Большая охота (сборник) Касаев Борис
– Промышляешь? – ухмыльнулся Мишка. – На жизнь? А ко мне? Сытым будешь. Сбирайся!
…Эта история древняя, как сам дед. Было в ту пору, когда Зимний брали, Ивану пятнадцать годков. Бежали – и он побежал. Через ажурную ограду лезли. «Временных» видел. Царские палаты смотрел. Ну, покрали. Жутко, весело было. А кто ж тогда не крал? С той поры Иван числился официальным героическим участником великой октябрьской революции и легендарного штурма Зимнего. В гражданскую войну он воевал за лучшую долю народную. Потом служил в частях особого назначения, подавлял кулацкие мятежи, обеспечивал продразверстку. Славно отличился Иван Лукич в коллективизацию. В те поры и свела его судьба с мироедом Федором Вякиным. Сколько раз раскулачивал он Федора и подводил под заключение, но тому везло: то комиссия, то амнистия. Смотрит, бывало, Иван Лукич и белеет от бешенства: вновь на воле кулацкое отродье! Но перед войной с фашистами повезло Ивану: упек Федора в такие места, откуда возврата нет. А семейку его, это змеиное кубло, выселил в пустынь – к черту на кулички. Сгинул Федор.
Но лет через тридцать в подъезде столкнулся герой революции нос к носу с молодым субъектом. И задеревенел от жути: Федор стоял!
– Не бойся, не трону, – сказал субъект. – Мишка я, внук Федоров.
– Как-как-как? – квакнул Иван Лукич.
– Да так. За что деда сгубил?
В минуту смертельной опасности рванулся Иван Лукич и без памяти в квартиру – юрк! Многими замками защелкал. Прокричал из-за железа:
– За душонку его кулацкую!
Так и спасся……Одели Ивана Лукича в золоченую ливрею с погонами, в лаковые штиблеты, на голову наполеоновский треух напялили. Положили ему большой оклад. И стоял теперь Иван Лукич истуканом у входа в вякинское заведение.
– На фига деду куча денег? – стонал главбух. – Мы что – миллиардеры?
– Нехай чует мою доброту. Ежели совесть есть – повесится!
Но Иван Лукич вешаться не желал, а народ повалил: хотелось поглазеть на живую легенду штурма Зимнего.
Огромную прибыль принес казино дед Лукич!
Умер он в почете и славе в застолетнем возрасте.
А в казино открыли музей имени Лукича и революции…Виват, Нью-Уренгой!
Давным-давно, когда строили газопровод века «Уренгой – Помары – Ужгород» и в Новом Уренгое жили министры, захотелось доморощенным газетчикам прокатиться в пропагандистских целях вдоль «трубы» аж до самой до западной границы.
Обратились они за помощью к одному из министров, и тот распорядился удовлетворить все желания мастеров пера.
Путешественникам выдали автомобиль «Урал» со всеми удобствами и двумя шоферами, полтонны тушенки и столько же сгущенки, спиртное, меховую одежду, спальные принадлежности, повариху, деньги – и гопкомпания поехала.
На остановках странники читали строителям газопровода лекции, сочиняли путевые заметки, пьянствовали, но вели себя пристойно; лишь только раз их видели в одной из притрассовых «забегаловок», куда они нагрянули со своим столиком, стульями, стряпухой и шумно потребовали виски.
Периодически газетчики отбивали в свои редакции радиограммы. Корреспонденции были такого содержания: «С каждым часом нарастает темп самой грандиозной стройки века. Вся Европа с напряженным вниманием следит за беспримерным подвигом советских людей. Газовая артерия неумолимо продвигается сквозь ветер и пургу, через топи, реки, озера, на Запад. Европа с нетерпением ждет долгожданного события, когда у нее вспыхнет советский газ. «Виват тебе, Нью-Уренгой!» – скажет она. «Слава вам, газодобытчики и строители, транспортники и буровики первой в мире страны социализма! – воскликнет западноевропейский пролетариат. – Виват!»
Публицисты сочиняли этот бред от души. Они были твердо уверены, что наш газ спасет Европу от разрухи, даст свет и тепло лачугам и хижинам бедняков…
Не ведали очеркисты в те стародавние времена, что всегда наш Союз отдавал капитализму самое лучшее, потому что плохого капитализм не брал. Что в производство нашего продукта мы вкладывали такое огромное количество труда, что никакой ценой потом этот труд не возмещался.
Корреспонденты не знали в те стародавние времена, что газ как сырье продавался по дешевке, хотя вкалывали северяне – дай Бог каждому: самоотверженно, без нытья, недоедая и недополучая.
…Когда тушенка была съедена, а водка выпита, газетчики поразбежались, а повариха пропала без вести.
Водители долго чесали затылки, стоя на стыке Уральских гор и рукотворной «газовой артерии». Потом развернули «вахту» и тронулись в обратный путь.
Чуть живые добрались.
Такой «виват»…
Любовь-угар…
К одиноким старикам Кондрату Михайловичу и Лукерье Ивановне (на двоих 153 годка) пришла любовь. Возле артезиана. Кондрат Михайлович едва канистру водой до краев наполнил, а Лукерья Ивановна свой бидон, как в сообществе туч началась междоусобица. Тучки подрались, пошла пальба на манер артиллерийской – и хлынул ливень.
