Детство 45-53: а завтра будет счастье Улицкая Людмила

«Купите папиросы!»

Все продукты и вещи выдавали по карточкам и талонам. Карточки «отоваривала» в основном я. Как-то надо было их выгодно отоваривать в дневное время, а мама допоздна работала, чтобы получать «рабочую карточку». Помню, что крупяные карточки отоваривать макаронами с большой дырочкой внутри было невыгодно. А эти макароны (хорошо разваренные, толстые) так вкусно было втянуть в себя!

По карточкам выдавали и табак. И у меня был свой «бизнес». Мама где-то «доставала» (так говорили) пустые папиросные гильзы, и мы всей семьей вечерами их набивали табаком. Я продавала уже папиросы утром у входа в булочную на Кировском проспекте. Окна нашей комнаты выходили прямо на эту булочную, и папа с братом, наверное, могли меня видеть. Негромко, но четко я говорила одно слово: «Папиросы, папиросы!» Папиросы были закреплены резиночкой по десять штук и стояли в коробке. Десять штук стоили 30 рублей. Но были и штучные, они стоили 5 рублей за штуку. У меня был конкурент – мальчишка моих лет или чуть постарше. Он сидел у входа в булочную на ящике и заунывно пел:

  • Ой, кушать хочется, друзья,
  • И ноги мои босы,
  • Ох, пожалейте вы меня,
  • Купите папиросы!

Декоративный мальчонка. Из рваного носа большого башмака высовывалась голая нога – зимой! Я была по тем временам нормально, тепло одета, но голенища валенок доходили до колен, и я плохо, неуклюже передвигалась. Однако моим преимуществом в конкуренции было то, что мои гильзы были плотнее набиты табаком – у нас было специальное приспособление для набивки. И постоянные покупатели это знали. Мальчишка часто приходил позднее меня – я выбегала сбывать товар до школы. При встрече мы молча кивали друг другу.

Как-то в школе меня подозвала пионервожатая и спросила о моем «бизнесе» (кто-то донес). Я бес-страшно ответила, что у нас в семье папа-инвалид, маленький брат и денег не хватает. Пенсия у папы была 120 рублей (после реформы – 1200). А еще, сказала я пионервожатой, я продаю шестьсот грамм черного хлеба (через день) и на эти деньги покупаю в «коммерческом магазине» две бутылки по пол-литра молока (оно было по здоровью обязательно нужно моему брату и стоило 30 рублей за бутылку. Четыре бутылки молока – вот и вся папина пенсия), иногда деньги коплю и покупаю там же масло. Магазин № 2 был расположен на площади Льва Толстого. № 1 был Елисеевский на Невском. В народе они имели название «магазин наглядных пособий для заочного питания». Цены там были несусветными. Вот леденцы, это я точно помню, стоили 700 (послереформенных) рублей килограмм, и я только однажды сумела накопить на сто грамм.

Хлеб я продавала всегда одному и тому же покупателю – он меня ждал. Это был какой-то большой черный дядька в полушубке. Мы никогда не разговаривали, только иногда он молча угощал меня конфеткой «барбариска» – маленький леденец в обертке.

Редко около булочной появлялся милиционер, но он нас с мальчишкой «не видел». Он охотился за настоящими спекулянтами и ворами, которые продавали из-под полы бормотуху-самогон и целые буханки хлеба. Плохо милиционер охотился – все равно продавали…

Трудное послевоенное детство, но сколько живых, по-настоящему добрых воспоминаний… Может быть, это потому, что мы тогда были юными и впереди у нас была долгая и непременно счастливая жизнь после великой Победы?

Уже в юношеском возрасте мы с мальчишкой в трамвае друг друга узнали, одновременно сказали: «Привет!» – и он вышел на остановке.

Людмила Фрейдлин

Толкучка как зеркало жизни

В одной из четырехэтажек заводского поселка, где мы жили, появилась вывеска, смысла которой я долго не могла понять, – «Ателье мод». В доме напротив кто-то приобрел радиолу и выставил ее в окно. Оттуда полились дивные песни. Не только наши любимые, военные. Леонид Утесов пел про одессита Мишку и водителя кобылы, Клавдия Шульженко – про голубку, вестницу любви для путника в дальних краях. Возникло новое имя – Петр Лещенко. «Там, под небом чужим, я как гость нежеланный», – скорбел голос, и мы замирали. И когда он молил: «Перестаньте рыдать надо мной, журавли…» – с улицы кричали, поднимая головы к музыкальному окну: «Пока не ставь ничего!» Хотелось времени, чтобы песня улеглась в душе.

Радиола гремела, а то пошипывала или задыхалась, как астматик. Люди приходили с третьей смены и ложились спать, но никто ни разу не выглянул и не потребовал утишить звук. Не было злобности: с неудобствами легко мирились, потому что любое из них сравнивалось с недавними военными тяготами и казалось несущественным. Верили, что впереди – лучшая жизнь, и радовались самой малости.

На углу нашей улицы Клубной и улицы Первой Конной Армии угнездилась пивнушка, по определению трезвых – гадюшник. Звучало слово не оскорбительно, а скорее снисходительно. У ларька роился взбудораженный народ, инвалид без ног играл на гармошке и пел про загубленного фашистами пионера Витю Черевичкина и его голубей. Он выводил с большим чувством: «Го-лубы, мои вы го-лубы», и это было почему-то жалостливее, чем привычное «голуби». Прохожие останавливались, женщины плакали. И пионера Витю было жалко, и самого гармониста: от его голеней остались культи, он стоял на коленях с толстыми кожаными наколенниками, чтобы было теплее и чтобы не перетирались быстро. Ему подносили кружку. Он порывался заплатить, возражающий хор его останавливал. Угощали и двух безусых фэзэушников, с подчеркнуто блатняцкой развязностью отбивавших чечетку для всеобщего удовольствия.

В один прекрасный день место гадюшника заняла тележка с газированной водой. Это тоже было событие. Туда очередь не иссякала целый день, все пили воду из одного, наскоро сполоснутого под хилым круглым фонтанчиком граненого стакана.

В продаже появились абажуры оранжевого и зеленого шелка, с бахромой, ткань «штапель» и нитки «мулине».

Новое, невероятное знание о жизни принесла окраинная толкучка. Это был другой конец города, у черта на куличках. Мы с родителями сначала ехали в трамвае, потом от последней остановки долго шли по местности, которую с полным основанием можно назвать Пресеченной, и еще издали увидели толпу, которая странно, хаотично двигалась. Она была похожа на огромную гидру, на доисторическое животное и, когда мы подошли к ней вплотную, поражала одним выражением общего лица. Оно было какое-то вороватое. И у тех, кто продавал, и у тех, кто покупал. И еще виноватое, потому что (как я поняла годы спустя) и те, и другие нарушали. И ничего удивительного не было в том, что в этом людском муравейнике сновали милиционеры. Бог знает, кого именно они ловили среди сплошных преступников, но если человек продавал, к примеру, несколько пиджаков, то, завидев милиционера, быстро совал в сумку все, кроме одного. Потому как свое продавать, в общем, не возбранялось, а вынести «партию» – это уже спекуляция.

В настороженной, напрягшейся толпе выделялось ростовское жулье. Определялось оно на глаз даже малолетними. Парнишки в потертых пальто и глубоко сидящих кепках («кепелюхах» – говорил папа) держали руки в карманах и не мельтешили. Вид у них был демонстративно безразличный. Мол, одни здесь деньги тратят, другие зарабатывают, а мы – просто так, вышли погулять. Мол, имеем особое пристрастие к полуовражному пейзажу на краю городской географии.

