Живая вода времени (сборник) Коллектив авторов
Горят во мраке фонари,
Как звезд скупое повторенье.
И освещают до зари
Грехов всеобщих отраженье.
Висит над бездной мост стальной,
Река несется с диким ревом.
И заглушает стон земной
Машина с крохотным мотором.
А я песчинкою лежу
На рельсах жизни проходящей.
И в небо звездное гляжу —
И мир там вижу настоящий!
Но в звездной сказке не прожить —
Я не комета, в самом деле.
Что остается? Полюбить!
Тот мир, что мы с тобою делим.
Цыганка-осень, ливнями звеня,
У лета дни в открытую крадет.
Златой сентябрь рыжего коня
Упрямым шагом под уздцы ведет.
Бросает золото в красивые сады,
Где отзвенели летние сонеты.
И скоро пожелтевшие листы
Посыплются, как медные монеты.
Попутный ветер восхищенно рвет
Со смуглых плеч багряные наряды,
И рощам молодым их раздает —
За тайные свидания награды.
Грядущий сон предчувствуя уже,
Природа чудная печалится немного.
А я спешу с волнением в душе
Цыганку-осень встретить у порога.
Болят от поцелуя губы,
Воспоминанья бьют в висок.
Ты не хотел быть слишком грубым,
А просто душу пил, как сок…
Ты так хотел до дна дойти!
Узнать, а что во мне осталось?
Но шел по ложному пути,
Хоть я без боя отдавалась.
И мною ты давно прощен.
Тебя убьет твоя же жажда.
Дойдешь до дна – налью еще…
Чтоб захлебнулся ты однажды!
Долгожданный друг, самый званый гость,
Почему в судьбе надломилась ось?
Что, сорвались мы с окаянных строп,
Не успел никто надавить на «стоп»?
И попали мы под прицел дорог:
И ВЕЛА ОДНА на святой порог.
А другая вдаль, где царит закат,
Где у темных сил сторожа не спят.
Если спросишь ты, как же дальше быть?
Прошепчу в ответ: «А давай ЛЮБИТЬ!»
В замерзших каменных домах
Не отражаются улыбки.
Шальной фонарь горит впотьмах,
И на асфальте тени зыбки.
И я иду одна в ночи —
Закат растаял спелой вишней.
Наверно правы палачи,
Что голова бывает лишней.
Ведь разум мой давно грешит,
А мысли холодны и трезвы,
И лишь душа еще спешит
Поймать меня у края бездны.
Она еще с надеждой ждет
Улыбки в окнах безымянных.
Тропинкой тонкою ведет
Сквозь город мыслей окаянных.
И знаю я: придет рассвет,
Чудесный луч в окне забьется,
И кто-то с радостью в ответ
Мне в этой жизни улыбнется.
Алексей Попович
Долгой была война
Нефтяник я давний. Мы приехали на нефтепромысел весною 1941 года из полугреческого хутора Элинского. Это в двух километрах от станции Николенково СевероКавказской железной дороги. Отец и мама работали там в колхозе и за весь 1940-й год вдвоем и даже при моей посильной помощи заработали 800 трудодней. По 800 граммов на трудодень, и на эти трудодни получили 16 килограммов муки размолу, воровать родители не умели. Выручала корова и картошка на нашем огороде. Но отец недолго протянул после того, как корова перестала доиться. Заболел, никакой помощи ниоткуда ждать не приходилось. Мама взяла у соседей двухколесную тележку и за пятьдесят километров повезла отца к отцовскому брату Афанасию, который жил в колхозе, но более зажиточно и работал председателем. Там отец немного пришел в себя. Правдами и неправдами у кичмаевских черкесов раздобыл справку с места работы и устроился на нефтепромысел Широкая Балка треста «Хадыженнефть» в капитальный ремонт скважин сторожем. На большие трудовые подвиги после недавней болезни и голодовки он не был способен.
Месяца через два, а может, три, где-то в конце февраля или в начале марта 1941 года мы всем своим «табором»: мама, я и трехлетняя сестра Ольга переехали на нефтепромысел в поселок Асфальтовая гора.
Промысел гремел. Было пять котельных. По 6–7 локомобильных жаротрубных котлов, которые подавали пар на буровые машины. Бурение-то было хотя и роторное, но все на паромашинах. В поселке рабочих битком. Девятая сотня неполная, на промысле народу, как муравьев. Ведь техники, считай, никакой, все руками. Кирка, лопата – два родных брата, а тачка – верная жена. Процветал гужевой транспорт: лошади и быки. Возили и трубы, и свечи, и прочее нефтепромысловое оборудование. Трактора только подъемники и те на капремонте, да два-три ходовых шестидесятипятисильных ЧТЗ-Сталинец.
