Ильгет. Три имени судьбы Григоренко Александр
— Там зарыта моя пуповина. Моя и брата, которого ты отдал на гибель. Это мое гнездо на древе Йонесси — ты вырывал меня из гнезда. Зачем мне другие реки?
Широкий человек хотел что-то сказать, но глубоко вздохнул и замолк. Он глядел на меня, будто просил чего-то. Я видел: только разговор со мной держит его на тонкой поверхности смертной тоски, в которую он уходил всем широким телом, с головой на отсутствующей шее, с рухнувшей мечтой о мире, в котором всю делается по правилам, с вещим демоном между лопатками, со всем, что есть в нем и на нем.
Лидянг стоял спиной к нам, он слышал, о чем говорили мы. Резко повернувшись, старик поднёс своё лицо к лицу Ябто.
— Ты и так уже умер — вижу это по пустым твоим глазам.
Потом резко сказал мне:
— Пойдем. Поможешь.
Мы поползли в темноту, не боясь разбудить убитое усталостью войско. Среди мертвецов Лидянг выбрал одного, и вместе мы потащили тело к сосне. Ножом старик перерезал ремни, державшие Ябто, — тот с удивлением глядел на свои ладони.
— Он не побежит, — оскалившись, сказал Лидянг.
Втроем мы привязали мертвеца к сосне — это был кто-то из народа Ябто Ненянга.
— Помоги ему найти его реку, — сказал он Ябто. — Не обмани его.
— Не обману.
— А ты? — спросил я Лидянга.
— Пойду с вами.
Я улыбнулся.
— Только делайте что скажу, — выпалил старик.
Мы побежали в конец войска, где был обоз. Там Лидянг пинками растолкал спящих стражей — мальчиков, впервые взятых на битву — и властным голосом потребовал длинные нарты с припасом, двух лучших лончаков и черное знамя. Его спросили: зачем?
— Едем в стойбище, чтобы солнце взошло вместе с известием о победе. Эти двое — со мной. Воля Хэхсара.
Красное знамя было знаком войны, черное — знаком победы.
Ябто рухнул в нарты, затем я. Лидяг встал вперед и ударил хореем так, что взревели олени…
Мы знали, что измена обнаружится, как только взойдет солнце, а может, и раньше. Но вышло иначе — сон войска был настолько глубок, что многие, не позаботившись об укрытии, замерзли во сне.
Когда проснулись и увидели вместо Ябто привязанного к сосне мертвеца, солнце уже сияло.
Сперва люди подумали, что воины, поставленные охранять пленника, убиты. Но потом увидели, что снег под ними протаял, а под железом видится дыхание тела. Их подняли, били, связанными бросили в нарты обоза. То же сделали и с мальчишками, охранявшими обоз.
Но пока прояснялся одурманенный переменой разум войска, день кончился.
Мы же гнали оленей в темноте и к утру достигли стойбища.
Женщины, дети и немощные высыпали на лед, увидев черное знамя. Люди плакали и обнимали ноги Лидянга, а Лидянг кричал им, что о победе до захода солнца должны узнать все ближайшие кочевья, — такова воля вожаков.
Пока не подоспела погоня, и не обнаружился обман, мы успели взять еще пару оленей с нартами, для Нары, Йехи и Куклы Человека. Обо мне было сказано, что этот человек из близкого юрацкого рода спешит к родовым угодьям, — жене настает время родить. Женщины плакали, целовали меня и Нару…
В радости люди даже не спросили о большой поклаже, глухо закрытой шкурами, — то был Ябто.
Сколько упряжек гналось за нами — не знаю. Наверное, много. Но участь наша оказалась счастливой — дала уйти далеко, а потом не раз посылала пургу, заметавшую след. Участь же туманила разум врагов, — они заглядывали в устье каждой малой реки, думая, что мы прячемся там, — и так теряли время и распыляли силы.
Но один из четырех наших оленей пал, старик спросил Ябто, далеко ли до места, и Ябто ответил:
— Не близко.
Вновь пришла спасительная пурга.
Лидянг сказал, чтобы ему отдали половину наших стрел.
— Запрягайте в нарты одного оленя — пусть он везет слабых. Идите шагом, пока ветер. Когда подойдут, я их встречу.
