Детство 45-53: а завтра будет счастье Улицкая Людмила
Зимой, обычно в выходные дни, несколько охапок дров заносилось домой и укладывалось в пространства между печкой и стенами, там дрова окончательно досыхали и в течение недели сжигались.
Надо сказать, что зимы в те годы – речь идет о периоде между 1950-м и 1960-м – были довольно морозными, каждый год из-за мороза минус двадцать пять и ниже мы пропускали не менее двух недель занятий в школе. Нева, другие реки и каналы ежегодно замерзали, а проезжая часть улиц была покрыта льдом и плотно укатанным машинами снегом. Мы катались по проезжей части на коньках, цеплялись за проезжавшие тогда достаточно редко грузовики и со страшной скоростью мчались за ними.
Татьяна Жданова
Соседи
Среди всей публики, населявшей наши дома-курятники, встречались очень своеобразные типы. На первый взгляд, народ вокруг был все больше рабоче-крестьянский, но были среди них какие-то семьи, которые выделялись на общем фоне.
Жила в нашем доме странная семья. Муж был маленьким мужчиной, совсем незаметным, и если бы у него не было колоритной супруги, никто никогда не обратил бы на него внимания. Имени его я не помню, зато помню, как звали его жену, – Вера Ивановна или просто Веринька. Им обоим, наверное, было уже за пятьдесят. Говорили, будто Веринька – бывшая купчиха, и, возможно, это было правдой. Она была очень толстой, настолько толстой, что не могла надеть на себя платье и носила только халаты. Муж ее был переписчиком нот и вечно сидел в отгороженном уголке их комнаты на первом этаже нашего дома, склонившись над листами бумаги, освещенными очень ярким светом электрической лампы. Он либо переписывал ноты на специально разлинованных листах бумаги, либо линовал эти листы. Конечно, от этой работы у него всегда болели глаза.
Само собой разумеется, Веринька нигде не работала. Зато собирала у себя любителей перекинуться в картишки и имела с этого свой маленький гешефт. Мама Женя частенько забегала к ней поболтать о том о сем, но я не помню, чтобы она играла у Вериньки в карты. Меня же Веринька любила и угощала грибным супом. Ей нравилось, что такая маленькая девочка называет ее просто «Веринька». Кажется, она курила, как и моя мама, вот они сидели и дымили на пару. Еще Веринька держала кур, да только фокус заключался в том, что она держала их прямо в своей комнате. Куры перелетали с кровати на стол, со стола на пол, с пола взлетали на стулья и гадили где ни попадя. Их визитные карточки оставались на скатерти, на одеяле, на полке на стене, где стоял будильник. Пожалуй, только Веринькин муж отбивался от этих грязнух и не допускал их в свой уголок.
Их комната была отдельной, вход в нее был прямо из коридора, и в какой-то момент они обменяли эту комнату на другую в доме около Богородских бань. Говорили, что этот дом потом быстро снесли, и они получили площадь в новом доме со всеми удобствами. Интересно, держала ли Веринька своих кур и там? Еврейская семья, въехавшая в их комнату, прожила в нашей развалюхе еще целых двадцать пять лет. А еще говорят, что евреи хитрые…
Вспоминаю еще одну колоритную семью. Из дома напротив. Муж, дядя Петя, ничем особым не отличался. Кажется, он был каким-то служащим; во всяком случае, он каждый день в одно и то же время утром уходил на работу, а вечером возвращался с работы с авоськой, набитой продуктами. Своим внешним видом он почему-то напоминал мне трефового короля из карточной колоды. Человек он был тихий, вроде бы и непьющий. Летом иногда отправлялся спать в сарай, стоявший в его саду. Поговаривали, что туда тайком к нему ходили его любовницы. Что ж, могло быть и так.
Супруга его, тетя Дуся, была, как говорится, «знойная женщина, мечта поэта» – рыжеволосая, зеленоглазая, с роскошным бюстом. Я понятия не имею, когда она успевала заниматься домашним хозяйством и занималась ли она им вообще, потому что почти весь день проводила, стоя на крыльце своего дома, опершись своим этим самым бюстом о перила, при этом он довольно откровенно выглядывал из ее шелкового расписного халата, перехваченного по талии поясом. Халат, наверное, был китайский: длинный, золотистого цвета с какими-то не то цветами, не то просто разводами. Тетя Дуся часами выстаивала на этом крыльце, покуривая папиросы. Когда курево заканчивалось, она останавливала какого-нибудь из пробегавших мимо мальчишек постарше и просила его сбегать в наш магазин. Мальчишки охотно соглашались, потому что она не требовала с них сдачу. До магазина было пять минут ходьбы, но я не помню, чтобы тетя Дуся не только сама пошла в магазин, но даже просто спустилась с крыльца. Целый день она толклась на этом крыльце, демонстрируя свои прелести, заговаривая со всеми, кто проходил мимо нее, и комментируя во всеуслышанье все происходящее во дворе. Люди сновали туда-сюда по своим делам, торопились куда-то уйти или прийти домой, а она, словно «барыня на вате – голова в халате», торчала без дела на крыльце и приставала ко всем подряд. Мы, дети, считали ее немного чокнутой, но безвредной. Она часто заговаривала и с нами, однако разговоры ее были всегда на редкость пустыми и глупыми. По-моему, ей было всегда ужасно скучно, и я просто не знаю, как она переживала долгие зимы, когда уже не постоишь на крыльце. Прямо какой-то Обломов в юбке посреди социалистической действительности.
Был у них с дядей Петей сын Славка – темный с рыжинкой веснушчатый парень, немножко хулиганистый и озорной, но совсем не вредный и не противный. Он был старше меня лет на десять. Тетя Дуся пыталась его воспитывать, но он только огрызался и совсем не слушал ее. Возможно, стыдился ее дурости. Когда он по-взрослел, старался увести ее с крыльца домой, покрикивал, и она безропотно уходила. Теперь я понимаю, что у нее на самом деле были «не все дома». Может быть, именно поэтому ей и давали деньги только на папиросы и в магазин она сама не ходила. Со временем она усохла, скукожилась, рыжие волосы поседели, и стала похожа на траченную молью лису Алису из «Буратино».
Из других сильных впечатлений детства у меня сохранились воспоминания о двух женщинах-инвалидах, живших по соседству. Одна из них очень пугала меня, хотя у нее было на редкость красивое лицо. Это была маленькая женщина, уже очень немолодая и совершенно согнутая в пояснице, ходила параллельно земле, опираясь на клюку, а когда останавливалась, клала голову подбородком на руку, опиравшуюся на клюку, и так смотрела на людей. Я очень боялась, что вдруг я тоже согнусь так, как эта бабушка.
У второй – звали ее Фроська – шея была искривлена, голова сидела тоже криво, набок, и она всегда смотрела в одну сторону – то ли неудачная операция, то ли любовник порезал. Знаменита она была тем, что делала подпольные аборты, и многие женщины в округе пользовались ее услугами. Физиономия у Фроськи была неприятная и вкупе с ее опасной славой производила на меня всякий раз одно и то же противное впечатление. Встретить ее по дороге было для меня чем-то вроде дурной приметы.
Что еще вырывается из общей массы впечатлений детства? Наверное, еврейские семьи. Мне они вспоминаются среди нашей основной русской рабоче-крестьянской массы, как какие-то яркие вкрапления на довольно унылом куске материи вроде штапеля.
Прямо напротив радиостанции «поповки» жила старая еврейка со своей внучкой. Внучка – хорошенькая девочка с кудрявыми длинными волосами, заплетенными в две косы, – была старше меня, и мы никогда не играли вместе и даже не разговаривали, но она мне очень нравилась. А вот ее бабка была очень странной женщиной. Во-первых, ее звали Руся. Странное имя для русского слуха, хотя почему «Дуся» – не странно, а «Руся» – странно? У нее были седые, вечно растрепанные волосы, очень красные щеки, нескладная приземистая фигура, толстые ноги и походка немного враскоряку. Одевалась она черт-те как: носила какие-то нелепые халаты, на ногах опорки. Естественно, мы ее дразнили «Руся-обсеруся».