Но самое главное то, что на нефтепромыслах был хлеб – сколько хочешь! Рабочие доброжелательны и всегда готовы прийти на помощь товарищу делом или советом. Там был налажен непонятный для меня порядок. Все рабочие были расписаны по сотням. По своему тогдашнему малолетству (десять лет) я не знал, чем руководствовалась администрация, определяя рабочего в ту или иную сотню, похоже, что это зависело от возраста. Потому что на третий день войны брали первые четыре сотни. И там люди были молодые… до 80 лет. Еще перед войной слышал такой разговор!
– Ты какой сотни?
– Ого… Да тебе до одиннадцатой сотни еще далеко. А одиннадцатой у нас называлось кладбище.
Мой отец был шестой сотни. Двадцать четвертый номер, 1900 года рождения. Сотником был лейтенант запаса бурильщик Ковальчук. А жена его – сотничкой. Дело в том, что в окружавших нефтепромыслы хуторах и станицах ни в одном магазине не было ни хлеба, ни промтоваров. Когда мы жили на Эллинском уже без отца, мама за хлебом ездила в Туапсе с чемоданом. Туда ехала – дрожала, хлеб покупала – дрожала и назад ехала тоже дрожала. А тут, на нефтепромыслах, хлеба сколько хочешь: килограмм по 4 рубля 10 копеек.
И это каждый день! Каждый день… Промтовары тоже были, но в натяжку. И, чтобы не было утечки их на сторону, чтобы избежать толкотни, ссор и драки, все рабочие были расписаны по сотням, и им были выданы ЗАБОРНЫЕ КНИЖКИ, по которым в магазине можно было покупать предназначенные для рабочего класса материю, одежду, обувь и еще кое-что.
Отовариваться ходили, конечно, не сами рабочие, а их жены. Магазин у нас на Асфальтовой горе был довольно просторный. Торговали там супруги Литвиновы. Дядя Ваня и тетя Лида.
До поступления товара первой подходила первая сотня. Ну, не в строю, конечно, насыпом. Но в магазин заходили по десять человек. Во избежание лишнего шума-гама и толкотни. Потом второй десяток, третий и так далее. Следующей подходила вторая сотня, и так, пока все удачливые не отоваривались. По прибытии промтоваров в следующий раз все начиналось с той сотни и с того номера, на котором закончилась предыдущая торговля.
«Бабья» сотня из своих рядов самым демократическим открытым голосованием избирала себе командира сотни. Выбирали женщину, само собой, неглупую, пробоистую и напористую (горластую), наделенную известной долей справедливости. Избирали и десятских.
Я не знал настоящих сотников других сотен у мужчин, кроме своего Ковальчука, а вот бабьей первой сотней командовала рыжеволосая, пышнотелая, этакая кустодиевская матрона тетка Ольга Усикова. А во второй (горластее ее не было) Пундичка. У нас в шестой сотне была жена нашего настоящего сотника Ковальчучка. А мама моя – командиршей в третьем десятке. По этому поводу отец изредка ехидничал: «Бабий урядник…» Но мама, по-моему, своей гражданской должностью и чином была довольна – сказывалась, наверное, казачья кровь.
Начало войны я встретил с радостью. Строили мы тогда на окраине поселка Асфальтовая Гора небольшой домик. А сами проживали в построенном отцом лабазе вместе с коровой и телкой. Благо – лето. Поднимались все, кроме Ольги, рано. Утром 22 июня я отогнал корову, мама дала мне двухсотпятидесятиграммовую серенькую эмалированную кружечку и послала в магазин за топленым сливочным маслом. Я вприпрыжку побежал. Около магазина находился радиоузел, и тут же на росшем рядом дубе был высоко пристроен здоровенный фанерный репродуктор, который бывало слышно не только по всему городку, а иной раз и по всему поселку. Взял я масло, выскочил из магазина, а тут, гляжу, люди со всех сторон идут, подбегают, спешат. Лица встревоженные. Задержался и я. Послушал, кое-что понял, кое-что нет, и бегом домой.
– У-ррааа! Война!
Отец, позавтракав, собирался на работу
– Ленька, ты с кем это там воюешь?