Я сказал, что не оставлю его, но старик закричал на меня зло — он умел кричать так, что осыпались деревья, — что я, пустая кость, рыбье дерьмо, погубил столько людей, и еще погублю, но так и не доберусь до своего гнезда на Древе, будь оно проклято.
— Ты сам хотел уйти в свои земли и жить там! — закричал я. — Почему не идешь? Зачем помогаешь мне?
— Тебе? — костяной кулак старика вцепился в ворот моей малицы. — Вот она, — рука Лидянга отпустила малицу и показала туда, где была Нара. — Она, любимая внучка моего брата Хэно, сокровище семьи, моя кровь… Как я буду жить в своей земле, зная, что не уберег ее? Не тебе — ей помогаю. Мы последние люди семьи: она — женщина, я…
Он смотрел на меня долго, так долго, что этот взгляд я помню до сих пор. Больше не встретил я человека, который жалел бы меня так, как Лидянг. Только он стыдился этой жалости, скрывая ее под злобой.
— Скоро они появятся, — сказал он глухо. — Иди. Ничего не бойся.
Помолчав, добавил:
— Догоню вас.
Лидянг подарил нам день спокойного пути.
Но сам путь становился невыносимым для моей жены.
— Сколько еще? — стонала Нара. — Сколько осталось, мой мучитель….
— Скоро, — подал голос Ябто.
Вдруг я подумал, что не опасался широкого человека все время погони — хотя руки его были развязаны. Он мог переломить мне хребет, забрать оружие и уйти в тайгу — вряд ли кто помешал бы ему в этом. Но Ябто был тих, охотно таскал дрова для кратких ночевок, укрывал шкурами Нару, делал все, что мог сделать мужчина с крепкими руками, — он был таким, будто мой путь считал своим. Но я не видел в нем ни страха, ни тем более угодливости, идущей от вины. Наверное, широкий человек совсем не думал о том, что ждет его. Ябто был пуст, как некогда пуст был я.
Лишь раз он повел себя странно.
Перед закатом вдалеке показались наши враги. Они шли на двух упряжках, но сколько человек сидело в нартах различить было трудно. Я взял лук, то же сделал широкий человек. Наши усталые олени бежали на удивление ровно. Но, видно, олени людей Нга были совсем плохи — их упряжки будто застыли в белом, и расстояние между нами не сокращалось. Мы напряженно глядели вдаль, мы были готовы биться, даже когда темнота накроет русло. Но тут сказала Нара: «Смотрите, волки!» С дальнего невысокого берега нитью вытягивались на белую равнину темные бисерины. Мне показалось, что эта была та самая стая, которая преследовала людей славного рода, когда на их семьи посыпались беды. «Волки», — повторила Нара и заплакала.
До сих пор широкий человек неотрывно и спокойно глядел на врагов, рука его крепко сжимала оружие, но услышав о волках, он внезапно обмяк, затрясся, бросил в нарты лук и спрятался под сокуй.
Я бил по его спине и кричал: «Вставай!» — но Ябто будто умер. Он, мой враг, никогда не был трусом, не боялся ни человека, ни тем более зверя, — он удивил меня своим малодушием и тем, что не старался спрятать его.
Но, видно, судьба шла вместе с нами. Единым разумом стая поняла, что не одна в этой охоте и добычу придется делить с людьми на двух упряжках, — и, решив так, стая выбрала добычу трудную, но обильную. К тому же их олени были слабее наших, а от стрел в полутьме волки уходили легко.
Волки пересекли русло и начали затягивать петлю вокруг нарт людей Нга. Я увидел, как остановилась погоня. Было слышно, как кричали наши преследователи, как вдалеке всхлипывали их луки.
Ужас вселился в сердца изможденных оленей и погоня, длившаяся столько дней, от островов, предваряющих устье Срединной Катанги, до первых возвышенностей Саян пресеклась.
Мы шли, а враги наши уходили в темноту и скоро совсем исчезли. Когда наступила ночь, я остановил упряжку. По груди моей разливалось блаженное тепло, и я даже не думал о том, что люди Нга смогут отбиться и продолжить погоню.
Вновь ударив Ябто по спине, я сказал громко:
— Вставай. Больше нет никого.
Широкий человек вылез из своего укрытия, встал, поддел рукой пригоршню снега и долго тер лицо.
— Так боишься волков? — спросил я с презрением.
Он ничего не ответил. Мне хотелось увидеть его лицо, но темнота была уже столь густой, что я с трудом различал собственные ладони.
