Эйзенштейн Шкловский Виктор
Я не был на том извозчике и разговор передаю приблизительно. Но Сергей Михайлович рассказывал об этом впечатлении от улицы Росси и о ссоре на извозчике.
Студенты с наплечниками
На наплечниках студентов Института гражданских инженеров вензель с завитушками «Николай I». Это старый институт, основанный еще во времена Пушкина и постепенно становящийся все более гражданским.
Мы обыкновенно улучшаем биографию великих людей, подсыпая им в аттестаты пятерки.
Но Лев Николаевич Толстой, хотя и получил по арабскому языку на экзамене в Казанском университете пятерку, хотя и удивил своими математическими способностями самого Лобачевского, не был даже троечником.
Он заинтересовался своим и как-то отслоился от университета, который, однако, не прошел бесследно в его развитии.
Все же просмотрим отметки Сергея Михайловича.
В реальном училище он пятерочник, но имел тройку по рисованию.
В дополнительном классе рижского реального училища он имел четверки по арифметике, алгебре, тригонометрии, физике и опять тройку по рисованию.
Экзамены в институт он сдал превосходно. Отметки в самом институте у него на первом курсе по математике сперва тройка с половиной, то есть тройка с плюсом, а потом четыре. По физике сперва четыре, потом три с половиной, по химии три, по начертательной геометрии три, по рисованию три с половиной и три, по архитектурным ордерам, в сущности говоря, по истории архитектуры он имел пятерку.
На втором курсе по математике пять, по физике и по химии четыре, по геодезии три, по начертательной геометрии четыре и пять, В общем, он сильно поднялся, но не стал круглым отличником.
Чем же он увлекался в это смутное военное, ненадежное время, когда кроме всего над каждым студентом первого курса висела угроза призыва в армию?
Он очень много читал: одни книги, которые он читал, были обычными для того времени, для юноши, вступающего в жизнь в межреволюционный период, в тот период, когда даже в объявления полуофициоза «Новое время» нахально вкладывалась и порнография или, как теперь вежливо говорят, «вопросы секса».
Сергей Михайлович был очень молод в городе, который тогда назывался Петроград. Стоит уточнить: в разговоре Петербург называли Питер, в литературе – Петербург, официально – Санкт-Петербург. В начале войны, для того чтобы стереть иноземное влияние с имени столицы, его переименовали в Петроград. Имя это, как всем известно, город носил недолго. Революция вернула городу имя Петербург, потом он стал революционным Петроградом.
В Петербурге Сергей Михайлович болел корью – детской болезнью. Это была вторая корь в его жизни. При кори в те времена окна занавешивали красным; так как портьеры бабушкиной комнаты имели красную подкладку, то освещение оказалось подходящим.
Корь прошла, как корь, – легко.
Восемнадцатилетний Эйзенштейн, уже отболевший корью, интересовался разными книгами, в том числе и книгами, которые обыкновенно многие читали, но прятали. Он читал и «Полудевы» Бурже, и «Полусвет» Дюма-фиса – так иронически обозначал Эйзенштейн сына Александра Дюма. Эти книги он читал по-французски, они лежали у него в желтеньких обложках.
Комната утром была ярко-розовая из-за подкладки портьер и из-за штор. Этот цвет смягчал сумрачность петербургского двора.
В комнате по диванчикам, по мягким пуфикам лежали подушки «ришелье». Это прорезанные рисунки; из материи матерчатый рисунок обметывался и соединялся тоненькими лямочками из ниток.
Это было производство дырочек, домашнее самодельное кружево. Анна Каренина тоже занималась «ришелье» в то время, когда она еще никого не любила, кроме сына Сергея.
Под подушечками были спрятаны книжки: «Сад пыток» Октава Мирбо и «Венера в мехах» Захер-Мазоха (вторая даже с картинками ).
Такие книги в Питере читали тогда многие.
Более серьезно увлекался молодой студент архитектурой, мечтал купить очень дорогую книгу Г. Лукомского «История античных театров» и в конце концов купил, заняв сорок рублей.
Он ходил по Литейному проспекту, заходил к букинистам и не решился зайти порыться в книгах магазина Семенова.