– На букву «Г» его фамилия, – ответил я. – С немцами!
– С Гитлером? – отец удивленно поднял брови.
– Ага, с ним, – подтвердил я.
– Ну, это ты, сын, что-то путаешь. У нас с ним договор на десять лет. Вот он, еще тепленький, – хмыкнул отец неопределенно и приказал мне быстренько поесть и ехать с ним на работу на Широкую Балку. Он тогда уже работал вышкомонтажником, там он погрузит мне на вахтовую машину 500 штук дранки крышу крыть на нашей будущей хате, а здесь рабочие мне ее сгрузят, и я тачкою ту дранку перевожу домой. Сели на вахтовую машину, в открытый бортовой ЗИС-5 с рамой лавок поперек кузова и поехали. Машина покатила под гору. Отец, немного помолчав, обратился к народу:
– Товарищи, вот мальчуган мой что-то говорил про войну.
Заговорили чуть ли не все разом. Куча прогнозов. И все положительные.
– Ну, Германия – это тебе не Финляндия, тут за болотами не отсидишься, как двинем кавалерийскими корпусами! А Первая конная… Ведь где-то же она стоит?
– А танки?! А самолеты?! Вон в самую Америку летали! А тут рядом. Достанем в два счета.
– За полгода так расчешем… Забудешь, что Фомкой звали.
– Да тут. хотя бы на два месяца хватило.
А отец молчал. Смотрел на горы, лес, на голубое небо. Слушал и молчал. Я очень уважал отца. И любил. Хотя в нашей семье о любви детей к родителям и родителей к детям никогда не говорилось.
Отец! Красногвардеец. Красный партизан! Пулеметчик. Чекист. Институт он не кончал, но, тем не менее, был образованным и очень начитанным человеком. С его мнением считались и товарищи по работе, и кое-кто постарше чином. Не помню за давностью лет – сам ли он тогда заговорил или его спросили.
– Дело очень серьезное, ребята, – сказал отец, – гораздо серьезнее, чем нам кажется. У немца почти вся Европа с ее фабриками и заводами. Немец вышел к нам на фланги: в Норвегию и Финляндию. У него хорошие отношения с турками. А позади у нас еще и Япония.
Отец определил сроки войны в полтора-два года. Слова отца мне, молодому патриоту, очень не понравились. От них веяло пораженчеством, трусостью, паникерством и еще чем-то очень мне неприятным, я на отцовское малодушие обиделся и с неделю ходил с обидой в сердце. Как же, мой отец – трус. Это уже после того, как я помок, померз, поголодал, поел да понюхал земли под бомбежками и артобстрелом, я кое-что понял.
А через два дня, 24 июня, забирали на фронт первые четыре сотни. Были редкие пьяные песни, от стародавней, про то, как в «последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья», до новых:
Он прижал ее к груди широкой,
Заглянул в печальные глаза:
Не горюй, не плачь, моя зазноба,
Я вернусь с победою назад.
Она вслед платком ему махнула,
По глазам рукою провела.
Осока высокая вздохнула,
Зашумела синяя волна.
Велись разговоры:
– А чего мы боимся? Подумаешь, немец идет.
Были наши четыре сотни некоторое время в Майкопе на боевой переподготовке и обучении перед отправкой на фронт. Соседка наша, бабка Токарева, ездила туда на проведки. У нее подхватили сразу двоих сыновей, рыжих и конопатых экскаваторщиков. Приходила после к нам и уральской округлой скороговоркой рассказывала, печалясь, моей матери:
– И-и-и-и-х, Лиизка! Ды стоит их там в строю сорок тыщ. А мой Митька лучше всех. Белай да красивай…
Не вернулись с войны два ее сына. Да и вообще из всех тех четырех сотен осталось в живых – по пальцам перечесть. Попин без руки, да Разганяев с простреленным животом. Один только Гришка Мещеряков отгрохал от начала и до конца. И даже немножко лишнего прихватил. Батареец. Протащил свою пушку без малого до самого Туапсе, а потом до Западной Европы. Нефтяные промыслы были обескровлены. Брали всех подряд. Лишь бы сотня. А в сотнях-то люди разных специальностей. И бухгалтеры, и прочие конторские работники. И учителя, и ездовые, и операторы по добыче нефти, и вышкомонтажники, и бурильщики. Везде, где только можно, мужчин заменили женщины. А вот бурильщика женщина не заменит и вместо вышкомонтажника на высоту в сорок два метра не полезет. Однако же в октябре, когда немцы заняли Ростов, у нас поголовно призвали пятую и шестую сотни.