Не говоря ни слова, широкий человек взял из нарт топор и пошел к ближнему берегу за дровами.
Солнце сделало половину краткого пути по небу, когда Ябто поднялся в нартах и сказал, что надо остановиться.
— Это рядом. Пойдем медленно.
Мы слезли с нарт. Йеха шел, держась за плечи Нары, — он едва прикасался к ним, зная, что его тяжелые руки — не единственная ноша, которую несет моя жена.
Вначале я ничего не увидел — Ябто остановился и поднял руку.
— Две скалы, похожие на стрелы. Плес, три валуна — один вдвое больше двух других. Река сразу поворачивает вправо. Она небольшая, твоя река. Это здесь.
Возвращение
Три издыхающих оленя, двое нарт, немного сушеного мяса, несколько худых шкур, которые могли бы пойти на покрышки для чума — самого маленького, — пальма, лыжи, два лука и несколько стрел, жена с тяжелым чревом, слепой великан, немощный старик и мой враг — вот с чем я вернулся в свое гнездо.
Зима только шла к месяцу великого холода, но в первые мгновения я не думал об этом. Я хотел понять, что сбывшееся со мною — правда. Душа была тиха, она верила в эту правду, но я хотел ее увидеть, как видят собственную ладонь.
Я встал на лыжи и пошел вдоль берега, заваленного большими камнями, палым лесом, как это бывает на многих реках, текущих среди скал. Ябто шел за мной, проваливаясь в снег по пояс, и что-то высматривал по сторонам.
Скоро он отстал, вернулся к людям, и я услышал, как стучит его топор — широкий человек готовил место для жилья.
Вся река ушла под лед, местами она была широка и годилась для плавания на узкой лодке.
Наконец я увидел… Невдалеке от меня рос изо льда тонкий столб пара — то была полынья, оставленная не человеком, но теплыми водами, откуда-то проникающими в мою реку. Я подошел близко и увидел в полынье рыбу.
Рыбы ждала меня. Это был окунь. Он стоял против течения, медленно извиваясь большим черно-зеленым телом, и, приблизив глаза к самой поверхности, неотрывно смотрел на меня. Временами течение увлекало его под лед, но окунь возвращался. Так же неотрывно я смотрел на него, это продолжалось долго и, казалось, через мгновение рыба что-то скажет мне — так чудесно и благостно было на сердце. Но окунь ничего не сказал — поледный ветер прошёлся по полынье, и я уже не увидел его.
Получилось так, как говорила мне мать в тот день, когда Семь Снегов Небесных унесли ее вместе с другими мертвецами земель Хэно. Пришел человек в распашной одежде, маленький, кривоногий с рябым веселым лицом. Он долго смотрел на меня, как та рыба, ожидая нужных слов.
И я сказал:
— Я Ильгет, сын Белегина.
— Вижу, — по-юрацки сказал человек. — Белегина уж давно нет — утонул.
Помолчав немного, он сказал со стариковской строгостью:
— Ты остяк и должен говорить по-остяцки. Где твой брат Бальна — у тебя с ним одно лицо?
— Умер.
— Сам?
— Нет.
— Отомстил?
— Да.
— А мать Ильгета и Бальны жива ли?
— Взяли замуж за юрака. Там и умерла.
— А-а… протянул человек. — Мы же ведь, родичи, прокляли ее, за то, что плохая мать, — зарыла вас в мох и убежала.
— Она хотела…
— Знаю. Зря мы так сделали. Да, видно, судьба ее такая. Я — Тыней, твой родич с соседней реки. А ты, Ильгет, вот и пришел, один из всех пришел… Что ж, родился — живи до старости, кет!
Мы обнялись.
— Чьим очагом ты жил все это время, Ильгет?
— Добрые люди кормили.
— Да… добрых людей много на свете.
Тыней спросил о людях, пришедших со мной. Я показал на Нару.
— Ай, красивая у тебя жена, — сказал он, — повезло тебе.
Ябто я назвал дядей Нары, Куклу Человека — ее дедом, Йеху — своим названым братом. Все время беседы улыбка не сходила с губ великана.
— Что он улыбается? — спросил у меня Тыней. — Весь ум из носа вытек?
— Как ослеп — радуется, что больше воевать не надо, — ответил я.