Мы протиснулись в толпу, стараясь держаться вместе (папа крепко держал мою руку в своей), и я увидела непонятного назначения предметы. Их было много, глаза разбегались. В воздухе висели незнакомые слова: горжетка, джерси, багет, танкетки, коверкот, канделябр, акварель, фраже…

Толкучка меня совершенно ошеломила. Я все время спрашивала у родителей: «А это что? Это что?» Мне коротко и довольно рассеянно отвечали. Я не запоминала и снова спрашивала, отрывая папу с мамой от цели нашего путешествия. А покупали мне туфельки. Нескоро их выбрали, зато какие! Американские, на шнурках, чудного шоколадного цвета. Я надела их и почувствовала, что мир прекрасен, и прекрасны люди вокруг со своими горжетками, фарфоровыми красотками, которых беззастенчиво обнимали пастушки, и бесполезными блестящими топориками для рубки мяса, редко имеющегося в продаже…

Папа присел на корточки и тщательно ощупывал носок каждой туфельки. «Если давит, обязательно скажи», – строго наказал он, стараясь по моему бессовестному лицу угадать, говорю ли я правду. Куда там! Туфельки были мне малы, и потом я в них намучилась, но они были такой немыслимой красоты, что от них невозможно было отказаться. Папа смотрел на меня немного снизу вверх; было солнечно, а при ярком свете его глаза, и без того неопределимого цвета (мама называла их серо-буро-малиновыми), становились как маленькие солнышки с зелеными и коричневатыми пятнышками. Как я любила папу в этот момент! И маму, которая стояла рядом, улыбалась, поправляла волосы одной рукой, а другой крепко прижимала к груди сумочку.

Удивительный был день, полный впечатлений! И сколько их потом было! Может быть, они не так захлестывали, как наша высадка в ростовскую толкучку, но их непременно сопровождало радостное волнение. Помню приемник «Рекорд», который принес домой сияющий папа. Мама ахнула: «Мы же тебе брюки собирались купить! Эти совсем протерлись». – «Непременно! – легкомысленно пообещал папа. – Занимайте места согласно купленным билетам». И мы сели слушать «Театр у микрофона», не сводя с приемника восторженных глаз.

Многое было впервые: настольная лампа под матовым зеленым стеклом, первые гардины из простых ниток, чайные чашечки с блюдцами из дешевого фаянса. Откуда-то взялась у нас в хозяйстве смешная тарелка, желтоватая, с неровными краями. Вероятно, ее кто-то умыкнул из городской столовой и презентовал нам, беспосудным. По ободу было написано синей краской с завитушками: «Общественное питание – под огонь рабочей самокритики».

Помню первые духи для мамы, которые папа стал покупать ей ко дню рождения и к 8 Марта. Я была уже школьницей, и папа, не умевший различать парфюмерные запахи, брал меня с собой в качестве консультанта. Он надеялся на природную женскую интуицию в этом деле, но главное условие ставил сразу: «Берем самые дорогие», – и интуитивность выбора отпадала сама собой. Модную «Красную Москву» в виде духов и одеколона (в более крупном флаконе) папа игнорировал именно по этой причине. Его вкусы колебались между духами в жуткой склянке ядовито-синего стекла и матовом флаконе в виде кремля. Кажется, духи так и назывались – «Огни Кремля». При их виде мама схватилась за сердце, но быстренько справилась с собой и придала своему лицу выражение сладкого счастья…

Елена Фуксис (записал Геннадий Авербух)

Кино приехало!

Возвращаясь из школы, мы с подругой Наташей услышали восторженный крик детей: «Ура! Кино приехало!» Мы, конечно, тоже побежали в сторону клуба, чтобы узнать, какую картину привезли. Киномеханик Степа и его помощники разгружали киноаппаратуру с машины.

Наташа крикнула:

– Скажите, пожалуйста, какую картину привезли?

Молодой парнишка ответил ей:

– «Она защищает Родину».

Мы с радостью поспешили домой, чтобы поделиться хорошей новостью.

Мама была дома, так как у нее был ненормированный рабочий день. Я с порога закричала:

– Мама, «Она защищает Родину»!

Мама испугалась и тоже закричала:

– Вэйзмир! Кто кого защищает?!

– Кино приехало! Оно называется «Она защищает Родину».

– Ясно, а то забежала неожиданно и прогремела – не поймешь, что к чему, – сердито сказала мама. – Так ведь и описаться можно! Ну, хорошо, пойдем сегодня и посмотрим, как она защищала Родину.

В шесть вечера мы вышли из дому и пошли в клуб. Каждый нес стул или табуретку, потому что сидеть в клубе было не на чем. Было такое впечатление, что народ куда-то переселяется. Хорошо, что мы вышли на час раньше, а то не хватило бы места или пришлось бы сидеть в дальних рядах. Моя сестра Майя купила билеты, и мы вошли в зал. Стулья успели поставить примерно в третьем ряду. При этом мы переживали, что перед нами могут оказаться высокие люди и тогда не будет видно экрана.

Кто-то выкрикнул: «Киномеханик, ты только рассказывай нам наперед!» Обычно всё происходило так – механик громко, чтобы его слышали во всем зале, говорил: «Вот сейчас этот парень ударит по спине другого парня, а девушка возмутится и даст ему пощечину!» или же: «Сейчас лошадь от усталости упадет!»; «Вон тот дом сейчас загорится!»

Таким образом он комментировал всю картину. Стоило ему только замолчать, как зрители начинали выкрикивать: «Ты чего молчишь, давай рассказывай!»

Киномеханик продолжал: «Сейчас появится вор и незаметно вытащит деньги из кармана старика»; «Жена не откроет дверь мужу, так как он придет домой поздно!» и т. д.

Если на экране появлялись титры, весь зал начинал хором читать их. Например: «Наступила зима», «Прошло три года», «Смеркалось» и т. д. А в финале все хором читали: «Конец фильма».

Если фильм был про любовь и киномеханик говорил: «Сейчас этот парень поцелует свою девушку», в зале тут же поднимался невообразимый шум: дикие возгласы, свист и топанье.

Киномеханик Степа тогда сразу останавливал картину, включал свет и говорил: «Я больше не буду привозить фильмы про любовь, потому что нельзя их показывать вам, дикарям. Буду привозить фильмы только про войну, где нет никаких поцелуев».

После этого зрители тут же успокаивались и виновато говорили: «Мы больше не будем!» Всякий раз они давали обещание вести себя нормально, но никогда его не сдерживали.

Перед началом показа Степа объявил, что вначале мы посмотрим сам фильм, а киножурнал, который подвезти забыли, покажет в самом конце.

Картина «Она сражалась за Родину» произвела на зрителей шокирующее впечатление.

Я запомнила сцену: немец на танке остановился возле женщины, идущей по дороге с младенцем на руках. Выйдя из танка, он стал отнимать у нее ребенка. Женщина плакала и как могла сопротивлялась, но фашисту удалось вырвать ребенка из рук. Женщину он толкнул в канаву, а ребенка положил на дорогу и задавил танком.

По залу пронесся душераздирающий крик. Некоторые зрители, особенно женщины, плакали навзрыд.

В конце фильма все было наоборот: мать этого ребенка сидела на советском танке, и она увидела этого фрица, который шел по дороге. Она направила на него танк.

Что тут началось в зале! Люди повскакивали с мест и в восторге начали кричать, размахивая кулаками: «Так тебе и надо, фашистская скотина! Сдохни, как собака!»

К всеобщему ликованию, фашист был задавлен.

После фильма, как и обещал киномеханик, начался показ киножурнала. Вдруг в кадре появился Сталин. Зал взорвался восторгом. Все встали и начали неистово рукоплескать. Степа остановил кадр со Сталиным и стал ждать, когда зрители в зале успокоятся. Но зрители не думали успокаиваться. Моя тетя Фоня гордо подняла голову и тоже без устали аплодировала.