Ушел и мой отец. Сидя в кузове машины ЗИС-5 в газогенераторном исполнении, отец шутил:
– Мне воевать будет тепло. С обеих сторон по печке. А, впрочем, у немцев разведка работает хорошо. И завтра же Гитлеру доложат, что Попович пошел воевать. Но Гитлер не знает о том, что я Попович Феофан. Он подумает, что это тот самый Алеша Попович – богатырь. Испугается Гитлер и станет отступать.
На проводах слез не было ни с нашей стороны, ни с отцовской. Отец скупо и сухо попрощался. Пожал молча матери руку и только сказал:
– До свидания, Лизка.
А потом также пожал руки нам:
– До свиданья, Ленька. До свиданья, Ольга.
И уехал. Дотопал он до Сталинграда. Поработал на оборону этого города. А потом каким-то образом разобрались, что он вышкомонтажник, выписали документы и…
– Иди скорее на свой нефтепромысел. Фронту нужна нефть.
В декабре в глухую ночь и сильный снегопад отец постучал в окно.
– Эгей, пошехонцы. Открывай!.. Ну здравствуй, Лизка, здравствуй, Ленька, здравствуй Ольга! Вы здорово около меня не крутитесь. На мне воши, как горобцы. Нагревай, Лизка, ведерный чугун кипятку и будем делать им Сталинград.
И пошла работа. По двенадцать часов в сутки. После изгнания фашистов мы приободрились.
Красная Армия, оснащенная своей и союзнической техникой, победно шла вперед и уже делилась с промыслами и людьми, и техникой. Появились машины «Студебеккер», «Форд», «Шевроле», «Додж», «Мак», «Дайман». Поступили на промысел трактора американского производства: НД-7, НД-10, ТД-18. Приходили рабочие. Правда, после ранений и госпиталей. Однако нашим бедным, истосковавшимся женщинам теперь хоть было на кого посмотреть.
К работам на промыслах привлекали и военнопленных из всех «двунадесяти» языков, которые вместе с немцами шли на Советский Союз. Выполняли работы самые простые: рытье траншей для укладки нефтяных коллекторов, постройка несложных мостовых переправ через горные ручьи и балки, ремонт межпромысловых шоссейных дорог. Привозили их из лагерей – из поселка Кура-Це-Це и с Одиннадцатого километра. Охранником одна разбитная бабенка – Лидка Немова. Лет, наверное, тридцати пяти. Крепко сшитая и все при ней. Одно плохо – уж больно мала росточком. Плотненькая, кругленькая. Винтовка образца 1891-го даже без штыка была с нею чуть ли не одного роста. Всех веселило и потешало ее прибытие и убытие с подконвойными немцами. Студебеккер останавливался, через борт спрыгивали три немца. Одному Лидка подавала винтовку, а два других галантно, не торопясь, чтобы продлить удовольствие от соприкосновения с женщиной, высаживали из кузова своего конвоира на землю. Все остальные в кузове ждали команду. Лидка вновь вооружалась и, отойдя чуть в сторону, командовала: «Фрицы, вылезай!»
«Фрицы» вылезали и принимались за работу. Работали методично, не торопясь, но без перекуров, до самого обеда. На обед им привозили какое-то варево по миске на брата и по 200–300 граммов хлеба. Не знаю, какого вида и вкуса было это варево, но нашим рабочим никто ничего не привозил. Немец-переводчик как-то одному вышкомонтажнику сказал грустно:
– Вот кто есть плен Англия или Америка, тот кушает бутерброд, шоколад, ананас.
В конце рабочего дня Лидка командовала:
– Фрицы, аллес по машинам!
Все садились. За бортом оставалось трое. Двое подсаживали Лидку, третий подавал ей винтовку и потом вскакивал в кузов. Студебеккер, битком набитый пленными, с сидящей на боковой лавочке у заднего борта охранницей, уезжал в лагерь. Рабочие над Немовой подтрунивали:
– Смотри, Лидка, твои фрицы поразбегутся!
– Небось, – хлопала Лидка ладошкой по прикладу винтовки. – Я их на мушку.
Не знаю, умела она стрелять или нет. Но немец-переводчик однажды пожаловался моему отцу:
– Это есть издевательство, это есть насмешка над наш зольдат!