Магазин этот хорошо помню. Красное дерево, шелковые зеленые занавески на окнах, витрины с книгами. Иллюстрированные каталоги; в каталоге было обозначено, что «Путешествие из Петербурга в Москву» стоит 700 рублей.
Студентом заходил я в этот нестрашный магазин, владелец которого в результате сам разорился. Я спросил его:
– Почему так дорого? Эта книга стоит приблизительно 300–400 рублей.
Хозяин мне ответил:
– Это для того, чтобы ее не купили. Она мне нужна для каталога.
Восемнадцатилетний студент не решался зайти в магазин, где его осведомленному восторгу перед книгами и робкому ужасу перед их ценой обрадовались бы.
Ночью Сергею Михайловичу снились пространства и книги, снилась арка Деламота над каналом, входящим в Новую Голландию, снилась арка Росси, которая с поворотом вела на Дворцовую площадь.
Ему снились дома Петербурга, арки Гостиного двора и арки дома дешевых квартир барона Фредерикса; во сне он въезжал в их пролеты, а за ними ему виделись с отчетливостью чертежей книжные магазины, где продавали Домье и Пиранези в прекрасных листах – полными наборами. Паровичок сна шел дальше и попадал в Париж.
Там тоже были книжные магазины. Паровичок дымил по всему свету, и везде были книги. Площади, пространства. Среди пространства площадей возносились стены строящихся зданий.
Видал Сергей Михайлович уже не во сне театры и театралов. Ходил к Евреинову – был с ним знаком.
Николай Евреинов, староватый красавец, показал ему четыре папки, набитые вырезками рецензий о нем – режиссере.
Николай Евреинов любил славу. Сергей Эйзенштейн – театр.
Революция
Сергей Михайлович знал все театры, все книжные магазины и мог по памяти нарисовать любое здание. Он знал пока город неизменяющийся. Но город изменился.
Петроград потихоньку начинал голодать.
Люди ездили в деревню, меняли вещи. Дом Конецких еще не беднел и не испытывал нужды; деревня жадно брала простыни, старые юбки, брюки, потом стала спрашивать гвозди.
Откуда достать гвозди? Фронт приближался, слухи становились все тревожнее; даже в Государственной думе депутаты, солидные люди с бородками, говорили, что паши генералы хотят залить русской кровью немецкие пулеметы.
К нашим пулеметам пуль не было.
Пушки давно онемели.
Но в Александринском театре подготовлялась премьера. Уже более пяти лет подготавливался «Маскарад» Лермонтова в постановке Мейерхольда.
Его ждали, удивлялись на сумму расходов, на количество холста, которое уходит на причуды художников.
Во время подготовки постановки умер замечательный актер Далматов, он должен был играть Неизвестного. Его заменили другим, тоже хорошим актером. Арбенина теперь должен был сыграть Юрьев. Нину – Рощина-Инсарова, тогда очень красивая. Тиме играла коварную баронессу Штраль.
Эйзенштейн ждал премьеры.
Сергей Михайлович в театре больше всего любил саму сцену, декорации занимали архитектора больше, чем актеры. Он любил статическую мизансцену, остановленную, но сопоставленную.
Слова театра казались ему неподвижными, хотя он любил монологи в их почти статической слитности.
Уже кончался февраль, последний февраль старого стиля, последний февраль императорской России. Год был невисокосный, число было 25-е. Российской империи осталось жить ровно три дня. Я был тогда солдатом-автомобилистом. Уже год, как перешел в броневой дивизион. До этого побывал на фронте. Был под Перемышлем. Разбил машину на Карпатах.
В середине февраля наши машины разоружили; сняли пулеметы, карбюраторы с машин. Мы не думали, что будет революция. Знали, что предстоят большие беспорядки. Солдаты думали, что надо бить полицию, бунтовать. Мы знали, что еще недавно рабочие с Путиловского завода шли с демонстрацией и дошли до Невского проспекта, потом их отогнали. Мы знали, что попадем на фронт и что на фронте люди живут недолго. Мы знали, как молчат наши орудия на фронте.
Солдаты были в отчаянии. Наши команды с заводами связаны не были.
Готовился солдатский бунт, грозный и беспомощный.