Стоят старички под акацией, слушают громы, смотрят на плещущихся в луже под дождем гусей и уток и беседуют.
– Славный дождик, Лукерья Ивановна. Ну, прямо как из бочки! То-то картошке будет хорошо!
– Верно говорите, Кондрат Михайлович. И картошке, и помидоркам, и капустке!
– А гуси как веселятся и гогочут! А утки как ныряют!
– Это они дождику радуются, Кондрат Михайлович.
– Я так думаю, Лукерья Ивановна, что огурцы после такого дождя не будут горькими.
– Не будут, Кондрат Михайлович: влаги много, вся горечь растворится и уйдет.
– А хорошо бы отведать малосольного огурчика, Лукерья Ивановна! Люблю грешным делом в такую погодку выпить рюмочку-другую, закусить малосольчиком и слушать шумы дождя. Мысли разные…
– А чего ж не отведать, Кондрат Михайлович? Как раз первую банку вчера засолила. Должно быть поспели.
Тут помирились тучки. Смолкла канонада, закончился дождик, выглянуло солнышко, нарисовало радугу. И старички влюбились.
Они пошли в домишко Лукерьи Ивановны и отведали ее малосольных огурцов. Потом Кондрат Михайлович пригласил Лукерью Ивановну к себе на окуневую уху и долго рассказывал о Ямбурге, где ему пришлось изрядно повкалывать и поморозить зад. За третьей добавкой промеж ними произошло объяснение. После той памятной ухи начался у них роман и жизнь на два двора. Не берусь судить, чем они занимались по ночам: чего не знаю, того не знаю, со свечой, как говорится, у ног не стоял. Но не раз наблюдал, как в дневное время влюбленные показывали на своих плантациях столько энергии и задора, что просто пыль столбом! Всей своей страстной деловитостью Кондрат Михайлович как бы подчеркивал: полюбуйся, какой я молодец удалой! А Лукерья Ивановна своей кокетливой расторопностью как бы говорила: смотри, какая я невеста, сноровистая да работящая. От зари до зари летали они над грядками и прореживали, пропалывали, окучивали, поливали многочисленные ряды и кусты огородных культур. До обеда колготились на огороде Кондрата Михайловича, после полудня – на огороде Лукерьи Ивановны. А вечером мчались на бахчи, где вызревали дыни, арбузы, тыквы. И такая любовная жизнь, наполненная вдохновенным, но местами непосильным трудом продолжалась каждый божий день – от темна и до темна. Промчался один медовый месяц, другой. Наступила пора собирать урожай. Влюбленные дружно и стойко, на карачках, перелопачивали кубометры унавоженной земли, выгребая центнеры картошки, лука, свеклы, капусты, закладывали добро в закрома и подвалы. Потом настал черед бахчевых, а там и кукуруза дозрела.
Как вдруг… То ли от любовного угара, то ли от беспрерывного стояния вниз головой над грядками, а может, от всего вместе, случился паралич у Лукерьи Ивановны. Была здоровехонька, хотела встать с коленок на ножки – да и брякнулась в морковку! Лежит как мертвая. Петушком кинулся Кондрат Михайлович к телефону – так его тоже долбануло: бухнулся в помидоры. Смотрит соседка и понять не может – то ли огород Лукерьи, то ли Куликово поле, одни недвижные тела.
Инсульты заработали любовнички! С того света их врачи вытащили, а дочки поразобрали заодно с сельскохозяйственной продукцией. Живут теперь старички далеко друг от друга, в разных селах, еле передвигаются и разговаривают с трудом. Иногда вспоминают об истории, приключившейся с ними после грозы в начале лета.
И теплеет у них на душе, и нежно щемит сердце…
Гигант
Второго января в шесть утра Василий Кефиров приблизился к зеркалу и ужаснулся. Перед ним стоял пятидесятилетний кривоногий плюгавый субъект со следами былой красоты и давних пороков на обрюзгшем щетинистом лице. На этом лице, как в истории болезни, можно было прочесть, что шалят нервы, ни к черту почки, печень и селезенка, ни в дугу сердце, что в жизни он, даже в бытность членом КПСС, ничего не добился, что работает и. о. начальника отдела и что зарплата хреновая.
Стоя в семейных трусах перед зеркалом и жалея себя, Кефиров опечалился. И вдруг прямо тут, в коридоре, возле оленьих рогов, висевших над зеркалом, захотелось ему измениться. Будто тяжелые рога свалились и звезданули его по темечку: ожгла отчаянная и решительная мысль – надо измениться!
С того памятного утра начал Василий Кефиров изменяться. Он бросил пьянствовать, стал бегать и прыгать, качать мускулатуру, пить настои из брусники, свеклы и других лекарственных растений, делать очистительные клизмы и вводить раздельное питание. К лету Кефиров основательно похудел, приобрел спортивную осанку, румяный цвет лица, сексапильность. А ближе к зиме его невозможно было узнать.
В здоровом крепком теле Кефирова поселился бодрый, уверенный дух, Василий похорошел, помолодел. Тут бы ему жениться на соседке со второго этажа, на несравненной Наталье Михайловне, и в радости, любви и гармонии дожидаться деток и пенсии! Но огонь честолюбия жег душу Василия. Раззудился он! Захотелось ему стать смелым, решительным, нестандартным. Для начала пошел он к стоматологу и вставил ослепительных красавцев из фарфора. Блистая керамикой, Кефиров произнес на профсоюзном собрании обличительную речь в адрес руководителей, называл их негодяями и подлецами.