Отец рассердился на него:
– А тебе не один черт, кто тебя охраняет? Ты видишь, у нас на промысле рабочие без ног и без рук. Все здоровые на фронте.
– О, да, – быстро согласился немец. – Это есть хосяйственный подход.
Но однажды Лидка показала русскую бабью удаль. На промыслах вместе с нефтью выходил и попутный газ с некоторым содержанием газоконденсата – газолина. Газолин у нас был «сухой», без малейших примесей масел. При горении давал высокое бездымное пламя. Не знаю, зачем и для чего это было нужно, но среди работающих пленных стояло ведро с газолином. По чьей-то неосторожности он вспыхнул. Пламя – вверх на пять метров. Немцы врассыпную. Кто куда. А Лидка быстро положила на землю винтовку, сдернула ремень и ватник, кинула его на горящее ведро и сама села сверху. Немцы издали кричали: «Матка, капут! Матка, вег!» Немова минуты две посидела на том ведре, пока не угас огонь, встала, сняла с ведра и отряхнула ватник и, смеясь, приказала немцам продолжать работу. Пленные оживленно обсуждали происшествие и работали даже спорее, чем до пожара. А Лидка села на какое-то бревно, положила на колени винтовку и тряпочкой, смоченной в газолине, приводила в порядок измазанный сажей ватник. При отъезде пленные выказывали ей свое восхищение и говорили: «Матка, гут!»
Татьяна Юрова
Как пишет женщина стихи?
Как бусы, нижет строчку к строчке.
Исповедальны и тихи
Многозначенья многоточий…
Как пишет женщина стихи?
Как будто вышивает гладью.
И строк неровные стежки
Узором сходятся в тетради…
Как пишет женщина стихи?
Да так же, как живет и дышит.
Она мотив своей любви
В любом беззвучье сердцем слышит…
Как пишет женщина стихи?
А женщина стихов не пишет —
Непраздной легкости руки
Созвучия даются свыше…
Снова март…
Снова март снегами запорошенный,
Но уже наметились проталины —
На метельной шубе, наспех сброшенной,
Солнечные рыжие подпалины.
Снова март… И ветер переменчивый
Тонко пахнет и рекой и нежностью,
И в метро закутанная женщина
Предлагает венички подснежников.
Снова март – печалями по прошлому
И по никогда еще не бывшему…
Я желаю вам, мои хорошие,
Самой радужной надежды сбывшейся!
Вячеслав Калинин
Замещение
Кажется, день этот был ветреным и холодным, тяжелое серое небо нависло над городом, угрожая в любой момент обрушиться вниз то ли колючим снегом, то ли ледяным дождем. Но праздник все-таки состоялся. Ведь происходило же в тот день что-то шумновеселое, и людской водоворот выплеснулся на улицу с самого утра, а вдоль домов стояли лотки и прилавки, и между столбами воздушными змеями вились транспаранты. Дети играли прямо на проезжей части, а машин не было видно кругом, кроме патрульных автомобилей с яркими, но молчаливыми в этот день мигалками.
Мне совсем не хотелось одеваться, и тем более идти в этот день на улицу, но сознание схватилось за мысль о празднике, как за спасительную соломинку. К тому же, пытка одиночеством, на которую я, впрочем, обрек себя добровольно, уже явно затянулась. Когда-то я мечтал сузить пространство города до размеров моей квартиры, теперь, наоборот, я начал задыхаться в этих комнатах и коридорчиках с низкими потолками и желтыми от старости стенами.
Весь мой отпуск прошел в бесплодных попытках перебороть себя и сделать, наконец, выбор – либо остаться в городе и продолжать работать в опостылевшей конторе, для которой необходимо было ежедневно писать вымученные отчеты, либо все бросить и уехать. Один день в моих душевных муках ничего не решал, и я решился потратить его просто на прогулку по городу. Надев плащ и перчатки, я взял с полки пернатый дротик для игры в дартс и с размаху запустил им в прибитую к двери мишень. Дротик попал точно в десятку, что было хорошим знаком. В следующую секунду дверь за мной захлопнулась.
На улице действительно было ветрено и зябко, и что плохо – дул ветер с севера, пронизывающий, неприятный. По тротуарам и прямо по мостовой к центру города шли люди, тысячи людей. Папы несли детей на руках, мамы держали за руку тех, что постарше. Ветер докучал не только людям, еще более яростно он разгонял дым жаровен и мангалов, и уж совсем нещадно трепал цветные полотнища флагов и транспарантов.
