал Иоганн.
– Товарищи, взгляните на рацию! – прокричал он.
Крестьяне обернулись. Посмотрели на саквояж, пикающую радиостанцию. Оттащили обгоревшего Иоганна от огня. Старик сказал:
– Не думаю, что тебе удастся нас убедить, – сказал он.
– Мы проверили документы, выглядишь ты, как типичный немец… – сказал он.
– А других к немцам и не забрасывают, – простонал Иоганн.
– Извини, сынок, но даже если ты и прав, мы все равно тебя кокнем, – сказал латыш, и на его лице прорезались глубокие, как боль всего народа, морщины.
– Времени мало, завтра подходит карательный отряд, надо уходить в лес, – сказал он.
– Или ты думал, нас по головке погладят за уничтожение гарнизона в селе, – сказал он.
– А, кроме твоих слов, у нас нет ничего, – сказал он.
– А нам бы хотелось еще и оружия, и знать, где ты зарыл тот саквояж, в котором у тебя были золотые слитки, – сказал он.
– Это какие еще слитки, – сказал Иоганн.
– Марта, подвинь его к огню, – сказал старик.
Вновь волосы на голове Иоганна затрещали, лицо опалило… А ведь подпольщики не шутят, подумал он.
– Ладно, ладно, – закричал он.
Глотнул воздуха, когда его вынули из печи. Сказал:
– Саквояж у колодца, на глубине трех метров, – сказал он.
– Это золото мы взяли во время налета на банковский грузовик фашистов, – сказал он.
– Это деньги для тыла! – сказал он.
– Кули же ты зарыл их у колодца, – сказал старый латыш.
– Не было возможности переправить, – сказал Иоганн.
– Допустим… так чем докажешь, что ты советский, – сказал старик, кивком головы отправляя дочь вырыть сокровища у колодца.
– Ох… ну ладно, – простонал Иоганн.
– Под левой лопаткой, – сказал он.
Разведчика перевернули, и нащупали под его левой лопаткой какой-то бугорок.
– Режь, – велел Иоганн.
Старик немедленно – даже с некоторым удовольствием, как показалось Иоганну, – повиновался. И спустя минуту в его руках был шелковый комок, зашитый в специальную капсулу. Развернув платок, старик увидел фотографию Иоганна и его настоящие данные. Стоя за ним, читали слова, отпечатанные на шелке, и латышки.
–….. дывательный полк… – читал старик.
– Капитан, две боевые награды, – читал он.
– Имя, фамилия, отчество, – прочитал он имя, отчество и фамилию.
– Национальность, – прочитал он национальность.
Замолчал.
– Ну и дела, – сказала старуха на латышском.
– Да он жид, – сказал старик на латышском.
– Надо проверить, – сказала невестка на латышском, потянулась был к простыне.
– Убери руки, шлюха, – сказал старик негромко.
– Петерс сражается в Югославии как герой, – сказал он.
– А ты тут таскаешься и готова даже жиду дать, – сказал он.
– Очень надо, просто хотела посмотреть, не обрезан ли он, – сказала невестка.
– А Петерс сам виноват, нечего оставлять молодую здоровую женщину одну, чтобы гоняться по горам за какими-то на всю голову долбанутыми сербами, – сказала она.
– Ну и что, мне тебя трахать, что ли, – сказал старик.
– Я тебя сейчас так трахну, что ты уже никогда в жизни трахаться не станешь, – сказала старуха.
– Наверное, товарищи обсуждают способ переправки меня на Большую Землю, – подумал не знавший латышского языка Иоганн.
– Значит так, жида кончаем, слитки берем, если будут вопросы, никто ничего не видел, – сказал старик.
– В крайнем случае, откуда нам было знать, что он советский разведчик, – сказал он.
– Убили офицера СС и точка, – сказал он.
– Немцы, советские, какая разница, – сказал он.
– Хотя жиды среди них, конечно, самые неприятные, – сказал он.
– Давайте я все-таки проверю, – сказала невестка, сдернула простыню, и Иоганн от стыда покраснел всем телом.