Потом он поехал в аэропорт, погрузился в вертолет и прыгнул с парашютом. Затем Кефиров надел смокинг, пришел на то место перед мэрией, где стоял памятник вождю мирового пролетариата, и сыграл на гармошке второй фортепианный концерт Рахманинова.
После этого Василий проник во двор узла связи, влез на телевизионную вышку и долго, страстно кричал в сторону городской площади: «Мужчины! Овладевайте женщинами!..»
Спустившись с вышки, он выучил английский язык, проник в Штаты и соблазнил Мадонну. Тут бы Василию остепениться! Жениться бы на соседке со второго этажа, на несравненной Наталье Михайловне, и в любви да гармонии дожидаться прибавления потомства и заслуженного отдыха.
Но взъярился он. Захотелось ему стать богатым и великим.
…Не скажу какими путями, но страшно разбогател Василий. Жил он теперь во многих столицах, отдыхал на многих островах. За деньги защитил докторские диссертации нескольких наук и написал несколько романов. В год он защищал две диссертации, издавал два романа и менял двух любовниц.
Василию присвоили чин генерала и наградили орденами. Он всего добился, все ему было подвластно. Уже полным ходом велись переговоры о запуске Кефирова в космос…
…Недавно судьба вновь занесла его в Уренгой. Нахлынувшие воспоминания умилили его. Тут бы Василию остановиться! Бросить бы все к черту, смирить бы гордыню, жениться бы на несравненной Наталье Михайловне да и жить-поживать в гармонии. Но клокотал в нем вулкан честолюбия!
…На «мерсе» ехал он вечером по Петербургскому проспекту, притормозил возле автобусной остановки, сказал властно озябшей толпе:
– Изберете меня президентом – метро построю!
– Пошел бы ты в зад! – ответила толпа.
Будто свинцовые рога свалились и вдарили по темечку Василия: обмер от страшной дерзости. В голове оборвались какие-то нити.
Ошарашенного, одеревеневшего, полумертвого Кефирова отвезли в горбольницу, где он безропотно скончался от удара…
Тут и сказке конец.
Анжелика и Королев
На далеком и нежном морском горизонте прочертила погода жирную лиловую линию, грозя обрушить на одуревший от жары город субтропический ливень. Но пока еще вовсю полыхало солнце, безмятежно сияли в сиреневой дымке горы, и я решил потолкаться на пляже. Собственно из гостиничного окна, с горы, в мощный бинокль, местный пляж просматривался как на ладони и можно было бы туда не ходить, но одна деталь пляжа разожгла мое любопытство, и я засобирался.
Я быстренько нацепил короткие усики, водрузил на нос солнцезащитные очки, влез в шорты, бросил на плечо надувной матрац и продефилировал мимо лоточниц и торговок семечками к морю. Пока я спешно двигался по улице, пока, чертыхаясь, пробирался между телами и тушами пляжников, прошло минут десять. Испарилась махонькая, микроскопическая капля времени, эдакая молекула в сравнении с вечностью. Но и такой крохи бывает порой достаточно для переворота в положении вещей. Я слишком хорошо знал цену времени и потому еще шагов за сто до цели всей шкурой почувствовал: опоздал…
«Деталь» пляжа – ярко-красный, как капля томатного сока, купальник – исчезла. Вместе с купальником, естественно, и его хозяйка, а заодно с нею – шестеро каких-то мужиков. Вот бетонная тумба, а вот рядом, на мелкой гальке, то место, где только что развеселая компания азартно резалась в карты, пожирала виноград с инжиром и орошала съеденные фрукты сухим вином «Ркацители». Место совершенно чистое – значит, убрались до утра. На всякий случай я рысью пробежался вдоль берега от одного края пляжа до другого – ни на море, ни на суше их не было.
Пляж продолжал жить своей праздной жизнью: шумело море, визжали дети, гоготали взрослые, вопило радио, перемежая музыку грозными предупреждениями о вреде солнечной активности, где-то кричали «караул», а по акватории сновали взад-вперед катамараны.
Я упал на матрац и задумался. Кто-то из великих сказал: «Думать, хоть изредка, полезно – появляются извилины». Хотя, с другой стороны, в пустой голове мыслям как-то просторнее. Но это уже мой вывод. Итак, я задумался и скоро похвалил себя за умение прислушиваться к советам великих. Искать следует в гостиницах и ресторанах, понял я. Не спорю, догадка не блистала оригинальностью, но я был доволен. В конце концов, я не гигант мысли.
Теперь мне некуда было торопиться. Вскоре на небо надвинулись толстые тучи синюшного цвета, и солнце исчезло в их жутких объятиях. Когда налетел резкий ветер, я собрал манатки и двинулся к себе. Проходя мимо администратора, задал ему (так, на всякий случай) несложный вопрос и неожиданно для себя получил на него утвердительный ответ.
Вечером, в девять часов, я сидел в ресторане при гостинице, ел, не торопясь, цыпленка и поглядывал по сторонам. Ресторанные страсти еще не разгорелись: оркестр вяло, явно настраиваясь, щипал струны, никто толком еще не подвыпил и не рвался в пляс, гости вели себя пристойно. Наконец, в сопровождении шестерых кобельков появилась та, за кем я охотился. Это была броская, пикантная особа, чертовски хорошо одетая и причесанная. Кто-кто, а уж я-то знал, как она любила и умела одеваться и причесываться. К тому же, она была не только хороша, но и умна. Это я тоже знал. Боб Дюдюкин, однажды побеседовав с ней, с восхищением признался мне:
– Хороша! Бывают же такие. Где ее откопал?