На первом этаже нашего дома жила еще одна еврейская семья. Ну, это были совсем другие люди. Мать семейств Роза Соломоновна, несмотря на наличие трех дочерей и одного сына, выглядела прямо царицей Савской. Волосы черные, гладко зачесанные назад в шикарный пучок, нос с горбинкой, глаза темные, огненные. У нее были две довольно интересные старшие дочери, лет двадцати с лишним, еще двенадцатилетняя дочка и маленький сын Аркашка, моложе меня года на полтора. Он был беленький, кудрявый и голубоглазый – в своего отца, мужчину невысокого роста, который рядом со своей статной супругой выглядел немного бесцветным. Тем не менее, как мне помнится, его все уважали. Вот уж у них не было ни ссор, ни скандалов. Это была дружная семья, и когда они все вместе выходили на улицу, на них было приятно посмотреть. Аркашку все в семье и во дворе называли Адиком, и помню, мы с этим самым очаровательным Адиком «выступали по еврейскому вопросу». Мы стояли в темном нижнем коридоре нашего дома и переругивались: «Жид!» – Жидовка!», «Жид!» – «Жидовка!» При этом мы не испытывали никакой неприязни друг к другу и прекрасно потом играли вместе. Кто научил нас этим глупостям?
Та еврейская семья, что въехала в Веринькину комнату, тоже была дружной. Муж Соломон Яковлевич и жена Анна Григорьевна были очень маленького роста и немного напоминали карликов. Лица обоих носили явные признаки еврейского происхождения, выговор был резким, картавым и резал слух. Мне кажется, что сейчас даже в провинции уже нет подобных типов. Соломон Яковлевич где-то работал, жена сидела дома. У них был очень славный сын Даня, лет на шесть старше меня. Несмотря на некрасивость своих родителей, Даня обладал очень приятной внешностью и ростом был повыше. Глаза у него были огромные темные, те самые, в которых видна мировая скорбь. Он был тихим мальчиком, хорошо учился в школе, а потом поступил в институт. У Соломона Яковлевича был бурный общественный темперамент, он умел добиваться своего для общественной пользы дела, за что его уважали. Например, благодаря его стараниям на нашей улице рядом с «поповкой» установили телефонную будку. Как он этого добился, вообще непонятно. Но он умел ходить в «инстанции», собирал у нас подписи, составлял ходатайства, а потом доказывал начальству со своим жутким прононсом, что людям необходимо иметь хоть одну телефонную будку, потому что остальные все находятся очень далеко, и если начнется, к примеру, пожар, мы не успеем дозвониться до пожарных прежде, чем сгорит дом…
…Дворовым мальчишкам как-то захотелось поизмываться над «евреями», и они придумали стучать им в дверь и убегать. Я, маленькая идиотка, присоединилась к ним в этой забаве и почему-то решила постучать им в дверь уголком рамки от маленькой копии портрета Пушкина. Мама Женя, узнав об этом, всыпала мне по первое число, объяснив, что такие вещи делать позорно. Больше я в таких «акциях» не участвовала.
Еще одна семья жила в так называемых «офицерских» домах… Условия в этих домах были намного лучше наших: семьи жили в отдельных квартирах, там был и водопровод, и канализация. Дети были одеты гораздо приличнее нас, и многие из них учились в музыкальной школе или занимались теннисом. Отца семейства Мизрухиных я совершенно не помню, а вот тетю Римму никак нельзя было забыть: ни у кого в округе не было такого замечательного римского носа, как у нее. Дама она была статная, видная, хорошо одетая, однако самой характерной ее приметой был ее выдающийся нос. Он ничуть ее не портил, но она впоследствии сделала себе и своей старшей дочери Бэтьке пластическую операцию. Тетя Римма была логопедом и прилично зарабатывала. Ее хорошо знали в округе благодаря ее общительности и приветливости.
Мне очень жаль, что в этих интеллигентных еврейских семьях не было детей моего возраста… Тогда я могла бы кое-чему научиться и увидеть другую жизнь, где никто не пил, мужчины не скандалили, не дрались между собой и никогда не били жен. Дети были прилично одеты, и об их образовании постоянно заботились: водили в музыкальную школу, записывали в шахматные кружки или еще куда-нибудь. У нас же, мне кажется, в семье и кругом была не жизнь, а сплошная неразбериха.
Елена Косякина
А у нас в квартире газ
В 1946 или 1947 году, уже не помню сейчас, к нам в Большой Каретный переулок приехали рабочие и перерыли весь двор. К дому подводили газ. Это было такое событие! Ведь до этого мы готовили на керосинках, примусах или керогазах. В кухне с утра до вечера скрипели и свистели на все лады эти пожароопасные устройства.
Все жильцы с нетерпением ждали, когда же проведут газ. А нам, детям, был интересен сам процесс проводки газа. Целыми днями мы слонялись по двору и заглядывали в вырытые канавы-траншеи. И вот однажды увидели, как рабочий вместе с землей выбросил на поверхность какой-то светлый полированный шар. Кто-то из мальчишек взял его в руки и ахнул: в его руках был человеческий череп. Оказывается, когда-то на территории нашего двора было кладбище. Действительно, рабочие то и дело стали натыкаться на человеческие кости. И теперь мы уже с опаской подходили к траншеям, нам хотелось, чтобы уже поскорее в них заложили трубы и закопали.
А вскоре привезли газовые плиты и начали устанавливать их во всех квартирах. Нам на пятнадцать человек поставили две четырехконфорочные плиты, и вскоре мы уже забыли о примусах и керосине.
О том, что существует такая вещь, как холодильник, я узнала только в 1957 году, когда в один прекрасный день тетя Ася купила нам холодильник «ЗИЛ». Сейчас трудно, даже невозможно себе представить, как в Москве летом на первом этаже можно было жить без холодильника. А вот жили и ничего, ведь после войны в холодильниках нечего особенно было хранить. Мясо покупали и варили в тот же день. Бабушка покупала на рынке кусочки подешевле и готовила их на один-два дня.
Помню, что кастрюли с супом или щами на мясном бульоне бабушка на ночь выносила к входной двери в квартиру. Дело в том, что у нас было две двери. Первая, внешняя, была обита дерматином, она запиралась на ключ и открывалась наружу в подъезд. Через 50 сантиметров от нее находилась вторая, внутренняя дверь, которая открывалась вовнутрь, в кухню. Так вот, бабушка обычно и ставила свою кастрюлю в этот маленький тамбурочек между двумя дверьми.
Однажды это закончилось печально. Бабушка поставила кастрюлю со щами прямо с плиты. Через несколько минут кто-то позвонил в дверь, бабушка по-шла ее открывать и нечаянно задела ногой кастрюлю. Та опрокинулась, и бабушка сильно обварила ноги.
В 1948 или 1949 году, не помню точно, я услышала новое удивительное слово – телевизор. Дядя Сеня, радиоинженер по специальности, решил сам собрать телевизор. Он купил электронные лампы и телевизионную трубку с маленьким экраном и по вечерам, а чаще ночами, когда соседи спали, паял что-то на кухне.
Маленький Илюша ему активно помогал. Он наматывал специальную проволоку на катушки.
В один прекрасный день дядя Сеня внес в комнату сложную конструкцию, правда, без внешнего корпуса. Он поставил ее на тумбочку и предупредил всех, а в первую очередь меня, чтобы никто ничего не трогал руками, поскольку тут масса электрических проводов. Можно испортить телевизор, да и током может сильно ударить. Затем он включил эту удивительную машину в сеть, протянул от нее к окну какую-то проволочку, и вдруг экран засветился голубым светом и на нем появилась симпатичная молодая женщина. Это была телевизионный диктор Нина Кондратьева. Она объявила о начале эстрадного концерта. Выступали знакомые всем любимые артисты. Это было какое-то чудо! Мы все побросали свои дела и уселись вокруг новой игрушки. Дядя Сеня был горд чрезвычайно.
Теперь в нашей коммунальной квартире началась новая жизнь. По вечерам все соседи приходили на телевизионный огонек. Как все умудрялись найти себе местечко вокруг телевизора в и так переполненной людьми и вещами комнате, – понять не могу.