– Не обрезан, – сказала она.
– Ну и что, они же там все атеисты, – сказал старик.
– В конце концов, чемодан золота это новый хутор от «а» до «я» – сказал он.
– От «эй» до «зет», – осуждающе поправила его невестка.
– Кстати, золота под колодцем нет, пидарок юлит, – сказала она.
– Кончай трепаться, сейчас я ему вены по сантиметру вытяну, все скажет, – сказала старуха.
– А потом… прямо здесь и пристрелим? – сказала старуха.
– Давай за селом, там, где яма с жидами, которых прошлым летом кончали, – сказал старик.
– Кинем голого, и спустя год-два там хер разберешь, кто такой, как, откуда, – сказал он.
– Там давно уже компост, – сказал он.
Иоганн не выдержал, и слегка – вежливо, словно покашливая, – застонал. Очень уж болело обожженное лицо. На пороге дома появился мужчина в гражданской одежде и с автоматом. От этого он выглядел, словно живое воплощение диалектического материализма. Крикнул:
– Кто хочет в лес, уходим, – крикнул он.
– Скоро придут немцы, а не они, так советские! – крикнул он.
– Да, лесной брат, – крикнула невестка в ответ, пока мужчина мерил взглядом ее пышные груди.
Старик осуждающе покачал головой. Сказал:
– Дал бог потаскушку-невестку, – сказал он.
Потом улыбнулся. Сказал на-русском Иоганну.
– Товарищ, мы так долго ждали тебя! – сказал он.
Тут Иоганн улыбнулся, понял, что он среди своих, и решил, что самый темный час кончился и, – как и обещал инструктор иностранных языков в разведшколе, – наступает рассвет.
…закопали тело Иоганна на рассвете.
Точнее, просто бросили на гниющие уже детские трупы – в этой части ямы закапывали тех, кто был младше, – и поворошили яму хорошенько лопатами. Так, чтобы гнилое мясо было повсюду, сказал старуха, глядя одобрительно, как ловко невестка управляется. Пускай блядь, зато кровь с молоком и в хозяйстве Петерсу будет хорошая подмога. А там, глядишь, и внуки появятся, и некогда девке будет шариться по лесу, перед лесными братьями ноги раздвигать. Чемодан с золотом, выпытанный у Иоганна, зарыли в одном, известном только им, месте. Карту старик-латыш разорвал на четыре куска. Один дал жене, другой – невестке, третий – себе. Четвертый оставили для Петерса, но ему не пригодилось: солдат попал под дружественную бомбежку во время ликвидации деревни в Сербии, и очнулся без ноги. Издалека, словно из тумана, приближались фигуры в мундирах четников. Петерс попробовал застрелиться, но затвор заело. Так что он просто пополз, чем вызвал дружный смех. Убивали латыша, как на Балканах принято, долго и жестоко. Голову его несколько лет держал в банке со спиртом сам Михайлович, любивший рассказывать гостям забавный анекдот про одноногого немца, который решил уползти от взвода здоровых ребят. Когда за Михайловичем пришли, банку добавили в описание дела, как свидетельство зверства монархистов против мирного населения Югославии. Так голова Петерса попала в Музей Сопротивления, и он стал отважным бойцом Народно Освободительной Армии Югославии. Вдова бойца НОАЮ, невестка с полными икрами и пышной грудью, получила свои куски карты, когда Латвию освободили советские войска. Написала донос на свекра и свекровь, и пока те сердито, на плохом русском, пытались объяснить следователю, что их оклеветали, легла со следователем на перину, где валялся когда-то измученный Иоганн. Стариков расстреляли на краю ямы, где лежали жиды, и компоста в деревне стало еще больше. Невестка – Марта – любила приходить сюда осенью, ранним утром, и, почему-то в тумане, присаживаться над этой ямой и мочиться. От горячей струи шел пар, и женщина млела. На часть золота она справила себе документы подпольщицы, и в 1975 году поехала в Москву на встречу однополчан разведывательной сети товарища Иоганна. Остановилась в гостинице Москва, и два вечера встречалась с пионерами московских школ, рассказывала с легким латышским акцентом, как била фашистов с советским партизанским отрядом, и как почти спасла нашего разведчика, и тот умер у нее на руках. Особисты, присутствовавшие на встрече, умильно кивали. Все знали, что Марта сука, старая блядь и со стариком-свекром убила Иоганна – показала экспертиза, – но дело решено было замять, и Марту оформить героем по интернациональной латышской квоте.
