Эйзенштейн Шкловский Виктор
Знал квартиру Сергея Михайловича. Эхо пустых комнат. Знал мир его одиночества.
Он был один, хотя все время жил на людях.
Его очень любили, не только называли «старик», но и считали старшим.
На кинофабрике всегда Сергею Михайловичу декорации ставили рабочие в два раза скорее, чем другим.
Это объясняется и тем, что он всегда давал реальный чертеж декорации, и тем, что его очень любили.
Но он был одинок дома. Был приветлив, но не очень подпускал к себе.
Редко начинал разговор сам.
Квартира рядом с кинофабрикой на Потылихе. Жилье было почти пусто; прозрачно, как препарат, положенный под микроскоп, и так же четко.
Тогда одни окна квартиры выходили на Москву, а другие на Московскую область: туда, где сотни лет цвели яблони, вишни, а потом было снято Ледовое побоище.
В жилье того человека полы из линолеума покрашены в светло-серый цвет, они почти белые. Стены заставлены белыми стеллажами с книгами.
На полках книги с чистыми закладками; сразу видно, что они подобраны по определенным темам.
Они семена недописанных сценариев и след непоставленных картин.
Квартира полна четкими печальными призраками неосуществленного.
Книги стоят – они готовы, как говорил Маяковский, и к смерти и к бессмертной славе.
Они – полки перед наступлением.
Но режиссер, не работающий на кинофабрике, – человек без рук.
На стенах странные вещи. Висит автограф Видока – знаменитого французского сыщика, он в прошлом был главой шайки.
Был французским Ванькой Каином, сам написал о своих приключениях.
На другой стене круглая барочная рама; в ней сменяются изображения: иногда висят солдатские открытки – такие, какие называются на Западе открытками для прикалывания, – голые девушки, прекрасные сады с лебедями.
Это похоже на пародию на картины.
Иногда в раму вместо открыток Сергей вставляет половину глобуса, большого глобуса.
Азия смотрит в комнату выпуклым пестрым глазом, окруженным золотым воспаленным веком.
В спальне очень большая, широкая, купленная по случаю кровать с металлической панцирной сеткой, покрытой нетолстым тюфяком. В углах под потолком деревянные ангелы – купидоны с бледно-синими крыльями и розовыми лицами, посеревшими за последние 150 лет.
В углах стен резные апостолы – высокие, худые, деревянные, спокойные, покрашенные.
На стене увеличенное фото печального, очень выразительного негра.
Одинокого негра.
Телефон звонит редко.
Эйзенштейн работал над историей советского кино; рукопись сохранилась.
Комнаты убирала, обед, очень жирный, очень тяжелый, готовила тетя Паша, которая служила у Эйзенштейна давно.
У нее были свои вечные кулинарные правила. Эйзенштейн обед не мог перемонтировать.
В том же доме, рядом с Эйзенштейном, жили кинематографисты.
У Эйзенштейна около батареи отопления лежал гаечный ключ. Условлено, что когда у Сергея Михайловича опять случится сердечный приступ, то он или тетя Паша постучит гаечным ключом по паровому отоплению. Тогда придут люди.
В ночь с 10 на 11 февраля труба отопления загудела. Поднялись наверх. Постучали сильно, но слишком поздно.
У Сергея Михайловича был уже не первый инфаркт.
Он имел слабое сердце с незарощенным отверстием между левой и правой стороной сердца. Детей с таким сердцем называют «синюшными». Сергей Михайлович прожил с таким сердцем пятьдесят лет. Сейчас преодоление этого прирожденного бедствия – простая операция.
На столе с разложенными книгами лежала страница последней рукописи Эйзенштейна. Он писал очередное исследование. Одна строка на листке изломана и перешла в запись:
«Здесь случилась сердечная спазма. Вот ее след в почерке».
Внизу страницы написаны слова, которые не напишешь, не умирая.
Написано: «Мать-Родина…»
Мне говорили тогда, что радио было включено. Он что-то слушал и писал, преодолевая болезнь и одиночество.
Предпоследний инфаркт случился с ним, когда он танцевал на товарищеском вечере с Марецкой, танцевал весело, как в молодости.
На столе лежали рукописи о любви Пушкина.
Эйзенштейн писал о Пушкине, о Гоголе, о цвете.
Очень трудно, невозможно писать о ненужности, о преждевременной смерти. Пока пишешь, кажется, что человек еще жив, дышит в горе.
Да, он написал на последних листах:
«Мать-Родина».