Минут через десять нервы у киномеханика не выдержали, он выключил киноаппарат и ехидным голосом спросил:

– Ну что, нахлопались? Теперь успокойтесь и поедем дальше!

Мама, глядя на него, тихо сказала:

– Видимо, отец или дед пострадали в 1937 году у парнишки.

Когда закончился показ, мама сказала, чтобы мы не торопились, так как должны выйти последними. Проходя мимо Степы, мама сказала ему:

– Будь осторожен, парень. Твою иронию могут не все понять: на тебя могут настучать, так что свои эмоции держи при себе. Не ставь под угрозу жизнь свою и своей семьи.

Степа пристально посмотрел на маму печальным взглядом и промолчал. Видно лишь было, как играют его желваки.

Яков Хотомлянский

Дед

1949 год. Вечер. Дед читает «Анну Каренину». «Мне отмщение, и Аз воздам». Как нескоро узнаю я истинный смысл этих строго предупреждающих слов! Дед малограмотный, он читает, медленно шевеля губами, и мне так интересно наблюдать за ним! У деда Якова старые очки, оправа сломана в нескольких местах и укреплена толстыми нитками темно-зеленого цвета.

Лето. Дед решает перекрыть крышу рубероидом. Рубероид старый – остатки рулонов, купленные на барахолке по случаю. Гвоздей нет. Зато в обрезках досок, выписанных на заводе для нашей маленькой прожорливой печки, гвоздей полно. С моим двоюродным братом Виталькой выдергиваем их по очереди – клещи у нас одни на двоих. Гвозди кривые, ржавые. Дед велит их выравнивать. Держу гвоздь за шляпку, рихтую молотком. Через несколько минут руки покрываются густой и плотной ржавой пылью. Очень болят пальцы, но дед обещал заплатить по рублю за каждые сто выровненных гвоздей. Брату он платит рубль всего за пятьдесят гвоздей. Пытаюсь выяснить – за что такая несправедливость? Дед смотрит на меня внимательно:

– У Витальки есть отец. У тебя – нет. Тебе всегда будет труднее, чем ему. Поэтому ты должен работать ровно в два раза больше, чем те, у кого отцы пришли с войны.

И тут же расплачивается со мной мятым изношенным рублем.

Рубль – это богатство. Рубль – это два стакана газированной воды с сиропом по четыре копейки, мороженое за двадцать копеек и три раза сходить в кино. В кино я иду с друзьями. Бешеные очереди за билетами, в длинном узком зале кинотеатра не продохнуть. Гаснет свет, на экране мелькают титры: «Этот фильм взят в качестве трофея…» Смотрим «Тарзана», «Тарзан находит сына», «Приключения Тарзана в Нью-Йорке». Широкоплечий красавец, перепрыгивая с лианы на лиану вместе с обезьяной Читой, спешит на помощь своей подружке Джейн. И взрослые, и дети сидят в кромешной духоте, завороженные и счастливые. Там, на экране, джунгли, там красивые артисты, там совсем другой мир, который так близко – только руку протянуть, и так бесконечно далеко, что только вздохнешь безнадежно, когда побегут по экрану заключительные кадры.

После кино, счастливые, воодушевленные киноподвигами, всей ватагой идем к Витьке Киселеву. У Витьки два преимущества: у него есть велосипед и он живет возле единственной в городе площади, где этот велосипед можно погонять. Великодушный после кино, Витька разрешает нам прокатиться. По одному кругу, не больше.

– А то сломаете еще, – говорит Витька.

Садимся кружком на траве, говорим о будущем. Какое оно, это будущее, там, за плотной толщей бесконечных лет, туманящихся впереди? Спорим, кем лучше быть – летчиками или моряками. Другие профессии не обсуждаются.

– А я буду Тарзаном, – размечтался Владька.

Мы хохочем. Летчики, подводники – это реально. Но стать Тарзаном?!.

Утром лезу на чердак. Там всегда таинственно, там пахнет старым сеном, маленькое окошко заросло паутиной, валяются списанные из обихода за ненадобностью старые вещи – безмен, керосиновая лампа с пересохшим фитилем, кривое велосипедное колесо, вторые рамы – перед зимой они будут спущены низ, вымыты и вставлены в оконный проем. За рамами вижу сверток из промасленной бумаги. Что это? Просовываю руку, достаю сверток, разворачиваю – новехонькие сияющие гвозди, много гвоздей.

Спускаюсь вниз, дед уже возится по хозяйству.

– Дед, ты зачем заставляешь нас гвозди ровнять? Смотри, какие у меня пальцы.

– А как ты еще можешь заработать? У матери будешь попрошайничать, что ли?

Иногда у деда бывает хорошее настроение. Он подзывает меня к себе и вдруг неожиданно сообщает:

– Ты даже не знаешь, какой ты счастливый.

И на мой вопросительный взгляд объясняет:

– Потому что ты доживешь до двухтысячного года.

– Откуда ты знаешь? Может быть, и не доживу.

– Обязательно доживешь. Я тебе завидую. Такая будет жизнь красивая! Все будут хорошо жить, войн вообще больше не будет, все люди будут здоровые. И еды будет – сколько съешь. Жалко, что мне это не увидеть.

И мне кажется, что глаза деда затягиваются предательской влажной пленкой.

Праздник тридцать второй годовщины Октябрьской революции, 1949 год. Мы взволнованы. Демонстрация. Духовые оркестры выбрасывают в небо металлические аккорды торжественных маршей.

«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…»

На улицах огромные плакаты «И засуху победим». Усатый, с легкой сединой, Корифей – в левой руке трубка – склонился над картой страны. В правой руке у него толстый красный карандаш, и он рисует им схемы защитных лесопосадок.

До похорон вождя еще четыре года. Таких долгих и таких тягучих…

Ирина Безуглая

«Старье берем!»

При входе на рынок стояли два старика, один с белкой в клетке, другой с мышкой на плече. У обоих были коробочки, полные записочек с желаниями. Даешь пять копеек, и мышка или белочка вытаскивает тебе бумажку, а там размытые, едва различимые карандашные строчки, например: «Сегодня иди по правой стороне улицы, и найдешь денежку» или: «Положи под подушку птичье перо, и тебе письмо придет». Мелькали в своих длинных цветастых юбках и настоящие гадалки – цыганки. Появлялись старьевщики, те, которые обычно ходили по дворам и зычно, нараспев, кричали: «Старье бе-реммм!», а другой: «Стекло бе-реммм!» И тогда каждый из нас выскакивал с какой-нибудь тряпицей, или старыми штопаными-перештопаными чулками, или выпрошенной у мамы бутылкой из-под масла, чтобы взамен получить мячик на длинной тонкой резинке, или свистульку, или еще чего-нибудь. А у входа на рынок, прислонившись к старому забору, сидели рядком нищие. Помню одного, слепого и безногого солдата в гимнастерке на детских деревянных санках. У него был настоящий немецкий аккордеон, это нас и привлекало. Инвалидов было много, а такой аккордеон мы видели только у него. Солдат играл, а мальчик, сопровождавший его (внук, сын – кто знает), тихонечко пел тонким голосом: «Темная ночь, только пули свистят по степи…»

На самом рынке было еще интересней. Можно было незаметно подобрать упавший огурец или найти недоеденный кусочек жмыха (спрессованная шелуха семечек), а можно было в молочных рядах налепить комочек из крошек творога, разбросанных вокруг деревянной бадейки, и немедленно проглотить его. А можно было пройтись по рядам, где торговали искусственными цветами, довоенными фотографиями советских городов и даже дореволюционными праздничными открытками, еще – целыми картинами и вышитыми тоже до войны ковриками. Поскольку ни у кого из сверстников не было цветных карандашей, да и вообще вокруг не было ничего яркого, красочного, мы с девчонками всегда долго рассматривали эти необыкновенные пейзажи и портреты нарядных дам на их фоне, любуясь и совершенно не веря, что такое бывает на самом деле.