На третий день был банкет на ВДНХ.
Зайдя в большой зал с высокими потолками, товарищ Марта увидела, наконец, их всех.
Товарища Ирже, улыбчивого Клопотничека, старика Якова, чудом выбравшегося из варшавского гетто, замечательного Николая, чью фамилию никто так и не узнал даже и к 1975 году, коммуниста Клауса, Пжебоданика из Кракова, лейтенанта Ингрид, товарища Суковейко… Все они крепко выпили. Поминали старых товарищей, а ближе к полуночи и подрались, как следует. Товарищ Ирже чуть было не зарезал Пжебоданика из-за какой-то, как он кричал, «тешинской силезии». Товарищ Яков плюнул в лицо Клопотничеку за «чешский коллаборационизм», сам Клопотничек плакал, матерился и кричал, что ненавидит русских из-за танков на площади Праги, за что товарищ Суковейко дал ему в зубы. Но Ирже от этого лучше к Суковейко относиться не стал, и с воплем «катынь» бросился на него со стулом. Если бы не Яков, который все никак не мог успокоиться из-за «горящих стогов едвабне», убили бы Суковейку. Тот плакал, держал руки на разбитом лице, и все твердил, что он украинец, а это вовсе не то, что вы думаете, это не великодержавные шовинисты, об этом еще Ленин писал… Потом все избили Кальцониса за то, что за «жидов всем миром кровь проливали», а они «взяли да свалили в свой Израиль, и никому даже полвызова не шлют, и это что, по-товарищески?!». Пжебоданик что-то про русских свиней и хохляцких псов кричал…
…Марта сидела спокойно, слегка улыбаясь, но внутри вся дрожала.
Поняла, наконец, что имели в виду немцы, когда говорили о порядке, и праве разумного человека господствовать над азиатскими дикарями. После драки все плакали, пили водку, блевали, потом снова начали драться и тогда уже Марта решила уходить. Что за поведение? Дикари. Выпила кофе с молоком, как с молодости любила, и пошла в гостиницу. Вернее, отвезли на такси. Шофер – крепкий, кряжистый мужчина, напомнивший Петерса – отмахнулся, когда Марта собралась было заплатить по счетчику. Все стало понятно. Шофер глянул ей в декольте. Марта не отодвинулась. Она была еще ничего. Товарищ шофер так и сказал, когда уходил под утро. На следующий день приехал уже другой шофер и отвез Марту на вокзал.
В 1988 году Марта стала активной участницей национально-освободительного движения Латвии. Героиня Сопротивления, убившая НКВД-иста, долгое время скрывавшаяся, залегшая на дно на все время советского правления, женщина, приговорившая к смерти свекра и свекровь за сотрудничество с Советами… она появлялась на трибуне одновременно с овациями.
В 1997 году Марта стала премьер-министром. Тогда-то в ее кабинете и появились товарищи по старой службе. Объяснили, что она теперь будет делать и на кого работать – из-за чего, собственно, Марту когда-то и пощадили, – показали документы, свидетельства, снимки. Да, и те, что с шофером – тоже. Марта все поняла. Поняла даже, почему ее теперь держат за яйца, хотя никаких яиц у нее нет. Проводила гостей, открыла сейф. Вынула ламповую радиостанцию. Настроила волну.
– Иоганн, Иоганн, – выдала она в эфир позывные.
– Иоганн на связи, – отозвался Иоганн голосом чистым, светлым, неземным, голосом из прошлого.
– А почему шумы? – спросила Марта.
– Да тут же яма, полная мертвецов, – сказал Иоганн.
– Ну, хватит сантиментов, – сказал он.