Марк Птичников
Тум-балалайка
Летом 1946 года мы жили в Виннице. Центр города представлял собой сплошные развалины, над которыми торчал обгорелый остов семиэтажной гостиницы «Савой» – когда-то самого высокого здания в городе… А наш дом стоял на окраине. Кривая и узкая, мощенная довоенным булыжником Пушкинская улица была за-строена одноэтажными домиками. Война обошла ее стороной, выглядела она, наверное, так же, как и летом 1941 года, и только иногда ветер доносил до нас тяжелый смрад. Значит, госкомиссия нашла и начала раскапывать еще одно место массового захоронения жертв немецкой оккупации. В городе были расстреляны тысячи людей. Немцы начали с евреев и цыган, потом та же участь постигла военнопленных, душевнобольных, арестованных нарушителей многочисленных правил поведения (знаменитого «орднунга») и комендантского часа и даже горожан, вовремя не избавившихся от своих собак и голубей. Отец ходил на опознание и в шеренге полуразложившихся трупов нашел свою двоюродную сестру, которую узнал по платью в горошек и еще по каким-то приметам. После этого он стал торопливо закрывать окно и уходить вглубь комнаты, когда по улице маршировали колонны пленных немцев, разбиравших в городе развалины. Его, воевавшего, видевшего на своем веку много ужасного, трясло от ненависти.
Ну, Бог с ними, с пленными. Жизнь продолжалась. Достаточно суровая и голодная, это была жизнь людей, переживших самую страшную войну, голод, лишения. Выживших, победивших, терпеливо восстанавливающих дотла разоренную страну. Самых разных, казалось бы, людей объединяли радость победы и надежда на светлое будущее. Работали, умели радоваться простым радостям.
Не помню уже, по какому поводу, но было у нас застолье. Собрались соседи по двору. Сидели за одним столом русские, украинцы, евреи, даже один поляк. Мой отец, вернувшийся в 1941 с фронта после тяжелейшего ранения, мама, дядя Толя, оставивший в Сталинграде левую руку, и его жена-украинка. Сидела многочисленная семья Радзинских, пережившая все ужасы оккупации и прятавшая у себя от зондеркоманды СС и от украинской полиции (эти были страшнее немцев) крошечного мальчика, полуеврея-полуполяка. Сидела пожилая еврейская чета, чудом убежавшая из города буквально за несколько часов до вступления в него немцев и недавно вернувшаяся из эвакуации. Вот только сына их не было за этим столом: погиб в Германии за месяц до Победы. Сидел поляк, потерявший здесь всю свою семью, пока он воевал в дивизии Костюшко. Пили «казенную» и самогон из буряка, закусывали картошкой «в мундире», капусткой, огурчиками, тощим деревенским салом. Наперебой рассказывали: кто про войну, кто про оккупацию, кто про жизнь в эвакуации. И вспоминали больше не голод, смерти и лишения, а то немногое смешное, что случалось в их совсем не веселой жизни. Победители, этим все сказано.
В разгар веселья открылась дверь, и запоздавший гость, уже где-то слегка «принявший», заорал с порога: «Глядите, кого я вам привел!» За его спиной стоял оркестр: два старых еврея – один, естественно, со скрипочкой, другой – с кларнетом, одноногий инвалид с шикарным трофейным аккордеоном «Скандалли» и подросток с пионерским барабаном. Настоящий клезмерский оркестр, играющий без нот (скорее всего, они их и не знали) и исполняющий практически любой заказ гуляющей публики.
Музыканты чинно выпили по граненой стопке и, не дожидаясь ничьих пожеланий, заиграли «Катюшу». Потом, естественно, «Валенки», «Брянскую улицу», «Темную ночь». Потом наступила очередь украинских песен. Застолье подпевало, не жалея глоток. А потом мой батя спросил: «Вулах умеете?» И музыканты оглушительно заиграли знаменитую мелодию молдавских евреев. И пошла остальная классика: «Фрейлахс», «Ицик женится», «Семь сорок», даже «Хава нагила» сразу после «Свадьбы Шнеерзона» и «Жил-был на Подоле Хаим Шик».
Я, семилетний мальчик, допущенный к взрослому застолью, еще почти ничего не понимавший в сложной взрослой жизни, тем не менее чувствовал, как эта немудрящая музыка делает людей добрее, заставляет забывать горе, страдания, уводит от повседневных забот и тревоги. Теперь я понимаю и могу сказать, что собравшиеся за столом гости, с очень разными судьбами, образованием и воспитанием, разным положением в обществе, становились единым целым. Вот вам и избитое выражение «волшебная сила искусства». Оказывается, что точнее и не скажешь.
А потом они заиграли знаменитую «Тум-балалайку». Тоску и надежду. Нежность и тревогу. И я с изумлением увидел слезы на глазах этих прошедших все круги ада людей. С тех пор прошло шестьдесят три года. Надеюсь, что сколько-нибудь лет я еще проживу. Но никогда не забуду и это застолье, и эту музыку.
- Тум-балалайка,
- Шпил балалайка.
- Рвется и плачет сердце мое.
Ян Хуторянский
Трубач под крышей
После войны соседи, как правило, знали друг друга. Тем более странно выглядел мужчина, живший в мансарде под самой крышей нашего дома. Он был одинок и необщителен. О таких людях говорят: не от мира сего.
Похоже, единственной его любовью была труба, которую он не выпускал из рук. Звук ее служил нам утром будильником, а вечером – отбоем.
Судя по классическому репертуару, сосед был профессиональным музыкантом, возможно, даже солистом симфонического оркестра.
Репетировал он до пяти часов вечера, а затем уходил в концертном костюме, при галстуке-бабочке.
Велико же было мое удивление, когда перед сеансом в кинотеатре «Серп и молот» увидел соседа в маленьком эстрадном оркестре.
После войны выступления перед сеансами были традиционными. Зрители приходили заранее, часто семьями, чтобы послушать любимые песни или солиста. Особой популярностью пользовались тогда джазовые мелодии из голливудских фильмов о красивой жизни.
Вячеслав Ищенко
Дядя Лёша
В гости к отцу приезжал дядя Леша – светловолосый веселый летчик, шумный здоровяк и балагур. Но главное – Герой Советского Союза! Шел 1946 год, всё еще дышало войной, во многом чувствовалась эйфория Победы. Точнее сказать, это сейчас я догадываюсь о том, что такая эйфория была. А тогда для меня, семилетнего, вся жизнь была праздником. Я не знал бед и проблем, которыми жили старшие. Дух войны, дух Победы чувствовался даже в таких вещах, как одежда маленьких детей. Те семьи, которые могли себе позволить, шили малышам военную формочку с погонами. Это казалось необыкновенно красиво. Только много лет спустя я узнал, что такая же традиция была и в годы Первой мировой войны. Немало есть снимков, на которых запечатлен цесаревич Алексей в хорошо пригнанной военной форме – в шинели и сапогах. В такой одежде наследник был с Николаем Вторым в царском поезде, на фронте.
Дядя Леша, как правило, являлся не один, с ним были другие пилоты гражданских самолетов, которые почему-то тогда называли главковскими. Видно, в ту пору была и такая авиация. Родители не раз брали меня в авиационные путешествия из Гурьева в Астрахань и обратно. Лету немного, может быть, час с небольшим. Аэропорт Гурьева помню как просто пыльную степь и мачту с развевающимся на ее вершине указателем – длинным сетчатым сачком, который поворачивался в зависимости от направления ветра. Откуда дует ветер, туда и поворачивалась эта штуковина своей круглой «входной» частью. Сие нехитрое метеорологическое устройство и сегодня используют на аэродромах. Кстати, говорили тогда не «аэропорт», а непременно «аэродром». Должно быть, потому, что рейсовых полетов еще не было.
Я внимательно наблюдал, как запускали двигатель самолета. Такое сейчас можно увидеть разве что только в кино.
– Контакт! – кричал сидящему в кабине пилоту дядька у винта.
– Есть контакт, – отвечал летчик и нажимал стартер.
Винт с трудом проворачивался на один оборот, проходя при этом какое-то тугое препятствие. С первой попытки запустить мотор не удавалось. Мне это напоминало запуск автомобильного двигателя заводной ручкой, которую мы, дети, называли заводилкой. Одна попытка, вторая, третья, и вот вместо двухлопастного винта мгновенно возникал прозрачный круг на носу ревущего самолета. Так запускали авиадвигатель в одном из эпизодов кинофильма «Семеро смелых».