— Скажи, дед, а муравейников в ваших угодьях много? — спросил Йеха, и Тыней едва не упал — ведь Йеха говорил по-остяцки.
Придя в себя, он сказал:
— Точно весь ум вытек. Зачем тебе, слепому, муравейники?
Йеха хохотал.
И еще рассказал мне Тыней, что река моя — не самая изобильная, но никого еще не уморила голодом, потому что кайгусы здесь добрые, и надо подружиться со своим кайгусом, который является то соболем, то пришлым человеком, а чаще всего — большим окунем. К тому же рядом Йонесси, и за жирную рыбу здесь обычно не дерутся — на всех хватает. И мать-огонь не зла на здешних людей, только жену свою надо научить почтительному обращению с ней и вежливым словам. Я спросил, как называется моя река, — Тыней посмотрел на меня с удивлением.
— Так и называется твоя река — Ильгета. Ведь, кроме тебя, здесь иного никого нет. Правду сказать, и мы здесь хозяйствуем, не быть же реке безлюдной. Хотя давно, так, что и прадеды не помнят, здесь жили бирюсы-охотники, потому и реку иногда называют Бирюсой, но теперь она твоя. Великое дело, когда скитавшийся человек в свое гнездо возвращается.
На другой день с Тынеевой реки пришли люди — его жена и трое парней, близких родичей. В нартах, которые едва тащили белые широкогрудые псы, они привезли все, чтобы нам пережить эту зиму, — покрышки для чумов, стрелы, два котла, снасть для подледного лова, шкуры для постелей и троих щенков, только отошедших от материнского молока — ведь оленей у остяков нет. В один день появилось новое стойбище из двух чумов, утепленных понизу берестой и снегом.
— Как отдам тебе? — спросил я Тынея.
— Мои здесь только щенки. Остальное Белегин оставил. Считай, что так. Сам ушел на дно, а лодку его прибило к острову, здесь неподалеку. Он ведь на груженой лодке за тайменем погнался, страстный глупый человек. Мы что смогли — подобрали.
Потом он сунул руку за пазуху, достал небольшой кожаный мешочек, в каком хранят огниво, и бережно положил в мою руку. В мешочке была крохотная деревянная кукла — от времени она покрылась блестящим налетом железа.
— Твой алэл. Водой прибило… Сам вернулся, будто знал, что ты придешь. Ну вот, теперь ты совсем дома.
Мы забили оленей, соседи дали рыбы — так и пережили великий холод. Тыней появлялся часто — он всегда что-нибудь приносил с собой, но больше приходил, чтобы в этих разговорах выучить меня и Нару остяцкой речи. Йеха, немного знавший язык моего народа, продолжал дело старика, когда тот уходил. Ябто, знавший, наверное, все языки и наречия Древа Йонесси, в этом не участововал — он жил в другом чуме вместе с Куклой Человека, который молчал, а Ябто говорил только в случае крайней надобности, большей частью, когда его спрашивали о чем-то. Но это не мешало нам вместе охотиться и доставать рыбу из-подо льда. Большой окунь больше не являлся мне, но, видно, кайгус моей реки был и вправду великодушен — с голоду мы не умерли.
Однажды широкий человек сам позвал меня. Посреди плоской ложбины, снег в которой был притоптан до твердости камня, Ябто человек сидел на комле — возле его ног стояла длинная плаха из сухой окоренной лиственницы.
— Стрелы из лозы мастерят только мальчишки. Я покажу, как нужно делать настоящие, — смотри и запоминай.
Теслом он отделил от плахи древесное волокно толщиной в палец, проверил ровное ли оно, затем снял с пояса нож с коротким клинком и принялся оттачивать тело стрелы.
— Здесь, — указал он на середину древка, — делай чуть толще, чем в начале и конце. Стрела будет тяжелее, зато, когда сходит с тетивы, не извивается в полете — выстрел будет точнее и сильнее. Селькупы так делают, и я нашел это разумным.
Все у широкого человека было при себе — тонкая жилка, которой он прикрепил наконечник, и перо филина, отобранное, как я понял, с великим пристрастием.
— Этой плахи, при умении, хватит на три десятка хороших стрел. Наконечники научишься лить сам — ведь ты остяк.
Он поднялся и ушел.