Он принес ей не только слово и цепь сплетенных движением рисунков, он принес мысль, новое представление о жизни, новые дороги мимо старых истоптанных и дальше их.
Знал русское искусство, архитектуру, живопись, поэзию, предчувствовал будущую архитектуру, знал живопись Франции, Испании, обновил в сознании человечества искусство Мексики, расширив словарь художественного мышления на целый материк.
В Мексике, истертой пустынями, утыканной заводами, принадлежащими чужестранцам, Эйзенштейн в профилях людей, в обычаях, в архитектуре показал бессмертие неведомой культуры.
Он не узнал склероза, мозг его остался свежим. Он мог еще много писать, снимать, спорить и читать на четырех языках, говорить новыми словами советского кино.
Он сохранил архив отвергнувшего его великого ревнивого тирана, учителя, вечно любимого Всеволода Мейерхольда.
Он сам был великим учителем, верным учеником и верным другом людей искусства.
Гроб покрыли старым золотым покровом, найденным и купленным Сергеем Михайловичем. Тело сожжено вместе с этим покровом: пепел смешан с золотом.
Когда Эйзенштейн умер, у него не оказалось врагов. Все любят вспоминать с любовью о великих мертвецах.
Знают ли люди, что дороги к великим не идут по их следам?
Классики отрицают близкое будущее. Они люди послезавтра.
Место, где была последняя квартира Эйзенштейна, теперь дорога: дом сломан.
Музей сохранил книги и рукописи.
Сергей Михайлович не выбрасывал бумаг, умел сохранять в них порядок.
Дороги, по которым шел Сергей Михайлович, трудны, но не зарастут травой.
Подвиг умения мыслить противоречиями, очеловечивать отношение людей к вещам, преодолевать инерцию восприятия, промывать мир – жив.
Жив подвиг.
Сергей открывал нам глаза на необычайность обычного и на вечность прошлого.
Не хочу утомлять читателя и кончаю трудную книгу о Сергее Эйзенштейне.
Его жизнь нельзя ни оспорить, ни принять целиком. Он и не ожидал и не желал, чтоб с ним соглашались. Хотел, чтобы с ним думали.
Он не уставал объяснять себя.
Шел, разговаривая в толпе, которая его не точно понимала, но поймет.
Он умер в ночь с 10 февраля 1948 года.
Черемуха
Черемуха растет по всей нашей стране – от Белого до Черного моря.
Любит черемуха расти по берегам речек, любит она лес – гущину. Цветет ранней весной белыми длинными кистями, иногда чуть розоватыми. Цветет черемуха ранней весной. Говорят, что в это время холодает; когда дуб распускается, тоже холодает, весна у нас всегда идет с перебоями.
Яснополянский сад сохранил в себе куски старой Засеки.
Есть в нем и правильные аллеи, сходящиеся лучами к одному месту, – там прежде оркестр играл, когда мать Льва Николаевича и дед его князь Волконский гуляли чинно, – сад потом рос как хотел, его часто перебивали, переделывали.
В том месте, где сняли, продав на снос, старый дом Волконского, выросли деревья. Получилась гущина.
Лев Николаевич хозяин хлопотливый; однажды заметил он – черемуха выросла на дорожке и заглушает орешник.
Черемуха эта росла не кустом, а деревом в сажени четыре в вышину, как записал Лев Николаевич. Была она кудрявая, развилистая, осыпана ярким душистым цветом.
Далеко был слышен ее запах.
Сказано: срубить черемуху.
Затюкал работник топором. Пришел хозяин, увидал, что черемуху на дороге рубят.
Сок так и хлюпал под топором, попадая в прежнюю тяпку, а черемуха вздрагивает гроздьями цветов.
Видно, судьба, подумал Толстой и начал рубить с мужиком вместе.
Всякая работа весела – весело и рубить.
Хозяин забыл о черемухе, о цветах ее. Только и думал о том, как ее поскорее свалить.
Толстой запыхался, положил топор, уперся с мужиком в дерево – дерево было такой толщины, что можно ствол взять в две ладони.
Качнули, дерево задрожало листьями, закапало росой; посыпались белые, душистые лепестки.
Еще налегли.
Точно вскрикнул кто-то в дереве.
Там, внутри дерева, как будто заплакало.
Затрещало в середине; дерево свалилось.
Оно разодралось у надруба и лежало, упираясь сучьями и цветами в траву; подрожали листья и цветы.
– Жалко, – сказал мужик.