Дядя Леша был отчаянный лихач. Иногда, пролетая над Каспийским морем, он едва не касался брюхом самолета мачт рыболовецких реюшек – маленьких рыбацких парусников. При произнесении этого слова ударение следует делать на «ю».
Он любил производить впечатление, особенно на женскую часть пассажиров. Летим над морем, рядом мать. Дядя Леша… оставляет штурвал, выходит из кабины, а самолет летит самостоятельно. В кабине никого нет! Мать причитает, ругает его, кричит, чтобы немедленно возвращался в пустую пилотскую кабину. Улыбающийся дядя Леша подчеркнуто спокойно садится вместе со всеми за столик, выпивает, закусывает. Потом нехотя возвращается на свое место в кабине. Не закрывая за собой дверь. Теперь я понимаю, что он включал автопилот, а тогда выходки смельчака заставляли цепенеть от ужаса не только мою матушку.
Но дядя Леша был действительно летчиком высокого класса. Он прошел всю войну, бывал в жутких переделках, отчаянием своим зажигал окружающих. Довелось ему какое-то время посидеть в тюрьме, за убийство. Он сам рассказывал, что где-то на запасном аэродроме во время войны крепко поругался с председателем местного сельсовета по фамилии Калинин:
– Представляете, он мне, дважды Герою, стал права качать! Я, говорит, здесь маленький Калинин. – Дядя Леша саркастически передразнивал того председателя, намеренно произнося в слове «Калинин» вместо «а» звук «о». – Ну, я подошел к столу, где сидела эта тыловая крыса, и так долбанул его по башке, что он, бедняга, тут же умер. Я, конечно же, не хотел этого.
За убийство «маленького Калинина» дядю Лешу и посадили. Просидел недолго, но одну Звезду Героя у него отобрали. Был командиром эскадрильи, сделали рядовым летчиком.
Жаль, что дядя Леша почти ничего не рассказывал про воздушные бои и про свои подвиги. Во всяком случае, я этого не слышал. Может, за столом, взрослым, но нас, детей, за стол не сажали. Хотя он тянулся к ребятишкам – у самого семьи не было. Играл с нами в карты, ловко показывал фокусы, и не только карточные. Говорил, что обучился всему этому в тюрьме. Брал, например, бутылку, обыкновенный пустой шкалик, тер этим шкаликом о стену, и бутылочка на некоторое время будто приклеивалась к стене, зависала.
В карты мы играли только в подкидного дурака. Однажды, когда он проигрывал и крыть ему было нечем, надо было принимать много карт, дядя Леша взял меня за подмышки, поднял, посадил прямо на карты и весело захохотал:
– А вот я Славкой побью!
Шумный, озорной, сильный и ловкий, он очень нравился всем детям нашего двора. Я страшно гордился, когда приходилось рядом с ним идти по городу: золотая Звезда Героя на темно-синем морском кителе без погон привлекала взгляды всех встречных, абсолютно всех. Однажды он сажал нас на поезд. В первые послевоенные годы поездки по железной дороге были рискованным предприятием. Но взрослые решились, и мы отправились в отпуск. То был 1946 год. Народу на вокзале и в поездах было великое множество. Сесть в вагон было очень непросто. Но перед Героем толпа расступалась.
Нам, мальчишкам, было ясно, что дядя Леша – душа любой компании. Его обожали все. К нему даже взрослые обращались как к высшему авторитету и знатоку во многих сферах жизни. Он, например, со знанием дела рассуждал, кто из великих певцов самый-самый: Лемешев или Козловский. Спустя много лет матушка мне рассказывала, что он, не моргнув глазом, отдал все свои деньги, чтобы помочь нашим соседям, очень нуждавшимся. Мать даже называла, сколько он отдал. Сумма была весьма приличной. С деньгами он вообще расставался совершенно свободно. Достанет из кармана несколько бумажных купюр и говорит:
– Значит так, Славка. Посчитаешь эти деньги правильно, значит, они твои.
Для меня, дошкольника, то была непростая задача, но я справлялся. А скорее всего, он отдавал деньги просто так, не особенно проверяя правильность моего счета.
Или брал газету и говорил:
– Давай, читай. Я послушаю.
Я читал как мог. В основном – заголовки. Некоторые слова были трудные, потому что длинные. Да и фамилии порой встречались нелегкие для произнесения. С тех, наверное, еще пор запомнилась фамилия первого секретаря ЦК Компартии Казахстана Шаяхметова. Я помню его даже по снимкам: сухощавый, с бритой головой.
Постоянно дядя Леша жил в Астрахани. У нас бывал наездами. Очень жалею, что не знаю его фамилии, не могу вспомнить почти ничего из его рассказов. «Почти» – потому что один все-таки засел в голове накрепко. И не самый важный. Как-то, сидя за столом, дядя Леша показал головой в сторону снятых и лежащих у порога унтов:
– Знаете, откуда у меня эти унты? С мертвого немца снял.
Для меня это сообщение было невероятным. Я во все глаза уставился на унты, но ближе, чем на метр, к ним уже не подходил.
Геройская жизнь дяди Леши оборвалась внезапно. Он погиб в Астрахани. Взрослые рассказывали, что несчастье случилось во время чьей-то свадьбы. Дядя Леша был одним из гостей. В разгар веселья он предложил молодым покататься на самолете. Это было вполне в его духе, и тогдашняя послевоенная вольница, к сожалению, позволяла такие вещи. Надо ли говорить, что дядя Леша, мягко говоря, в тот момент был не очень трезв. Но самолет разбился только потому, что был перегружен. Погибли все, в том числе и жених с невестой. Конечно, во всем виноват был дядя Леша, царствие ему небесное. Его шутки, песни и анекдоты, наверное, мало кто вспомнит сегодня, потому что большинство из тех взрослых, которые его окружали, уже ушли в мир иной.
Я сделал это за них.
Животные
Животные занимали в жизни детей большое место, вероятно, большее, чем сейчас. В городе мало кто держал породистых собак, но даже в больших городах, где пока еще сохранялись настоящие дворы, жили дворовые собаки в самодельных будках, дворовые кошки – коммунального, так сказать, пользования. Картина и по сей день привычная: мальчик с собакой, девочка с кошкой… Ниже приведено несколько писем о таких взаимоотношениях детей и животных, которые сегодня трудно себе представить. Самое поразительное – о сусликах… Cамое страшное – о крысах…
Ольга Лазарчук
Шматик
Во дворе у нас жил дворовой пес по кличке Шматик, его белая шерсть была покрыта темными пятнами, шматиками. Веселая, добродушная дворняга, любимец всех детей. Выходя утром из дома, мы всегда выносили ему кусочек хлеба с докторской колбаской, с маслом. Давали ему кусочки. Шматик охотно принимал участие в наших играх: жмурках, «ловитках», «казаках-разбойниках».
Шматик прекрасно видел, кто где спрятался, но не выдавал.
Когда мы шли купаться – море располагалось в нескольких метрах от дома, – Шматик бегал вместе с нами.
Старшие мальчики шли к заброшенному причалу «Добролет», а младшая детвора – к песчаной отмели. Мальчишки прыгали с причала в воду, прыгал с ними и Шматик, а потом плыл к малышам, к мелководью. Выходил на берег, отряхивался и ложился загорать.
Когда мы возвращались во двор, устраивали себе трапезу, варили на сложенных кирпичах из пшена с мидиями плов. Ложками служили створки мидий.
Шматику плов клали на газетку. Он с удовольствием его слизывал – видимо, уважал морепродукты. Так же, как и крабы, которые старшие ребята ловили в бухте. Шматику отдавали лапки.
Это был незаменимый, веселый друг, спутник наших детских игр и забав.
Лилия Мельникова
Собака по имени Свобода
Как-то раз, дождливым летним днем, когда мы сидели на веранде и читали книги, к нашему дому пришла большая рыжая собака. Вся мокрая, изможденная, она, видимо, потеряла хозяина и долго скиталась. Мы накормили собаку и положили для нее сухую подстилку. Никто не знал, откуда она явилась. Это была ее тайна.
Немного отъевшись и окрепнув, собака стала настоящей красавицей. Длинная волнистая шерсть цвета красной меди, ясные карие глаза, большой чуткий нос и длинные кудрявые уши делали ее неотразимой. Но породу мы так и не определили.