Вечерами мы часто мотались всей гурьбой в клуб фабрики «Каучук» и по нескольку раз смотрели трофейные фильмы: «Сети шпионажа», «Газовый свет», «Три мушкетера» и другие. В нашем дворе тоже иногда показывали кино. Приезжала так называемая кинопередвижка. Между двух столбов старого турника вывешивалась скатерть или простыня, и кино начиналось. Если киномеханик мешкался между одной частью и другой, в «зале» начинался свист, крик и топот. Когда был ветер, простыня морщилась, и лица героев становились тоже сморщенными и комичными, но никто не смеялся, всех захватывал сюжет, действие.

Анна Левина

Следующая!

Когда я была маленькая, из большого и очень красивого города Ленинграда мы переехали в Сибирь, в город Омск, куда моих родителей отправили по распределению после окончания учебы. Мой папа – врач, но не простой, а судебный. Это значит, что от него зависит судьба того, кто сидит на скамье подсудимых. Все доказательства начинаются с экспертизы. Так что на происшествиях, когда кого-то грабят, убивают, избивают, обманывают, главный человек – судебно-медицинский эксперт, то есть мой папа. А потому его никогда не было дома. Даже ночью могли позвонить, разбудив весь дом, и скомандовать: «Доктор, на выезд!» И через пять минут мы с мамой в ночных рубашках смотрели в окно, как папа садился в милицейскую машину, которая сердито пыхтела у подъезда.

Моя мама – детский врач. Она с утра до вечера работала в инфекционной больнице, по вечерам преподавала в училище, учила медсестер, а по ночам дежурила в своем отделении. Так что ее тоже никогда не было дома.

А я, по идее, должна была ходить в детский сад, но из-за того, что все время болела, сидела дома. С кем? Вот тут-то и начинается самое интересное.

Конечно, нужна была няня. А кто в трудное послевоенное время в далеком сибирском городке хотел возиться с чужим ребенком? Только тот, у кого было безвыходное положение, то есть неcчастные девчонки без документов, сбежавшие из колхозов, ссыльные, которых в Омске было видимо-невидимо, татары, украинцы-бендеровцы, немцы и старушки, которым деваться некуда. Объявлений в газету типа «Требуется няня…» в те годы никто не давал, поэтому искали по «цыганской почте»: кто-то где-то что-то слышал, кого-то знал, кому-то передал, тот передавал дальше.

Поскольку папа работал почти в милиции, на кафедре судебно-медицинской экспертизы при Омском медицинском институте, у нас был блат. Папa мог помочь с получением паспорта. Поэтому из всех окрестных деревень к нам выстраивалась очередь из молодых девиц с напудренными носами и одинаковым удушливым цветочно-сладким запахом. Все они хотели паспорт и замуж. Без меня они не могли получить ни того, ни другого. Поэтому они ненавидели меня, а я их. К счастью, в Омске гарнизонов, военных училищ, спец– объектов и тому подобного хватало. Месяц-полтора уходило на то, чтобы с папиной помощью очередная няня могла получить паспорт. За это время она успевала три-четыре раза сходить в Дом офицеров на танцы, а потом ЗАГС, благодарные объятия с моими родителями, последний ненавидящий взгляд в мою сторону и – поминай как звали…

Следующая!

Папе надоело работать «паспортным столом», и на семейном совете было решено рискнуть и взять кого-то из ссыльных.

Первой и самой удачной была татарка Люция. Ее брата звали Рево. Всё вместе – Революция. Родители Рево и Люции были верны ленинским идеалам; им это не помогло, закончили они в Сибири. Но детей воспитали как надо. Рево пошел работать в милицию и сам привел сестру к нам в дом. Люция успевала все делать по дому, следить за мной и учиться у мамы в медучилище. У меня с ней были очень хорошие отношения. Вместо того чтобы разучивать нудные гаммы, я ставила на подставку для нот любимую книгу, читала и в то же время блямкала на пианино двумя руками неизвестно что. Люции я объясняла, что разучиваю татарскую симфонию. Она меня за это очень уважала и вечером докладывала родителям, что я добросовестно два часа занималась музыкой.

Мой папа Люции нравился. Она даже призналась маме, что мой папа – это ее мечта: сам еврей, а лицом – чистый татарин. Что может быть лучше для семейной жизни? А я похожа на папу. Поэтому, когда мама заходила в парк и спрашивала: «Вы не видели няню с девочкой? Они тут гуляют, а я – мама девочки, их ищу», сидящие на лавочках старушки отвечали: «Нет, няню с девочкой не видели, только татарка с татарчонком гуляли, во-о-н туда пошли». И мама нас сразу находила.

Все было хорошо, пока за Люцией не прислали жениха-татарина. Слово родителей – закон. Люция, рыдая, бросила нас, учебу, город и уехала обратно в деревню за мужем…

Следующая!

После Люции к нам пришла Нюся. Ее мама нашла на рынке, где Нюся торговала картошкой. Паспорта у нее, конечно, не было. Папа наотрез отказался Нюсе помогать, но мама умоляла его весь вечер, и я слышала, как ночью она даже плакала и все время повторяла: «Безвыходное положение, просто безвыходное!» Папа в конце концов согласился, предупредив, что это уж точно в последний раз.

Нюся была маленькая, кругленькая, как ватрушка, и такая же пухлая и сдобная. От нее пахло хлебом, молоком и покоем. Она заплетала мне косички и завязывала бантики в точности как себе, и мы с ней были как двойняшки! Я была в восторге. Папа почему-то недовольно морщился и говорил маме: «Ты что, не можешь ребенка нормально причесать? Выглядит как деревенщина!» А мама нервно шептала в ответ: «Тише, оставь в покое, неудобно!»

Я любила целовать Нюсины тугие круглые щечки, прижималась к ее необъятной груди, и мне было очень уютно.

И вдруг произошло что-то необъяснимо ужасное. Утром родители и соседи, как всегда, ушли на работу. Я сидела за письменным столом и рисовала. Нюся разложила на диване какие-то тряпочки и что-то шила. По радио передавали «Пионерскую зорьку». Вдруг передача на полуслове оборвалась, и диктор торжественным голосом объявил, что умер товарищ Сталин. Нюся грохнулась на пол, завыла страшным голосом, порвала на себе платье и начала биться головой об пол. Волосы ее растрепались, лицо она себе расцарапала. Нюся, захлебываясь от слез, кричала во весь голос, что она без товарища Сталина больше не хочет жить.

Я забралась под письменный стол, забилась в угол и, чтобы меня совсем не было видно, задвинула поглубже свой стул. Нюся каталась по полу и причитала. Мне было так страшно, что я даже не могла плакать, закрыла глаза, зажала руками уши и так сидела ни жива ни мертва от ужаса.

Когда я открыла глаза, в нашей комнате в пальто, в шляпке и в ботах стояла соседка Таисия Ивановна, которая из ведра поливала водой лежащую на полу и орущую Нюсю. Нюся затихла, потом вскочила, схватила тряпку и начала вытирать пол.