Зазевавшись на секунду, я тут же был оттеснен толпой на мостовую, в самую гущу потока людей. Мне кто-то наступил на ногу. Продвигаясь дальше, я на мгновение увидел себя в зеркальной витрине магазина: коренастая фигура в длинном сером плаще с непокрытой головой. Мелькнул и исчез из вида.
Наконец становится понятно, куда мы движемся в этой толпе – к городской площади. Образованная пересечением двух улиц, площадь несла в себе отпечаток загубленных провинциальной жизнью грандиозных и лишь отчасти реализованных замыслов местного архитектора. Многим казалось, что в ее незавершенности следует искать глубинное противоречие и ускользающую от обыденного взгляда концептуальность. У меня было на этот счет другое мнение.
Вся площадь уже была заполнена людьми. Но все мы успели к началу представления – шумного и веселого, подогревающего и без того радостных людей, окружавших меня. На сцене, возвышавшейся над взбудораженным людским водоворотом, выступал фольклорный ансамбль. Мужчины и женщины в ярких национальных одеждах мерно и сосредоточенно кружились в медленном танце. Потом ритм сменился, и танцоры закружились в быстром хороводе. Все на сцене засверкало, фигуры танцующих поплыли перед глазами, стали теряться и ускользать в пространстве сцены.
Но меня происходящее вокруг занимало все меньше и меньше. Холод проник уже в самые потаенные закоулки моего плаща и пробирался теперь под рубашку.
В этот момент чей-то локоть уперся мне в спину, и я обернулся.
Миловидная девушка, заметив свою оплошность, улыбнулась мне и замерзшими губами прошептала:
– Простите.
– Ничего, – сказал я.
В следующий миг ее локон маленькой золотой кисточкой уткнулся мне в щеку, провел по лицу и отпрянул, она снова едва заметно улыбнулась.
Глядя на нее со стороны, я видел, как из ее рта вырывается белесым облачком пар, чувствовал ее легкое дыханье. Загнутые к верху длинные ресницы вздрагивали и колыхались.
Как только я решил, наконец, обратиться к моей случайной соседке, она, повинуясь единому порыву, охватившему окружающих нас людей, рванулась к освещенной огнями сцене. И исчезла из вида.
В это время на помосте начал разворачиваться очередной акт праздничного действа – в окружении группы поддержки на сцене появилась столичная знаменитость, а через мгновение из динамиков захрипела фонограмма популярного шлягера. Толпа еще теснее сомкнула кольцо вокруг сцены, а вокруг меня, наоборот, стало просторнее. И это был знак, что мне пора уходить с этого места.
В следующее мгновение я попытался раздвинуть еще достаточно плотное скопление людей. Для этого мне пришлось как можно шире развести плечи и выставить локти, и лишь потом начать движение назад. В этот момент внезапно и вроде бы как ниоткуда появился человек. По крайней мере, еще секунду назад его не было на этом месте, мне отчего-то запомнились ярко раскрашенные в немыслимые цвета волосы вертлявой молодой особы, на протяжении четверти часа торчавшей у меня перед глазами.
Фигура, появившаяся столь неожиданно и незаметно, находилась теперь на том самом месте, откуда я только что стартовал вглубь толпы, подальше от сцены. Я был готов поклясться, что еще долю секунды назад этого человека не было поблизости. И откуда он взялся – коренастый, невысокий, одно плечо ниже другого?
Одно плечо ниже другого! Длинный серый плащ… Серые брюки с манжетами, черные кожаные туфли. Голова не покрыта. От мысли, саднящей, настойчивой, жалящей сознание, стала кружиться голова. И, как всегда бывает, у меня при сильном волнении начали гореть щеки.
Пересиливая себя, я поднимаю глаза выше. Теперь никаких сомнений. На нем абсолютно те же вещи, что и на мне!
Пытаясь отмахнуться от назойливой мысли, я еще раз окидываю взглядом впереди стоящего. Волосы. Волосы темно-русые, чуть вьющиеся, коротко остриженные сзади и начинающие редеть ближе к темени. И эта маленькая черная точка на мочке правого уха. Родинка. Моя родинка!
Что же это за наваждение? Моя рука невольно приподнимается, и я словно в тяжелом, липком сне медленно направляю ее вперед, к плечу фигуры в сером плаще. Но меня останавливает сознание невозможности совершить прикосновение. Страх цементирует тело, всепоглощающий, тупой страх.