Наверное, Боб всегда хотел много знать, потому он так рано состарился.
– Это тайна, Боб…
Звали ее Анжелика. У нее были роскошные русые волосы, и однажды она едва не стала матерью моего ребенка. Впрочем, спорить не буду – возможно, и не моего. Потом она сбежала от меня из Надыма, прихватив с собой заодно и мои накопления. И вот теперь, наконец, мы свидимся…
Я встал, бросил на стол возле блюда с обглоданными останками цыпленка несколько купюр, и, не спеша, под гитарное треньканье, направился к выходу. Через две минуты я уже открывал дверь номера моей беглянки, а еще секунд через двадцать приступил к серьезному исследованию содержимого ее чемодана и сумок. Потом я обшарил кровать, ванную, но тайник, где лежало несколько паспортов и немного денег, оказался в углу под паркетными брусками, на коих стоял торшер. Я выключил свет, сел в кресло и, как в добрых традициях детективных фильмов, приготовился ждать. Надо заметить, что пока я проматывал деньги в ресторане и ковырялся в Анжеликиных тряпках, бушевала гроза. Ливень в сопровождении грома и молний был таким сильным, что казалось Черное море опрокидывается на город. Под грохот небесной канонады беззвучно открылась дверь, и до меня из коридора донесся веселый разговор: моя любимая обещала кому-то быть готовой через полчаса. Она закрыла дверь, включила свет, и я предстал пред нею во всей своей красе.
После длинной и немой, естественно, сцены она, наконец, сказала:
– Господи, Королев, как ты мне надоел! Ну, чего тебе надо?
– Во-первых, я тебя люблю. Во-вторых, ежели не хочешь со мной жить – отдай мои деньги… Нехорошо.
Она сказала:
– Отдам. На днях. Мне начинает фартить.
В номер громко и назойливо постучали, дверь открылась, и в прихожку ввалились два субъекта из ее «свиты».
Анжелика обернулась и сказала:
– Сейчас!
Тот, кто был повыше и поплечистей, с угрозой спросил, показывая на меня:
– Это что за чмо?
Я прикрыл глаза. Драка не входила в мои расчеты: будет шум, придется сматывать удочки, мне вовсе не хотелось расставаться с предметом моих грез, пока я не взыщу с нее должок.
– Это мой доктор… А теперь убирайтесь, – сказала моя перелетная птичка и начала раздеваться.
– Ты что, собираешься с ними баиньки? – спросил я, когда мужики, поворчав, ушли.
– Да.
– Со всеми сразу?.. – не без ехидства осведомился я.
– Со всеми. У них большая наличность – не скупятся.
– Это безумие! – сказал я. – Они передерутся или угробят тебя.
– Такое их условие. А теперь пора. Встретимся завтра, если спасусь.
Я сделал еще безуспешные попытки отговорить ее от авантюры, а потом плюнул, обозвал шлюхой и отправился к себе.
Разбудил меня стук в дверь. Было свежее после грозы утро, на акации перед окном чирикали, прихорашиваясь, воробьи. Я натянул брюки и спросил через дверь, какого черта надо.
– Вам телеграмма!
Ни посылки, ни письма, ни тем более телеграммы я ни от кого не ждал. Я сунул газовый пистолет в карман, прижался спиной к стене и повернул ключ. Когда я открывал замок, ожидал узреть кого угодно – дьявола, носорога, милиционера, но только не хахалей моей потаскушки. Но это были они, и вид их рож не давал мне никаких шансов надеяться на пощаду.
– Где твоя сучища, доктор? – сразу с места в карьер взял плечистый и угрожающе вытащил довольно увесистый ножичек.
– Откуда мне знать? – опешил я. – А что случилось?!
– Ни хрена себе! – взревел, распаляясь, плечистый. – Обчистили нас на пять лимонов – и издеваются!
Становилось довольно шумно в это умытое, свежее, веселое утро, а я люблю тишину. Поэтому когда плечистый неосторожно сделал в мою сторону шаг, он тут же наткнулся своим животом на носок моей мокасины и, обмякнув, благополучно свалился со своей сабелькой на пол.
Остальные дружно кинулись на меня, но я уже стрелял…
Спустя несколько минут я сидел, распаренный от бега, в своей тачке и прогревал мотор. А потом я погнал «ниву» в леса, в горы, и никто не догадывался, где лежит конечный пункт моего путешествия. Я мчался туда, где спряталась моя Мессалина, а укрылась она наверняка в урочище Оленьем, у старого лешего Андреича: у него мы не раз бичевали…
Так оно и вышло! Анжелика была восхитительна. Я вновь раскис, упал в ее объятия, и по ночам мне снилась не только она, но и тугой сверток из пачек с дензнаками, обещанный ею. Пролетела как миг неделя любовных утех. В одно прекрасное утро я не обнаружил рядом с собой моей невесты, а во дворе – моей машины.