Я просидела под столом до самого вечера, пока с работы не пришли мама и папа. Только увидев их, я выскочила и с диким ревом вцепилась в маму мертвой хваткой. Я ревела так, что у меня поднялась температура. На другой день мама на работу не пошла. Нюсю я к себе не подпускала, ревела белугой и цеплялась за маму обеими руками. Два дня я валялась в истерике. На третий день Нюся уехала к себе в деревню…

Следующая!

Новую няню долго не могли найти. Родители мучились. Была весна. Мама принимала экзамены в государственной приемной комиccии в училище. Папа пропадал двое суток в области, на происшествии, откуда, не заезжая домой, помчался в институт, на работу. Поэтому, когда утром позвонили в дверь и молодая женщина робко спросила: «Здесь няня требуется?», мама сунула ей меня и, на ходу надевая пальто, убежала принимать экзамены. Через два часа соседи, благо мы жили в коммунальной квартире, по телефону нашли маму и сообщили ей, что у новой няни начались роды и они не знают, что им делать. Мама в панике перезвонила отцу и, не вдаваясь в подробности, выпалила: «Леня, у меня экзамены, а у нас наша нянька рожает!» На что папа со свойственным ему чувством юмора ответил: «Дорогая, какие ко мне претензии? Я ведь еще даже не был дома!» Потом весь папин мединститут потешался: «Слышали новость? У Свердлова домработница родила!»

Следующая!

Новую няню, украинку из Бендер Марию Степановну, жену бандеровского бандита, сидевшего в тюрьме «во глубине сибирских руд», папа нашел в какой-то деревне, куда выезжал на очередное убийство. Мария Степановна покорила всех: и родителей, и соседей, которым угодить было очень непросто. Высокая, смуглая, с роскошной цвета воронова крыла косой вокруг головы; казалось, у нее в руках все горит. Наша комната заблестела. Сверкала посуда, крахмально топорщились занавески, откуда-то взялись кружевные салфетки, постельное белье вкусно хрустело и пахло ветром и солнцем, обедали только на белоснежной скатерти – так вкусно мы не ели никогда в жизни. Папу Мария Степановна называла «пан», а маму – «пани». Нам откровенно завидовали все. Пока в один прекрасный день… соседи, не найдя маму, догадались позвонить в милицию, и папу нашли прямо на происшествии. Я только помню, как вдруг открылась дверь и в комнату ворвались папа и два милиционера. По-моему, у нас дома всё было хорошо. Я сидела за своим детским столиком, на котором стоял мой любимый зелененький пластмассовый кукольный чайный сервиз. Мария Степановна сидела на полу и наливала мне во все чашечки, чайничек, молочник и сахарницу сладкую вкусную красную водичку, я ее пила, и мы с ней пели веселые песни.

Мария Степановна с граненым стаканом в руке встретила папу и милиционеров как родных.

– О, пан Лазарь пришел! А мы с Анечкой гуляемо! Вы не подумайте чего, пан, я себе – беленькой, а Анечке только красненького наливала!

Почему-то папа не радовался. А ведь было так весело!

Меня сразу же отправили спать, а Марию Степановну я больше не видела. Панская жизнь закончилась, мы снова обедали, как все, на клеенке…

Следующая!

Немке Готлибовне (она сама просила называть ее только по отчеству) на вид было лет сто. Маленькая, сухонькая, с пегими волосами, собранными на макушке в старинный пучок, как на картинке в книжке со сказками братьев Гримм, Готлибовна была похожа на деревянный сучок с глазками. Она носила длинный передник, все время что-то терла и скребла, обожала моих родителей, низко кланялась, пыталась целовать им руки, а меня, когда мы оставались одни, шпыняла, проклинала и сверлила своими деревянными глазками. Я долго терпела. Потом однажды за обедом встала, молча подошла к Готлибовне и на глазах у всех вонзила вилку в ее сухонькую коричневую ручку… Отец, как обычно, когда я плохо себя вела, изо всех сил дал мне по физиономии, сломал мои очки, из носа у меня хлынула кровь… Мама металась между нами, не зная, за что раньше хвататься – за мой разбитый нос или за окровавленную руку Готлибовны. В общем, пообедали…

Короче, за Готлибовну меня сначала побили, потом все-таки со мной поговорили и, к моей великой радости, решили, что Готлибовна нам не подходит…

Следующая!

Я выросла, целыми днями пропадала то в обычной школе, то в музыкальной, и последнюю няню взяли уже не мне, а моему годовалому младшему брату. Корниловна смотрела исподлобья, вечно хмурая, ростом даже выше папы, возвышалась над всеми нами, как пожарная каланча. Она носила длинную пышную темную юбку, сверху – темную блузу с пышными рукавами, на голове – надвинутый на лоб и завязанный сзади большим узлом темный платок.

Однажды папа пришел с работы и сразу заглянул в кроватку, где играл мой брат. «Привет, сыночек, как дела? Папа пришел!» – с ласковой улыбкой ворковал папа. Первые слова в своей жизни, даже не слова, а целое предложение (вот какой умный мальчик!), которое произнес мой брат, звучало так: «Щас дам в молду – будешь знать!»

«Это кто же тебе так говорит?» – от неожиданности папа даже не сообразил, с кем он беседует. «Кониловна», – как ни в чем не бывало ответил малыш.

Вот так мой брат заговорил, а Корниловна была тут же уволена.

Потом мы уехали обратно в Ленинград, нянек больше не нанимали, брата «пасла» бабушка, мамина мама.

Жизнь деревни

Грань между городской и деревенской жизнью в послевоенные годы, конечно, существовала, но была она все-таки гораздо более мягкой за счет того, что в городских дворах, даже и в столице, еще стояли сараюшки с курами, голубятни с голубями, а кое-кому удавалось найти местечко и для грядки с укропом и луком. У меня лично осенью сорок восьмого года завелась уточка. В начале лета, когда мы жили на даче в Кратово, мне подарили утенка, и к сентябрю он превратился в упитанную птицу, вполне пригодную к жарке. Но об этом и речи не могло быть! Когда мне сообщили перед возвращением в Москву, что уточка останется у дачной хозяйки, я подняла рев: у меня были основания предполагать, что судьба моей уточки в хозяйских руках может оборваться трагически. Прадед мой придерживался того же мнения и вступился за нас с уточкой. Меня бы родители не послушали, но прадеда уважали и почитали, так что уточка была спасена! Я даже запомнила день переезда – мой прадед сидел в грузовике, а на коленях у него сидела завернутая в газеты уточка, упакованная к тому же в авоську. Прадед был в белых парусиновых штанах, и вскоре после того, как грузовик двинулся в сторону Москвы, брюки его подверглись со стороны уточки бесчестию. Прадед высунул авоську с уткой в окно грузовика и так, на вытянутой руке, довез нервную птицу до нашего дома. В Москве уточку устроили в дровяном сарае, мы с прадедом ее навещали: я по настроению, а он трижды в день – относил остатки еды после завтрака, обеда и ужина. Утка от своей судьбы не ушла – дворовые мальчишки сбили замок с сарая и хорошо поужинали. Перья я обнаружила возле помойки и горько плакала.

Настоящее соприкосновение с деревней произошло у меня пятью годами позже, когда меня отправили в пятьдесят третьем году на лето к деревенским родственникам, в Тульскую область. Все деревенские впечатления того года врезались накрепко: как я овец приняла за собак особой породы, как покусали меня пчелы, когда я вошла на пасеку, когда дед Василий с дымарем и в маске колдовал над пчелами, как упала с лошади… И самый первый ужин, когда поставили на стол общую миску с окрошкой, и я растерялась – никогда не видела, чтобы ели все из одной посудины. Хозяйка сообразила, дала мне отдельную тарелку, и это было еще более неловко.