Весной, когда рушился наст, Нара родила дочь. Перед родами пришли помогать жена и вдовая невестка Тынея. Разрешилась Нара легко, огорчившись лишь тем, что ребенок всего один. Прошло немного времени — и потянулись другие родичи. Мы сидели в чуме и принимали подарки. Последним вошел Ябто. Он снял с пояса мешочек и достал оттуда кожаный ремешок, на котором вертелись пожелтевшие костяные фигурки птиц.
Приняв подарок, Нара долго рассматривала его и улыбалась.
— Откуда это? — спросила она.
— Дали в память о двух маленьких мальчиках. Путь теперь будут у тебя. Больше у меня ничего нет.
Костяные птицы вонзились в мое сердце.
С того дня я хотел говорить с Ябто.
У меня не было страха перед ним — он остался в стойбище на Сытой реке. У меня не было ненависти к нему — его заглушило счастье, данное судьбой, счастье, спрятанное в мудром мире, стоящем на Йонесси. Другое жгло меня — я хотел знать, для чего она была, моя нерадостная жизнь? Почему так долог и тягостен был мой путь? Я не знал — стоит ли искать ответа у Ябто, и разум подсказывал, что не стоит. Но все главное в моей жизни было завязано на этом человеке с широким телом и отсутствующей шеей. Он был моим отцом и хозяином, я его сыном и рабом.
И, наконец, я спросил его:
— Скажи, я по-прежнему враг для тебя?
Он усмехнулся едва заметно.
— Нет.
— Потому что я спас тебя от смерти?
— Так ведь и я спас тебя от смерти.
— Чтобы сделать рабом.
— Раз не получился сын….
— Кто я для тебя теперь?
— Тот, кто милостиво дает кров на своей земле.
— Почему так низко ставишь себя?
— Кем себя может ставить мертвец?
— Но ты живой. Можешь охотиться, воевать. Можешь уйти и жить?
Он задумался.
— Ты попадаешь в мир неизвестно откуда, будто снежинка через дымовое отверстие, и исчезаешь неизвестно куда. Все остальное — шалости бесплотных, вроде той, что я еще хожу по земле, на которой меня уже нет. И то, что они не дают умереть бедному старику, у которого и имени-то не осталось, — тоже шалость.
— Завидуешь Кукле Человека?
— Глупый, пусть он мне завидует. Это ваше Древо Йонесси стоит только того, чтобы плюнуть ему под корни.
И тогда я встал и взял его за руку.
— Пойдем, ты обещал показать мне место, где нашел нас с братом.
— Не я, а моя черномордая сука. Хорошая была собака, особенно на белку… Там снег сейчас.
— Ты найдешь. Ты обещал. Если ничего не хочешь для себя, сделай для меня. Если тебя уже нет — не все ли равно.
Он смотрел на меня долго — видно, мои слова проняли его — и резко поднялся.
Мы пошли в ложбину, где под тяжелым снегом, прятались бездонные мхи.
— Где-то здесь, — сказал Ябто. — Я помню вот это дерево, теперь оно вдвое толще. И еще — отсюда был виден берег.
Берег действительно был рядом.
— Говори, — сказал я ему — сказал, как хозяин этих мест.
— О чем?
— Говори, как делал несчастными других людей. Меня, брата, свою жену…
— Я делал их счастливыми, как и саму жизнь вокруг них. Я вижу, ты ничего не понял из того, что видел, и уж тем более из того, что не знал. Садись.
И он рассказал мне все, — с того дня, когда лег в чуме, в котором уже не было оружия, и начал перебирать прожитое, как запутанную сеть, чтобы отыскать день, когда сломалась его жизнь.
Вставая, Ябто сказал, что не видит своей вины в том, что у него не получилось. И если что и прорежает тьму в его душе, так только мысль, что он решился на то, о чем другие даже не задумывались, и может быть, настанет время, когда такой человек родится, и у него получится все.
— Теперь я один, — сказал Ябто, — один на всем свете такой человек.
На своей земле я не видел в нем никакой угрозы, ни для себя, ни для Нары — хотя оружие было доступно широкому человеку.
Но с тех слов он стал мне невыносимо тягостен, как камень, привязанный к шее.
Я все знал, и мы больше не говорили с ним.
Жена-волчица
В самом конце весны Ябто ушел бить птицу и не вернулся.
Я нашёл его на другой день. Он лежал неподалеку от берега с разорванным горлом. Видно было, что широкий человек погиб не сопротивляясь.