– Ось до пьяти часив була, – сказал Андреич, чихая и кашляя от табака. – Як пьять стукнуло – она гоп в «Жугуль» – и тикать! И усе…
Я обшарил аэропорт, вокзал, но обнаружил «ниву» на незаметной станции Плаксейке. Отсюда, значит, стартовала новоявленная миллионерша в неведомую даль. Где ты, моя лебедушка? В какие края унес тебя леший?
…Ключ от машины лежал на месте, в тайнике, под днищем.
Я завел мотор и взял курс на Ставрополь – в гости к Бобону. До самой Невинки я рыдал и смеялся, размышляя о подлюжном женском коварстве, о страшной роли прекрасной половины человечества в жизни доверчивых мужиков… А когда на заправке полез в багажник – то чуть не подавился куском колбасы, которую жевал: под газетой, возле домкрата, смирнехонько лежало несколько пачек дензнаков самого высокого достоинства.
Вернула-таки должок! Я поздравил себя с довеском!
И простил ее…Карлик
I
Дежурный врач новозеланской городской больницы Андрей Босовицкий (в гневе):
– Где ты шлялась?! Где тебя носило?!
Дежурная медсестра Катюша Василискина (в ужасе):
– Андрюш, ей богу! На минутку… В сортир бегала… Вон еще крутится магнитофон…
Андрей (свирепея):
– Какой магнитофон?
Катюша:
– Ну… Попросил записаться на пленку… говорил – исповедь… Целая кассета на малой скорости… Вообще-то бред. Можешь послушать…
Разговор возник в два двадцать ночи в одноместной, с претензией на роскошь, больничной палате (помимо тумбочки в помещении красовались микрохолодильник «Морозко» и навеки умолкший телевизор «Березка») города Нового Зеланска поздней осенью 1990 года. На койке перед разгневанным врачом и испуганной медсестричкой покоилось сухое и крайне морщинистое, как ядро грецкого ореха, небольшое тельце старца, с рожками на лысой голове. Катюша не узнавала в нем своего собеседника: несколько минут назад на кровати лежал вполне еще бодрый, хоть и доходяга, старичок. Конечно, лежачий, но руками и ногами брыкался…
Андрей (смягчаясь):
– Чертовщина… Заглянул к тебе, думаю, как ты тут, – а он не дышит. Пульса нет. И на моих глазах – прямо жуть – меняется… на глазах! Кожа вся сморщилась, объем резко уменьшился. Смотри, у него и рога… Как ты думаешь, что это? Может, сообщить куда надо, позвонить главврачу, что ли…
Андрей нервно закурил, походил по палате, посмотрел на магнитофон, надавил клавишу…
Катюша, одеревеневшая, столбом стояла подле тумбочки и табуретки.
II
«…Я, сестрица, никакой не сумасшедший, не подумай ничего такого. Просто исповедь моя выглядит фантазией… Слушай. Родился я в 1530 году от Рождества Христова в мыльне тятеньки моего, царского стольника Федора Отбабахина, под вечер, когда меняли маслице в лампадках. Вот, смеешься… А ты не смейся. Не смешно… Ты слушай – и запоминай. Хотя, впрочем, магнитофон пишет. В лампадках, значит… Я глотнул настоянного на мяте горячего духа и заверещал. Ночью прискакал тятенька мой, долго разглядывал меня, пил квас из ковшика, шевелил пальцами возле носа моего, сюсюкал ласково:
– Динь-дон, динь-дон, загорелся Кошкин дом…
Маменька рдела, любовно поглядывая на меня и на тятеньку. Появился я на свет Божий в один год с государем нашим Иваном Васильевичем, только на три месяца ранее: он – в августе, я – в мае. С тех пор страшно маюсь, сестрица: за грехи тяжкие покарал меня Господь.
Лет до семи воспитывался я в родительской вотчине. А после в принудительном порядке прикрепили меня в числе прочих дворянских отроков ко двору – в окружение малолетнего царя. Иван к тому периоду своей жизни остался круглым сиротой, опекали его бояре Шуйские, Глинские да Скопины. Бояре потакали мальчику во всем, поощряли все его гнусности. Только они, пестуны, повинны в растлении царя-ребенка, только по их преступной злобе государь в раннем детстве заболел психическими болезнями. Правя государством и безбожно грабя казну, бояре проводили политику подлых временщиков…
Когда я, сестрица, впервые увидел Ивана, я испужался: передо мной стоял семилетний психопат. Лишь в минуты просветления он казался мне кротким и душевным.
Помню, в первый же день нашего знакомства с ним Иван сурово оглядел нас и молвил сиплым баском:
– Подмогнете драть кота?
Конечно, мы привыкли к жестоким забавам царя, со временем они уже не казались нам ужасными, и мы мучили животных без всякого содрогания. Да что там кошки: людей давили конями. Я даже превзошел царя в злодействах.
Но шок, полученный мной в первые дни пребывания во дворце, не прошел для меня даром. В моем организме случился сбой: я как бы остановился в росте. Мои сверстники росли, мужали, крепли – я же оставался карликом. Не зря потом меня определили в потешную команду.
Когда стукнуло мне двадцать годков, Иван Васильевич уже сидел, лютуя, на троне. Лишь нас, друзей детства, щадил: тешили, видать, его приятные воспоминания. Мои ровесники пошли в гору, стали большими людьми в сыскной избе, служили не за страх, а за совесть в пыточном отделе, отдавая себя до конца любимому делу. Лишь я бегал в колпаке с бубенцами вокруг трона, потешая царскую публику и получая пинки.