– Доложите ситуацию на Восточном фронте за 17 мая 1943 года, – сказал он.
– Но сначала… товарищ Марта, решением ЦК вы приговорены к ордену Славы третьей степени, – сказал он.
– Служу Советскому Союзу, – сказала Марта.
Скупо улыбнувшись команде «вольно», села.
Стала принимать шифровку.
Окно в жизнь
Летом в комнате пахло зверобоем. Еще шалфеем, и мятой, и сухими розовыми лепестками, которые пахнут совсем не так, как свежие розы, и апельсиновой цедрой, кофейными зернами, обязательно гвоздикой, немножко корицей, и еще чем-то очень знакомым, запах чего я пытался потом вспомнить всю свою жизнь, но не мог. Здесь мать сушила травы, и хранила всякие специи. Говорила, что там, где она работает, специально проверяют людей на аллергию: делают маленькие надрезы на руках, и втирают в них всякие экстракты всяких веществ. Я про них думал так – Веществ. И если порезы на руках краснели, это значило, что у человека на Вещества аллергия, и этих Веществ у него Непереносимость, и тогда человека отправляли работать не туда, где работала мать, а в другой Цех.
Обо всем этом я знаю понаслышке, мать никогда не брала меня с собой на работу, хотя и брала с собой работу ко мне, Ну, в смысле, домой. Я хорошо помню, как она сидела в той комнате, и взвешивала на маленьких весах – почему-то в виде тетки с завязанными глазами, – ломкие листики лавра, горошины черного перца, щепотки кориандра. Мне, правда, в комнате находиться не позволялось – как раз у меня-то была мощная аллергия. Почти на все. Сколько себя помню, вечно из носа течет и глаза слезятся. Мать лечила это разными народными средствами, запирала комнату с пряностями, но, боюсь, особых успехов не достигла. В детском доме, куда я попал после смерти матери, с этим разобрались быстро, и достаточно эффективно. Половина таблетки супрастина утром и половина вечером, и так десять лет. Нужно ли говорить, что все эти десять лет я проспал? А когда очнулся, то стоял на пороге детдома с чемоданчиком, где лежали три комплекта белья, книжка «Секреты семейного счастья от Льва Николаевича Толстого: подборка цитат», направление в общежитие автодорожного техникума, и две общие тетрадки в клетку. Это в одной руке. В другой у меня была зажата чья-то рука. Я глянул на ее владельца, это оказалась владелица. Еще она оказалась легкой на передок девчонкой из соседнего класса, тоже сиротой, как и я. Нас так любили выпускать – парами, потому что, как говорили учителя, во взрослой и самостоятельной жизни вдвоем всегда легче. Ладно. Мы вежливо попрощались с учителями и отправились в техникум. Там стали жить в комнате для семейных. К сожалению, из носа у меня текло по-прежнему, да и сонный я был из-за супрастина, так что жена меня бросила. Начала, как было написано в книге, «срывать те цветы наслаждения, что оборачиваются ядовитыми грибами разочарования». И верно. Эти поганки ее всем общежитием трахали. Я собрал вещи, покинул комнату, и забрал документы из колледжа.
Делать ничего не умел, так что устроился в газету. Нет, писать статей я не стал – в конце концов, не настолько же никчемным я был – просто работал сначала охранником, потом таскал тюки с газетами из типографии в машины и обратно. Жил я в маленькой комнатке для хранения всякого хлама, меня туда пустили, узнав, что я сирота, и пожалев. Воды там не было, так что я раз в неделю ходил в старую общественную баню, и там всячески уклонялся от посиделок за пивом со старыми пузатыми мужиками, которые, – раздевшись, обмотавшись в простыни, и сидя друг напротив друга с раскинутыми ногами, – обожали болтать про то, что нынче везде одни пидарасы. Спал я хорошо, хотя будила меня рано уборщица, сунув швабру под дверь кабинета. Она возила ей злобно, пока я не вставал, чтобы открыть и удалиться, предоставив этой жирной женщине в халате намочить пол подсобки своими грязными тряпками. Одеяло, которым укрывался, прятал в шкафу.