Я осмотрелся. На другом берегу, в том месте, где плоские большие камни давали легко перейти поток, в десятке шагов от воды лежала волчица. Она будто ждала, чтобы кто-нибудь пришел и увидел сделанное ею. Глаза волчицы смотрели на меня неотрывно, будто не была она зверем.
Наконец она встала и не спеша побежала в гору.
Мы похоронили Ябто, как подобает хоронить всякого человека, — Йеха, я и еще двое молодых родственников Тынея едва смогли поднять колоду с телом на высоту человеческого роста.
А ночью после похорон вернулась волчица. Она пришла во сне, привела меня к месту гибели Ябто и еще дальше — за гору, в долину трех ручьев, где ждала ее стая.
Стая пошла за волчицей, как идут за вожаком, — спокойно, опустив морды и не ища своего пути. Рядом с ней бежало пятеро широколобых светлогрудых молодых волков — сыновей волчицы.
Ночью стая остановилась. Волчица встала в середину круга. Она подняла голову к небу и завыла….
Когда она выла так, волки прижимались к земле всем телом, прятали морды в снег, или мох, или палую листву. Это не был вой, собирающий стаю, предупреждающий о близости добычи или опасности.
Так выла жизнь, неведомая волкам…
Этот вой бывал редко, но всякий раз лишал волчицу сил. Замолкнув, она опускала морду на передние лапы, прижимаясь к ним изо всех сил, до боли в хребте, чтобы почувствовать в них остатки тепла, — она еще помнила, когда эти лапы были руками. Сначала белыми, мягкими руками, с пухлыми, чуть заостренными пальцами, потом — вздутыми с зелеными прожилками на запястьях, обожжёнными, шершавыми, но все равно теплыми.
В последний раз эти руки, облепленные светлыми чешуйками сига, держали небольшую палку и что-то мешали в котле, а тот человек — убитый полдня назад — пытался распутать крапивную сеть.
Последний цвет рук — цвет оленей печени, пальцы, готовые лопнуть от выпирающей из всего тела крови…
Она слышала шаги уходящего мужа, слышала долго, ясно слышала звук каждого стебелька, ломающегося под его ногами. Он упал, поднялся, пошел… Потом исчезли шаги, застыла тишина, и в онемевшие, будто не существующие руки и ноги начала вливаться боль. Боль разливалась по телу жгучим медленным потоком проползла по спине, подступила к шее, затылку и опрокинула в забытье. Продолжалось оно недолго, Ума очнулась — вернулась и боль, только другая — тягучая, пронизывающая все тело. Удивительно, но разум оставался в ней, Ума хотела кричать, чтобы криком выпустить из себя хотя бы ничтожную часть пожирающей ее муки, но голос застрял где-то в середине утробы — она по-рыбьи открывала рот, из которого вылетали только свистящие слабые звуки. Она опять впадала в забытье, просыпалась и вновь проваливалась в немую темноту, в которой была только боль…
Ума открыла глаза, когда рассвело, и ощутила жажду, и жажда казалась сильнее боли. Застывающий осенний лес был скуп на влагу — Ума жадно облизывала заиндевевшую траву, и облизала всю, до которой могла дотянуться, но от этого пить хотелось еще сильнее. Боль оставалась, но за эту ночь она уже научилась разговаривать с ней. Мешало мертвое дерево, лежавшее перед самым лицом. Ума собрала все силы, приподнялась насколько позволяло короткое тело, по-змеиному вытянула шею, и увидела — там, за деревом, есть озерцо воды, размером с окружность маленького котла, чистой настолько, что на дне видны зубчатые краешки опавших листьев. Извиваясь, она пыталась переползти ствол, но дерево, прожившее полную жизнь, готовившееся стать великим домом для мириад насекомых, было слишком широко для человека с перебитыми руками и ногами. Несколько раз Женщина Поцелуй пыталась перебраться через ствол, зацепиться зубами за сучья и перевалиться на другую сторону. Но ствол скользил под телом, сучьев поблизости не было, и она скатывалась вниз — каждая из этих попыток выжить наказывалась новой болью.