Уже во взрослом состоянии мы с мужем попали в вологодские края, бродили по вымершим деревням, из которых ушли жители. А избы стояли, как будто готовые к возвращению своих хозяев, не разоренные, с утварью и иконами, только дворы были заросшие и огороды одичавшие… Картина совершенно из «Марсианских хроник» Рэя Брэдбери.

Кажется, деревенская жизнь вместе с ее обитателями безвозвратно ушла в прошлое. Тем драгоценнее для нас эти воспоминания…

Зинаида Шевчук (записала внучка Оксана Черезова)

Бабушкина картошка

Бабушка моя, Зинаида Сергеевна, со своей семьей жила в Сибири, в маленьком городке со смешным названием Болотное, что в Новосибирской области. Когда дядя Саша, бабушкин брат, приезжал к нам в гости, то всегда читал свои стихи. Одна строчка запомнилась как-то особенно. Она показалась мне чрезвычайно смешной: «Каждый кулик свое болото хвалит, так хвалим мы Болотное свое…»

Бабушка рассказывает:

Тогда, в сорок пятом году, мне было десять лет, а Саше, моему старшему брату, тринадцать. Был еще младший брат Вовка. Ему где-то пять с половиной было. Вовка родился перед самой войной и папу не помнил вовсе. Отца забрали почти сразу, в июне 1941-го. До войны работал папа счетоводом в столовой. Спокойный был человек, мирный, домашний. Мама не работала, оставалась дома при детях, при хозяйстве. В нашем доме до той злосчастной войны всегда пахло пирогами и всякими вкусностями. А когда мужа забрали на военные учения, то пошла работать посудомойкой в столовую. В доме перестало пахнуть пирогами, в доме запахло войной. То есть война, конечно, была о-о-очень далеко, но лица людей стали мрачными, дети кожей чувствовали, что все вокруг привычное, радостное валится, ломается, и… как-то быстро взрослели.

Последний раз папка забежал домой в начале сентя-бря, когда их, уже подготовленных к боевым действиям, настоящих солдат, отправляли из учебки на фронт. Была у него всего-то пара часов до отправления состава. Поезд вез очередную сибирскую дивизию на Москву, в самую мясорубку начала войны, в лютую зиму 1941-го. И тем немногим местным, кто жил недалеко от станции, разрешили попрощаться с родными. Я так и запомнила эту картину. Папа, такой красивый в новой шинели, стремительно ворвался в дом, прижал к себе маленького Вовку да так и не отпустил до самого ухода. Всем хотелось подольше прижаться к папе, но Вовке, маленькому Вовке, который папу так и не запомнил, повезло больше всех…

Похоронка на папу пришла уже в январе сорок второго. Потом она куда-то пропала, и никто не запомнил той деревушки под Москвой, где он погиб. Да и нынешние поиски не помогли. Если когда будешь на братских могилах под Москвой, поищи фамилию прадеда, Сафронова Сергея Дмитриевича.

Так вот. Тогда, в мае 1945-го, сразу после окончания войны, мы провожали своих латышей. Это была тетя Марта и ее сын, мой ровесник, белобрысый мальчуган со множеством веснушек на лице. Его удивительное имя запомнила на всю жизнь. Звали его Ойверс. Каким образом они попали в Сибирь, нам, детям, не рассказывали, но помню тот день, когда сердобольная наша мамочка, твоя прабабушка Нюра, привела их с небольшими пожитками в наш дом. Да точнее, не дом, а крохотную комнатку в густо заселенном доме с общей кухней. Я сейчас не очень хорошо представляю, как они поместились в той каморке, в которой и так с трудом размещалось все наше семейство. Мама рассказала, что зашла как-то в конюшню при колхозе и увидела, как молодая женщина со своим худеньким парнишкой, ежась от холода, спят прямо на земле, на соломе. На ногах была какая-то скудная обувка на деревянной подошве. Такую в Сибири никто не носил. Здесь отлично знали, что тутошнюю зиму прожить без валенок невозможно. Но эти люди приехали оттуда, где таких холодов отродясь не видели. Да и не по своей воле приехали-то.

С горем пополам, но и одежка на них постепенно нашлась. Не помню уж, кто да откуда, но люди принесли какие-то вещи, обувку мужнинскую – только чтобы не замерзли горемычные.

Вот уж навоевались мы с этим Ойверсом. Мамки утром на работу, а мы как сцепимся, так спуску не жди. Обычно без драки дело не кончалось. Зря, что ли, одногодки. А потом мирились как-то, без вмешательства взрослых обходились. И опять играли мирно… некоторое время…

А когда провожали, так даже расплакались оба. Да и мама с тетей Мартой обнялись, как сестрички. Потому что так вот мы вместе эту войну пережили, страшную войну.

Тетя Марта нам еще в тот год успела помочь картошку посадить. Два поля было у нашей семьи – десять соток и пятнадцать соток. Мама с тетей Мартой отдыха не знали. С их легкой руки и с божьей помощью картошка-то в этот год добрая, большая уродилась. Вот уж запомнилась мне эта картошка на всю жизнь.

В августе того же сорок пятого мама сильно ошпарилась кипятком на работе, и положили ее в больницу аж на два месяца. И мы с Сашкой тогда за старших остались. Ладно бы что поесть приготовить, Вовку в садик отвести да забрать. Ладно бы у самих школа. Так ведь картошку-то надо убрать! Осень в Сибири короткая, а зима длинная. Без картошки хоть сразу в гроб ложись – не выжить. Вот мама, лежа в больнице, нас с Сашкой и послала эту картошку выкапывать.

Делать нечего. Голода все боялись. Принялись за дело. В сентябре холодновато было, мы уж шапки носить стали. Такие уже изрядно потрепанные шапки-ушанки из какой-то грубой материи. Ничего лучше не придумав, мы их сняли, да и стали в них выкопанную картошку складывать, чтобы удобнее до мешка носить. Потом в мешок высыпали. Пока целый мешок наполнили, уже выдохлись изрядно. Уф…

Но теперь же надо этот мешок на тележку погрузить. Тележка такая немаленькая, деревянная на колесах с длинными оглоблями. Может быть, в нее когда раньше осла впрягали. Но у нас отродясь ни лошади, ни коровы, ни осла… Тем, у кого живность была, конечно, в войну полегче было. Особенно с коровой-то…

Ну что дальше-то? Надо этот мешок на телегу погрузить. А мы его и поднять не можем. И так и сяк пробуем. Уж какой нас смех тогда разобрал. Повалились мы на траву, катаемся, за животы держимся, остановиться не можем. Самолет летит, а Сашке еще веселее. Он мне говорит, а сам от смеха давится:

«Вот бы веревку закинуть на хвост самолету, хоть бы поднял нам этот мешок, что ли». И опять хохот. Дети – они всегда дети.

С горем пополам поле, что десять соток было, мы с Сашкой одолели. Я еще и школу не пропускала, Санька же прогулива по-черному. Совсем школу забросил. Но времена были… никто даже не интересовался, почему дети учебу пропускают. Не до того…

Грязными ходили. Вовка вечно сопливый был. Как сейчас помню: штанишки на одной лямке и рубашка светленькая такая, но абсолютно засаленная. А один рукав у рубашки так глянцем и блестел от соплей. Платков как-то и в мыслях не было. Не то что в кармане. Рукав с соплями неплохо справлялся.