Однажды государь спросил меня ласково:
– Что не весел, собака?
– Челом бью. Вели слово молвить!
Грозный находился в добром расположении духа – намедни, на пире, отравил ненавистных ему бояр. Я бухнулся в ноги:
– Допусти в избу пыточную. Там призвание мое. Не мил мне колпак дурацкий.
– Так ты же карлик! – развеселился царь. – Ты ж и топора не поднимешь!
– Допусти! Дай срок испытательный. Не посрамлю дела!
Царь задумался:
– Ладно. Тридцать ден даю. Доказывай.
…Спустя месяц слава обо мне по всей Москве пошла – так лихо кнутобойничал! Говоря современным языком – был я в застенках пыточных психологом искусным. Представь себе, сестрица, подвал зловонный, адский. На дыбе – жертва в муках корчится. Каты в сторонку отошли – отдохнуть. Вносят факелов побольше. И я вхожу. Сквозь кровавую муть видит жертва ангела в одеждах белых – синеокого русого отрока. И возгорается надеждой! Божественным, кротким голосом, полным доброты и участия, утешаю я висящего на дыбе, прошу покаяться, обещаю отпущение грехов и освобождение. Умываясь кровавыми слезами, истово кается жертва, вещает о злодейских умыслах своих и сотоварищей… Тут я ножичком ему промеж ребер, ножичком! Царь оценил труды мои: наградил сельцом и поставил с учетом моего жестокого лукавого ума чинить допросы по главным государевым делам.
Без ложной скромности скажу: идеологом опричнины был я, а не царь. Тем более не Малюта Скуратов. Меж мной и Малютой Скуратовым вражда шла лютейшая. В конце концов убедил Ивана Васильевича задушить Малюту. По сути дела, во всех тайных и явных убийствах, в которых был замешан царь, я принимал участие. Лишь раз злодейство свершилось как бы в обход. Случилось это в 1581 году, в разгар Ливонской войны, когда мы терпели одно поражение за другим. Меж Грозным и его сыном, царевичем Иваном, возникла стычка. Царевич упрекал отца в медлительности, требовал оказать срочную помощь Пскову, осажденному ливонцами. Грозный молча внимал попрекам, закрыв в гневе глаза, затем вскочил с кресла и широко размахнулся посохом. Трагедия разыгралась столь стремительно, что в первую минуту присутствовавшие не поверили в случившееся. Но царевич лежал бездыханным…
После смерти Ивана Васильевича я не шибко переживал за дальнейшую судьбу мою: такие профессионалы, как я, на средневековых дорогах России не валялись. Я продолжал с усердием и рвением служить в должности, заказов на уничтожение врагов государевых хватало, дыбы и топор палаческий не пылились без работы. Из самых громких упомяну дело об убийстве царевича Дмитрия. Разрабатывал план уничтожения угличского затворника лично я, под контролем моим велось и следствие.
Но странен, сестрица, был облик мой. При моих летах и чинах (а стукнуло мне под конец столетия аж шестьдесят семь годков) имел я наружность пятнадцатилетнего юнца. Жизнь во мне как бы тлела под невидимым стеклянным панцирем. Не ведал, что мучения мои продлятся века!
III
По снежной пустыне, под лунным сиянием, сквозь дремучие древние леса мчался я на тройке в Соловецкую обитель, к мужу великому и ученому, некогда могучему, любимцу царскому и духовнику – отцу Сильвестру. Зазнался поп, на самого царя с поучениями и угрозами полез, мыслил предать анафеме. Неприкасаемый… В гневе жутчайшем вышиб царь славного протопопа и сочинителя «Домостроя» из Александровской цитадели, чудом головы не лишил. Двенадцатую зиму маялся старец на Соловках.
В узкой и низкой келье, похожей на гроб, сидел старец пред свечечкой в размышлениях непраздных.
Присел я на краешек ложа убогого, покрытого кислой овчиною, сказал участливо:
– Себя не щадил, уповал на милость и промысел Господний… Не крал, не прелюбодействовал, не убивал. Не нарушал заповедей Христовых… За души человеческие молился. От злобы, от крови людей отводил, в веру православных чад крестил. Писания душеспасительные сочинял… верил в светлое Христово Воскресение, в правду, в жизнь, в царствие Небесное… И что же? Какова награда, отче? Забвенье…
Поднял голову Сильвестр, в черных глазах блеснуло пламя свечи, сказал скорбно:
– Царя не соблюл. Поделом мне. Не разгадал его помыслов кровавых. Чудище терзает теперь землицу-матушку, а за какие ее грехи? Поделом мне, слабому, убогому. Со слезами радости принимаю наказание Господне за мое ничтожество…
– Ой ли? Не много ли на себя берешь, отче? Царя не соблюл… Не Богу ли было угодно так?
– Нет. Господь уповал на меня, я слаб оказался.
– Чушь! Тысячи лет, отче, на земле творятся злодейства и мерзости. А Бог все уповает. Где логика? Где истина? Не знаешь? Так слушай: все, что творится на свете греховного, Богу угодно. Иначе на земле давно расцвел бы рай…
Сильвестр сверкнул очами:
– Окстись! Отрок! Мы не знаем истинной меры вины людской! Возможно, не сатанинские темные силы повинны в зверствах, но сами люди. И за то их ждет Страшный суд…
– Согласен… На земле французского короля Карлоса в день их святого мученика Варфоломея зарезали сто тысяч душ. Ежели бы франки знали, что за такой их грех Господь пошлет на них кару скорую, лютую – они бы воздержались от зверства! Значит, резня была Богу угодна? Знаю. Скажешь, что Всевышний их потом накажет. Как-нибудь. Чумой или холерой. А ведомо ли тебе: чума – плод нечистоплотности жития?