Она заплакала — впервые за все это время, заплакала навзрыд, жалобно и зло и, видно, этот плач стал для нее лекарством — пусть и недолговечным. Она вытерла лицо о ворот парки, сбившейся вокруг шеи и оголившей живот, и решила ползти вдоль дерева, ползти, насколько хватит сил. Вгрызаясь зубами в земные корни, извиваясь телом, она проползла совсем немного и выбилась из сил. Дерево отличалось не только почтенной толщиной ствола, но и высотой, и путь вдоль него — что вперед, что назад — вдруг показался ей непреодолимо далеким, таким, как весь Йонесси. И она вновь заплакала, но слезы уже не лечили — подступал страх, ужас гибели. Она понимала, что умрет, но почему-то больше всего боялась умереть от жажды. Как прежде, она лизала траву, но день клонился к закату, и иней и даже оставшаяся от него влага сошли в землю, чтобы вернуться завтра с утренним холодом. Ума поговорила с болью и выпросила у нее немного сна, чтобы дожить до заморозка…
Ночью она проснулась и в шорохе ветра расслышала движение. Она открыла глаза, приподнялась и увидела где-то поблизости блуждающие зеленые точки.
Вместо ужаса, возникающего у беззащитного человека, окруженного волчьей стаей, Ума испытала радость. Если бы могла, он бы выползла из парки, чтобы добыча волков стала еще более легкой. Она ждала, волки не подходили… В темноте она услышала близкое вкрадчивое переступание лап.
Подошел только один. Небо прояснялось, и Женщина Поцелуй уже различала его стать, широкую грудь, длинные лапы и едва заметный горб на загривке. Волк подошел совсем близко и начал обнюхивать ее с ног до головы, будто думал, что некоторые части тела могут принадлежать не человеку, а какому-то другому существу. Обнюхав, он сел рядом и завыл — коротко и хрипло.
Только потом Ума узнала, что означал этот вой, — запрет приближаться остальным. Волки сидели поодаль, кто-то лег, кто-то проявлял беспокойство…
Она лежала на боку и видела эти желтые с красными прожилками глаза, застывшие напротив ее лица. Волк еще раз глянул в сторону стаи и, помедлив, лег рядом с Умой. Он лег к ней спиной, прижался, так лежал, положив голову на лапы. Тепло переходило в ее тело, она забылась и уткнулась лицом в шерсть на спине, сказала: «Пить», — и опять впала в забытье — на этот раз глубокое. И боль, которую она ощущала даже в беспамятстве, пятилась понемногу.
Она очнулась не там, где лежала, а вдалеке от умершего дерева. Волк куда-то тащил ее за ворот парки. По пути ему пришлось наказать того, кто посмел нарушить запрет приближаться. Наказанный скрылся в логу зализывать окровавленный бок. Сделав дело, вожак — а это был несомненно вожак — вернулся, вцепился зубами в парку и не остановился до тех пор, пока лицо Женщины Поцелуй не упало в ледяную струю ручья. Она едва не захлебнулась, она пили, пила, пила, переводила дыхание и снова пила… Волк стоял рядом.
С того дня она перестала считать его волком, она не знала, кто он, только видела, что этот горбатый зверь — ее спасение, продолжение ее жизни, которая зачем-то и кому-то еще нужна. С того дня волк был при ней почти всегда, отлучаясь ненадолго, чтобы принести еду. Она брала сырое мясо из его зубов, жевала, запивала ручьевой водой, потом засыпала. Боль уже была не предвестием гибели, но просто болью, и Ума даже не опускалась до разговора с ней. Боль напомнила о себе однажды — острым хлёстким ударом по ногам: волк стаскивал с нее бокари — один, потом другой. Ночью он ложился рядом с ней, прижимался, как муж, и начинал вылизывать ноги с перебитыми костями. Так продолжалось много дней и ночей, и боли в ногах уже не было.
Потом, когда первый снег лег на землю, он начал рвать на ней одежду — рвал парку, чтобы добраться до омертвелых рук, и сорвал с нее все. Шел снег, а она осталась совсем без одежды и теперь уже целиком была в его власти — и волк будто прирос к ней, этому белому, рыхлому существу с голой кожей. Он вылизывал переломанные руки, обволакивал собой — и с руками произошло то же чудо. Боль ушла. Волк уже не ходил за едой, ее приносили верные, он будто прирос к ней, и Ума начала говорить с ним.
— Ты — бог? Скажи мне, и я буду тебе молиться, скажи мне….
Но, кажется, волк не только не понимал, он не слушал, что она говорит.