Толстому тоже было жалко.
Прошли годы. Чистили опять заросшую дорожку. Рубили шиповник, лозу. Уперлись в черемуху.
Черемуха большая и толстая выросла под липой. Срубили легко, у самого корня: корень гнил.
Хотели оттащить черемуху, а она как будто прилипла, думали, где зацепило.
Работник нашел другой корень на дороге: черемуха почуяла, что не жить ей под липой, вцепилась сучком за землю, обратился сучок в корень. Старый корень бросила.
Тогда понял Толстой – выросла та, первая черемуха на дороге.
Хорошо цветет черемуха, хорошо пахнет весной, а ее рубят, не знают ей цены. А дерево, цветущее, живое дерево переходит с места на место.
Рассказ, который я передал, сокращая, называется у Толстого «Как ходят деревья» в книге для детского чтения.
Черемухой цвел Сергей Михайлович у нас в Москве, на Потылихе, на старом месте, где когда-то цвели вишневые сады, где когда-то старались снимать картины, где снимали в кино бой Александра Невского с немцами, где снимались Н. Охлопков, Н. Черкасов, Д. Орлов.
Черемухой цвел художник, вырос так, что виден был на миру.
Деревья вырастают как хотят.
Руководство в деле искусства сложно: не знаешь, что рубишь, что вырастет из посаженного.
Вот я сейчас пересуживаю работу Эйзенштейна, а переделать бы ее не смог – она ушла своей дорогой, вросла сучьями в землю, выросла в других картинах измененная. Живет по всей нашей земле от Черного до Белого морей, живет в Мексике за океаном, живет в странах, которые с нами спорят, живет в Японии и, изменяясь, цвести будет вечно.
Не увядает созданное, живет само по себе, пересматривается вновь. Много раз по-разному себя переосмысливая и не повторяя. Вырастал Эйзенштейн, переосмысливая историю, удивляя неповторимым рисунком мысли.
Сергей Эйзенштейн, уйдя с производства, написал книги, воспитал поколение.
Цветет, и ничего не скажешь.
Был он невелик ростом, крепок, высоколоб, были у него тонкие брови, был неутомим.
Но сердце устало.
Он лежал в гробу. Грудь его покрыта золотым покровом.
Лежал он в гробу.
Все говорили «жалко».
Нет безошибочного искусства, говорил Чернышевский, – каждый шаг человека есть задержанное падение.
Шагаем мы, шагаем вперед. Бывают счастливые люди, они долго шагают в своей долгой весне.
Пчелы собираются вокруг их цветов – красивые, друг друга понимающие, пестрые пчелы, перебитые тенями.
Тело их, если взять быстрым взглядом, похоже на цветной луч аппарата, перебитый заслонкой мальтийского креста.
Будем беречь память о том, что уже достигнуто. Передача памяти, закрепление сделанного памятью отделяет человека от других, разнообразно красивых, живых существ.
Такие речи я вел с Сергеем Михайловичем, когда он был жив, уверен и грустно-весел.
Одну из записей про черемуху напечатал я очень давно в книге «Поиски оптимизма».
Сергей Михайлович тогда мне сказал:
– Спасибо.
Это было в 1932 году.
Много после этого сделал Эйзенштейн.
Черемуха цветет от Черного моря до Белого, а не в одном саду.
Каждую весну зацветают леса и сады и сшивают быстрым полетом цветы хлопотливые пчелы.
Фотографии и кадры из фильмов
Фотографии
1897 год. Герой нашего повествования еще не появился на свет. Фотография сделана в Риге, где обосновались молодожены: Михаил Осипович Эйзенштейн, архитектор (на груди его знак об окончании Института гражданских инженеров, форменная фуражка – на табуретке), и Юлия Ивановна, урожденная Конецкая. Ираида Матвеевна Конецкая (она – глава буксирного пароходства в Петербурге) приехала в гости, может быть, на новоселье. Снимок официальный: все вытянулись, как перед начальством, хотя снимаются «на память». На лицах – уверенность в себе и в будущем, которое в реальности будет совсем другим.
Первое фото Сережи. 1898 год. Мальчик уже держит голову. Люди, знавшие Сергея Михайловича, на этой фотографии видят его высокий лоб и тонкие брови.
1902 год, лето. Сереже четыре года. Он печально смотрит на нас. Перед ним – макет жилого дома и макет фабрики с высокой трубой. Мальчик должен стать гражданским инженером, как папенька.