Городовые стояли на перекрестках по двое. Было холодно. Кроме круглых из фальшивого каракуля черных шапок городовые еще надели башлыки, тщательно спрятав концы, чтобы кто-нибудь не схватил за них сзади.
По улицам ездили казачьи разъезды, довольно спокойные, пересмеивающиеся.
26-го числа на площади Восстания казак убил офицера.
На перекрестках стояли пулеметы, у пулеметов – солдаты, а вокруг солдат – женщины, старые и молодые, мужчины, все немолодые, и дети. Войска жались и разговаривали с народом.
Маленькие пулеметы, которые здесь стояли не на окопе, не в гнезде, а прямо на мостовой, казались скорченными зверьками. Старые часы, заведенные властью, еще шли.
Был объявлен спектакль. Шел «Маскарад» с Юрьевым в роли Арбенина. Думали отменить спектакль. Но, как теперь мы знаем, министр двора Фредерикс, от которого зависели императорские театры, приказал играть.
Шел 25-летний юбилей Юрьева; отмена спектакля произвела бы нежелательное впечатление в городе, подумают люди: как будто в городе на самом деле что-то происходит.
Газет в тот день не было. Молодой Эйзенштейн пошел с Таврической улицы на Невский смотреть спектакль. Он давно уже купил билет, и очень дорогой – места за креслами.
В городе постреливали. Городовых – их звали в народе фараонами – не было видно. Улицы неубраны. Много ухабов, много подтаявших сугробов. Тумана нет. Небо высокое, весеннее.
Шел Эйзенштейн по тихим улицам, потом вышел к Литейному проспекту. На Литейном проспекте без дела и без порядка, прямо на рельсах стояли трамвайные вагоны. Рабочие входили в трамвай днем, заставляли вагоновожатых уходить, отбирали у них ручку регулировки и забрасывали ее.
Лишенные дыхания, трамваи никуда не шли.
Несмотря на позднее время, народ на улице был.
У подворотен ждали люди, совещались, как будто что-то должно произойти – например, должна пройти большая процессия – похороны, что ли?
Сергей Михайлович слышал, как стреляли. Но он торопился. Пошел на Семеновскую, перешел через мост. Фонтанка была в пятнах проталин.
Студент дошел до пустого Невского, до Александринского театра. Тут было спокойно и торжественно. Колонны подымались вверх. Скакала под руководством самого Аполлона квадрига бронзовых коней.
Подъезд театра не освещен.
Театр полон.
Этот театр с голубыми декорациями, с белой лепкой, с небогатой и очень красивой позолотой торжествен.
Вместо занавеса возвышался портал, огромный портал; шире обычного проема сцены.
По бокам большие бронзовые двери.
Это был сверхдворцовый вход. Два схода с перилами спускались в партер. Зал ярко освещен, и с началом спектакля свет не погасили. Это было новое слово в театральном искусстве.
Зал становился частью представления.
В императорской ложе сидела, лениво переговариваясь, группа великих князей.
Внутри сцены маленькие, завешанные легкими занавесами комнаты-интерьеры. Заговорили актеры. Действие происходило то на просторе большой сцепы, то переходило на просцениум, как бы приближаясь к зрителям.
Декорации были немыслимой величавости, парадности, высоты. Преобладали золото и пунцовый цвет, характерный для художника Головина, которого Эйзенштейн тогда любил.
Студент был захвачен зрелищем. Антракта было только три, но вся вещь была разрезана на куски; монологи разрезаны, перемещены. Декорации прекрасны, как Петербург. Великолепен маскарад: маски подымались прямо из зала. Занавес в глубине сцены перед маскарадом был с бубенчиками. А перед тем как он поднялся, сквозь щель занавеса смотрели в зал веселые участники маскарада, уже прежде пришедшие веселиться.
Юрьев в тот день играл замечательно. Рощина-Инсарова хорошо спела романс, специально написанный для спектакля Глазуновым.
Состоялся и бал с прекрасной музыкой.
Играл оркестр.
В городе стреляли, но в театре этого было почти не слышно.
Юрьев проехал на спектакль с трудом.