Мой тупой редактор-молдаванин платил мне копейки, очень гордился этим, и говорил на редакционных пьянках, что подарил мне «окно в жизнь». Я не возражал, потому что мне было все равно, чем заниматься между двумя приемами супрастина и снотворного.
…После года работы меня повысили, и доверили не только сторожить редакцию по ночам, и носить газеты для экспедиторов, но и вычитывать статьи из проходных статей. Проходные, это значит, неважные. Их готовят за полгода заранее. Это как мода. Коллекция «зима» готовится летом и наоборот. Скажем, большой материал о том, какой кетчуп выбрать к шашлыку, пишут про запас еще в декабре, когда только пошел мокрый снег – а печатают в мае. О выборе лыжных ботинок – в июне. Ну и так далее. Писать их никто не любит, делают кое-как, в текстах много ошибок, и всем кажется, что с этим еще успеется – так что такие материалы выходят самыми «сырыми», ну, то есть неподготовленными. И как раз в них больше всего ошибок. Если их, конечно, не вычитать. Справлялся я так хорошо – перед тем, как поспать, я всегда читал в детдоме книги, – что со временем мне доверили не только вычитывать такие тексты, но и писать их. Как я это сделал, не спрашивайте. Писать-то я никогда не умел. Так что просто скопировал стиль, манеру и подачу письма из первого попавшегося мне материала. На мое счастье, он был из хорошего западного журнала – «Шпигель»? я не помню. А так как писать в редакциях всегда никто не умеет, на меня обратили внимание и стали доверять тексты сложнее. Так я стал журналистом. В моей личной жизни это ничего особо не изменило. Секса у меня не было, потому что с женщинами я не знакомился, а с бывшей женой спать особых причин не имел: разве что мне бы захотелось подцепить общий с общежитием автодорожного техникума триппер. Единственное изменение: я поменял подсобку на съемную однокомнатную квартиру. Это было все равно, что оставаться жить в Доме Печати. Разве что, по утрам никто не будил, так что приходилось заводить будильник. Нос был у меня все время заложен, а глаза чесались, и я не чувствовал запах, да и вкус не очень, если честно, отчего все было довольно серым. Зато я был избавлен от излишеств: не очень-то переешь или перепьешь, не чувствуя, что именно ты ешь и пьешь. Вечерами я приходил домой, выпивал таблетку супрастина – от газетных архивов, наполненных пылью, клещами и микроорганизмами тысяч бедняг, сидевших над ними до меня, аллергия моя разыгралась, – и перед тем, как крепко вырубиться, читал. Чаще всего, какую-нибудь чушь. Романы Стивенсона, советские детективы про чекистов в тылу врага во время Великой Отечественной Войны, американские детективы 80—хх годов, научные монографии. Мне было неважно, что я читаю. Главное было – взять в руки книгу и дать тексту сморить себя. Так что я мог перечитывать одну книгу по десять, а то и больше раз. Выбор чтения был обусловлен еще и тем, что я никогда не покупал книг. Просто не мог себе позволить. В Молдавии в это время развернулась национал-освободительная борьба. Многие жители республики уезжали, а библиотеки бросали прямо на тротуарах. Так что я выходил в город и набирал себе сумку книг на первом попавшемся развале. Некоторые тексты знал наизусть. «Бриллианты для диктатуры пролетариата», например.
Собственно, ее я и читал, когда ко мне прилетела Динь-Динь.
Знаю, это звучит странно. Особенно, когда взрослый мужчина верит в такое. Но, знаете, поверить в фею Динь-Динь было ничуть не менее странно, чем вообразить, что у меня была мать. Которая, тем не менее, была, которую я не помню, и которая возилась в комнате с пряными сокровищами, и чьи волосы пахли апельсиновой цедрой. Это было… как сказка. А раз так, то что мне стоило поверить в еще одну? Так что я особо не удивился, когда я лег читать книгу Юлиана Семенова, и почти было уснул, а прямо передо мной появилась вдруг тоненькая девочка с крылышками, как у стрекозы. Я даже был настолько начитан, что сразу понял, кто это.