Папа осмотрел ее зубы и сказал, что собаке не более трех лет и, скорее всего, это ирландский сеттер с какой-то примесью. Чистокровные сеттеры не бывают такими крупными.
Все соседские дети полюбили собаку и подкармливали ее кто чем мог. Ела всё, даже тушеную капусту, и всегда благодарила за еду, облизывая нам руки.
Собака всегда ходила с нами на прогулки в сопки и на море. Мама радовалась – теперь она могла нас спокойно отпускать из дому, ведь такая большая и умная собака не даст детей в обиду.
Мы долго думали, какое же дать ей имя, и назвали Свободой. Она не признавала ни ошейников, ни поводков и никогда не сидела на привязи. Как ни старались ее приучить, из всех пут каким-то непостижимым образом она освобождалась.
Свобода ходила где ей вздумается, часто надолго исчезала, но всегда возвращалась и спала на веранде. К своему имени собака привыкла очень быстро и охотно прибегала на зов.
Однажды в конце сентября, в воскресенье, мы небольшой компанией отправились в лес за грибами. Выдался погожий солнечный денек.
Осень на Дальнем Востоке – самое приятное время года. Нас было пятеро: четыре девочки и мальчик Толик. Мы взяли с собой корзинки для грибов и бутерброды, решили идти на целый день. Свободы с нами не было: она куда-то убежала накануне вечером и еще не вернулась.
Весело болтая, мы углублялись в лес, поднимаясь по склону дальней сопки. На ближних горках почти ничего не было, рядом с городом любителей тихой охоты гораздо больше, чем самих грибов. А нам так хотелось вернуться домой с полными корзинками!
В лесу было очень красиво. Деревья были украшены яркими листочками, словно золотыми брызгами.
Я бегала от одного куста к другому, собирала ярко-красные ягоды боярышника, следила взглядом за бурундуками, так похожими на белочек. Они очень забавно перепрыгивали с ветки на ветку, глядя на меня с нескрываемым любопытством.
Про грибы я совсем забыла. Тем более что не могла найти ничего, кроме пары сыроежек, а они у нас не пользовались уважением.
Наконец все устали, проголодались и решили сделать привал. Перекусив бутербродами, начали перебирать добычу. Оказалось, что у сестры в корзине несколько больших белых грибов-красавцев, у подружек тоже хорошие грибы: опята и грузди, а у Толика вообще полная корзина. Только моя корзинка была пуста.
Тут начались насмешки и издевательства. Толик катался по траве от смеха и приговаривал:
– Эх, Лилька, тебе бы не грибы собирать, а ворон считать!
Мне стало очень обидно, ведь я считала Толика своим лучшим другом и, глотая слезы, думала: «Ты, предатель, погоди у меня! Еще попросишь какую-нибудь интересную книжку, держи карман шире! И вообще больше не буду с тобой разговаривать».
Я надулась, но никто не обратил внимания на мою обиду. Весело болтая, компания продолжила сбор грибов. Все разбрелись в разные стороны, договорившись время от времени перекликаться.
Я же решила, что откликаться не стану и постараюсь набрать полную корзину, всем назло.
Я углублялась в лес. Голоса моих товарищей уже едва доносились до меня, но я упорно не отзывалась. «Пусть поволнуются немного, а когда наберу полную корзину, то сама их найду, ведь я прекрасно помню дорогу назад».
Вскоре набрела на целую полянку белых грибов. Руки мои тряслись от жадности, так хотелось собрать их все, что я забыла обо всем на свете. Когда корзина наполнилась доверху, вдруг заметила, что начало смеркаться. Испугалась и скорее побежала к месту, где мы расстались с ребятами. Неслась что есть сил, постоянно окликая по имени то сестру, то подруг, то Толика. Но никто не ответил, видно, ушла слишком далеко.
Стало очень страшно, я уже не знала, правильно ли иду. Начала кричать во весь голос, призывая на помощь: шутка ли – надвигалась ночь, а я осталась в лесу одна, беззащитная маленькая девочка. В панике я заметалась из стороны в сторону, уже совершенно потеряв ориентацию.
Между тем тьма сгущалась, слышались какие-то непонятные звуки и шорохи, казалось, кто-то крадется за мной. Замирая от страха, я все-таки продвигалась вперед, чтобы не стоять на месте, ожидая нападения дикого зверя.
Прошло еще какое-то время, стало совсем темно, я постоянно натыкалась на стволы, набивая себе синяки и шишки. Казалось, деревья выстроились передо мной сплошным забором, специально держат меня и не дают идти. Поняв, что двигаться в ночном лесу невозможно, я начала устраиваться на ночлег. Нужно было сгрести сухие листья в кучу и закопаться в них. Так я и сделала. «Может быть, листья спрячут меня от диких зверей», – думала я, закрывая голову вязаной кофточкой, – стало очень холодно. Ни листья, ни кофточка не помогли согреться. От страха и холода бил озноб. Я закрыла глаза и приготовилась умирать.
Передо мной поплыли картинки из моей недолгой жизни. Увидела грустно улыбающуюся маму и папу, который махал мне рукой, словно прощаясь… Слезы медленно текли по щекам, и я не заметила, как задремала. И… вздрогнула, очнувшись от прикосновения чего-то горячего и влажного к моему лицу.
«Волк!!!» – с ужасом подумала я и зажмурилась еще крепче. Но, услышав радостное, нежное повизгивание, поняла – это Свобода! Моя дорогая, любимая собака! Она нашла меня! Она пришла, чтобы спасти меня!
Зарыдав от счастья, я обняла ее теплую мохнатую шею. Собака легла рядом, согревая меня своим телом и продолжая тихонько повизгивать. Я уже ничего не боялась и крепко уснула, сжимая Свободу в своих объятиях. Так хорошо было рядом с ней!
А наутро, чуть только забрезжил рассвет, я подобрала корзинку с грибами, и мы побежали домой. Собака уверенно вела меня, она хорошо знала дорогу – видимо, не раз бывала в этих местах. Самое главное, путь, которым она вела меня, был гораздо короче нашего, хотя тропинка оказалась очень крутой. Мы спускались вниз по другому склону сопки.
Дома никого не оказалось, я поняла, что все ушли меня искать. Свобода, убедившись, что я в безопасности, убежала встречать моих близких, чтобы успокоить и сообщить им каким-то своим способом, что я уже дома.
Вскоре они вернулись домой в сопровождении радостной Свободы: объятия, поцелуи, слезы. Оказывается, дети искали меня до самой темноты, а не найдя, побежали домой и всё рассказали родителям. Началась паника, мама с сестрой плакали, а папа побежал по соседям, чтобы организовать поиски.
Взяли фонари, факелы и целой толпой отправились в сопки.
Свобода, вернувшаяся к вечеру домой, каким-то непостижимым образом поняла, что я заблудилась в лесу, отправилась на поиски самостоятельно и без труда меня отыскала.
Так наша Свобода стала героиней: все вокруг старались приласкать ее и угостить чем-нибудь вкусным. Свобода была очень этим довольна, но совсем не зазналась, а по-прежнему была преданным, верным другом и участвовала во всех наших играх и забавах, оставаясь при этом свободной и независимой.
Татьяна Жданова
Москва-Сокольники
Две женщины на нашей улице в Сокольниках держали коров. Каждое утро тетя Даша приносила нам парное молоко и свежие яйца. Паслись эти коровы прямо за домами, а держали их в сараях. Кто-то держал свиней, гусей, уток.
Многие из соседей – кур в сараях. Курицы были неинтересными, но вот петухи… Расписные, разноцветные, они кричали по утрам, возвещая о наступлении рассвета. Были среди них и петухи-задиры. Один такой задирал не только маленьких детей, но и взрослых. Он жил в нашем дворе и однажды уселся на спину моему деду, который в этот момент рубил дрова. Только петух пристроился клюнуть деда в затылок, как тот закинул руку за спину, схватил его за ноги, перевернул и оттяпал ему буйную голову. Еще до своей бесславной гибели этот наглый петух получил хороший пинок армейским сапогом от моего отца.
Бабушка моей подружки Гали тоже держала кур. Среди них она особенно отличала одну молодую курочку и даже дала ей имя Люська. Так вот, росла-росла эта Люська и вдруг превратилась в долгоногого петуха. Перекрещивать его было уже поздно, так и прожил этот петух свою петушиную жизнь под женским именем. Вероятно, это был петух-трансвестит.