Дом, построенный М. О. Эйзенштейном в Риге, на улице Альберта. Это типичный для начала века доходный дом, обремененный орнаментом. У парадного входа лежат сфинксы: Сережа будет тайком рисовать на них карикатуры – оживший сфинкс, пошалив в городе, вскачь отправляется к пирамидам, на свое законное место.
Рисунок слева можно было бы назвать «Бунт сфинкса», но на самом деле это начало бунта Сережи.
Второй рисунок изображает съемку фильма. Кинокамера нарисована неверно, она похожа на фотоаппарат того времени. Вероятно, Сережа еще не видел киносъемку и, конечно, не знает, что рисует свою будущую профессию. На камере надпись «кинемо»: идет 1913 год, новое искусство еще не стало искусством, и даже имя его не определилось. Популярные ленты о сыщиках Сережа не любит, на его рисунке снимаются любимые мальчиком клоуны. Исподволь начинается спор с базарной киношкой.
Пророчествовать о будущем опрометчиво, о прошлом – смешно. Но знаю, что в хозяйстве Эйзенштейна ничего не пропадало, он сам признавался в этом. Вновь гляжу на ожившего сфинкса и думаю: не вспомнил ли Сергей Михайлович свой детский рисунок, когда увидел в Алупке мраморных львов и придумал оживить их в «Потемкине»?
В тетрадях 1913–1914 годов много рассказов в картинках (позже их стали называть комиксами). Чем меньше слов, чем выразительнее изображение, тем лучше комикс: он похож на немой фильм. Описание рисунков на этом и следующем разворотах даю в главе «Будни и праздники».
Грустное фото. Юлия Ивановна одна улыбается – не весело, а по-светски. Сережа мрачен, папа тоже. Гувернантка Мария Элксне, которую Сергей звал Филя, напряжена. Все очень одиноки.
Сергей, одетый маленьким лордом, сидит на козетке откинувшись. Он упал бы, если бы не умело скрытая подпорка на шарнирах.
Отец и сын. Михаил Осипович надеется, что Сережа пойдет по его стопам. Он еще не знает, что этого не будет.
1923 год. Сергей Михайлович худ и весел. На этой фотографии, которую он дарит матери, и в надписи на обороте – радость освобождения и нескрываемое торжество. Снимок сделан вечером 7 ноября, после премьеры спектакля «Слышишь, Москва!» по пьесе С. М. Третьякова.
Сергей Третьяков познакомил Эйзенштейна с Маяковским. В ЛЕФе Эйзенштейн был недолго, но не случайно. Фото в редакции журнала «Леф» сделано в 1924 году. Две женщины в центре – Ольга Викторовна Третьякова, жена писателя, литературный секретарь редакции, и Лилия Юрьевна Брик. Маяковский пишет в это время поэму «Владимир Ильич Ленин», Борис Пастернак вскоре напечатает «Лейтенанта Шмидта», а Сергей Эйзенштейн, закончив «Стачку», начнет съемки «Броненосца «Потемкин».
Январь 1926 года, Арбатская площадь. Кинотеатр украшен макетом броненосца, персонал надел матросскую форму. Анонсы о премьере вышли под шапкой «Гордость советской кинематографии». В то время я напечатал «5 фельетонов об Эйзенштейне», во втором я писал: «Легко признать гениальность Эйзенштейна… но трудно признать гениальность времени, что советская кинематография должна не течь по течению, а изобретать».
Эйзенштейн монтирует «Октябрь». Он смотрит на клеточки кинопленки, но видит изменения кадра в разных монтажных структурах. Строится и перестраивается в воображении режиссера фильм, одновременно осознается теория монтажа. В эти месяцы – в начале 1928 года – рождается гипотеза об интеллектуальном кино. Через сорок лет фильм вернется на экран и, понятый, впервые пройдет по всему миру. Искусство меняется и будет меняться, но то, что открыто, нельзя отменить.
Как все шутки Эйзенштейна, эти пародии на обряд смешны и серьезны. В ленте «Генеральная линия» сепаратор призывает крестьян к новой жизни. Пока останавливались и возобновлялись съемки, у Марфы Лапкиной родился ребенок. Сергей Михайлович опускает девочку в чашу сепаратора, как в крестильную купель.
На второй фотографии идет посвящение в рыцарское дело – режиссуру. Эйзенштейн – щедрый рыцарь, он не таит своих сокровищ: бери, кто хочет и может. Вокруг него студенты киношколы, грамоту читает Леонид Оболенский, педагог ГИКа, друг и ассистент Сергея Михайловича. Слева – Сергей Васильев, справа – Георгий Васильев, названые братья. «Чапаев» будет сделан через пять лет.