Его сперва задержал на Троицком мосту патруль. Потом задержали на мосту около Мойки. Но он добрался: слишком близка и дорога театру была постановка.
Всех поразили костюмы.
Юрьев, одетый в прекрасный белый халат с широкими пунцовыми полосами, разговаривал с Ниной.
Халат чуть ли не оказывался центром всей сцены.
Когда кончился спектакль, то Юрьев, все еще в костюме Арбенина, разгримированный и очень красивый, вышел на сцену. Его императорское величество государь император прислал ему золотой портсигар с императорским орлом и короной, украшенными бриллиантами.
Все это сопровождалось всемилостивейшим манускриптом.
Передал подарок какой-то великий князь.
Я не был на этом спектакле.
Мы в это время на Ковенском переулке в гараже, рядом с французской церковью, во дворе, вооружали автомобили.
Принесли запасные части.
Ставили на место карбюраторы. Снарядов у нас было мало. Хороши были стрелки.
Сергей Эйзенштейн вышел на улицу. Холодный предвесенний воздух. Среди редких голых деревьев Екатерининского сада видна бронзовая спина под императорской мантией. Внизу, под шлейфом императрицы, сидят любовники, советники, военачальники и писатели Екатерины.
Сергей Михайлович вышел на Невский.
В башне Адмиралтейства углом светил прожектор, освещая степы домов и не дотягивая до площади вокзала.
Где-то во тьме стреляли, прохожие жались к стенам.
Сергей Михайлович вернулся домой. Вокруг Таврического дворца ходили люди, сновали солдаты по двое, по трое с оружием, без офицеров; это восстал Волынский полк.
Утром оказалось, что революция овладела городом.
Еще не приехал Ленин, но дворец Кшесинской на углу Каменноостровского и Подьяческой – маленький дворец с каменной беседкой на переломе стены – занят комитетом большевиков. Сама Матильда Кшесинская ночью пришла еще во время спектакля «Маскарада» на квартиру Юрьева: они были соседи.
Балерина плакала, она принесла с собой фотографический портрет с надписью: «Матильде от Ники».
Утром войска заполонили улицы.
Началась стрельба с крыш. Городовые старались, им обещали по семьдесят рублей суточных; но военного опыта у фараонов не было.
Улицу нельзя обстрелять с крыш: тротуар, к которому примыкает дом, на чердаке которого поставлен пулемет, безопасен. Люди на улицах были уже стреляные.
Город был полон гулом машин. Солдаты ехали в грузовиках, лежали на крыльях машин.
Город был весел.
Никто не знал завтрашнего дня, не знал про то, что вот он сам впишет в свою жизнь, какую страницу перевернет.
Все было просто и по-человечески ясно. Думали, что революция повторится в Германии, пройдет во Франции; не считали, что Ла-Манш защитит Англию от революции.
Несколько дней люди верили в простое добро.
В Таврическом дворце собрался Совет солдатских и рабочих депутатов.
Все произошло легко.
27 февраля маскарад царского правительства кончился. Император Николай II снял корону.
С фронтонов зданий сбивали двуглавых орлов.
В Таврический дворец пришли старики – дворцовые гренадеры, они были спокойны и почти веселы.
Не думаю, что во время Февральской революции было убито больше тысячи человек. Сужу по похоронам.
Хоронили на Марсовом поле. Там похоронены далеко не все. Родные разобрали убитых по больницам, чтобы похоронить их по церковному обряду, вернее, похоронить по-обычному.
Обычное кончалось не сразу. Это было увидено по завтрашней боли.
Сейчас была радость. Радовались тому, что неизбежное совершилось.
Биография человека не состоит из переходящих друг в друга моментов.
Биография самоотрицается. Юноша хочет убежать от быта отца, хотя бы в табор цыган.
Свобода пришла и в квартиру на Таврической.
Эйзенштейн и Штраух мальчиками хотели убежать к индейцам.
Пушкин, прославленный поэт своей страны, отец семейства, помещик, писал стихи о побеге.
Стихотворение это начинается словами:
- «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит».
Написано оно было в 1834 году.
Усталым рабом считал себя Пушкин.
Невольниками воспитывали его друзья своих детей.
Труп поэта был похищен у славы и сослан под легким конвоем в деревню.