Что мы там ели, чем Вовку кормили, – уже и не припомню. Хотя… на память приходит такой момент, что приходим с поля, а руки-ноги трясутся от усталости. Садимся эту картошку чистить на ночь глядя… Как уж, как мы там ее варили и ели, не запомнила этого. И ели ли вообще…

Мама извелась вся от мыслей – как мы там, а мы ее навещать не успевали. Дел было и детских, а больше, конечно, взрослых… И печка, и хозяйство какое-никакое. Но помню, кто-то от мамы пришел да меня к ней позвал. Вот я бросила все да побежала в больницу. Боялась, ни случилось ли чего. А мама, как оказалось, с санитарками договорилась, и меня там ждали. Точнее, ждала… волшебная ванна с пронзительно теплой водой. Сказочное блаженство и ликование всего тела, не забытое за долгие годы. Это была диковинка для меня, не знавшей никаких других способов мыться, как только в общей бане.

Ворчливые, но добрые тетки помыли меня, отдраили месячную грязь да расчесали спутанные непослушные мои волосы. Человеком в тот день из больницы вышла.

Да уж… А Сашка-то с Вовкой так до маминого возвращения грязными и бегали.

Так вот, поле-то в десять соток мы осилили. Выкопали все, не все – кто знает, но до дома довезли, в погреб переложили. А морозы уже поджимают. В одночасье вся сибирская земля, все дороги в месиво сплошное превратятся. Не успеть нам второе поле убрать. Ну никак не успеть.

Мама в больнице горькими слезами обливается, исстрадалась вся. Услышал ее страдания Боженька да руками главврача позвонил в горком партии, и дали нам в помощь тогда бригаду работников. Точнее… каких работников. Тогда везде только бабы и работали. Мужики чуть ли не в диковинку были.

Так вот, спасли нам они ту картошку. Выкопали. Привезли вечером во двор да свалили у крыльца. Вышли мы с Сашкой утром и ахнули. Гора огроменная получилась, конца-края не видно, до калитки не пройти.

Ох и долго же еще мы ее в подвал наш перетаскивали. Наверное, кто-нибудь нам и помогал, да только я такого не помню. У каждого по своей беде было.

Много разных историй бабушка рассказала. Про войну, про послевоенное тяжелое время. Про неурожайный, голодный 47-й… И все такие истории, что диву даешься, как выжили, как выдержали. Ведь и в Бога не верили, а послушаешь и поверить не можешь, что все это в силах человеческих вынести, без помощи чьей-то, без поддержки. Трудно поверить.

Ольга Мельник

Отзвуки войны

От воспоминаний тяжелых послевоенных лет сердце до сих пор сжимается от ужаса голодного времени. Был в войну девиз «Все для фронта, все для победы!», работали не покладая рук. Мы знали: так и надо, только бы наши родные братья и отцы вернулись живыми с войны домой.

В нашей семье было шесть человек детей. Брат умер от тифа, следом умерла мама. Старшая сестра училась в десятом классе, я в седьмом. Мы с ней решили тянуть жребий – кому учиться дальше, а кому быть с малышами. Младшим братьям и сестрам было семь, четыре и два года. Сестре повезло – ей досталась учеба, и она поступила в институт. А я, как несовершеннолетняя, пошла работать в колхоз на разные работы.

Война закончилась, но улучшения в жизни не замечалось.

Первое – это изношенная одежда и обувь. Дети и сама я из старой одежды выросли, а купить было негде и не на что.

Помню, нас с подругой послали на покос, сушить сено у поселка Луговой. Ходили пешком каждый день. Возвращаясь с покоса, решили искупаться. Нарвали лилий и шли деревней. К нам подбежали дети и попросили: «Тетеньки, дайте цветочек». Я отдала все, и подруга тоже, и вдруг она заплакала. Спрашиваю: «Тебе жалко цветы?» – «Нет. Зачем они нас назвали “тетеньки”?»

Целый день на жаре, слепни, лицо и руки в укусах, одежда нищенская, обувь мужская. В таком виде мы выглядели намного старше своих лет.

Второе – население нуждалось в строительном материале. А взять его было негде. И стали в ночное время потихоньку разбирать у Никольской церкви в центре села Рогачево кирпичную ограду и склепы. У многих жителей требовался ремонт печей после бомбежек советской и немецкой авиации. Вот и не стало ограды у нашей церкви.

Третье – о голоде. Хлебные карточки отменили, хлеб стали выдавать по списку – одну буханку на семью. Но чтобы ее купить, простаивали с вечера и всю ночь на холоде в очереди. Если по какой-то причине не взяли положенный хлеб, то назавтра его уже не вернут. Картофель сажали и выкапывали вручную, но по закону нужно было половину отдать государству. Поэтому часто картофеля на еду не хватало, оставляли обязательно на семена.

Наступал голод, все время думали о еде, кое-как зиму «протащиться», а весной шли на колхозные поля – собирать после перепашки мороженую картошку. Из нее пекли лепешки.

С появлением всходов на поле ходить запрещали. Приходилось переходить на зелень: стебель лопуха, щавель, сныть, листья липы, осока, лебеда, крапива и все, что можно пожевать. Вот послевоенный рецепт: стебель и корень лопуха чистили, отваривали и ели.

Работая на полях колхоза, ждали, когда пошлют полоть морковь, чтобы хоть немного утолить голод. От зелени все нутро ныло, а все равно сушили травы на зиму. Морковь и свеклу сушили и пили чай. Ягоды в зиму брали только бруснику и клюкву – они хранятся без сахара. От обилия зелени и кислоты от ягод всегда хотелось есть. Детей приходилось обманывать: «Ложитесь спать пораньше и под подушку кладите ложку – каша приснится». От недостатка хлеба все время думали о нем. Сильно отекали ноги и лицо, много пили воды, чтобы не так хотелось есть!

В Москве открыли свободную продажу по повышенным ценам на соль, спички и подсолнечное масло. Очереди были огромные. Я ходила до Дмитрова пешком, приезжала в Москву, выстаивала всю ночь в очереди. В одни руки давали килограмм соли, пять коробков спичек и одну бутылку масла. Я с этим товаром потом ходила по деревням и меняла на картошку. Так нас и звали: «Менялки идут».

Наступила поздняя осень. Начались легкие заморозки. Дороги непроходимые, а лужи такие, что и не обойти. В канавах полно воды. Очень жалко было промочить обувь, и я разулась и прошла по ледяной воде довольно большое расстояние. Застудила ноги, и по телу пошли чирья. В аптеке лекарств не было, тем более мази. Валенки бередили чирья, нарывы так болели, что невозможно было ходить. В очереди женщина пообещала принести мазь на медвежьем жиру. Ее сын служил на Севере и прислал ей, а она поделилась со мной. Вскоре мои ноги зажили. До сих пор ее вспоминаю добрым словом.

Как мы жили? Мыла не было, делали щелок, заваривали золу и мылись и стирались в этой воде. В лес за дровами люди не ходили – боялись мин. Мы тоже не ходили, а пилили яблони и топили печи.

Чтобы ездить в Москву – нужны деньги. И я устроилась в школу секретарем. Зарплата низкая. Придешь получать зарплату и смотришь: удержан подоходный налог, бездетный налог, займ (ввели обязательный для восстановления народного хозяйства); членские взносы: профсоюзный, комсомольский, а дома лежат извещения для оплаты земельного налога, за страховку дома, самообложение, за радио и электроэнергию. И думаешь: а что же останется на прожитие? Да ничего, только хлеб выкупить.

Соли нет, спичек нет, а о сахаре и говорить не приходится. Но – жили. В том числе и благодаря соседям, которые помогали приглядывать за детьми, выручали керосином и др.

Вот таким путем я смогла пережить трудные послевоенные годы и сохранить жизнь своим братьям и сестрам.