1929 год. Эйзенштейн, веселый и полный надежд, едет на Запад: он признанный лидер мирового кино, магистр рыцарского ордена советских режиссеров. Ему тридцать один год. За пять с половиной лет он сделал четыре великих фильма, понял многие законы киноискусства и описал их в статьях, начал преподавать. Он полон замыслов и должен скорее освоить звуковое кино.
Голливуд, лето 1930 года. Эйзенштейн и Александров (третьего соавтора, Айвора Монтегю, нет на фотографии) пишут сценарий «Американская трагедия» по роману Драйзера. Хозяева фирмы «Парамаунт» уже отвергли «Золото Зуттера», обречена и новая работа: поезд Эйзенштейна намеренно пускают в тупик. Но Сергей Михайлович еще не понял этой политики, он еще верит в победу на чужой территории.
Снималась в голливудских фильмах и прославилась овчарка Рин-Тин-Тин. Сергей Михайлович встретился с ней в Бостоне, потом подписал фотографию: «Кинозвезда Рин-Тин-Тин и собака Эйзенштейн». Горькая шутка; смысл ее в том, что американские фашисты во главе с майором Пизом травили русского режиссера и требовали выслать из Штатов эту «красную собаку». Эйзенштейна не выслали, а вынудили уехать.
Эйзенштейн вспоминает свое детство – обеспеченность и несвободу. Его окружили бессмысленной и безвкусной роскошью, но не дали сделать то, что он считал необходимым. Снова подпорки со всех сторон, золоченая клетка, где его хотят приручить. Рекламная фотография «Парамаунта» – документ американской трагедии Эйзенштейна.
Эйзенштейн покидает Америку. В его огромном багаже – одни книги.
В мае 1932 года, после новой трагедии, Сергей Михайлович вернулся в Москву, усталый и постаревший. Фильм о Мексике остался недоснятым, материалы Эйзенштейну не пришлют.
У Леонардо да Винчи почти нет оконченных картин. Работавший, как титан, Микеланджело оставил десятки незавершенных скульптур. Достоевский начинал, вынужден был бросать начатое, и надо удивляться его гению, который побеждал препятствия. «Бежин луг» Эйзенштейна, как и фильм о Мексике, не дошел до экрана. На фотографии – репетиция сцены для этой ленты: режиссер показывает, как председатель колхоза (Елизавета Телешева) вырвет Стенку (Витя Карташов) из рук озверевшего отца (Борис Захава), избивающего сына-пионера.
В 1936 году, когда съемки были прерваны, Эйзенштейн поехал в Одессу, сидел на лестнице, которую он прославил.
Разгар лета 1938 года. Жара. Растапливается выбеленный асфальт, изображающий лед Чудского озера. Возрождается для экрана победа Александра Невского. Возрождается слава Сергея Эйзенштейна. Он предвидит войну, страшный напор фашистов и снимает картину о силе нашего ответного удара. Однажды во время съемок в московском небе над палаткой тевтонов показался самолет. Это был кинематографический брак: смешались эпохи. Умный фотограф успел сделать снимок – случай обнажил современность исторического фильма.
Война. В середине Азии, в Алма-Ате, делается «Иван Грозный», фильм о русском Ренессансе, последний фильм Сергея Эйзенштейна. Смотрю на фотографию, снятую ночью, в ходе работы, и удивляюсь, как выразительна может быть жизнь, схваченная объективом.
У кинокамеры, похожей на пулемет, – режиссер, командир мудрый и смелый, оператор Андрей Москвин, его соратник, и ассистенты-бойцы. Идет бой за наше достоинство, за нашу свободу, за нашу культуру. Фашисты убивают советских людей, хотят сокрушить государство, они надеются уничтожить самую память о нашей культуре. Вот почему важно сделать теперь, в войну, эту сложную картину, вот почему необходимо выиграть битву и на этом поле.
Посмотрите на силуэт режиссера – так ведут людей в атаку. Сейчас запылает плаун-трава, взойдут на огонь отроки, а скоморохи представят халдеев: снимается «Пещное действо» – далекий предок великого русского театра, а значит, и кино. Фильмом «Иван Грозный» кино заново осознало свою родословную, свои задачи и возможности. Это была победа на века.
Кадры из фильмов
«Иван Грозный» (1943–1946)