Валентина Зелинская
Гуси
В Сватово у нас было большое гусиное стадо. С их вожаком у меня были особые отношения. Мы были с ним примерно одного размера; не знаю, кого я ему напоминала в моей кроличьей шубке, но он меня терпеть не мог – хватал клювом за верхнюю пуговицу, держал крепко и одновременно с двух сторон хлопал по бокам крыльями. Я боялась его ужасно. И мы всегда высматривали друг друга издалека: первый, кто видел врага, начинал бежать, я, конечно, от него – он за мной. Перед отъездом все стадо зарезали, засолили и в сундуке отправили в Киев. Моя старшая сестра оплакивает своих гусей всю жизнь. Она их нянчила, ей пришлось их и резать, но они буквально спасли нам в Киеве жизнь. Шла война, часть багажа пропала, но гуси приехали.
Герман Кузнецов
Суслики
Была объявлена борьба с вредителями, в том числе и с сусликами – пожирателями злаков. Мальчишки брали ведра, находили нору суслика, из оврага черпали воду и лили ее в нору. Когда показывалась морда, хватали за шею и силой бросали об землю, отрубали лапки, за которые можно было получить 50 копеек. Сами тушки свежевали и жарили на костре, обгладывали маленькие косточки. Неожиданно приехала кинохроника, которая снимала фильм о суховеях. Привезли мотор от самолета, с помощью которого изображали суховеи. Им вдруг потребовались живые суслики.
Я быстро подрядился и принес им пять сусликов, за которые получил 25 рублей. Заработав за лето немного денег, поехал в Ленинград на свидание с отцом. Ехал за 8 рублей в общем вагоне без места, спал на третьей полке. На каждой крупной станции на перроне были длинные столы, с которых продавались обеды, на которые я только смотрел. На мелких станциях к поезду выносили вареную картошку и соленые огурцы. Милиция гоняла этих торговок. Был случай, когда женщина одела большую кастрюлю с картошкой на голову милиционера, сама нырнула под вагоны и была такова. Свидание было в знаменитых «крестах» в Ленинграде, куда отца привезли для встречи со мной из шарашки. Он был одет в цивильный костюм, бритый и подстрижен. Рассказал, что кормят прилично, дают даже сливочное масло.
Елена Фесько
Крысы
Оставаться со мной было некому. Все свободные руки необходимы были в работе, поэтому и отдали в ясли. Многие малыши тогда находились в яслях практиче-ски сразу после рождения, но и там нам пришлось почти всей группой пережить страшное испытание. Нас погрызли крысы, вероятно, обезумевшие от голода. Как говорили взрослые и вспоминала потом моя мама, они погрызли нас в тех местах, где на щеках оставалась каша, или там, куда малыши срыгнули пищу. Крысы обгрызли носы, губы, уши, забирались за край воротников. Мне досталось меньше, чем остальным: мне крыса погрызла края ушей, маленькую бороздку на шее и во рту. Всех малышей поместили в инфекционное отделение.
Из сорока воспитанников в живых нас осталось только десять. Режим был установлен строжайший – родителей не пускали. А они ухитрялись подсматривать за своими малышами. Стекла в дверях закрывались газетами, в которых делались маленькие дырочки для глаз, чтобы, не выдавая себя, можно было понаблюдать за своим ребенком. Но как только появлялась газета, дружный детский коллектив начинал громко и надрывно плакать – видимо, чувствуя присутствие родителей.
В изоляции мы пробыли почти полгода. И фотография осталась на память о том страшном испытании. Раны долго не заживали, лекарств просто не было, и старый фельдшер решился на последнее средство – прижечь увеличительным стеклом разъеденные раны. И вот оно, долгожданное освобождение, – я дома с запретом есть ряд продуктов, например соленую рыбу, иначе все могло закончиться страшным образом. Но однажды мама, уходя, поставила соленую треску в большом блюде на самовар, который возвышался на столе. Когда она вернулась, то обнаружила рыбу съеденной. Мама схватила меня на руки и помчалась бегом к тому старому фельдшеру. А он только развел руками. Но страшного не произошло, только до сих пор осталась аллергия. А еще шрам на шее и обгрызенные уши.
Школа
Как это ни удивительно, в многочисленных письмах о школе послевоенного времени меньше всего сообщается об учебе. Зато личность учителя – хорошего, плохого, корыстного, доброго – на всю жизнь отпечатывается в памяти. Там, в школьных стенах, чрезвычайно рано начинается общественная жизнь. В школе царит право сильного. Слабому приходится защищать свое достоинство. Таков закон организации всякого общества – и в стае волков, и в прайде львов, и в начальной школе. Тем ценнее и важней в этой жесткой системе проявления великодушия, благородства, щедрости. Эти детские воспоминания о школьных годах – предмет для размышления и сегодня, шестьдесят лет спустя. Чем мы можем помочь нашим детям и внукам? От каких ошибок их избавить? Или всякое знание о жизни приобретается только собственным опытом?
Но как хорошо я помню соседа по двору, который учил своего сына: «Витька! Ты кулак-то не подгибай, бей костяшками, и прямо в нос!»
Неужели это всё, что можно передать?
Людмила Лукашко
В первый класс
В 1944 году я иду в школу, в первый класс. Помню торжество и первую нашу любимую учительницу – Екатерину Родионовну Ушакову, ее такие добрые и грустные глаза. Помню, как каждое утро перед уроками весь класс вставал в очередь и наша учительница всем вливала ложкой в наши «клювики» рыбий жир из большой бутыли, которая всегда стояла в углу.
О, какие стояли запахи в классе! Наша одежда, даже при старании наших матерей, источала этот запах. Теперь-то я понимаю, что этот «любимый» рыбий жир спас нас от рахита, от дистрофии…
Чернила наши мамы каким-то только им понятным образом изготовляли из сажи. Тетрадей было очень мало, писали на газетах, сшитых по форме тетрадей. Да, да. Это всё было.
Почему-то очень ясно помню 23 февраля 1945 года, когда нам в честь праздника раздали тонкий кусочек хлеба и прозрачный пластик сыра. Да, да, сыра. Боже мой, как мы его ели, нет, не ели, а облизывали. Старались растянуть удовольствие.
А как забыть голос подружкиной мамы тети Поли: «Девчонки, идите паренку есть».
Паренка – пареная свекла, вкуснее которой ничего не было.
Всё это было на Дальнем Востоке. Сколько к нам прибывало эвакуированных детей разных национальностей! И никакой вражды с ними. Все жалели их, помогали. Бегали вместе, босиком. Все сопки с земляникой, орехами были наши. Играли в войнушку со своими Чапаевым, Матросовым, Буденным. Ходили в разведку, скакали на ветках, и лучшей конницы я больше не видела.
Да, много, очень много помнится и не забывается. Помню, как мама, вздохнув, сняла с дверей бордовые шторы и начала кроить нам с братом шаровары.
Я ведь была еще малая, а до подробностей помню страницу из газеты «Правда». Внизу страницы был помещен фотоснимок только что снятой с виселицы партизанки Тани. Так назвала себя девочка – партизанка Зоя Космодемьянская. Даже помню, кусок обрезанной петли лежал рядом с телом. Как мы с братом рыдали! До сих пор вижу ясно тот снимок. Уже в институтские годы я посетила могилу Зои на Новодевичьем кладбище. Поклонилась ей.
Не могу забыть, с каким рвением мы с братом выучили помещенные в «Правде» слова гимна Советского Союза. Распевали каждый вечер.
И вот настал этот радостный, светлый майский день, который запомнился до самых мелочей. День 9 мая.
С утра все пришли в школу. Как всегда, опоздал Васька Дергузов – сын нашей директрисы. Пришел и начал бузить и баловаться, и добрейшая наша учительница вынуждена была удалить его из класса. Урок продолжается. Вдруг с грохотом распахивается дверь, и влетает наш Васек и бросается по партам носиться и кричать: «Победа, победа!»
Мы ничего понять не могли. Учительница осела на стул, в дверь вбежали другие взрослые, рыдают и все кричат: «Победа, победа!»
Все выбегают из школы и бегут на центральную площадь. Что было!
Слезы, смех, пляски. Сейчас пишу, и мурашки по коже бегают.