Сильвестр опустил седую, как облако, главу на грудь, смежил веки. Сказал тоскливо:
– Бог дал человеку жизнь. Он направил его на землю трудиться в поте лица и украшать ее. Но человек свернул в упрямстве своем со светлой дороги, указанной Господом. И натворил! За что же теперь Бога попрекать? За что?
– Люди свернули. Бог их уговаривал, убеждал, заклинал не творить глупости. Так? Так. И что? Не уговорил. Бог – и не уговорил!
– Не лукавь. Он уговаривает по сей день. Не фарисействуй.
– Хорошо. Но вот черное варфоломеевское зверство пошло франкам во благо: исчезли распри, установился порядок, государство окрепло.
– Это химера: не может безнравственность породить добродетель.
– Ты называешь государя нашего чудищем кровожадным, но Русь одержала победы громкие, орду свалила, ливонцев бьет, силой наливается. Зло, насилие принесли благо отчизне! Как же так, отче?
– Фарисейство, видимость величия. Суета сует. Основа у государства – гнилая. Нет основы! Уйдет тиран – зачнется смута, бесславие, конец… Устал я, отрок. Лягу…
Старец прилег. Я укрыл его тулупчиком, потушил свечку, лишь лампадка тлела.
– Слышь, отче? – позвал я. – Слышь? Все-таки – Бог! И не уговорил. А?
Сильвестр не слышал – забылся. Вправду устал после трудов умственных, да еще я с вопросами. Я был разочарован: Сильвестр не убедил меня.
…Взял шапку соболью, приблизился к спящему. Великий Сильвестр лежал у моих ног. Его боялся Грозный!
Я накинул шапку на лицо старца и прижал привычно – сильно и нежно. Старец несколько раз слабо дернулся и затих навеки… Я вышел из кельи.
IV
…Я перевешал и пересажал на кол всех врагов Ивана Васильевича. Иным удалось бежать, например, князю Курбскому. Государь слал беглецу проникновенные доказательные послания – он был, в сущности, хорошим литератором. Мало кто знает, что помимо политической публицистики (в основном – полемики с послами, беглецами, иностранными государственными деятелями) Иван Грозный написал известную песню «Ты не шей мне, матушка, красный сарафан», которая вскоре стала народной, и придумал пословицу «Закон – что дышло…» Ивану Грозному приписывают афоризм «Ни рыба, ни мясо», но это ошибка – автором являюсь я. Сочиняя послания в Ливонию, государь заманивал Курбского в родные пределы в рассуждении схватить и расправиться, уж очень он бесил царя изменой, участием в военных действиях на стороне врага.
– Как схватим, – мечтал Иван Васильевич, – так сразу ко мне: будем с Курбским спорить. Нехай поспорит! Затем снимем портки и выпорем. При людях. Опосля будем рубить: каждый день – одну конечность. Пока до главной конечности, до шеи, не дойдем. Ну, само собой, перед тем язык отрежем.
Тут Иван Васильевич замолкал, глядя на меня и как бы спрашивая: может, ты полютее что? Я разводил руками: лютее ничего быть не может. Вот ежели кишки выпустить…
– Правильно! – вдохновлялся царь.
Но Курбский не клюнул на царевы приманки.
Когда я оглядываюсь, сестрица, на пройденный мною за 450 лет жизненный путь, я вижу бесконечную, как бы уходящую в космос, дорогу, устланную трупами. Известно: я душегубец, нет мне прощения. Но я не христопродавец какой – радел об Отечестве, о государстве! Иван Васильевич был великим радетелем и приумножателем державы. Конечно, он людоед, хоть и не такой кровавый, как я, – от силы душ двадцать самочинно загубил. На Петре Великом – тоже грех душегубства. После я не знал государей российских, кто бы свои руки в буквальном смысле обагрил людской кровью.
Чудно свойство народного сознания! Николай Второй в жизни своей не обидел и мухи: его же молва окрестила «кровавым» за чужие грехи. Палач из палачей Иван Васильевич удостоился почтительного и уважительного титула Грозного. Душедав Иосиф Виссарионович вошел в историю как Великий вождь, Отец народов.
…Уравновешенный, выдержанный, Иосиф Виссарионович лишь раз был замечен в рукоприкладстве. Нарком Ежов и я – комиссар госбезопасности – пришли с докладом к Сталину. Ежов передал вождю копию известного письма Раскольникова, распространенного в газетах Франции, Англии, Америки и обличавшего сталинизм, и книгу Троцкого «Сталинская школа фальсификации». Иосиф Виссарионович внимательно читал письмо, сидя за рабочим столом, придвинувшись к лампе под зеленым абажуром. Мы стояли у стола заседаний, напряженно следя за реакцией вождя. Дочитав письмо, Сталин взялся листать книгу. Медленно, по капле тянулось время. Минут через сорок вождь захлопнул книжку, не торопясь, набил табаком трубку, затянулся, пустил клуб дыма, встал, подошел к Ежову и, глядя на него сверху, яростным шепотом сказал: «Свиньи!» Сталин так сильно двинул Ежова, что нарком не устоял и упал на карачки. Вождь пнул его сапогом.