Путь к покою беспокоен.
Лев Толстой юношей хотел остаться среди гребенских казаков, и хотя вернулся в Ясную Поляну, но всю жизнь хотел уйти от своего прошлого, от комнат, в которых он так много написал. Он тяготился ложно прочной слаженностью жизни, он переживал ужас перед обыденностью.
Это участь не только величайших людей – такова была участь многих.
Сергей Эйзенштейн писал в автобиографии:
«Если бы не революция, то я бы никогда не «расколотил» традиции – от отца к сыну – в инженеры.
Задатки, желания были, но только революционный вихрь дал мне основное – свободу самоопределенья» (т. 1, стр. 73).
Он возвращался к этой теме много раз: «Итак, к семнадцатому году я представляю собой молодого человека интеллигентной семьи, студента Института гражданских инженеров, вполне обеспеченного, судьбой не обездоленного, не обиженного. И я не могу сказать, как любой рабочий и колхозник, что только Октябрьская революция дала мне все возможности к жизни.
Что же дала революция мне и через что я навеки кровно связан с Октябрем?
Революция дала мне в жизни самое для меня дорогое – это она сделала меня художником» (т. 1, стр. 72).
До революции он был восемнадцатилетним юношей, выращенным взаперти. Был весь в книге, как книжная закладка.
Сейчас он все начинал сначала.
Сэр Гэй
Один из журналов создал памятник Аркадию Аверченко. Назывался тот полутолстый журнал «Аргус». Редактором его был Василий Регинин.
Однажды журнал вышел с красочным, как теперь говорят, портретом Аверченко на обложке.
Аверченко на портрете был одет в соломенную шляпу. Внутри каждого номера закладка – картонка желтого цвета с прорезанным отверстием, это было похоже на поля канотье. Журнал нужно было свернуть, продеть сквозь картонку, и получалась цилиндрическая скульптура в шляпе.
Это был условный недолгий памятник.
Несколько недель стоял он на всех углах и перекрестках у газетчиков.
Аркадий Аверченко был толст, спокоен, остроумен.
Медленно вырастал, превращался не то в Лейкина, не то в Потапенко.
После Октября он эмигрировал.
Карикатура, принесенная Эйзенштейном в журнал для Аверченко, судя по тому, что мы сейчас имеем в архивах, интересна. Но Сергей Михайлович и в средней школе и в институте по рисованию получал четверки.
Аверченко, посмотрев рисунок, величественно вернул его со словами: «Так может нарисовать всякий».
Студент пошел на Владимирскую улицу, где помещалась редакция «Петербургского листка». Газета эта в Питере славилась тем, что она из Финляндии специально выписывала бумагу, годную для самокруток, – дешевая серая бумага, не дающая неприятного дыма.
Из этой газеты крутили «собачьи ножки» приказчики и извозчики. Редактором и собственником «листка» был Худяков – автор роскошного тома о балете.
Он карикатуру принял.
Подписывался Эйзенштейн – Сэр Гэй, что означало и «Сэр Веселый» и Сергей.
Напомню, что молодой Бабель подписывался – Баб Эль.
Новая карикатура Эйзенштейна изображала Людовика XVI, рассматривающего портрет Николая II. Покойный король завидовал и говорил про царя: «Легко отделался».
Это было время, когда решили, что русская революция будет бескровной.
Худякову рисунок понравился: он дал за карикатуру десять рублей.
Эйзенштейн пошел к Пропперу. Проппер издавал «Огонек» – журнал в синей обложке, плотно занятый мелкими рассказами, фотографиями, сплетнями. Сплетни и смесь продолжались и на обложке.
Художником у Проппера служил некий Животовский, ремесленник необыкновенно плохой, совершенно не умеющий рисовать, но издали уважающий искусство. Тут Эйзенштейн получил 25 рублей и обрадовался: ему нужны были деньги на книги.
Начались хорошие дни. На улицах было сколько угодно натуры. Все люди изменились. Держась за столбы, говорили ораторы, разные, спорящие друг с другом. Помню старичка крестьянина, он носил поперек груди красную ленту с надписью «Свобода слова!» Это нужно было для охраны личности – старик говорил как большевик.