Римма Сивак
Писали на обрывках газет…
В школу пошла в 1946 году. Брали с восьми лет. В здании размещался тогда госпиталь –мы, дети, часто ходили навещать раненых: читали им стихи, пели как могли, что-то рассказывали, чтобы отвлечь… Вышедшие из строя бойцы – молодые мужчины с тяжелыми ранениями – всегда нас ждали. Помню, я подарила одному раненому карандаш: он взял его и спрятал под одеяло… тогда-то я и заметила, что у него нет ног… Бывший солдат (бывают ли «бывшие»?) поймал мой взгляд, и я увидела слезы в его глазах.
Класс, в котором мы учились, был большой: огромные окна, высокие потолки – наследство от бывшей гимназии. Все стекла, правда, были выбиты и закрыты фанерой. На всех нас имелось всего три букваря (как хочешь, так и учись!), – ну а писали на обрывках газет. И только по чистописанию у каждого была тетрадь в три линеечки – но в ней очень много «стопок»: перо задевало их, выходили кляксы… Писали чернилами (зимой они от холода замерзали, ну а мы сидели в пальто – школа долгое время не отапливалась): чернильницы-непроливайки приносили из дома. А ручки деревянные были, с перышком № 86: ими писать хорошо было, удобно… Кстати, к четвертому классу мама впервые сшила мне настоящую форму из сатина – платье коричневое и черный фартук; до этого ходила как придется.
Учительницу, Евгению Николаевну, мы очень любили. Она говорила: «Учитесь хорошо! После войны всё восстанавливать надо, разруху убирать… Стране нужны грамотные специалисты! Учитесь как можно лучше».
Но не у всех получалось, поэтому к более сильным ученикам «прикреплялись» слабые. У меня было три таких девочки (обучение в то время было раздельное): я отвечала за их успеваемость по всем предметам до четвертого класса – в общем, терпение и еще раз терпение.
Однажды, правда, я не выдержала и… побила Тамару. Да, она всего лишь никак не могла написать правильно слово «дорожка», но ведь каждый раз не могла!.. Каждый раз, вызывая ее к доске, Евгения Николаевна спрашивала: «Ну что, Тамара, как напишешь дорожка?» И Тамара отвечала: «До-рож-ка», а на доске писала неизменное «дарошка». Терпению моему пришел конец – казалось, будто она просто мучает нашу любимую учительницу… В общем, решили мы эту Тамару проучить. Я подговорила девчонок, и в один прекрасный день мы забросали ее снежками: такой вот «воспитательный метод», не сказать чтоб совершенный… А наутро меня вызвали к директору школы (замечательная женщина, но помню только фамилию – Оганова): «Почему, зачем вы так сделали?» – спросила она спокойно, глядя мне в глаза. Я объяснила, а директор попросила: «Не надо так больше. Не надо, это неправильно».
В другой раз мы встретились с Огановой в спортзале, где натирали паркет. Вероятно, я что-то делала не так – директор подошла ко мне и показала, как нужно… Ни капли снобизма, только тепло.
Что еще вспомнить… Никогда не забуду, как ждали мы большую перемену. Наша Евгения Николаевна приносила еду (время-то голодное) – каждому на парту клала темный пирожок с морковью… как вкусно было! А после этого высыпала на бумажку по маленькой ложечке – алюминиевая – сахарного песка… Когда же мы уходили домой, «проверяла» нас: у всех ли завязан шарф, застегнуты ли на пальто пуговицы, есть ли варежки…
А однажды, проходя по улице Ленина, я увидела объявление о приеме в музыкальную школу и на следующий день пришла в указанный класс: там, на лавках вдоль стен, сидело много детей. Это был 47-й год, я уже отучилась год в общеобразовательной.
У окна стоял рояль: учительница вызывала по одному – проверяла музыкальные данные. Когда очередь дошла до меня, я попросила, чтобы все дети вышли, так как я, видите ли, «не могу при всех петь». Что ж, просьбу выполнили. Прослушав меня, Галина Михайловна сказала, что я принята в первый класс на фортепиано: «Передай родителям», – я и передала: сначала маме, потому как папа всё время работал, и даже ночью, – он ведь был начальником угрозыска: тогда в Рязани орудовала банда «Черная кошка» (забегая вперед, скажу, что когда выйдет фильм с Высоцким «Место встречи изменить нельзя», отца моего, Тимофея Александровича Сивака, будут сравнивать с Жегловым).
В общем, когда папа узнал, что у меня есть способности к музыке, решили покупать пианино. Решить-то решили, а где деньги взять? Мама тогда на простынке нарисовала клавиатуру, а вместо черных клавиш пришила спичечные коробки. Так я занималась, а через год отец привез… старинное фортепиано с подсвечниками: продал его ветврач – в рассрочку, родители много лет долг отдавали.
Учительница музыки у меня замечательная была – Зинаида Сергеевна Ижевская. Она всегда много играла, я быстро всё запоминала, поэтому нот никаких не знала. Но однажды всё открылось. Получив задание на лето, я уже почти вышла из класса, как вдруг слышу: «Римма, вернись-ка. Скажи, какая нота находится на третьей линеечке?» А я и не знаю… В общем, пока не выучила всех нот, Зинаида Сергеевна на уроках моих сама ничего не играла… а я так мечтала стать пианисткой! Даже стишок написала, наивный, конечно: начинался он со слов «Давным-давно хотелось мне учиться, на пианино так хотелось мне играть…», ну а заканчивался вполне в духе времени: «Но одного желанья мало, и чтобы нам прекрасно так играть, должны мы очень много все учиться, учиться так, как Ленин завещал…»
Детство наше было и голодным, и холодным, но, несмотря ни на что, мы радовались жизни, стремились учиться, чтобы стать врачами, учителями, инженерами… Мы понимали: стране нужны грамотные люди. И чувствовали, что государство заботится о нас, верили, как ни смешно теперь говорить так, «в светлое будущее»: самое главное, в будущее без войн.
Елена Косякина
Мужская школа
Уроки чистописания стали самыми трудными для меня. Зато я хорошо, быстро и с выражением читала, отлично считала, писала довольно грамотно и могла рассудительно отвечать на уроке. Нина Григорьевна махнула рукой на мой почерк и не мучила меня. Каждый день в школе было по четыре или пять уроков: чтение, чистописание, а затем русский язык, арифметика, рисование, пение или урок физкультуры. Уроки длились сорок пять минут. На переменах все должны были выходить из класса в коридор и чинно парами ходить кругами по коридору до звонка на следующий урок. В центре такого хоровода дежурили учителя, которые зорко следили за порядком. Хорошо представляю себе, что творилось на переменах в соседней 186-й мужской школе.
Когда я училась уже в седьмом классе, мне довелось однажды попасть в эту школу на перемене. У нас был сдвоенный урок физики. Пожилой учитель Иосиф Захарович попросил меня на большой перемене сбегать в мужскую школу к тамошнему учителю физики за кассетой с учебным фильмом. Я довольно храбро вошла в вестибюль этой школы. То, что я увидела, заставило меня похолодеть. Вокруг дрались, гонялись друг за другом, орали и хулиганили сотни мальчишек. Я почувствовала дурноту и закрыла глаза. Мне показалось, что они все сейчас бросятся на меня и убьют! Действительно, с криками «Девчонка! Девчонка!» они обступили меня сплошным кольцом, так что мне стало трудно дышать. Но бить не били.
Через некоторое время дежурная по этому этажу учительница заметила какую-то странность в поведении воспитанников. Никто не дрался. Стояла относительная тишина, такая здесь редкая, и все сбились в кучу вокруг чего-то. А что там такое внутри круга? Может, кого-то убивают? Она с трудом пробилась в центр и увидела девочку в полуобморочном состоянии. «Как ты попала сюда? Кто ты?» Я объяснила. Учительница взяла меня за руку и отвела в кабинет физики. Все мальчишки почтительно шли за нами. Мне дали коробку с фильмом, учительница проводила меня за порог школы, и я пошла восвояси, удивляясь, что осталась жива.