Я опустился на колени. Успокоившись, Иосиф Виссарионович жестом разрешил нам подняться. Прохаживаясь, он тихо, медленно произнес: «Наглость… этих… отпетых негодяев… переходит границы допустимого. Их следует по заслугам наказать. Прошу вас, товарищ Ежов, и вас, товарищ Отбабахин, представить мне проект ликвидации… этих политических авантюристов, создающих превратное представление о Советском Союзе в западном мире…»
Мы подготовили и блестяще осуществили акты возмездия.
Перед политическими процессами тридцатых годов Иосиф Виссарионович мучился в раздумьях, как половчее «раскрутить» троцкистов. Я написал Сталину письмо: «Товарищ Сталин! Надо организовать встречу главарей банды (например, Зиновьева) с Вами в Кремле. После доверительной беседы «гарантируйте» им сохранение жизни и хорошее содержание за безусловное признание их вины перед партией – для укрепления авторитета ВКП(б). Попытайтесь…»
Об этом документе до сих пор не знает никто. Видимо, вождь уничтожил его. Сталин наградил меня орденом Ленина и званием Героя Социалистического Труда. Иосиф Виссарионович любил потом надо мною подтрунивать: «Ну что, товарищ Отбабахин: попитка – не питка? А? Хе-хе…»
Николай Бухарин напомнил мне своей податливостью, готовностью топить товарищей, услужить – бунтовщика Пугачева. Хорошо помню час, когда привели на допрос Пугачева. Емельян, низкорослый, скуластый, звеня цепями, перекрестился на угол, поклонился низко мне, помощникам моим, присел на скамью, сжался. Я молчал долго. Сказал тихо:
– Сам правду изложишь? Али как?
Пугачев привскочил, звеня:
– Сам, батюшка! Уж прикажи помощничкам твоим не беспокоиться. Все скажу – по каждому дню, по каждому зверству дам ответ!
Екатерина II запретила воздействовать на него физически и распорядилась кормить и содержать прилично. Спал он на чистой постели, а дневной его рацион состоял из нескольких блюд. На завтрак давали вволю гречневую, пшеничную или полбяную кашу с коровьим маслом, молоко; на обед получал Пугачев суп с курицей, отварную баранину или говядину; полдник его состоял из белого хлеба, взвара или кваса; ужинал порцией мяса.
Делом бунтовщика занимался потайной супруг Государыни светлейший князь Григорий Александрович. Меня доставили к нему в спешном порядке, как только стало известно, что Пугачев схвачен. Потемкин, огромный, лобастый, сидел за столом при свечах. Он поднял мощную главу, отбросил прочь гусиное перо, сказал величаво:
– Мне донесли, что вы у нас лучший… – он запнулся, из деликатности подбирая синоним словам «палач» и «кнутобойщик». – Лучший дознавальщик. Матушка-государыня ангельским милосердием своим запретила любые следственные строгости по отношению к злодею. Что ж, тем паче… Надобно точно установить: получал ли Пугачев деньги на подготовку и организацию бунта от польских конфедератов и от Порты? Вам, кажется, теперь ясно, что ложная истина, добытая пытками, нам не надобна. Пусть он сам добровольно сознается. Требую правды, добытой аргументами, то есть доказательствами. Употребите все свое умение…
После аудиенции я сник. Одно дело – добыть сведения под пыткой, совсем другое – выудить их методами моральными, психологическими. А вдруг – он кремень, как Разин? Я мучил Степана много дней, рвал тело щипцами, жег члены каленым железом – лишь страшные гримасы печатались на лике его. Жутким сквернословием взрывался он в часы нечеловеческих страданий, понося на чем свет стоит государя Алексея Михайловича, всех бояр, князей и дворян, а пуще всего – меня.
– Карлик… – хрипел Разин, выплевывая кровяные слова. – Проклятый… ехидна смрадная, мерзкая… В аду сотлеешь… на колу казацком сгниешь… Тьфу!..
Не выдержал мук атаман на плахе, когда рубили – закричал. Топор тюкнул раз – рука левая отскочила, он промолчал. Ноги рубили – зашелся в крике, потерял сознание. Я рубил голову, понял: в бесчувствии. Легкую смерть принял Разин…
К допросу Пугачева готовился я как к экзамену. А бунтовщик, к радости моей великой, оказался на редкость словоохотливым, ничего не утаил, всех подельщиков своих выдал и на них все вины свалил.
– Да как же так, Емельян? – усмехался я, тряся записями допроса. – Как же ты не виноват, ежели дважды изменил, бегая в Речь и в Порту, деньги от них получил немалые на бунт, чтоб спасти турок от поражения. Ты ж второй турецкий фронт открыл, на Яике и Волге! У нас в тылу!
– Эт верно, – вздыхал Пугачев, почесываясь. – Уговорили, нехристи. Когда я коней крал и сбег, чтоб свои не повесили. Деньги немалые посулили. Я прикидывал, как чуть побунтовать да половчее смыться. А полковники и енералы в ответ – брось, дескать, давай погуляем, покуражимся всласть. Смотри, какая вольница. Ну, в раж вошел. Но все они зверствовали, я ж – нет…
Такой агнец!