– Динь-динь-динь, – залилась она мелодичным звоном.
– Вставай, вставай, вставай, – сказала она.
Замельтешила. Я захлопнул книгу, фея обиженно пискнула, ведь я едва ее не прихлопнул.
– Ой, извини, – сказал я.
– В следующий-следующий-следующий раз аккуратнее, чудачок! – пискнула она.
– А можно встать на одно место? – попросил я.
– Вставай-вставай-вставай, – пискнула фея.
– Да нет, тебе, – попросил я.
Она исполнила просьбу и замерла на моем колене. Красивая, миниатюрная – не то слово, она была не длиннее ладони, – в обтягивающем, переливавшемся всеми красками комбинезоне, и с карнавальной маской на лице. Такие надевали жены мужчин, пополнявших фотографиями сайты «Май вайф энд хёр блэк френдс» (да-да, интернет в Молдавии появлялся и становился все популярнее). Видимо, что-то такое отразилось на моем лице, так что фея строго сказала:
– Прекратить-прекратить-прекратить! – сказала она.
– А можно ограничиться одним разом, – сказал я.
– Можно, – сказала она.
Замолчала, повернулась в профиль. Я забыл сказать, что у нее были длинные волосы, собранные в косу, а та, в свою очередь, в настоящую башню на голове. И еще у нее была грудь. Ну, для ее комплекции, конечно. Я залюбовался.
– Все рассмотрел, – сказала она.
– Да, – сказал я, тяжело дыша из-за насморка.
– А, совсем забыла, – сказала она.
Снова взлетела, переливаясь, как радуга, и коснулась моего носа палочкой. Сначала я не понял. А потом, когда почуял запах свежего кофе, который заваривала соседка, оставлявшая окно на кухню всегда открытым, чуть с ума не сошел. Потому что после кофе в мой нос хлынули запахи: мокрого от дождя асфальта, свежевыстиранной – меня приучили к аккуратности в детдоме – простыни, аромат духов Динь-Динь, запах моей зубной пасты, цветов на телевизоре, вчерашнего хлеба, который я держал открытым, чтобы он скорее подсох… И, как ни странно, вместе с запахами в комнату хлынули цвета. Я вдруг понял, что я Настоящий. И все вокруг Настоящее. А раньше мне так не казалось – все это было, словно нелепый, чужой фильм, который я смотрю нехотя, словно сериал по телевизору – просто потому, что другие каналы временно не работают. И я ощутил, что живу.
Наверное, на лице у меня все было написано. Так что Динь-Динь захлопала в ладоши, и сказала:
– За мной, за мной, за мной!
Я встал с кровати, не очень понимая, куда это, за ней, но уже готовый обхватить фею, как Малыш – Карлсона, – и взлететь в воздух. Но все оказалось куда проще. Воздух передо мной словно бы разошелся – как воды моря, вздумай оно расступиться, – и я пошел в черную дыру вслед за мелькнувшей туда феей. Это оказалось коридором, только не страшным, а светлым и чудным – как сказочный лес. Везде мелькали зайчики и ежики – нарисованные, как в мультфильмах – на ветках пели птички и Белоснежки. Оленята с огромными глазами робко подходили понюхать мою одежду. То и дело вспыхивали огни, из фонтана вырывалась с плеском Русалочки, Микки Маус с подружкой подбегали ко мне пожать руку. А за одним поворотом мы встретили Красную Шапочку. В общем, все это напоминало гигантский Диснейленд, только персонажи все были нарисованы. Но они были куда более настоящими чем все, что мне доводилось видеть до того в жизни. Может, это и была жизнь, а то, что я оставил в комнате – просто сном, тяжелым сном от противоаллергических лекарств? Я поспешил за фонтанчиком искр, которые оставляла фея, и попал на прекрасный луг, за которым виднелось – на весь горизонт, – маковое поле. Динь-Динь сидела на цветке. Я подошел. Она махнула рукой в сторону красного поля. Сказала
– Дальше сам, сам, сам, – сказала она.