— Миленький, миленький, у тебя, наверное, была любимая жена, и ты ее потерял…
Женщина Поцелуй бормотала слова, вжимаясь лицом в его шерсть до того, что невозможно становилось дышать, — она и так едва дышала от того невыразимого, что называется возвращением к жизни. Она говорила те слова, которые очень хотела говорить, когда была прежней Умой, из рода людей Крика, но судьба дала ей такого мужа и такую жизнь, что эти слова так и остались внутри ее, как и мечта стать рыбой, из которой дети вылетают, как икринки. Она уже не чувствовала ни боли, ни холода, и запах волчьей шерсти, волчьего языка стал ее запахом. Затаенные, несказанные слова шли из нее, но внезапно все остановилось.
Пришла первая метель, волк лег на нее, обнял с головы до ног, и Уме послышался какой-то звук внутри волчьего тела, как будто плакал младенец, и она сама заплакала. После потока слов пришел поток слез, она плакала о том, что нет в ее силах такой жертвы, которая могла бы уравновесить то, что сделал для нее этот горбатый зверь. Не об ушедшей боли плакала она, а о том, что не может она показать такую же любовь, какую испытала. Все, что оставалось у нее, — эти слова.
Но была ночь, холодная и снежная, к полудню утихла метель, и Женщина Поцелуй вдруг поняла, что не может говорить, и тому виной не холод, а гортань, утратившая способность к речи. Волк спал. Она посмотрела на свою руку и увидела шерсть по краям ладоней. Через несколько дней пальцы стали короче, потом превратились в когти, а шерсть пошла по всему телу. Волк был рядом, но уже позволял себе уходить ненадолго.
С началом месяца великого снега в стае появилась новая волчица, наверное, самая счастливая и преданная из всех. Она приводила стаю в в загоны, резала оленей, будто никогда не помнила себя человеком, и ее опасались сильнее некоторых самцов. Но счастье ее было в другом — теперь она могла отблагодарить мужа.
С отяжелевшим животом она ходила в облаву на большое стадо распадающейся семьи Хэно — и теперь пятеро его сыновей, гордых, чистых, бесстрашных бежали рядом с ней.
Но отец-волк не увидел их.
На той же великой охоте стрела прошибла его лоб. Ума видела, кто пустил эту стрелу, — приемный щенок, которого она выкормила своей, еще человеческой грудью.
И тогда в своем горе она поняла, что ее волчья жизнь имеет цель. Смыслом существования Женщины Поцелуй были дети, муж и котлы. Целью волчицы стала смерть двоих — человека с отсутствующей шеей, и приемного щенка. Но Ябто должен умереть первым. Остатками человечьего разума волчица понимала, что он есть корень всех ее бед.
В коротком счастье она не забыла о той всепоглощающей ненависти к человеку, отнявшему у нее всю человеческую радость и променявшему на железо ее первенцев, Ябтонгу и Явире, для которых она, не в пример другим женщинам, чисто мыла соски. Ломая ей руки и ноги, Ябто не убил зверя. Человеческие слова: «Я не покину тебя, муж мой железный», — превратились в беспрерывный, непокидающий ее вой.
Разродившись сыновьями, волчица-вдова больше никого не подпускала к себе. Она водила стаю от добычи к добыче, и волки не роптали, что ими правит женщина. Волки шли за ней, а она шла по следу широкого человека, близость которого распознавала в пространстве по нарастающей боли в груди, и боль, наконец, привела ее на реку Ильгета, на мою реку. Там волчица увидела своего врага, стоящего на берегу, вооруженного луком и стрелами, и по большим камням, выглядывавшим из воды, пошла ему навстречу. Увидев зверя, человек оцепенел, выронил оружие и покорно отдал себя смерти — поднял голову, чтобы волчьим зубам легче досталась его несуществующая шея. Волчице показалось, что, умирая, он не отталкивал ее, а прижимал к себе.
Убив Ябто, она осталась у реки, зная, что рано или поздно сюда придут люди и среди них наверняка будет убийца ее мужа. Убийца пришел один. Но пока волчица ждала его, прошло время, и сердце ее остыло, до предела насытившись местью. Сердце было настолько сытым, что никакого зла для волчицы больше не существовало.
Преддверие рая
Искали волков, но стая ушла и вскоре забылась. Соседи переживали о потерянном добытчике. А моя душа вздохнула легко.
Появилась другая забота — безумие охватило Куклу Человека.