Мариам Власко

Городская девочка в деревне

…Что еще из той жизни осталось в памяти… Да не так! Не осталось, а врезалось в память. Я, городская девочка, познакомилась с какой-то совершенно другой жизнью. Это совсем не было похоже на дачу где-нибудь под Москвой. Это была настоящая деревня. Сотрудников Домов ребенка расселили в семьях местных жителей. Мы с мамой попали в очень необычный дом. Старшим в доме, его хозяином, был Петр Романович, крепкий старик с седой окладистой бородой, как в литературе часто описывают кулаков. Да это и на самом деле был кулак, раскулаченный в тридцатыe годы. Когда мы с его внучкой Ниной шли по деревенской улице, она то и дело указывала пальцем и приговаривала: вот это был дедин дом, и этот дедин дом, и этот тоже дедин дом… А еще у деда в те времена был целый табун лошадей.

Очень красочно, с большим воодушевлением он сам рассказывал о том, что у него было ровно сто уток и как они одна за одной цепочкой спускались к реке.

В этом же доме жили дочь Петра Романовича и его зять, Мария и Григорий Сафоновы, и их дети Нина и Шура (сын). Дом считался самым лучшим в деревне, хотя состоял всего из двух помещений. Первое называлось «изба», второе – «горница». Чтобы попасть в избу, надо было взойти на крыльцо, пройти через сени (довольно большие), а уже из избы попадаешь в горницу. Мы с мамой спали в горнице (там же, где хозяйка) на односпальной кровати. Нина на печке в избе. Дед на кровати в той же избе. Шура – на полатях. Шура был старше Нины года на три, Нина – старше меня на два года.

В чем же заключалась необычность дома? Считалось, по советским законам, что каждая семья имеет право держать определенное количество скотины, птицы и разных домашних животных. И Петр Романович решил с дочерью разъединиться. Он не вступил в колхоз, остался единоличником. Сафоновы же оставались колхозниками. Таким образом, скотины и другой домашней живности они имели вдвое больше, так как фактически жили одной семьей. Хочется сказать, что старик был не только умным и практичным хозяином. В немалом своем возрасте он был необыкновенно сильным и работящим. Вставал в пять часов утра, выпивал два стакана парного молока и шел работать во двор. Какие огромные копны сена он поднимал вилами – надо было видеть! Кстати сказать, за то время, что мы жили, дед ухитрился еще и жениться. Привез из соседней деревни «старушку» лет так немного за шестьдесят. (Теперь, с высоты моего возраста, смешно ее так называть.) Звали ее Васильевна. Что забавно – ее покойный муж, точнее убитый, был в прошлом красным партизаном. И вот ирония судьбы: она оказывается женой бывшего кулака. Я как раз возвращалась из школы и увидела эту картину: конь везет в телеге молодую жену с корзинками и мешками, дед ведет коня под уздцы, а сзади к телеге привязана корова. Ее-то участь была вскоре решена: еще одна корова в одном дворе считалась для советской власти излишком.

Интересно отметить, что старик внимательно следил за сводками Информбюро о фронтовых делах и его очень волновал вопрос, дойдет Гитлер до Урала или нет. (Это по маминым предположениям и уже значительно позже, когда можно было об этом говорить.)

Один эпизод из жизни этой семьи очень хочется описать. Вскоре после нашего поселения в их доме Сафоновы получили так называемую «похоронку»: «…Вaш муж Григорий Сафонов пал смертью храбрых…» и т. д. Понятное всем горе оплакивала семья, родня и соседи. В доме провели молебен. Помню, все молились сначала стоя, потом упали на колени и молились, кланялись в пол…

Но вот прошла зима. Наступила весна. И однажды в один из ярких весенних дней я почему-то не пошла в школу. В доме оставались, кроме меня, Васильевна и Петр Романович. Старик работал где-то во дворе за баней. Васильевна занималась готовкой. Я сидела на лавке у окна, за которым – шлеп, шлеп, шлеп – звонко падали капли с сосулек. Вдруг смотрю, калитку у ворот открывает какой-то военный. Одна рука на перевязи. Я кричу: бабушка, к нам кто-то идет. А он уже заходит в избу, снимает пилотку, вежливо здоровается и спрашивает: «А где хозяева?» Васильевна бегом за дедом. Он вошел и… возгласы радости, объятия… и все такое… Надо сказать, что весной все колхозники работают на полевом стане, то есть они находятся далеко от дома, там и живут. Поэтому дед торопливо оседлал своего Бурку и поехал за дочерью. Как он потом рассказывал, Мария всю дорогу плакала и приговаривала: «Тятя, зачем ты меня обманываешь?!»

Такие события, когда пропавших без вести случайно записывали в убитые, бывали. Григорий лишился трех пальцев на правой руке, то есть не мог владеть оружием. Его отпустили домой. Считай, повезло.

А вот еще интересный момент из той далекой жизни, связанный с той самой лошадкой Буркой, которая везла счастливую Марию домой. Этот конь был когда-то лучший из всего табуна, и был он у деда, что называется, «выездной», то есть он не работал в поле, a хозяин выезжал на нем по своим делам. И этого коня забрал себе председатель сельсовета. И так как лошадь не своя, а колхозная, то обращались с ней самым бесчеловечным образом. Конь устал, а его продолжали гнать кнутом. И загнали. Конь умирал. Петр Романович пришел в сельсовет и упал в ноги председателю.

– Отдайте мне, все равно помрет. Может, я его выхожу. Выхожу – оставьте мне.

Сжалились – отдали. Дед подвел под брюхо коня широкие холстины (тот уже не мог даже стоять). Таким способом как бы подвесил его и кормил и поил из рук. Выходил. И вот уже при нас я видела, как обращался Петр Романович с Буркой. Никогда не гнал, если тот шел медленно, никогда не поднимал руку с хлыстом.

Что еще памятно из тех дней, так это сельская жизнь, дотоле неизвестная мне. Я научилась носить воду на коромысле, помогала пасти корову, запрягать лошадь, даже управлять. Научилась плавать. Переплывала быстрый узкий в том месте Урал, посещая попеременно то Азию, то Европу. Еще хорошо помнится: всё время хотелось есть. Мы с мамой получали продукты по карточкам. Иногда добрая бабушка Васильевна тайком от хозяев наливала мне кружечку молока.

Светлана Крапивина

Сытая деревня

В 1952 году я впервые оказалась в деревне Новгородской области, откуда был родом давно ушедший из жизни мой дед и где до сих пор жили его сестры и братья.

В деревне для нас все вокруг казалось чрезвычайно интересным и необычным. Нам очень понравились деревенские избы, где внутренние стены из бревен без всякой обшивки выглядели естественными и красивыми. Поражали двери, ведущие в избу и закрытые на щеколду, которую легко можно было открыть снаружи, потянув за кожаный ремешок. Замков на дверях не было… Мы впервые оказались в настоящей деревне, а потому с любопытством наблюдали за жизнью коров, свиней, овец и кур. Радостно встречали корову Пташку, когда стадо возвращалось домой, вооружались ветками с листьями и обмахивали ее, отгоняя оводов, пока бабушка Наташа ее доила. Помогали рубить зеленые «дудки» в деревянном корыте для поросенка, да и сами с удовольствием поедали эти сочные и вкусные растения. С интересом кормили кур и удивлялись, что они почему-то стараются откладывать яйца в каких-нибудь потаенных местах.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Думала ли Вика, что заброшенный дом, полученный в дар от незнакомки, прячет в своих «шкафах» не скел...
Мне надоело выбрасывать дохлую нечисть со своего балкона!...
От силы воли зависят физическое здоровье, финансовое положение, отношения с окружающими и профессион...
«18 минут» – это невероятно умное и бесконечно практичное руководство, объясняющее, как принимать об...
Найти, влюбиться и отомстить… Всего за месяц жизнь моя сделала крутой поворот, и мне предстояло все ...