– Буду ждать-ждать, ждать, – сказала она.
Бедная заика, подумал я.
Поле было совершенно обычным. Мои ноги проваливались в земле, я видел мохнатые стебельки маков, чувствовал запах, не боясь уснуть – мне казалось, что все это и есть сон, и я не хотел просыпаться, – и все шел, шел, пока вдруг не очутился на пространстве без цветов. Оно напоминало большую светлую комнату, и хотя я не видел стен, но чувствовал себя так, словно я в комнате. На чистой земле стояли холщовые мешки со специями, за ними – столик, на котором покачивались весы в руке статуэтки в виде девушки с повязкой на глазах. И какая-то женщина, сидевшая за столиком, ко мне спиной… Во мне что-то дрогнуло.
– Мама, – сказал я.
Она обернулась.
…когда настала пора уходить, мама крепко обняла меня и велела никому не рассказывать. Что-то опасное, хотел спросить я.
– Понимаешь, это ведь не только страна фей, – сказала она.
– Это еще и страна подлых пиратов, если, конечно, ты читал, – сказала она.
Я кивнул. Понятно было – сразу понятно – что подвох есть и тут.
– В общем, тебе все объяснит Динь-Динь, – сказала мать.
Улыбнулась мне. Протянула руку. Сказала:
– Я не говорю прощай, – сказала она.
– Я говорю до свидания, – сказала она.
– До свидания, – сказала она.
…выбравшись с поля – ноги в земле стали вязнуть, как если бы прошел дождь, хотя, конечно, я бы это заметил, я вновь попал на луг. Фея была тут как тут. Закружилась вокруг лица, запищала:
– Скорей-скорей-скорей! – пискнула она.
Понеслась к дереву с дуплом у корней. Бросилась туда, ну и я за ней, уже падая куда-то, обернулся, и увидел оскаленные пасти волков и грозовое небо. Глянул было вперед, туда, куда улетела Динь-Динь, а сам очутился уже на кровати. Вновь без одежды, как был, когда засыпал. Фея сидела на простыне, устало уронив руки на колени. Попросила кофе. Я сварил и дал было наперсток, но девчонка лишь усмехнулась, и выпила целую чашку. Какие-то у них там особенные пространство и время. Только тут я вспомнил, что не спросил мать. Где же она все-таки работала? Я думал об этом все свое детство…
– Мне всегда казалось, что это какая-нибудь парфюмерная фабрика, – сказал я Динь-Динь.
Фея грустно покачала головой, и рассказала мне все.
– То, что ты сказал, Должно было быть, – сказала она.
– Но мама работает вовсе не там, – сказала фея.
– Мама работает на колбасной фабрике, – сказала она.
– Что, – сказал я.
Фея смотрела на меня с грустной улыбкой. Я тоже улыбнулся и кивнул. Мне хотелось плакать. Это было действительно так, просто я отворачивался от самого себя. Точно такую же комнату – полную специй, – я видел на мясной фабрике, куда приходил, чтобы написать большую, никому не нужную статью про изготовление колбас. Я вспомнил гигантские резервуары, наполненные фаршем, холодные комнаты в которых веселые люди с озябшими руками резали – они называли это обваливать – длинные куски мяса, вспомнил специальные машинки, наподобие стиральных, в которых крутились в литрах маринада куски шпика… Все это было безвкусным и серым, но обретало запах, цвет и вкус, благодаря специям, которые добавляли в серую слизь. А специи хранились в отдельной комнате. Куда не пускали тех, у кого аллергия…
– Но маму еще не поздно спасти, – сказала фея.
– Нужно будет только кое-что сделать, – сказала она.
– Она приговорена к сидению в этой комнате… – сказала она.
– И вечно будет пересыпать специи из одной чаши весов в другую, – сказала она.
– Но если мы сумеем дать ей кое-что, благодаря чему она сможет завершить, так сказать, процесс, – сказала она.
– Оковы падут, и мама выйдет на свободу, за пределы заколдованного поля, – сказала она.
– Злой Крюк-Пират, чмо это… – сказала она.