Спорили все: Марсово поле покрылось мелкими митингами. Эйзенштейн сделал несколько набросков.
Дело было не в том, что молодой художник заработал несколько десятков рублей и напечатался. Самое веселое было в том, что завтрашний день уехал в неизвестность. Питер отрезан от Риги, от папеньки.
Маменька испугана. В Институте гражданских инженеров – штаб милиции. Эйзенштейн стал милиционером; надо наводить новый порядок.
Власть тяжелого отца, вежливая домашняя тирания кончились, можно все начать сначала.
Сергей Михайлович ходил по книжным магазинам. Сколько раз он прежде держал в руках «Темницы» Пиранези. Смог купить теперь три разрозненных рисунка и несколько разрозненных томов.
Он уносил с собой книги на Таврическую улицу. Книги взяты под мышку. Как ни странно, они не тяжелы, края их не режут – своя ноша не тянет.
Рисунки свернуты.
Их студент нежно держит на ладони.
Заново смотрел студент-архитектор на город.
Есть площади, похожие на комнаты, есть площади, похожие на поля.
Дворцовая площадь похожа только сама на себя.
Больше по редакциям Эйзенштейн не пошел.
Весной Сергей Михайлович был призван на военную службу и зачислен в школу прапорщиков инженерных войск. Здесь он узнал нехитрое искусство убегать из казарм, расположенных между Кирочной и Фурштадской улицами, в помещении немецкой школы, в город, к себе, к книгам, к улицам; ел борщи и гречневую кашу со свиными шкварками и маленькие кусочки вареного мяса, нанизанные на длинную щепку, – эти кусочки назывались тогда «казенным воробьем».
Все стремительно менялось.
Из окна второго этажа углового дома на Невском в толпу стреляли из пулемета. На мостовую легли раненые, убитые; мелкими цветными пятнами легли брошенные вещи.
Вскоре поднял мятеж Корнилов.
Вооружались заводы; оказалось, что почти весь город против генерала.
Те, которые были за, спрятались.
Сергей Эйзенштейн в отряде сырой ночью стоял под Красным селом на Московском шоссе. Осенние ночи долги.
Ждали наступления казаков и «Дикой дивизии». Существовала дивизия с таким экзотическим названием, хотя на Кавказе последние тысячи лет дикарей не было.
Утром Сергей зашел в домик путевого сторожа погреться. Сторож не спал, сидел у стола. На столе светила через закопченное стекло керосиновая лампочка с плоским фитилем. Старик сообщил: казаки и горцы на город не пошли, с красными частями встретились они дружно.
Эйзенштейн достал из кармана книгу и сел читать.
Книга была по архитектуре, но малого формата, ее Сергей Михайлович долго искал.
Умение видеть, а не только узнавать
Есть затоптанные, как ступени метро, слова, без которых трудно передвигаться.
Есть выражение – путь жизни.
Сергею Михайловичу Эйзенштейну исполнилось двадцать лет. Знал он театр, книги, дом матери, дом отца в Риге. Краем глаза видел восстание революционеров Латвии и страшное кровавое его подавление.
Мы давно знаем, что если глаз наш установлен на дальнюю точку зрения и если он внимателен, то мы совсем плохо видим периферийным зрением.
Смысл явления разгадан много позднее, уже в шестидесятых годах.
Говорю это подробно: так начинаю определять для себя понятие «монтаж».
Мы видим избирательно.
Взгляд Сергея Михайловича в Петрограде был зафиксирован на искусство. Днем и ночью он думал об искусстве, о книгах по архитектуре, в частности об архитектуре театра. Записей о том, как он воспринимал революцию, у нас нет. Но по последующим записям видим, что в те дни жизни Сергея Михайловича направление взгляда изменилось.
Он как будто потерял все!
Был богат – стал беден, теперь отрезан от города, в котором родился, от людей, которые его окружали в Петрограде, потому что они были богатыми родственниками богатой матери.
Он оказался новым Робинзоном на новом острове среди новых строек.
Старый Робинзон был тоже моряк, убежавший из родного дома.
Сергей покинул старый дом на Таврической улице, сменив мягкую мебель на нары товарного вагона.