Первое полугодие я закончила на все пятерки и, как отличница, получила в школе ценный подарок: две тетради в клеточку и косую линейку, ручку, ластик и карандаш. Это было целое богатство. В последний учебный день нас отпустили пораньше, после второго урока. Я пошла домой одна, хотя обычно за мной приходила бабушка: на улицах было неспокойно, тем более приходилось идти мимо той самой мужской школы № 186. Я гордо шла, радуясь подарку, и, желая побыстрее попасть домой, пошла через темную подворотню между нашим домом № 4 и соседним № 6. В тот же миг, получив толчок в спину, я упала в сугроб. Какие-то мальчишки схватили мой портфельчик, вытряхнули содержимое в снег, забрали мой подарок и, еще раз надавав мне подзатыльников, убежали. Я посидела, поплакала, собрала всё, что осталось, в портфель и стала думать, что делать дальше. Очень было жалко школьной награды. Ведь дома могли и не поверить, что я ее получила. И тогда я решила возвратиться в школу и попросить у Нины Григорьевны еще один такой же подарок.
Придя в школу, я поняла, что опоздала. Класс оказался запертым. Нина Григорьевна уехала в Косино, домой. И тогда я решилась постучать в кабинет директора школы. Нашим директором тогда была симпатичная пожилая еврейка, Анна Львовна Малисова. (Ее фамилию я сегодня, конечно, не помнила, а взяла из сохранившегося табеля первого класса.) Сейчас я совершенно не представляю себе, как смогла пойти к директору школы, как отважилась? «Войдите!» – услышала я и вошла. «Что тебе, девочка? – спросила Анна Львовна. – Ты из какого класса?» – «Я Лена Синельникова из первого “Г”», – ответила я и рассказала о своей беде. Анна Львовна выслушала меня и сказала: «Ты молодец, что пришла. У меня случайно есть еще один такой набор. Бери! Да, а где ты живешь?» Я назвала свой адрес. Тогда Анна Львовна попросила меня немного подождать и обещала проводить меня домой.
Бабушка поглядела на часы и собралась идти за мной в школу. В это время раздался звонок в квартиру. К своему глубокому удивлению, бабушка увидела на пороге директора школы, крепко держащую меня за руку. «Боже мой! – испугалась бабушка. – Что случилось? Заходите, пожалуйста!» – спохватилась она. «Ничего, ничего, не волнуйтесь! Ваша внучка молодец! Отличница! А я просто проводила ее домой. Нам было по пути». Потом, когда Анна Львовна ушла, я всё рассказала бабушке и маме. До сих пор сама себе удивляюсь. От природы ужасная трусиха, я всё же не один раз в жизни была так настойчива и решительна, как тогда в день окончания первого полугодия в декабре 1944 года.
Иосиф Рабинович
Девять – это много
1 сентября бабушка повела меня в школу, надо было Садовое кольцо переходить. Неприятности начались сразу, правда, ни я, ни бабушка о них не знали. Замечательная учительница скончалась в ночь на 1 сентября, и директор в спешке заменил ее другой. Я и сейчас помню, что звали ее Тамара Дмитриевна. Первый урок – знакомство, рассказ, как надо сидеть, да это все знают, проходили…
Второй урок был уже предметным – арифметика. Тамара Дмитриевна нарисовала мелом на доске кружочек и спросила: «Ребята (а учились мы без девочек), сколько здесь кружочков?» Мой шустрый одноклассник протянул руку и сказал «один». Для меня это было ясней ясного, но учительница сказала ему: «Молодец, Чекрыжов!» Вот люди уже пятерки получают, а я зеваю, дело-то вроде простое. Учительница нарисовала девять кружочков и снова спросила: «Сколько?» Я тут же поднял руку и бодро заявил: «Девять!» Учительница взглянула на меня как-то странно и, о ужас, сказала: «Не девять, а много». Сами понимаете – свет для меня померк: значит, двойка. Что было на уроке после – не помню, я все время пересчитывал чертовы кружочки на доске, и все выходило – девять. Уроки кончились – я вышел к бабушке и не решился признаться в позоре. Дома уже ждали нас родители, отпросившиеся с работы, чтобы отпраздновать приобщение сына к знаниям. Они так гордились мной, ведь я уже читал и умел считать. Я глядел на улыбающихся маму с папой, и тут бабушкины уроки нравственности возымели действие – не мог я обманывать этих счастливых и любимых мною людей.
Поэтому я просто разревелся и повинился, что схватил двойку. Без всякого волнения папа попросил рассказать все как было. Я изложил как на духу и закончил словами: «Папа, там, честное слово, было девять кружочков!»
И тут, к моему изумлению, родители и бабушка расхохотались. Но отец быстро успокоился и внятно объяснил мне, что не все дети умеют считать и им сначала надо рассказать, что такое один и что такое много. Объяснял папа всегда доходчиво – он уже тогда был доцентом Бауманского. Поэтому я охотно поверил ему, что двойки у меня, наверное, никакой нет, и не надо лезть вперед – пусть другие осваивают то, чему меня бабушка научить успела.
Вот с той поры я и не привык лезть вперед за наградами, особенно если для этого нужно локтями толкаться. И уж конечно, запомнил, что девять, в отличие от одного, – это много.
Борис Иофьев
Соответствует линии партии
С пятого по седьмой класс я учился там же, где в первых двух классах до войны: школа № 128 на 2-й Тверской-Ямской, теперь чисто мужская и семилетняя. Я с благодарностью вспоминаю классного руководителя – Пелагею Лукиничну, немолодую очень бедную женщину с двумя детьми, яркого и заразительного энтузиаста своего призвания – арифметики и воспитания. Дальше – школа № 127 (у Грузинского Вала).
Видимо, невзгоды и почти постоянное недоедание в течение нескольких лет подорвали здоровье, сделался жестокий фурункулез, начинался туберкулез, я даже получал УДП – усиленное дополнительное питание: подростки приходили на обед в столовую на улице Горького, где потом располагался вкусный ресторан «Баку». Но главное – я был патологически туп, да и учили почти всему плохо.
На школьных уроках имя Сталина всплывало часто, и было непохвально написать сочинение, не упомянув его. Например, завершая сочинение о Катерине из «Грозы» А.Н. Островского, я вполне мог измыслить фразу вроде: «Только при Советской власти под руководством великого Сталина осуществилось стремление женщины к свободе».
В десятом классе случилась неприятность: для сочинения по «Поднятой целине» Шолохова я за истоками коллективизации обратился к сталинскому «Краткому курсу истории ВКП(б)» и начал с того, что правительство, озабоченное положением беднейших крестьян, разрешило какие-то (точно не помню) действия по раскулачиванию. Старая и не вовсе безграмотная учительница заявила классу, что мое сочинение содержит троцкистский взгляд на коллективизацию, она его осуждает и передает на суд учительского совета школы. Дело подогрелось неприязнью ко мне классной руководительницы – ей не нравилось, что я всё время улыбаюсь.
Дело уже шло к исключению из школы, но, к счастью, учитель истории Грановский объяснил на совете, что мое изложение соответствует партийному.
В школе Грановский очутился недавно; будучи изгнан из какого-то института (видимо, как «космополит»), он резко выделялся неформальным стилем ведения урока, любил рассказать что-то занятное сверх учебника. Однажды он вызвал меня к доске рассказать о личности Ивана Грозного. Я уже был наслышан о нем, но тем не менее стеснительно изложил содержание тех нескольких строк, которые в учебнике рисовали его прогрессивным борцом с самостийностью бояр. Видно было, что учитель не того от меня ждал.
Во время выпускных экзаменов Грановский болел, и экзамен проводил директор школы, тоже учитель истории, но бесцветный. Он многим поставил более низкие оценки, чем ожидалось. Несколько учеников и я с ними после экзамена пошли жаловаться к Грановскому домой. Застали его лежащим в беспомощном состоянии с сильно распухшими ногами. Он утешил нас тем, что годовые оценки выставлять будет он, и с учетом оценок в четвертях получится то, что заслуживаем. Но школьная клика добилась своего: приблизительно через год он был арестован и вскоре погиб в лагере.
Шла борьба с «космополитами». В моем немногочисленном окружении были арестованы отцы двух моих друзей (у одного из них арестовали и мать, и он остался вдвоем с младшей сестрой, отец другого повесился в лагере), арестовали приятеля моего брата. Внешние обстоятельства и школьные приключения вселяли мне чувство безнадежности, лишали оптимистической воли к образованию. Школа была мне тягостна, на выпускной вечер не пошел.